Гейбнер измученно поглядел на Бакунина и Рекеля.
– Такой разговор был, – проговорил Бакунин, – и если б понадобилось для спасения революции сжечь не только оперу, а пол-Дрездена, я думаю, всякий поставивший на карту либо смерть, либо свободу народа, поджёг бы пол-Дрездена.
В комнате произошло замешательство. Гейбнер останавливал шум, но схватясь за голову, закричав истерическим голосом: «О бедлам преступлений!» – Тодт выбежал из комнаты совещаний. Змеящимися клубами в голубое небо стлался над Дрезденом, уходил дым театра, где недавно гремела Девятая симфония под управлением Вагнера. Дым вырывался гигантскими клубами, оплетая белое барокко Цвингера, изредка показывалось душное пламя с косматым языком.
20
Шёл третий день боя. Время над городом плыло с задыханиями, перебоями, толчками. Дома умерли, окна забиты. Тяжело дышал город восстания. В Дрездене развязался хаос борьбы. Вальдерзее вёл бой, но и он терял терпение, на баррикады Семпера бросил в четвёртый раз в лоб на штурм три роты александровских гренадер, и лейтенант фон Кийленштерна, раненный в атаке на «Английский дом», падая, закричал нечеловеческим голосом: «Kinder! Lasst mich hier nicht liegen!»
[289] Вокруг замолкших колоколен метались стрижи; от пушек подымались с площадей звенящей тучей голуби. На носилках таскали закопчённых порохом раненых прусских гренадер, саксонских стрелков и штатских с чёрно-золото-красными лентами и кокардами.
Вагнер с трудом пробирался в зал ратгауза, осторожно шагая меж лежащих спящих. В комнате совещаний на подоконнике сидел Гейбнер, опухший, без голоса; радостно пожав руку Вагнера, проговорил еле слышно:
– Хорошо, что вы пришли, будем считать это добрым предзнаменованием.
– Устали, Гейбнер?
– Ослаб. Три дня не сплю, не ел ничего горячего, не знаю, как двигаюсь, было б легче сейчас умереть, чем нести ответственность за всё дело.
– А Чирнер и Тодт? Что? Неужели скрылись?
– Оба, – улыбнулся мягко Гейбнер, – Тодт заявил, что не несёт ответственности за «безобразия», и уехал во Франкфурт…
- А Бакунин?
– Он тут, заступил их место, мы остались вдвоём, ах, Вагнер, верите ль, что у меня в груди? Я не призван для государственной роли, я рядовой гражданин, и, поверьте, среди этих боёв и крови я ни на минуту не забываю моей жены…
Лицо Гейбнера свела судорога, он отмахнулся, взглянул на стенные часы, сказал:
– Пройдите к Бакунину, он в зале, там, в углу, а мне надо к Гейнце на Вильдсруфергассе, там очень много бестолковости. – Гейбнер надел широкополую шляпу с чёрно-красно-золотой кокардой и, надев, показался ещё бледнее. Взял Вагнера под руку, идя, тихо проговорил: – Вагнер, я знаю, мы проиграли, теперь нужно только одно: честно умереть.
21
В комнате совещаний только Бакунин сохранил перекатывавшийся осипшей октавой голос. Остальные возбуждённо, бешено шептали, стараясь жестами дополнить речь.
– Члены магистрата обратились к правительству, – приложив руку к горлу, шептал Бакунину Цихлинский, – с требованием удалить из ратгауза порох, они протестуют против разрушения трёх домов и пожара оперы, Гейбнер на баррикаде, просил тебя выслушать, выяснить дело.
Бакунин насупился, злоба в потемневшем бакунинском лице, он знал это дело.
В комнату совещаний, где у окна стоял Бакунин, курил сигарету, смотря вдаль на дымы пожаров, вошёл, тяжело задыхаясь, заместитель бургомистра, штадтрат Пфотенхауер. Бакунин обернулся к нему.
– С кем имею честь говорить? – проговорил Пфотенхауер.
Презрительная улыбка пробежала по лицу Бакунина.
Штадтрат Пфотенхауер застёгнут на все пуговицы, стоячий воротник, несмотря на жару, подпёр шею и стянут синим галстуком.
– Вы имеете честь говорить с членом временного правительства Саксонии, – ответил Бакунин.
– Я заместитель бургомистра, штадтрат города Дрездена, – не сдерживая вырывавшегося гнева, проговорил Пфотенхауер, – от имени магистрата заявляю протест лицам, командующим восстанием! Мы приказываем, – закричал вне себя Пфотенхауер, ударив по столу, – немедленно прекратить в ратгаузе литьё пуль и очистить подвалы от пороха!
Усмешка в тёмных усах Бакунина, русские степные глаза насмешливы.
– Чьим именем вы приказываете? Магистрат не имеет никаких прав, его больше не существует! – Бакунин смерил с ног до головы штадтрата.
– Что?! – вскрикнул Пфотенхауер, делая угрожающий шаг, и голос зазвенел, переходя в бешенство тенора. – Вы стащили сюда восемнадцать центнеров пороху! Ваши люди набивают патроны и курят сигареты! Это угрожает зданию! Ратгауз не строился для того, чтоб в нём лили пули и свозили порох!
Улыбаясь гневу, сюртуку, синему галстуку, Бакунин сказал тихо:
– А дальше что, что вы ещё требуете? – и расхохотался. – У городского совета нет сейчас права требовать, он сейчас нуль. Поняли?
Штадтрат будто шатнулся, побледнев, но вдруг, ступив бешеным шагом, крикнул, и от крика задрожали ноздри и щёки:
– Я требую ответа за поджог трёх домов на Брейтештрассе и за поджог театра!! Чем собирается возместить так называемое временное правительство причинённые убытки? Городская касса и депозиты никем не охраняются, тогда как тут всё достояние граждан! Ваши войска по вашему приказанию ворвались к придворному проповеднику фон Аммону и отняли у него ключи от Софиенкирхе! – Штадтрат дышал глубоко, еле успевая под сюртуком переводить дыхание больного, склеротического тела. Бакунин злобно прервал молчание:
– Штадтрат Пфотенхауер! Именем временного революционного правительства, в руках которого сейчас судьба свободы всей страны, я запрещаю вам раз навсегда обращаться с подобными требованиями! – Бакунин уже кричал громовым голосом. – Ваши филистерские слёзы для нас нектар богов! Революции нет дела до вашего ратгауза и благосостояния ваших мещан! Мы разрушим всё, что нам нужно, не обращая внимания на потоки мещанских слёз! Ваше бездарное здание оперы сгорело потому, что мы защищали жизни наших бойцов на левом фланге! Нам удобно свозить порох в ратгауз, и мы будем свозить! Вы протестуете против смоляных венков, но их зажгут при наступлении врага! Мы разрушим всё для победы нашего правого дела! Что ваши дома! Пусть они взлетают на воздух! У меня нет времени с вами разговаривать!
