Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Софи собиралась уже было прощаться, когда хозяйке доложили: флигель-адъютант Адашев. Забыв мгновенно, что дома ждут, она осталась.

Адашев не принадлежал к числу бывавших запросто, без приглашений, у тёти Ольги. Увидев его, в орденах и с какой-то картонкой в руке, статс-дама вопросительно прищурилась: не прислан ли свыше? Стянутая жёстким корсетом поясница по-молодому выпрямилась.

В начале царствования юная императорская чета нередко обращалась за советом или справкой к опытной, всезнающей графине Броницыной. Когда царь ездил после коронации за границу[303], на неё была даже негласно возложена вся иностранная переписка монарха. Но за последние два года царская семья замкнулась, уединилась, стала приглашать к себе всё реже, и государь почти совсем перестал заговаривать с графиней о серьёзных вопросах…

Адашев поспешил объяснить причину своего визита и передал баумкухен из Роминтена. Извинился, что приехал в парадной форме, прямо из Царского.

Оттенок озадаченной натянутости, с которым встретила его статс-дама, мгновенно улетучился. Глаза её словно смеялись. Конечно, она была польщена и тронута заграничным августейшим вниманием… Но первым порывом хлебосольной хозяйки было справиться: позавтракал ли гость? Жаль, что он не доставил ей удовольствия пожаловать без стеснения прямо к столу!..

Начались расспросы. Адашеву пришлось подробно рассказать свой день при германском дворе. Он описывал живо и красочно, тактично выдвигая Репенина на первый план.

Софи молча, с интересом следила за рассказом. Разве Серёжа способен всё так подметить и передать?

Ей померещился муж: почему-то – его жилистая шея и волосатая грудь… простоватый раскатистый смех… вечные сигары!.. Она чуть вздрогнула.

– Доктор Кудрин, – внушительным басом доложил седовласый дворецкий.

– С Мишей?.. – радостно воскликнула, вся покраснев, маленькая Бесси, благовоспитанно сидевшая поодаль с гувернанткой.

Софи рассеянно повернулась к падчерице:

– Кто это?

– Мой жених! – пресерьёзно ответила девочка, сияя глазами.

– What nonsens[304], – ужаснулась сухая, как гренок, miss Nash.

Пренебрегая уничтожающим взглядом нелюбимой гувернантки, своенравная белокурая куколка стремительно метнулась навстречу испуганно остановившемуся в дверях десятилетнему мальчугану. У него была смуглая курчавая головка тех ребятишек, которые бегают по улицам Палермо, продавая апельсины. Вслед за ним появился длиннобородый подслеповатый толстяк – земский врач по соседству с тульским поместьем, где тётя Ольга проводила лето.

– Наконец-то собрались в наши края, нелюдимый бессребреник! – встретила его хозяйка с радушной укоризной и сейчас же принялась расспрашивать о деревенских новостях.

Застенчивый туляк, видимо, терялся в непривычной светской обстановке. Надо было дать ему освоиться.

– Австрийский посол[305], – доложил опять дворецкий.

Земский врач для бодрости духа провёл по потному затылку большим носовым платком. Пользуясь общей заминкой, Бесси властно схватила Мишу за руку и утащила в противоположную дверь.

Пожилой иностранный сановник нарядно склонил перед хозяйкой дома свою рослую, чуть сутуловатую фигуру. Он олицетворял, казалось, ту изысканную, неотразимую вежливость другого века, которой отличались дипломаты старой венской школы.

– Veuillez associer mes hommages a ceux de vos nombreux admirateurs[306], – сказал посол и сейчас же счёл долгом извиниться: – Un intrus est souvent pire… qu\'ua cheveu dans une julienne[307].

Он находчиво изменил на лету начатую было русскую пословицу: у кого-нибудь из присутствующих ненароком мог найтись татарский предок[308].

– Vous etes toujours le bienvenu[309], – поспешила заверить гостя тётя Ольга и повела его в другую комнату.

Они уединились в её любимой полукруглой гостиной, полной столетней мебели, цветов и драгоценных музейных безделушек.

Привычный к роскоши сановник обвёл её восхищённым глазом знатока.

– Quel ravissant sanctuaire![310]

Статс-дама предложила гостю сесть в большое уютное кресло, располагающее к неторопливой доверительной беседе.

У австрийского дипломата была на этот раз особая причина приехать с визитом. Он узнал, что намечен в ближайшем будущем занять должность имперского министра иностранных дел. Подчинённое положение двуединой монархии перед союзной Германией ему всегда казалось не соответствующим её великодержавности[311]. В голове его исподволь созрел целый план деятельной сепаративной политики на Балканах. Сейчас он носился с мыслью до своего отъезда договориться тайно от Германии с Извольским и всех потом перехитрить. Австрийцу было важно проведать сперва, прочен ли на своём посту руководитель русской политики. Графиня Броницына представлялась ему верным барометром царскосельских настроений.

В первой гостиной без хозяйки как-то приумолкли. Сашок, переваривая завтрак, развлекался знакомой панорамой на Неву. Софи ушла опять в какие-то свои мысли. Она сидела неподвижно; только пальцы машинально перебирали лопнувшие нитки чудесной флорентийской вышивки[312], покрывавшей соседний столик.

Кудрин с облегчённым самочувствием снял очки и, беспомощно выкатив почти незрячие глаза, стал прилежно протирать платком стёкла.

Светский навык давно подсказывал Адашеву, что пора встать и распроститься. Но сейчас что-то неодолимо влекло его не уходить… Пока здесь Софи. Пусть она молчит. Как много оттенков, сколько загадочных душевных изгибов таит её молчание!.. В нём укреплялось первое впечатление: нет, не пара ей Репенин, слишком примитивен.

Внезапно в бальном зале, замыкавшем анфиладу приёмных, прозвучало несколько уверенных аккордов на рояле. Затем послышался рыдающий цисмольный этюд Скрябина[313].

Софи, Адашев и Сашок в недоумении переглянулись.

– Это… мой Миша, – как бы извиняясь, взволнованно сказал толстяк доктор.

Сашок вскочил:

– Не может быть!

Все четверо, крадучись, пошли слушать музыку поближе.

У открытого «Бехштейна» притихшая Бесси следила, затаив дыхание, с какой волшебной безошибочностью пальцы Миши бегают по клавишам.

– Теперь хочу весёлое, – нетерпеливо заказала она раскрасневшемуся мальчику, едва он кончил.

Пианист представлялся бойкой девочке чем-то вроде усовершенствованной заводной игрушки.

Миша с кроткой послушностью без передышки начал польку Рубинштейна[314]. Заиграл опять легко, осмысленно, как взрослый.

– La Grande Bretagne et la Russie nous doivent toutes deux leur adhesion[315] – убеждал тем временем посол хозяйку дома. – Cette preponderance usurpee par Berlin aupres de la sublime Porte[316] ne saurait etre sousestimee.[317]

Откинувшись на спинку кресла, где были вытканы волк и ягнёнок из басни Лафонтена[318], он сделал паузу.

Тётя Ольга не спешила высказаться.

В открытую на анфиладу дверь доносились звуки рояля. Чуткий к музыке посол невольно стал прислушиваться.

– Prejuger des intentions du roi Edouard VII[319] me semble pourtant bien temeraire[320], – возразила наконец статс-дама. Ей всегда казалось, что этот венценосный прожигатель жизни таит в себе незаурядного политика.

Под стрижеными усами дипломата скользнула самодовольная улыбка.

– L\'entretien recent de sa majeste avec mon auguste souverain a Ischl determine clairement son attitude eventuelle…[321] – неосторожно вырвалось у него.

Красивые созвучия дразнили его ухо. Он становился рассеян.

Тётя Ольга хищно насторожилась.

Спохватившись, что он начинает проговариваться, посол поспешно добавил, будто поясняя:

– En vrai melomane le roi d\'Angleterre reprouve toute fausse note dans le concert Europeen[322].

– Vous voila done a la recherche de l\'harmonie[323] – нашлась тётя Ольга, маскируя разочарование стереотипной улыбкой.