Слишком много бешенства было в бакунинском крике, если б в комнату не вошли Цихлинский и Маршаль, может быть, штадтрат и бросился б на Бакунина. Голосом срывающимся, налившись кровью, Пфотенхауер закричал:
– О каком «правом деле» говорите вы? Иностранец, беглец, у нас в Дрездене разжигающий костёр противозаконных и противобожеских бунтов! Иль вы не видите, сколько жертв вопиют к небу! Вам всё равно, что граждане Дрездена умирают! Вам нужен этот пожар нашего достояния и нашей крови! Но ошибаетесь, герр!!! Германия не страна рабов!!! И я не увижу вас ранее чем на виселице на этой же площади!! – и схватившись за ручку двери, штадтрат распахнул её так, как никогда не распахивал за шесть лет работы на совещаниях магистрата.
22
Ночью, с свечами, сидели в комнате совещаний измученный, сине-бледный Гейбнер, сосредоточенные, обеспокоенные Цихлинский, Мюллер, Маршаль, и возбуждённо бегал, вея бородой, с поднятыми на лоб очками, Рекель. Рядом с Гейбнером – казавшийся спокойным Гейнце. Раскатывающейся, срывающейся в лай октавой говорил Бакунин о том, что бой в Дрездене безнадёжен, что надо отступать. На столе перед комиссией обороны и временным правительством цветилась размеченная пёстрая карта Дрездена.
Гейбнер, грязной рукой откинув назад длинные волосы, просипел:
– Полковник Гейнце, обрисуйте стратегическое положение; важно знать, продержимся ли мы до прибытия подкреплений из Хемница?
Густоволосый, бровастый, с растущими из ушей и ноздрей пучками жёстких волос, из-под серого пыльника блестевший золотым воротником мундира, Гейнце, не меняя позы, проговорил:
– Когда может прибыть подкрепление?
– Мы приняли меры, пошлём уполномоченных, надо рассчитывать – два дня.
– Не продержимся двух дней, – уверенно проговорил Бакунин.
– Можем держаться два дня, –сказал Гейнце.
– Достаточно посмотреть, – показал Бакунин на карту сигарой, – пруссаки сжимают нас всё поспешней, мы скоро очутимся в кольце, и это может произойти даже завтра, если наступление Вальдерзее пойдёт таким же темпом. Оптимизм Гейнце неуместен, мы не можем восстановить положения, нет сил. Пруссаки отказались от боя на улицах, в котором мы могли бы им противостоять. Они применяют излюбленную тактику, берут дом за домом под прикрытием артиллерии, кстати сказать, мало церемонясь со «священной собственностью».
– Пруссаки мне не указ, – просипел Гейбнер.
– Оттого и победят; но сейчас дело не в том, у нас нет достаточного числа военных командиров, после отказа от их услуг поляки уж покинули Дрезден. Наши пушки, подарок герра Дате фон Бурга, никуда не годятся, это старые калоши, пороху и пуль не хватает усталость у людей полная и в подкрепления никто не верит, количество раненых растёт, где ж тут место оптимизму?
– Что же ты предлагаешь? – перебил ходивший взад-вперёд Рекель.
– Мой план: вывод революционных войск за Дрезден, чтоб засесть в рудных горах и там поднять восстание, связавшись с Богемией, Баденом и Пфальцем, это единственное спасение.
Канонада словно сошла с ума, пруссаки ударили обрывающими душу пушечными залпами, что-то страшным грохотом и раскатами обрушилось вблизи. Маршаль и Мюллер подошли к тёмным окнам. Навстречу метнулись красные языки и в свете огня тучи ночного, пропадающего дыма.
– Сегодня к рассвету, – лаял бас Бакунина, – принять самые отчаянные меры контратаки со всех баррикад. Это задержит пруссаков, а мы приведём в порядок резервы и приготовимся к выводу войск единственным ещё свободным путём через Дипольдисвальдерпляц по Гроссе Плауеншегассе. Чтоб нас не обошла конница, срубим и завалим деревьями Максимилиановскую аллею, а на Вильдсруфскую баррикаду, на которую пруссаки так точат зубы, предлагаю выставить хотя б все картины галереи с «Мадонной» Рафаэля во главе, оповестив об этом полковника Вальдерзее.
– Что?! – остановился, нервно засмеявшись, Рекель.
Гейнце криво, презрительно усмехнулся.
– У нас нет времени шутить, – прохрипел Гейбнер, – при чём тут картины?
– Я говорю серьёзно, – проговорил Бакунин, – надо задержать пруссаков во что бы то ни стало. О выставке на баррикады «Мадонны» и прочих знаменитостей надо оповестить, и это может на время задержать пруссаков, ибо их офицеры всё ж «zu klassisch gebildet»
[290], чтоб открыть огонь по «Мадонне» Рафаэля, а если откроют – тем лучше, на них падёт позор варварства!
– Я считаю это шуткой, а если серьёзно, то подчёркиваю: мы можем погибнуть на баррикадах, но немецкую свободу и конституцию никогда не запятнаем именем вандализма! – резко просипел измученный Гейбнер.
– Очень жаль, в истории, Гейбнер, судят только тех, кто побеждён. Я могу лишь сказать, что даже в такой решительный час, когда тут, на улицах Дрездена, за свободу умирают не картины Рафаэля, а живые люди, когда решается судьба не только немецкой, а, может быть, всей европейской свободы, в вас нет ни должной твёрдости, ни желания победы! Я ж настаиваю именно на принятии самых отчаянных, самых невозможных мер, пусть выйдем все на баррикады, может, это поднимет дух бойцов, пусть бросимся на пруссаков и умрём за спасение революции!
– А если эта «отчаянная атака» по всему фронту потерпит неудачу? – холодно, с расстановкой проговорил Гейнце. – Ведь этим мы обнажим подступы к ратгаузу, и тогда?
– Тогда свезём остатки пороха сюда и, когда пруссаки приблизятся, взорвём всё к чёрту на воздух!
Гейбнер казался обречённым, думал о том, как весть о смерти примет не оправившаяся от родов Цили; на глаза могли навернуться слёзы, но Гейбнер повернулся на фразу Бакунина, проговорил:
– Мы имеем право биться и умереть, но не разрушать город.
Бакунин отшвырнул стул, заходил по комнате тяжёлыми, подминающими половицы шагами. «Полная безнадёжность, они ещё хуже Коссидьеров, Флоконов, Ламартинов, у тех был хоть петушиный пафос, а тут ничего, кроме боязни, как бы не разбить чашку иль миску какой-нибудь фрау Мюллер. И это революция?»
– Я предлагаю согласиться с планом контратаки, – заговорил Рекель.
Гейнце сидел безучастно, думал, что дело в Дрездене кончено, что, бежав, Тодт и Чирнер поступили правильно, может быть, тут, в ратгаузе, в этой же комнате совещаний схватят его пруссаки и, как командира восстания, поведут к Вальдерзее. Гейнце слушал удары артиллерии, знал, что близятся. Сквозь застлавший уши звуковой туман услыхал Гейбнера.
– Полковник Гейнце, вы согласны?
Не то от недоедания, не то от переутомления Гейнце показалось, что Гейбнер далеко проплывает в тумане и лицо у него крошечное.
– Согласен, – с напряжением произнёс Гейнце, но присутствующие не почувствовали этого напряжения. И снова лающим басом заметался голос Бакунина, сыплющего пепел на стол, на карту, на фрак. Гейнце машинально встал, пересёк дымную комнату, пошёл в уборную.
– Да как же не рубить Максимилиановскую аллею! Боже ты мой! – убеждая, кричал Бакунин. – Если мы будем думать о каждой чашке фрау Мюллер, нам не сделать самой плёвой революции! Прорвись вдогонку конница, она изрубит нас в котлеты!
– Бакунин прав, – прохрипел Гейбнер, – спасая людей, аллею надо забаррикадировать, хотя б и столетними деревьями.
– Слава Богу хоть это, – бормотнул Бакунин, дымя сигарой.
– Маршаль, вы поедете во Фрейберг за подкреплениями?
– Если временное правительство прикажет…
– Цихлинский отправится в Плауен, я думаю, Гейнце ничего не имеет против? Где Гейнце?
– Он вышел, repp Гейбнер, – прохрипел Цихлинский, – слушаюсь, только я плохо знаю дорогу.
– Тогда, Рекель, поезжай вместе с Цихлинским, ваша задача – скорейший подвод подкреплений, во Фрейберге четыреста резервистов и в Плауне около этого.
Не закрыв за собой дверь, вошёл Гейнце.
– Полковник, вы согласны на поездку Маршаля и Цихлинского за подкреплениями?
– Да.
– Маршаль, послушайте, – кричал Бакунин, – возьмите с собой Вагнера, он спит тут у меня на матраце, он будет вам полезен, а тут ему уже нечего толкаться!
23
Когда спали баррикады, в тусклом рассвете по Пирнаишегассе меж разбитых домов прошёл, как бы спотыкаясь, человек в сером пыльнике, серой остроконечной шляпе. Он шёл вдаль от баррикад, в сторону пруссаков, скрываясь в кривом переулке. Всё ускорял шаги, низко опустив голову, пока навстречу из Клейне Шлоссгассе не показался взвод прусских гренадер. Тут человек замедлил шаг, словно стали у него отниматься ноги.
Из окон двое посторонних видели, как в серости рассвета пруссаки остановили человека в сером пыльнике. И вдруг прусский майор стал срывать с человека пыльник, шляпу, блеснул отделанный золотом мундир. Рослый, ражий майор сорвал у арестованного с портупеи саблю. Взвод повернул назад, конвоируя главнокомандующего восстанием, сдавшегося полковника Гейнце.
24
В ратгаузе, в главном зале, сторож Ницше подметал пол, охапками выносил во двор солому. По всем этажам ходили члены магистрата во главе с заместителем бургомистра Пфотенхауером, рассылали уборщиц, приказывали мыть лестницу, посылали сторожей за стекольщиками.
На площади шумно строились, рассчитывались по нумерам, взводами уходили на баррикады бойцы. Только в комнате совещаний, откуда только что выбежала вооружённая Паулина Вундерлих, шепча: «Всё погибло, всё погибло», – оставались ещё Гейбнер, Бакунин, Мартин и наборщик Стефан Борн, принявший главное командование войсками. Борн, жилистый, громадный, как столб, прохаживался молча. У окна, скусив патрон, Бакунин шомполом забивал заряд. Гейбнер стоял землисто-серый, как вырытый из земли труп, невооружённый, со шляпой в руках.
– Бакунин, – проговорил Гейбнер, останавливаясь подле него, – ты единственный близкий человек, прежде чем выводить войска и предпринимать дальнейшую борьбу, скажи прямо: верно ль, что твоя конечная цель – учреждение красной республики?
Бакунин засмеялся:
– О чём ты волнуешься, Гейбнер? – забивал крепче заряд. – Что умрём вместе за разные идеи? Ну, мои цели, – проговорил, подымая штуцер, надевая пистон на капсюль, – не имеют ничего общего с немецкой конституцией, и, если хочешь откровенности, считаю это ваше движение смешным, филистерским и неумным, но беру ружьё и, пожалуй, буду даже рад, если меня, как тряпку, расстреляют пруссаки. Эх, Гейбнер! – вскинул ружьё Бакунин – Всего не перескажешь, друг! Да и времени нет, человек слишком сложен. Пусть мои идеи остаются при мне, верь одному: я начал борьбу вместе с тобой и пойду до конца. На меня можешь положиться, как на преданного друга. К тому ж, дорогой, умирают ведь в тысячу раз скорее, чем об этом думают.
Гейбнер, уставившись в одну точку светлостью глаз, стоял потерянный и грустный. Это уж не пламенный Гейбнер неймарктской баррикады, увлекающий Бакунина, это тонкий плющ, вьющийся по бакунинскому дубу.
– Ну, пойдёмте, – обращаясь ко всем, сказал Бакунин, – войска уж собраны, ты должен их приветствовать, Гейбнер.
Идя по пустому, уже подметённому залу, Гейбнер говорил странно-печально:
– У меня какой-то томительный разрыв сознания, выпали дни, эпизоды, хожу, как сомнамбула.
– Это нервная усталость, – спускаясь по лестнице, сказал Бакунин, – нет, надо было видеть, как на Максимилиановской аллее мещане вылезли из домов и оплакивали погубленные деревья, – Бакунин, засмеявшись, потёр лицо большой ладонью снизу вверх. – Не знаю, может, действительно было б лучше, Гейбнер, если б дрезденский ратгауз стал нам могилой? Мир так беден, брат, событиями, что следовало б хоть в Дрездене показать одно, заслуживающее внимания, и поднять вместе с собой на воздух часть Дрездена.
– Сумасшедший, – улыбнувшись, проговорил Гейбнер.
– Да, если б я верил в возможность найти у немцев творящую душу революции, которая обнажена у нас, славян, и которой если нет, то была по крайней мере у французов, нет, в немцах нет её, с вами я знаю, что иду на верную гибель, но иду потому, что у меня нет другого пути. Я уже вижу лицо ликующего штадтрата, когда сбудутся его пророчества о моей виселице здесь на Альт-Маркт. Ну да ладно, стало быть, я иду на Вильдсруфергассе, – проговорил Бакунин. Он свернул от ратгауза; услыхал за собой команду; командовал Стефан Борн войскам, приветствовавшим главу временного правительства. Оглянувшись, Бакунин увидал: стоя перед войсками, подняв вверх правую руку, Гейбнер говорит речь.
25
Держалась ещё только Вильдсруферская баррикада, подступы к которой архитектор Семпер вывел с совершенным искусством строителя. Этой ночью толпились тут рабочие зеркальной фабрики, сбродные толпы косиньеров, звеневших косами, остатки коммунальной гвардии. С телег, стоя, раздавали бойцам провиант женщины, весёлые базарные торговки. Бегали ребятишки, разнося хлеб. Баррикада была обведена камнями, завалена мешками, только сверху живописно перевернулся разбитый рояль да возле дома привалилась перевёрнутая почтовая карета. С баррикады в соседние дома люди проходили сквозь пробитые стены. Крепка ещё баррикада Семпера, упёршаяся в магазин и ресторан Энгельса. На баррикаде в темноте вился чёрно-красно-золотой флаг. Пруссаки ночевали в двухстах шагах, в таких же полуразбитых домах. Оттуда доносилась дробь барабанов.