– C\'est dire combien je suis sensible a votre belle musique russe, – улыбнулся в свою очередь посол, приставляя ладонь к уху. – Elle interprete si bien les charmes subtils et troublants de la Cyrcee Slave [324]![325]

Сановник успел уже узнать всё, что хотел, и с лёгким сердцем перешёл к светским любезностям.

Опытное ухо тёти Ольги сразу уловило эту перемену. Уединённая беседа с дипломатом становилась бесполезной. У неё блеснула мысль заняться будущим маленького Миши и показать его послу.

Тётя Ольга постоянно кого-то устраивала и кому-то что-то выхлопатывала. Это отнимало много времени. Порой – казалось утомительным и неприятным. Но у неё было чувство, что иначе нельзя. К таким, как Репенины, Броницыны, обездоленный всегда подходит с беззаветным упованием, в них видит как бы отблеск самодержца; а престол в России, словно солнце – естественный неиссякаемый источник всех благ земных.

Тётя Ольга часто помогала людям без всяких просьб с их стороны или своих собственных скрытых расчётов. Доктор Кудрин был, в сущности, только случайным мелким статистом в толпе других по обочинам её жизненного пути. Она даже причисляла его к той разновидности интеллигента с жертвенным надрывом, к которой относилась скорее с опаской. Миша тоже привлёк её внимание летом только как диссонанс – красочная мурильевская головка[326] среди блёклого тульского пейзажа. Но старуха чувствовала, что земский врач безутешно грустит по жене, унесённой чахоткой прошлой весной; знала, что он часто лечит безвозмездно, хотя сам денежно крайне стеснён; понимала, наконец, что сделать из сына хорошего пианиста бедняге в сорока верстах от Тулы – мудрено. Этого для неё было достаточно, чтобы принять решение: мальчика надо устроить бесплатно в консерваторию, а дальше – видно будет.

Раздумывая, как лучше приступить к делу, хозяйка дома встала.

Миша, подстёгнутый ещё раз Бесси, успел тем временем красиво заиграть «В монастыре» Бородина[327].

Незнакомый отрывок заинтересовал посла. В колокольных созвучиях фортепиано слышался русский благовест, овеянный непривычной для иностранца православной мистикой.

Тётя Ольга провела его в соседний с залом зимний садик, где находились остальные слушатели. Сановник нагнулся, чтоб сквозь тропическую листву разглядеть маленького музыканта.

– Die Kulturreflexen des nihilistischen russischen Volksinness sind hauptsachlich musikalisch…[328] – машинально повторил он про себя где-то прочитанную недавно фразу.

Тётя Ольга поманила к себе пальцем Кудрина. Сашок подсел ближе к послу, собираясь при первом случае проявить себя очередным bon mot[329].



Софи осталась с Адашевым вдвоём среди тепличной зелени, на садовой скамье. Она всем телом опиралась на жёсткий подлокотник. Глаза были полузакрыты; руки зябко прятались в меховой бочонок модной муфты.

Флигель-адъютант угадывал, что музыка глубоко трогает Софи. И не хотелось её тревожить.

– Вундеркинд и вас увлёк, – сделал он наконец попытку вызвать её на разговор.

Софи оживилась.

– Я не знаток… Но я душою чувствую, когда по-настоящему. Поглядите, какие у него недетские, творящие глаза!

Адашев привык считать, что такие дети слишком часто не оправдывают возлагаемых на них надежд. Он скептически заметил:

– Надо раньше самому много пережить и выстрадать.

– Что это: подновлённый байронизм[330]?.. – спросила вдруг Софи с молодым задором.

Адашев даже смутился слегка:

– Я… просто по-человечески.

Обычное желание порисоваться сливалось в нём сейчас с непонятным порывом к откровенности.

Софи внезапно повернулась к Адашеву с какой-то внутренней верой в серьёзность и задушевность всего, что он скажет.

– Каждому положено вынашивать в себе свою частицу мировой скорби, – сам не зная почему, вздохнул Адашев. – Разве можно иначе постигать такие вещи, как музыка, любовь…

Софи задумалась; пальцы в глубине муфты комкали носовой платок.