Ночь была тёмная. Бакунин обходил баррикады; на Максимилиановской аллее лежали, как трупы великанов, ещё недавно в небо уходившие, уж готовые зацвести липы. Мёртвые, убитые, они шумели листвой, заграждая улицу.
– Республика, дьявол рассчитается с нами за твою республику, – услыхал Бакунин в темноте. У костров в разбитых домах, сидя, напевали гвардейцы, освещённая кострами и факелами толпа незнакомых вооружённых людей, тихие песни, конец революции создавали у Бакунина ощущение невыразимой тоски.
Бакунин сел на крыльцо, в темноте прислонясь к стене дома под большим тазом – вывеской медника Нушке. Ничем не связанные с баррикадой, проходили мысли, и, как бывает в минуты потрясений, вставали неожиданные, но совершенно явственные воспоминания. Образ сестры Татьяны; глаза тёмно-голубые, глубокие; бакунинский округлый лоб и общее Бакуниным выражение обречённости. «Умру, – по-русски пробормотал Бакунин, – и никто не узнает». Ни себя, ни немцев не было жаль. Улица чужая и чуждая. Бакунин закрыл глаза, выпрастывая из-под себя онемевшую ногу. Вспомнил, как в Прямухине в конце лета гуляли по любимой лопатинской гати, это было вечером, было уже темно, Татьяна в белом платье встала на забор и представляла привидение, а он, весь в чёрном, в виде чёрта крался к ней.
На Крейцкирхе пробило час. Бакунин встал, тихо прохаживался меж разбитых домов, покуривая в темноте. Вспомнил песенку, сочинённую отцом, когда дети, бывало, уезжали из имения: «Настал уж час, готовы кони, село Прямухино, прости». Кругом во сне стонали, храпели. Бакунин остановился. «А вдруг выдадут?» – пробормотал, и мороз прошёл по спине.
– Снимать! – проговорил кто-то, подбегая. – Гимнастические союзы уж выступают, Гейбнер и Мартин ждут на Дипольдисвальдерпляц.
На Крейцтурм ударили три коротких удара: сигнал к общему отступлению.
26
Карета, запряжённая парой стриженых лошадей, тихой рысью ехала по обсаженному каштанами шоссе из Фрейберга к Таранду. Укутавшись в лоденовый тёмно-зелёный плащ с капюшоном, Вагнер дремал, и в стуке вертящихся по булыжникам колёс Вагнеру грезилась исполняемая на басовых инструментах мелодия из Девятой симфонии.
Карета везла музыканта тихой трусцой назад, в столицу Саксонии. Мысли стлались неясно, музыкально, дремотно. Зелень ландшафта, черепичные красные кровли; Вагнер полудремал, вспоминая, как коммунальная гвардия Фрейберга маршировала перед ратгаузом, готовясь на помощь товарищам, и барабанщик выбивал трель не по коже барабана, а по деревянному ободу. Это неожиданно, поразительно напомнило последнюю часть «Симфони Фантастик» Берлиоза, где слышится щёлканье костей во время ночного танца. Вагнеру стало смешно, узкогубым ртом он улыбнулся, мысли перелетали в Веймар, где Лист собрался ставить «Лоэнгрина». Колёса, вертясь, томили музыкой, клоня ко сну. Кони, пофыркивая, бежали в ногу. Но внезапно карета остановилась. Что такое? Из сотен глоток неслись ругательства. Вагнер протирал глаза, высовываясь из окна: кругом вооружённые люди. Карета застряла на мосту, меж ругательств, криков, скрипов, лязга, не разъезжаясь с точно такой же каретой, в которой сидело человек шесть вооружённых незнакомых людей в форме дрезденской коммунальной гвардии.
– Куда вы? – закричал Вагнер.
В ответ захохотали.
– В Дрездене всё кончено, герр капельмейстер!
Вагнер выпрыгнул, почтальоны и трое вооружённых оттаскивали карету, подхватив её под заднюю ось.
– Где же временное правительство?
– А вон, спускается с горы.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Фрейберг – горный городок, гнездо Отто Гейбнера. Из Дрездена к Фрейбергу пёстрой лентой движутся революционные войска. На Кениггассе, в небольшом белом особняке главу временного правительства Саксонии ждёт жена, Цецилия. Пёстрой лентой к серебряно-рудному Фрейбергу шли войска, там, в долинах, будет новый бой.
Приближаясь к Фрейбергу, Гейбнер волновался; столько тут пережито, что даже тяжесть управления длинной, пёстро-пыльной лентой вооружённых людей не приглушала волнения.
У старинных городских ворот, потея в сюртуках, коляску встретили: друг детства Гейбнера адвокат Глекнер, члены магистрата, командиры фрейбергской и хемницкой коммунальных гвардий. Бакунин с усмешкой смотрел, как сюртуки, цилиндры, белые перчатки окружали вылезшего из коляски разбитого, изнемогшего Гейбнера. Приветствуя, кто-то закричал «Хох!» но широкоплечий бургомистр заговорил, что Фрейберг просит согражданина Гейбнера не подвергать город бою и уходить дальше.
2
В гостинице «Золотой лев», поставив ружьё под портретом Фридриха-Августа, Мартин снимал пыльные, натёршие ноги сапоги; прошлёпал босиком к дивану и лёг в изнеможении.
В дверь постучали. На пороге появилась миловидная женщина в песочной накидке.
– Вам кого сударыня?
– Я жена доктора Гейбнера.
– Фрау Гейбнер! – радушно вскрикнул Бакунин. – Пожалуйста, входите! Гейбнер сейчас, он на Марктпляц принимает бесконечность всяческих депутаций!
Цецилия Гейбнер села поодаль, рассеянно, ни на кого не глядя, теребя концы песочной накидки. Бакунину лакей принёс бифштекс и гору картофеля, за едой Бакунин повеселел. Издалека узнав спешащие, лёгкие взбегающие шаги, Цецилия побледнела и, как только открылась дверь, вскрикнула.
– Отто!
Цецилия рыдала неприятно, не выпуская Гейбнера из объятий, словно сейчас он уйдёт и навсегда сгинет.
– Цили, голубка, – ласково, еле слышно говорил охрипший Гейбнер, гладя жену по светлой голове. И всем стало неловко. Вагнер и Мартин отвернулись к Бакунину, потупившемуся в тарелку, бормотавшему что-то невнятное. Два резвых молодых лакея в комнату внесли дымящиеся кушанья.
– Ты мне заказал? Вот чудесно, – Гейбнер прошёл к столу, и с ним Цецилия, села рядом, то что-то смахнёт с сюртука мужа, то поднесёт к покрасневшим глазам платок, закусывая губы и морща переносицу, удерживаясь от слёз.
– Надо быть твёрдой, Цили, – тихо говорит Гейбнер.
Шумно вошёл жилистый, длинный, как телеграфный столб, Стефан Борн, громко застучал высокими пыльными сапогами.
– Последняя колонна прибыла в порядке, герр Гейбнер.
Потискивая в грубых руках, рассматривая, как нечто совершенно новое, свою старую с егерским торчащим пером шляпу, Борн сопел. Вероятно, виновата была Цецилия, смущая революционеров.
– А скажите, Борн, – прожёвывая, торопился Гейбнер, – как думаете, отстояли б мы наличными силами Фрейберг, если б тут развернулся бой? Доносят, что нас преследуют две колонны – полковника Оппеля через Кессельдорф и другая, полковника Петча, через Таранд.
Борн пожал широким плечом, на бородатое лицо вышла улыбка.
– Я не особенный стратег, герр Гейбнер, – засмеялся очень громко, как смеются добрые люди, – кто знает, каковы силы этих колонн?
– По донесениям, два полка конницы, два орудия и рота пехоты. Но Фрейберг просит пощадить город от уличного боя. Хемницкие командиры предлагают двигаться в Хемниц, там сильная гвардия и местность выгодна для обороны.
– А вы уверены, Гейбнер, в хемницких командирах? – проговорил сидевший поодаль Вагнер. – Я слышал, хемницкие командиры – враги конституции.
– Нет, они зовут и предлагают совместную борьбу.
Бакунин ел очень поспешно, очень много. Цецилия глядела на него с ужасом: громадный, в грязном порванном фраке, длинноволосый, сажённый в плечах, с грудью, как наковальня, – вот такими именно и представлялись ей эти отчаянные отвратительные революционеры, совершенно несхожие с её золотоволосым Отто.
– Что Хемниц, что Фрейберг, один чёрт, – пробормотал, прожёвывая последний кусок, Бакунин, – надо скорей уходить в горы. Если вступим в Хемниц со всеми войсками, командиры гвардии никакого вреда не принесут, а на месте выясним, кто во что верует!
Гейбнер, словно не слушая, сказал:
– Я не могу оставаться во Фрейберге.
– Да не будьте, господа, столь пессимистичны! Есть великолепные сведения из Бадена, там у Струве
[291] и Геккера
[292] оживает революция, – шумно вставая, утирая салфеткой усы, проговорил Бакунин.
– Рад, что после бифштекса к тебе вернулось хорошее расположение духа, а то когда ты голоден, свирепее самого чёрта, – засмеялся Гейбнер и все вместе с ним: Борн, Вагнер, Мартин.
И верно, после обеда Бакунин повеселел. Лакеи сервировали кофе, Мартин, босой, лежал на кушетке. Вагнеру всё казалось туманом, утерян Дрезден, разбита революция, что ж теперь, спасаться к Листу в Веймар? Охрипший голос Гейбнера доносился к нему, как из тумана:
– Будем говорить серьёзно, наши силы незначительны, люди измучены, дух пал, мы не выдержим и первого сильного боя. Ведь дело идёт, господа, уж не о победе, даже не о борьбе а только о чести. И я хочу поставить прежде всего вопрос: можем ли мы вообще из-за этого в бессмысленном бою проливать кровь людей? Не разумней ли просто распустить отряды?
Бакунин заговорил решительно:
– Как член временного правительства, Гейбнер, я считаю – мы должны продолжать борьбу до последней капли крови, и распускать отряды, бившиеся в Дрездене, ты не имеешь права, ибо ты сам их призвал к оружию. Бои на улицах Дрездена ничем не бессмысленней боёв на улицах Хемница, да и неизвестно ещё, как обернутся общегерманские дела с Баденом и Пфальцем! Раз мы вышли на бой, должны идти до конца, каков бы он ни был!
Гейбнер смотрел куда-то мимо Бакунина в пространство.
– Ну что ж, – проговорил после молчания, – пожалуй, ты прав.
Через полчаса с женой, Борном и Мартином Гейбнер выходил из гостиницы «Золотой лев». В номере остались только Вагнер на диване да Бакунин.
– Ну как вас не посетили ещё вдохновения по поводу наших событии? А? – посмеиваясь, тяжело, сонно садясь на диван, проговорил Бакунин.
– Ещё нет, – иронически, раздражённо ответил Вагнер.
Бакунин был сонен, даже не ждал ответа, откинулся тёмно-кудрявой большой головой на бархатную спинку дивана. Сон овладевал громадным телом; Бакунин даже чуть сползал, кривилось мощное тело, ища опоры тёмной кудрявой голове. Она скользнула по спинке дивана и упёрлась в плечо Вагнера. Вагнер улыбнулся под свалившейся тяжестью. Прошла минута; Бакунин спал, плыла тишина заснувшего человека. Вагнер тихо высвобождался; тело Бакунина скользнуло вниз, на подушку; но он не проснулся, слышен был лёгкий храп и дыхание. Вагнер на носках вышел из комнаты, в дверях оглянулся: Бакунин спал.
3
Ночь первую за все ночи восстания, спал и Гейбнер на Кениггассе в белом особняке. Когда в сумерках Фрейберга после смотра войск шёл домой, Гейбнер был уже не глава правительства, не известный демократ, борющийся за конституцию, был моложе себя на десяток лет; торопящийся в темноте Гейбнер был почти юношей. Он вспоминал и темноту сада, и запах мокрой листвы, они идут, и все его желания переполнены любовью, но на душу налегла какая-то боязнь, и нет сил в тёмном саду нарушить это молчание, только на повороте его рука коснулась её руки и белое платье полуупало, Гейбнер не забыл это чувство словно мгновенного головокружения и это движение полуупадающего белого платья.
На ходу Гейбнер потёр лицо ладонью, пробормотал: «Какая усталость» – и завернул в палисадник. В темноте к окну прижалась Цецилия. Гейбнер думал прободрствовать с ней всю может быть последнюю в жизни ночь. Но через полчаса впервые за шесть ночей восстания он спал как убитый, и Цецилия сидела возле, плача и держа его руку в своей руке.
4
Закинув за плечо ружьё, Бакунин стоял у подъезда «Золотого льва», окружённый толпой. Казался выходцем с картин древних восстаний, в широком плаще, чёрной шляпе, под плащом открытые концы рубахи обнажали могучую грудь, за поясом воткнут пистолет. Выспавшись, Бакунин был весел.
– Гейбнер! Послушай, что рассказывает герр Менидорф о Хемнице. Я всерьёз начинаю думать, да не предатели ли они?
Подходившему Гейбнеру поклонился стоявший с Бакуниным человек в очках, бритый скуластый с непокрытой головой.
– Менцдорф моё имя, – проговорил католический проповедник, – я говорю герру Бакунину, что командиры хемницкой гвардии настроены, герр Гейбнер, не в пользу конституции; они выступают под давлением народа, они даже арестовали меня за речь о нарушенной конституции.
– Это мы разберём завтра в Хемнице, герр Менцдорф – проговорил Гейбнер.
5
Ночью из штаба хемницкой гвардии доктор Бекер и майор фон Торклус несколько раз выезжали на площадь, глядеть на окна гостиницы «Голубой ангел», где остановились Гейбнер, Бакунин и Мартин.
Когда Гейбнер потушил свечу в своей комнате, последнее окно в «Голубом ангеле» стало темно, верховые с майором фон Торклусом впереди выехали из ворот штаба, и чёрная карета, запряжённая четвериком сильных коней, выкатилась на площадь с ночным грохотом.