– Говорят, будто любовь, наоборот, – кусочек Божественной радости: la joie divine de vivre[331], – пояснила она, затрудняясь найти подходящее русское выражение; в нерешительных интонациях сквозила непривычка делиться с кем-нибудь затаёнными чувствами и мыслями.

«Это, конечно, из какого-нибудь романа», – догадался Адашев, пытливо следивший за ней.

– Скажите, а по-вашему, – невольно вырвалось у него, – что такое настоящая любовь?

– Настоящая любовь?.. – В зрачках Софи сверкнули огоньки. – На мой взгляд, это – жертва.

И она сразу отвела глаза, смутившись почему-то.

– Вот вы какая, – проговорил вполголоса Адашев, ещё пытливее вглядываясь в неподвижные иконописные дуги её бровей.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Миша умолк. Увидев взрослых, мальчик весь съёжился, робко озираясь, как отнятый от самки зверёныш. Посол не поскупился на похвалы.

– Il fait songer au petit Mozart[332], – он ласково потрепал кудрявую головку и нагнулся к тёте Ольге: – Cette rnaison, madame, lui remplacera la cour de Vienne[333].

Тётя Ольга решила использовать настроение гостя. Престарелый министр двора, от которого зависели жалуемые свыше стипендии, мало смыслил сам в искусстве и был завален просьбами. Но этот вельможа был прибалтийским бароном. Как большинство из них, он принципиально благоговел перед германской культурой, музыкой и вообще всем немецким. Ссылка на австрийского посла в его глазах куда авторитетней, чем отзыв любого русского.

– Comptez sur moi[334], – обещал посол, прекрасно понимая, как важно иногда оказать пустяшную услугу старой даме.

Австриец с чувством национальной гордости вспомнил великих пришельцев: Баха, Бетховена, Шумана, Листа… Он тонко улыбнулся тёте Ольге:

– Il est de tradition que Vienne traite en fils adoptif un jeune pianiste de talent. Qu\'en dites-vous?[335] – обратился посол к Сашку.

Острослов только этого и ждал. В ответ он запел уморительным фальцетом: 



Es giebt die Kaiserstadt,
Das alte Wien.
Es giebt ein Raubernest,
Das heisst Berlin…[336]



Дипломат скользнул по нему озадаченным взглядом. Эту песенку когда-то в дни его молодости распевали в Австрии после разгрома под Садовой[337]. Но теперь, будучи послом, услышать её от русского показалось слишком странным совпадением. Не пронюхал ли вездесущий Сашок чего-нибудь о политическом секрете, которого они коснулись только что с хозяйкой дома?

Софи осталась безучастно в зимнем садике, недовольная собой за свою непонятную внезапную доверчивость к постороннему, случайному человеку.

Посол подошёл к ней с приветливой старомодной учтивостью.

– Vous semblez toute pensive aujourd\'hui[338].

Лучистые глаза Софи поднялись точно нехотя. И вдруг в них заиграли шаловливые искорки. Звонко рассмеявшись, она показала на большое простеночное зеркало. Там через открытую дверь отражалась внутренность соседней боковой гостиной. В углу её видна была фигура скучающего в одиночестве Феликса. Он стоял перед другим зеркалом и самовлюблённо охорашивался с двусмысленной леонардовской улыбкой.

– Admirez votre candidat a la Chambre des Lords[339], – тётя Ольга рассердилась почему-то главным образом на Сашка. – Вместо Кембриджа тебя бы прямо в полк, солдатом… – принялась она отчитывать подростка. – Да к такому командиру, как наш Серёжа!

Сашок сообразил, что выгодно, пожалуй, заступиться за Феликса. Родители его обожают, а сами принимают и сыплют деньгами, как владетельные магараджи[340]. Острослову захотелось вместе с тем тонко отомстить статс-даме за повторный выговор. Он грудью заслонил от неё подростка и взмолился с ужимкой:

– Нет, нет, не сбивайте нашего prince charmant. Souvenons nous du vieil adage: «belli gerant allii, tu Felix juvenis, nube»[341].

Дипломат рассмеялся, сразу оценив тройное значение каламбура.