Бренча шпорами, саблями, в касках, в темноте, с коренастым майором фон Торклусом впереди, жандармы шли к дверям. Дверь гостиницы отпер хозяин, со свечой в руке, в помочах, в подштанниках.
– Где? – негромко проговорил доктор Беккер.
– Восьмой номер, я посвечу.
Вооружённые тёмной линией вбегали в сад, во двор, окружая гостиницу; Гейбнер крепко спал; но в дверь застучали, и голос крикнул:
– Донесение герру Гейбнеру!
Босой встал с постели Гейбнер; за дверью слышалось дыхание многих людей; на миг мелькнуло в дыханиях недоброе, но Гейбнер уже распахнул дверь, в военной руке качнулся фонарь, множество людей направили пистолеты. Коренастый майор держал пистолет в упор в лицо Гейбнера.
– Именем королевского правительства вы арестованы!
Гейбнер видел, как с кровати поднялся полуголый Бакунин.
В одевании при многих вплотную окруживших солдатах было что-то унизительное; одни разглядывали Гейбнера, другие монументального русского. Бакунин застёгивал брюки. «Всё на свете оказывается проще, чем думают», – пробормотал, надевая сапоги; овладевало полное, даже как бы наглое безразличие.
– Одну минуту, герр вахмистр, – проговорил, – я не оскорблю вас, если закурю от вашего фонаря?
Бакунин зажал в зубах сигаретку, надевая грязный трёпаный фрак.
Пять жандармов пошли вперёд, за ними Гейбнер, Бакунин, Мартин; лестницу замыкали ещё пять, за ними – коренастый майор фон Торклус лёгкой, военной походкой.
Садясь в карету выронив сигаретку, Бакунин бормотал: «Чёрт побери, это не посадка, а погрузка, будьте повежливей, герр вахмистр, мы не к поезду торопимся!».
Темнота. Гейбнер слышал: окружают всадники, говор, кого-то ждали, долетел звонкий, показывающий волнение голос с седла: «Вперёд!» Карета двинулась; спереди и сзади удары подков, звяк сабель, свет факелов. Рысью вымахнула карета из ворот Хемница, под эскортом двадцати жандармов, в факелах пошла на Альтенбург.
6
Над Дрезденом в ветре празднично вились саксонские королевские флаги. Граф Вальдерзее знал, что сейчас обезумевшие бранденбуржцы через три дня будут снова спокойны и под флейты и барабаны, под егерский марш пойдут за его седлом грузиться для отправки в Берлин. Но в эти три дня солдаты должны узнать, что такое победа.
Солнце над Дрезденом светило сияюще. Ещё не успели убрать мусор и камни разбитых домов у Цвингера, руины театра, остатки баррикад возле Альт-Маркт, унести убитых. Прусские гренадеры врывались в дома; в отеле «Рим», в первом номере, с открытым на улицу балконом, лежал в постели приехавший лечиться принц фон Шварцбург-Рудольштадт, и лакей подавал ему глазные капли. Пруссаки закололи принца в постели, лакея на ковре. Бурей вымахнули пруссаки на Шумахергассе, тут выбрасывали из окон на мостовую жителей дома номер 14, где нашли оружие. Солдатское счастье знают только солдаты; на Фрауенгассе искали лазарет с ранеными, солдат вела толстая косая торговка, кормившая повстанцев. У белого ампирного дома, напрягая горло толстыми жилами, она закричала: «Сюда! Выкидывайте зверей! Колите их!». Торговка была тоже в страсти; и только слышался гул вбегавших солдатских сапог и странные военные ругательства. На Вильдсруфергассе на веранде за кофе перекололи туристов-иностранцев, чашки летели в сад, туристов топтали сапогами, хозяин кафе, прижав к себе двух детей, умолял пощадить его, потому что он – немец.
Граф Вальдерзее знал: это пройдёт; два дня – и гренадеры спокойными телятами пойдут грузиться за его седлом, поедут в родную Пруссию. На третий день офицеры начали уже останавливать солдат, волокших пленных.
– Стой! Это вы должны были делать раньше!
Но всё-таки доктора Гауснера пруссаки поволокли из Альтштадта в Нейштадт, связав ему на спине руки. Солдатам приятно волочь его, в шляпе, с растрёпанными космами, каких не носят солдаты, в очках, которые уже выбили, в воротничке, галстуке. Доктора били прикладами, очки повисли на ухе, запутавшись в волосах. На мосту пруссакам кричали саксонцы полковника фон Фредерици: «Куда тащите гадину?! Наш транспорт уже пошёл к рыбам!» – хохотали солдаты весело, счастливо, под ярким солнцем, золотившим надраенные пуговицы, оружие, бляхи. Доктора приволокли к парапету, он ещё пытался ухватиться за перила, но солдяты оторвали, подняли и хохотали, когда тело, смешно крутясь, пошло вниз по Эльбе под прусскими и саксонскими выстрелами и смехом.
– Правительство не хочет обременять себя сотнями пленных! – кричит с коня светловолосый обер-лейтенант, с эскадроном саксонских драгун ловивший убегающих участников восстания. Драгуны рубят их в полях, на дорогах. Крепки, словно бычьи, солдатские страсти. Солнце плавится над Дрезденом, синеватые, с белой каймой облака. В эти ночи проститутки устают любить широкоспинных, пьяных пруссаков. По бульвару ходят с ними в обнимку.
Непрохмелевшим солдатам граф Вальдерзее на утренней поверке с коня читает приказ прусского короля Фридриха-Вильгельма IV: «Сообщение о чудесном поведении офицеров и гренадер восхищает меня и наполняет глаза мои слезами! Вы командуете действительно одним из восхитительных полков! Я хотел бы расцеловать всех ваших людей! О, если б я мог быть вместе с вами! Передайте офицерам и солдатам мой самый сердечный привет, скажите, что жестокий бой, который они достойно провели именем Пруссии, заключал в себе поворот во всём несчастии теперешней Германии!»
7
Ночь была непроницаема, может быть, в разрыв и глядела звезда, её не видали едущие. Карета неслась от Альтенбурга к Дрездену сумасшедшим аллюром. Хрипели лошади. Окружённый факелами майор фон Торклус быстро облегчался на крупной рыси. Карета окружена конными жандармами, последним на размашистой кобыле скакал старый вахмистр.
Отвалившись в угол, Бакунин старался найти место для головы, где б не било. Темнота, факелы, скок коней, топот отрывистый дробный, когда собьются лошади. «Повесят на Альт-Маркте, перед ратгаузом, как того хотел Пфотенхауер». Но – ничего, пустота, усталость, даже безразличие. Карета музыкой перемахнула, прогрохотав, через мост и снова мягкость полевой дороги. «Немного раньше, немного позже, – думал Бакунин, – всё одно», – но сердце сжалось, вспомнил милую фигуру Адольфа Рейхеля, – «где он? В Лейпциге? Наверное знает, что умру. Адольф, подлинный друг…» Вспомнил Париж, как играл Рейхель по ночам, напевая целые оперы. Близко, напротив Бакунина зажали спящего Мартина двое жандармов с пистолетами. И снова то музыка мостов, то мягкой дороги, факелы, и около сотни копыт шумят по земле.