– Ein gelungener Kerl, dieser Saschok…[342]

Обезоруженная тётя Ольга только пальцем погрозила Сашку.

Все подошли прощаться.

Другая хозяйка в возрасте графини Броницыной поспешила бы, вероятно, отпустить гостей и распорядиться на сегодня больше не принимать. Естественно передохнуть от посторонних. Особенно когда ещё – обед в гостях и ложа «на французов». Но долгий навык вырабатывает в светской женщине такую же профессиональную выносливость, с какой вокзальный грузчик ворочает тюки и чемоданы.

– Encore quelques instants[343], – тётя Ольга удержала Адашева, чтобы с ним остаться с глазу на глаз.

Политические начинания честолюбивого австрийца смутили статс-даму. Его затея чревата, пожалуй, множеством непредвиденных последствий. С годами в глубину её души закрадывалось порой необъяснимое беспокойство. Чудилось, что Россия чем-то больна, что творческий дух, вдохновлявший Петра, сподвижников Екатерины и поколение Пушкина, отлетел от неё, а самый облик империи становится всё серее, опрощается, будто обрастая небритой бородой, и… меркнет. Ей захотелось разобраться в этом странном чувстве, поговорив спокойно с царедворцем из молодых.

Придерживаясь классических традиций, тётя Ольга начала издалека:

– Quelle impression vous font en somme les deux monarques?[344]

Адашев задумался на мгновение.

– Как вам сказать… Мне вспоминается мой бывший взводный, которого я определил в придворные лакеи. При ревельском свидании ему пришлось служить у царского стола. Меня как раз с собой не брали. Ну, спрашиваю, когда двор вернулся в Петергоф, расскажи: что было? Сначала, отвечает, встают их германское величество и говорят по-своему, громко так, явственно, можно сказать, мужественно: гау… гау… Аж лают. Погодя встают государь император и в ответ тоже, значит, по-ихнему. Да ласково так, вкрадчиво, словно барышню в гостиной уговаривают.

Седая голова старухи дёрнулась. Лоб избороздился целым неводом морщин и складок. Взбитые кудряшки накладных волос колыхнулись и задрожали. Она закашлялась от смеха.

– Impayable, се[345]: «аж лают!»… Quel dommage que l\'ambassadeur ne soit plus la[346].

Перед ними вырос запыхавшийся дворецкий.

– Великий князь Николай Николаевич[347].

Хозяйка дома торопливо встала, отстраняя седовласого слугу, который было бросился помочь под локоток. Привычным движением руки она проверила – не сбилась ли предательская накладка – и с живостью не по годам поспешила к двери. Такого гостя надлежало встретить на верхней площадке лестницы.

По заведённому обычаю, Адашеву оставалось наскоро проститься и исчезнуть. Задержаться в гостиной, где неожиданно должен появиться запросто один из старших членов императорского дома, мог бы разве выскочка без воспитания. Но натолкнуться, спускаясь вниз, на входящую высокую особу было ещё бестактнее. Флигель-адъютанта выручил дворецкий: через бальный зал и зимний садик можно было выбраться на лестницу другими комнатами.

Адашеву пришлось пройти мимо скамьи, где только что сидела Софи. Рядом, на песчаной дорожке, лежал её платок.

Нарочно или нечаянно?

Но сейчас же стало стыдно от такой по-мужски циничной догадки. Он поднял помятый белый квадратик и старательно расправил… Склонился над ним, чтобы разглядеть вышитый вензель Софи. От тонкого батиста донеслись её знакомые неуловимые духи, и сквозь парижскую косметику пахнуло будто свежестью женского тела.

Адашев схватил платок обеими руками и жадно, безотчётно, полной грудью стал вдыхать…

Вдруг оторвался: жена товарища-конногвардейца! В его ушах сурово прозвучало:

«…Пьяного собутыльника одного не бросай, а довези домой!..»

«За женой полкового товарища не ухаживай или снимай мундир!»

Так значилось в неписаном кодексе традиций, которыми из поколения в поколение гордилась конная гвардия. Вменялся он, как Символ веры, беспощадно всем. Даже – великим князьям.