8
У нейштадтских кавалерийских казарм вокруг кареты шпалерами стояли солдаты. В улицах разгоняли любопытных. На заборах, домах пестреют прокламации короля: «Саксонцы! Тяжёлая опасность угрожала нашему прекрасному отечеству! Люди, частью вредно мыслящие, частью соблазнённые под влиянием чужестранных злодеев, старались порвать связь саксонского народа с его князьями, которая живёт века». Из кареты вылезли Бакунин, Гейбнер, Мартин. Конвоировавшие жандармы с взведёнными пистолетами повели их сквозь шпалеры вооружённых солдат во двор казарм.
Во внутреннем, замкнутом стенами дворе стояли два серо-мрачных здания; от одного шёл запах пищи, у окон толпились шумевшие, курившие солдаты, это кантина; у второго, немного в глубине, небольшого, просыревшего, пыльные окна были забиты решёткой, у входа часовые.
В коридоре арестного дома зазвенели навстречу кандалы. Меж уходящих солдатских спин Бакунин разглядел полупрофиль и кусок плеча закованного Гейнце. «Да, да, он; плохо ль, хорошо ль дерёшься, конец один», – усмехнулся Бакунин.
В приёмной преступников ждал худой, как некормленая белая лошадь, капитан Нейман. Все трое стояли у стены, под конвоем. Первым солдаты увели Гейбнера; через пять минут в коридоре загремели кандалы. «Гейбнер», – подумал Бакунин, взглянул на Мартина, он стоял усталый, чахоточный. Капитан Нейман дал знак вошедшим солдатам, Мардина увели. Капитан курил, молча, вполоборота стоял к Бакунину. Но вдруг он повернулся и оглядел Бакунина с ног до головы с омерзением, как грязное животное. На губах капитана презрительная усмешка. Прямым, военным шагом подойдя, Нейман взмахнул у самого лица Бакунина кулаком, закричав:
– Я тебе покажу, кровавая собака! Не думай, что тебя привезли сюда для шуток!
Бакунин взглянул в его бешеное, рыбье лицо; вспомнил Пфотенхауера, подумав: «Этот капитан в высоких, словно деревянных сапогах, может быть, даже племянник бургомистра».
Вошли солдаты и тюремщик с кандалами.
– Здесь надевать! – крикнул капитан, широко расставив длинные ноги, стоял посреди комнаты.
Бакунин протянул тюремщику правую, большую, с длинными пальцами руку.
– Не ту.
Бакунин протянул левую. Тюремщик наложил кандалы и длинную цепь от поручня, с необыкновенной быстротой замкнул на выставленной правой ноге.
– Н-на! Марш бегом, русская свинья! – захохотал капитан. Бакунин зазвенел кандалами по полутёмному коридору.
К дверям подходили арестованные, прислушиваясь. Бакунин кашлянул. «Может, узнают». В конце вонючего, как немытые кишки, коридора тюремщик открыл небольшую дверь.
Пригнувшись, Бакунин шагнул в карцер с крошечным, как щель, окошечком.
9
Зимний дворец был взволнован, исплакалась царица, когда в кабинете на походной кровати в тяжёлом припадке, с опухшими ногами, лежал больной император. Николая трясли нервические припадки и были неладности с ногами. При императоре безвыходно находились лейб-медики Арндт, Енохин и Мандт.
Но вот уж второй день, как император встал. Император оправился, даже иногда каламбурил. Шутил с доктором Енохиным, любя его за простоту, здоровую внешность и ясные медицинские знания.
– Ты, Енохин, ведь из духовного звания, а? Следственно, должен знать духовное пение? – смеялся Николай, сидя с доктором в кабинете.
– В молодости певал, Ваше Величество.
– По носу вижу! Видишь – угадал? От меня не скроешься, а ну-ка, братец, спой что-нибудь, церковную стихиру какую-нибудь, – смеялся Николай, в распахнутом Преображенском мундире.
Потупив крупную рыжую голову Енохин откашлялся, глядя на улыбавшегося монарха, запел круглым басом.
Разбойника благоразумного
Доктор усиливал баритонные звуки, но вдруг с ними слился слегка подвиравший в мелодии сильный тенор императора. Возле кабинета переглянулся караул дворцовых кавалергардов в касках с золотыми орлами. Как статуи.
– А?! Каково, Енохин, хорошо ведь спели?
– Прекрасно, вам бы хоть самому петь, Ваше Величество.
– Ну да, у меня голос недурён, будь я из духовного звания и попал бы в придворные певчие, и пошла б моя карьера! – засмеялся Николай. – Пел бы, покамест с голоса не спал, а потом, ну что бы потом, Енохин, а? Ну, выпускают меня, скажем, по порядку, с офицерским чином в почтовое ведомство, тут я, разумеется, стараюсь подбиться к почт-директору, он назначает меня на тёпленькое местечко, например, скажем, почт-экспедитором в Лугу! – Енохин подхватил залившийся смех императора. – А на мою беду, понимаешь, у лужского городничего прехорошенькая дочка, и я по уши влюбляюсь, но отец никак не хочет её за меня выдать, и отсюда начинаются мои несчастья. В страсти уговариваю девушку и похищаю её; об этом доносят по начальству, отнимают любовницу, место, хлеб и отдают под суд. А что тут делать, Енохин, без связей и без протекции?
Царица сама приняла генерал-лейтенанта Дубельта, торопясь, говорила по-французски: «О, да, да, это очень обрадует его». Они шли из Аванзала, прошли Концертный зал, спускались к кабинету. Слышался смех императора. На голос царя Дубельт открыл дверь.
– Дубельт! – закричал, неистово хохоча, император. – Дубельт! Вот кстати, Енохин, а? – Дубельт остановился в некоторой нерешительности. – Ну, теперь я спасён! Я нахожу путь к Дубельту, подаю ему просьбу, и он высвобождает меня из беды!!! – Смех, смех заколебал кабинет императора.
10
Смеялся и Дубельт. Сквозь смех Николай сказал:
– По делу, Леонтий Васильевич?
– Так точно, Ваше Величество.
– Спасибо, Енохин, ещё как-нибудь споём.
Император в кресле молча улыбался в рыжеватые усы.
На лице, всё ещё необычайно красивом, хоть и отягчённом уже обрюзглостью, плавала улыбка удавшегося рассказа.
– Говори, – сказал, указывая на стул.
Дубельт, ещё не раскрыв портфеля, проговорил:
– Не могу вытерпеть, Ваше Величество, Бакунин схвачен.
– Что ты? – серьёзно проговорил Николай, встал.
– Так точно, экстренная депеша.
Дубельт подал, Николай бегло читал, улыбки ушли. Повернул, глянул на резолюцию Дубельта: «Ах, как я рад! Генерал-лейтенант Дубельт». И проговорил медленно, откладывая депешу на стол:
– Это радость, верно, радость, давно жду мошенника. Попался-таки, батенька! – Голос стал негнущимся, как на параде. – Снесись с Нессельроде, чтоб немедля написал представление саксонскому двору о выдаче сего преступника против меня и России. Одновременно пусть пошлёт бумагу прусскому королю. Я присовокуплю личное письмо «мечтателю», а Вальдерзее хочу поздравить.
– Слушаюсь, Ваше Величество.
– Нет, посиди, – задумался Николай, улыбкой изменив точный очерк губ. – Так как же это он, голубчик, а? Говорят, у них всем Дрезденом заворачивал, всё переворотил там, вот так мой прапорщик! Задал немцам перцу! – захохотал Николай. – Мерзавец первостепенный, но отчаянная голова, его надо взять в ежовые рукавицы, Леонтий, да потолковать как следует. Поляков бунтовал. Ведь эдакую кутерьму поднял, и всё против меня хотел, прапорщик артиллерии… – презрительно произнёс Николай.
– Судя по газетам и донесениям, Ваше Величество, был у них главнокомандующим, на белом коне разъезжал, уничтожил оперу, людей порасстрелял, неисчислимое количество домов разрушил.
– Ей-Богу? – захохотал Николай. – Вот это я понимаю! Так им и надо, Леонтий, ха-ха-ха! Я знаю Фридриха-Августа, сущая баба, без всякой воли, они ведь все, немецкие короли-то, на баб похожи, кроме покойника Фридриха-Вильгельма III, а если бы бабами не были, не замутили бы страну так, не довели бы до такого несчастья. Слава Богу, что генералы-то хоть нашлись моего прапорщика унять, а то б, чего доброго, и до гильотины доплясались.
Николай неожиданно встал, потянулся, зевнул, чувствовал себя хорошо.
– Ну, это ты меня обрадовал. Незамедлительно снесись с Нессельроде, а я завтра его вызову.
11
Двор кавалерийских казарм вымощен был круглым средневековым булыжником. Окна арестного солдатского дома – во двор. Двор пылен майской серой пылью. Из казармы беспрерывно несётся гул голосов, шум оружия. На расстоянии в двадцать шагов уже полчаса ходили по двору в кандалах Бакунин, Гейбнер, Рекель, Гейнце.
Звенели по круглым камням кандалы. Левую руку, связанную с правой ногой, держали низко. На прогулке разрешалось курить. Бакунин затягивался потихоньку, прогулка была счастьем, почти что свободой. Перекинуться б словом с Рекелем. Его встретил только раз в уборной, Бакунина выводили, вводили Рекеля.
– Ты всё время в кандалах? – спросил Рекель по-французски.
– Не снимают, – по-французски ответил.
– Собаки… – пробормотал по-немецки Рекель.
И разошлись. С Бакунина одного в темноте узкого карцера не снимали кандалов. Газеты писали о нём как о звере, о демоне Дрездена, требовали повешения.
Час звенели кандалы по внутреннему двору кавалерийских казарм. Гейбнер, Рекель и Гейнце гуляли уж месяц, Бакунина вывели первый раз, по предписанию врача. Начались головокружения, и от темноты заболели глаза.
12
Граф Орлов поднимался по сине-ковровой лестнице Третьего отделения, тяжело дыша. Тяжко откинувшись в массивном сафьяновом кресле кабинета, медленно переводя дыхание, проговорил Дубельту:
– Вчера был у государя по делу о Бакунине. Князь Паскевич предлагает преступника везти в варшавскую цитадель, берёт на себя доставку. Вы кого б рекомендовали, Леонтий Васильевич, из варшавских офицеров?
Дубельт сощурил серые глаза до щелей; голубой лентой пролетали в голове офицеры.
– Поручик Распопов, Алексей Фёдорович.
– Распопов?– макая перо, переспросил Орлов.
– Исполнительный офицер.
– Князь пишет, будет следить за делом лично. Он обратился к Шварценбергу и к саксонскому военному министру Рабенхорсту, у самого-то саксонского короля в голове зайцы прыгают.
Дубельт не любил тестообразного орловского хохота.
– Своими б руками пытнул мерзавца, – сказал серьёзно, заходил, зазвенев по кабинету шпорами. – По последним сведениям, у него все польские связи. К тому ж, состоя агентом Ледрю-Роллена, был душой всемирного заговора, связывал немцев с французами и славян с немцами. Недаром вцепились немцы.
– Как же-с, говорят, в восстании-то в Дрездене скакал на коне господин прапорщик! Читали, что пишут про него? Так и называют единственным демоном разрушения, нанёсшим Саксонии неисчислимые бедствия.
– Мерзавец первостепенный. Если б государь своевременно согласился с моим предложением выкрасть его, многое б выиграли. Написал кучу безбожных в отношении Его Величества статей, за одно «воззвание к славянам» виселицы мало, четвертнуть бы негодяя по старинке. А на польском банкете перед кем, подлец, перед иностранцами, перед полячишками, перед французишками, в каком свете отечество выставлял?
Проворачивая толстую спину в кресле, Орлов сказал:
– Уверен, возьмём.
Дубельт вышел. Орлов большой рукой писал «Его благородию господину поручику Распопову. Предлагаю немедленно с получением сего отправиться железной дорогой на Краков, взяв с собой в сопровождение одного унтер-офицера и двух рядовых. Вручив прилагаемый при сём пакет на имя генерал-лейтенанта Соболева, приказываю ожидать приёмки политического преступника Бакунина, оного заковать со всевозможной осторожностью и доставить в Александровскую цитадель в Варшаве, где сдать под расписку, которую представить мне…»
13
В карцере Бакунина забили окно, потому что у Рекеля нашли кусок исписанной по-французски газеты. В полутемноте на нарах Бакунин лежал, чесался, охватывая спину свободной правой рукой: ели вши. Левую оттянули кандалы. За два месяца мысли спутались, видел, как поведут солдаты на площадь, а там закричат те самые саксонцы, что оплакивали весенние, зацветшие, широкошумные липы Максимилиановской аллеи, порубленные у них Бакуниным. Болела спина, потому что не мог в карцере вытянуться, а если вставал, то даже плечами упирался в потолок. Бакунин лежал на соломенном тюфяке, подворачивая, как мог, громадные ноги. Был одет в чужое старое платье, рукава и брюки были очень коротки.
Допросы шли и ночью, и днём. После четырёхчасового допроса сегодня вели на новый. Двор кавалерийских казарм в сумерках был сер. В сенях главного здания столкнулись с встречными. В темноте узнал бледного Гейбнера.
– Фон Хок, следователь из Праги.
И разошлись. В зале, который так хорошо знал, за зелёным сукном спинами к портрету Фридриха-Августа сидели полковник фон Фредерици, генерал фон Шульц, королевский комиссар Швебе, производящий допросы главных обвиняемых, аудитор окружного суда Мориц, заседатели уголовной королевской комиссии, протоколист-асессор, офицеры, актуарии и новый старик, с синеватой бородой, казавшейся лёгкой и колеблемой в воздухе. Старик в глухом сюртуке, чёрном галстуке – пражский высший чиновник юстиции гехеймрат фон Хок разглядывал Бакунина из-под золотых очков. Но заговорил не он, а комиссар Швебе.