Флигель-адъютант медленно провёл ладонью по глазам, как пешеход, очнувшийся над самым краем ямы с негашёной известью.

Увлечение, страсть – не оправдание!

Зароились мысли. Но раз он полюбил? На роду тебе написано быть однолюбом – всё пророчит ему нянюшка.

В голове шумело. Путались, переплетаясь, два голоса. Один иронизировал: «Всепобеждающая любовь хороша только в книжках с жёлтыми обложками!..» – «Лови счастье! – кричал второй голос. – Именно Софи тебе и суждена!»

И смутно замешивалось ещё что-то третье…

Простояв растерянно в раздумье, он тяжело вздохнул: нет, нельзя! Порядочный человек всегда умеет сдержаться… А в глубине души всколыхнулась горечь: живёшь, словно на ходулях; на других взираешь свысока, думать же приходится всё больше об одном – как бы не оступиться. Какая нелепость!

Он поглядел опять на платок, бережно положил его на скамью и направился к выходу. Уже в дверях громко усмехнулся. Представилось внезапно, как беспомощно тычутся головой о стёкла аквариума царскосельские тритоны.



Тем временем по парадной лестнице успел подняться великий князь, главнокомандующий войсками Петербургского округа.

Чрезмерно рослые люди часто сутулятся, как бы испытывая инстинктивную потребность казаться меньше. Входивший гость был без малого в сажень, но держался прямо, во весь рост, и надменно закидывал ястребиную голову. Вся фигура дышала самоуверенностью, энергией и физической подвижностью. Породистое лицо, удлинённое козлиной рыжеватой бородкой, было спортивно обветрено. Короткая гусарская венгерка подчёркивала сухощавую стройность пятидесятилетнего тела.

Он шёл размашистой нервной поступью, волоча по ковру саблю. Узкие чакчиры облегали тонкие, вогнутые в коленях и длинные дегенеративные ноги.

Увидев торопившуюся навстречу хозяйку дома, великий князь по-театральному приложил руку к груди.

– Статс-даме графине Броницыной моё высокопочитание, – шутливо отчеканил он торжественным речитативом, любезно оскаливая большие жёлтые зубы.

Тётя Ольга ответила по этикету тем коротким нырком на ходу, который делает католичка, пробираясь из церкви мимо бокового алтаря. Соль шутки гостя была ей понятна. Этими словами обычно приветствовал заслуженных сановников державный дед его Николай I.

– Проезжая по набережной, я решил на правах соседа попытать счастья, – счёл долгом пояснить великий князь. (Его любимое поместье было смежным с тульской усадьбой тёти Ольги).

Точно ломаясь пополам, он с расшаркиванием поцеловал ей руку. Нельзя было, казалось, отчётливее подчеркнуть: вот видите, до чего я могу быть вежлив, когда захочу.

– Крайне польщена милостивым посещением, – заверила старуха официальным придворным тоном.

Затем она отбросила ногой тяжёлый хвост шуршащей юбки и выжидательно посторонилась. Это было как бы молчаливым приглашением члену императорской фамилии проследовать в двери первому.

Гость замялся, видимо, в нерешительности, как быть теперь и что сказать. В нём чувствовался недостаток светского навыка, столь присущего большинству великих князей старого поколения. Хозяйка дома невольно вспомнила его разгульную юность, морганатическую женитьбу на купчихе, долгое затем сожительство с драматической актрисой… Всему этому положила конец его неожиданная женитьба, только несколько месяцев назад, на свояченице брата, черногорской княжне[348], чему предшествовал её развод с другим его ближайшим родственником. В Петербурге шли толки, пересуды. Одни говорили, что теперь для главнокомандующего вопрос чести: подать в отставку и… стушеваться. Другие возражали: времена тревожны, революция пошла на убыль, но притаилась. В войсках нужна железная рука.

У тёти Ольги было своё мерило. Николай Николаевич неизменно, годами, дружески благоволил к её любимому племяннику, Репенину. Такому человеку можно многого не ставить в строку!

Старуха догадывалась, что почин сегодняшнего визита принадлежит, вероятно, его жене, искавшей в обществе влиятельных сторонников. Тётя Ольга мало симпатизировала честолюбивой черногорке, но сейчас она об этом не задумывалась. Её заботило создать скорее то настроение уютности, которое полагалось ощущать каждому в её доме.

Уловив заминку гостя, она с почтительной поспешностью спросила, разрешит ли его высочество предложить ему чашку чая.

– С наслаждением, – согласился главнокомандующий, испытывая сразу облегчение, как запнувшийся трагик, которому суфлёр подал вовремя забытую тираду.

Проходя по гостиным, великий князь задержался в одной из них перед наборным подзеркальником. Его украшали парные, расписные, тонко раззолоченные урны, изделия искусных крепостных фарфорщиков броницынской вотчины прошлого века.

Гость уставился на них.

– В здешнем доме, – оскалил он зубы, – две вещи давно возбуждают мою зависть: удивительный квас и вот эти вазы.

– Квас? – воскликнула тётя Ольга. – Да это, кажется, совсем нетрудно. Мой Прохор Ильич с удовольствием покажет вашему повару…

Великий князь с досадой отмахнулся:

– Пробовал я раз послать эту дубину к вашему старику поучиться простому boeuf a la cuiller[349]. Куда ему! У того объедение, а у него – мочало. Чуть не прогнал совсем.

Подбородок гостя капризно дёрнулся; в голосе прозвенела крикливая нотка. Он судорожно глотнул, точно захлебнувшись, слюну.

«Великокняжеский арапник…» – пришло на память старухе ходившее по городу словечко.

Вспыльчивая ольденбургская кровь матери, принявшей постриг[350], бурлила в жилах Николая Николаевича. Сколько горьких жалоб приходилось слышать, что на смотрах его хлыст мелькает при солдатах иногда под самым носом провинившегося генерала!

Но тётя Ольга поглядела на гостя без укора. Его строптивость, может быть, просто признак неукротимой воли, как у Петра Великого?

На этот раз главнокомандующий сейчас же отошёл; лицо расправилось снова. Непроизвольно он с причмокиванием проверил языком присос вставной челюсти.

– Вашему высочеству приглянулись эти вазы… – начала неторопливо хозяйка дома.

– Во сне их вижу иногда! – порывисто перебил великий князь.

И признался: у него – страсть! Был помещик, предложивший будто родовую вотчину в промен за свору борзых. Он сам – борзятник, но своё Першино готов порой отдать не за собак, а именно за русский редкостный фарфор.

Он показал на урны. Беспокойные зрачки зажглись алчным огоньком:

– Посмотрите этот цвет! Чем не пресловутый rose Dubarry?.. Ни на императорском заводе, ни у Гарднера, ни у Батенина – ничего подобного.

Глаза тёти Ольги засмеялись.

– Я и не знала… – сказала она без рисовки. – Ваше высочество окажет честь старухе, приняв на память эти вазы.

Старуха привыкла делать подарки с бессознательным размахом большой барыни, у которой всё, что нужно, всегда было, есть и, вероятно, будет.

Великий князь схватил её руку:

– Пешкеш!..[351] Какой незабвенный день!.. Я, право…

Он выкидывал эти обрывки фраз в безудержном восторге, волнуясь и захлёбываясь.

Статс-даме стало даже неловко.

– Прикажите, чем отслужить, et je me mets en quatre[352], – расшаркался великий князь.

Тётя Ольга задумалась на мгновение. Мелькнула было перед ней кудрявая головка Миши. Но затем вспомнилось кислое лицо министра двора, уронившего недавно в разговоре: «Quelle calamite ces полунищие черногоры. De vrais попрошайки!»[353]

Трёхаршинная фигура опустилась наконец в кресло и стала неподвижна. Старуха почувствовала себя спокойней. Голове будто полегчало.

Хозяйский глаз окинул серебряный самоварчик, пышные бахромки камчатных[354] гербовых салфеток, старые китайские тарелочки с «маленькими радостями», изготовленными домашним кондитером. Всё это появилось мигом, бесшумно, незаметно, как полагается в доме, где двадцать пять человек опытной, вышколенной прислуги.

– Я только из жадности… – нацелился гость на тёплые бублики, аппетитно выглядывавшие из-под сложенной салфетки, и удивился: – А сами ничего?

Хозяйка делала отрицательный знак дворецкому, бережно наливавшему ей чашку чая.

– Голова что-то кружится, – извинилась она, морщась от мигрени.

Заботливый слуга поспешил подать ей золотой флакончик английских солей[355].

– Нездоровится? – участливо спросил великий князь.

– Годы! – слабо улыбнулась старуха.

– Пустяки! Попробуйте-ка аметистовую воду.

Тётя Ольга вопросительно прищурилась.

Великий князь ощупал карманы. Извлёк футляр с очками и бумажник. Молча раскрыл. Пальцы заискали чего-то.

Сейчас, в глубоком кресле, с роговыми стариковскими очками на носу, фигура гостя неожиданно получила новый облик. Чтобы лучше разглядеть какую-то бумажку, он пододвинулся под самый абажур стоявшей рядом лампы. Резкий электрический свет засеребрил предательскую проседь в белокурых вьющихся волосах. На лице кое-где зарябили борозды морщин. Причмокнула опять вставная челюсть…

Что-то ёкнуло в груди статс-дамы. «Единственная надежда династии! – ужаснула её мысль. – Да ведь ещё каких-нибудь пять-семь лет, и это конченый человек!»

Прислуга становилась лишней. Тётя Ольга глазами дала понять, чтобы дворецкий и два помогавших ему лакея исчезли.

Великий князь разобрался наконец в бумажках и приступил к пояснениям:

– Возьмите обыкновенный уральский аметист, но без всякого изъяна. В полночь перед новолунием опустите его в сосуд с чистой ключевой водой. Накройтесь белым полотном, скрестите руки и прошепчите трижды – вот это…

Гость протянул бумажку. На ней латинской прописью чернело непонятное, семитическое по созвучиям заклинание.

– Потрясающее средство, – убеждённо сказал великий князь. – Вы помните, конечно, мнимую беременность императрицы? Так вот, именно мне передал его выписанный к ней тогда француз Филипп[356].

Беседа перекинулась сейчас же на тревожное здоровье государыни.

Статс-дама с глазу на глаз решила высказаться откровенно: её беспокоит неопределённость диагноза вот уже который месяц; русские врачи, видимо, теряются; поговаривают даже о необходимости проконсультировать у всемирно знаменитого берлинского профессора.

Гость слушал с видимым сочувствием. Но внезапно его капризный подбородок передёрнуло.

– Опять, конечно, немец! – бросил он с резким раздражением, судорожно глотая набежавшую слюну.

«Влияние черногорки, – мысленно отметила себе статс-дама. – Прежде этого в нём что-то не было».

– Императрице всероссийской пора стать русской, – уже спокойнее, но жёстко и решительно заговорил великий князь. – Немецкая кровь, английское воспитание – гандикап[357] казалось бы, достаточный. Так нет! Только заболела: врачей ли, оккультистов… всё ищут за границей.

Гость снял очки и выпрямился в кресле. Ястребиная голова уверенно закинулась. Перед хозяйкой дома снова сидел молодцеватый, энергичный спортсмен.

«Он, слава Богу, ещё орёл!» – внутренне обрадовалась старуха.

– Причина недугов её величества, – следовало дальше, – не тело, а больной астрал. У нас же на Руси издревле – чудесные целители среди простонародья. Вот кто вылечит царицу!

Тётя Ольга мало доверяла деревенскому знахарству.

– Из простонародья? – усомнилась она вслух.

– Не верите?.. На собственных моих глазах покойному Сипягину[358] заговорил зубную боль простой асташевский лесник.

Статс-дама закивала головой с вежливым притворством.

– Привели мне недавно такого же таёжника, – продолжался рассказ. – По наружности мужик мужиком. Говорят, бывший конокрад. А замечательный самородок! Я от него в восторге…

Внимание тёти Ольги притуплялось. Последние фразы гостя показались ей лишь отголоском модного когда-то поветрия. В памяти всколыхнулись отрывочные образы: хождение в народ кающихся дворян… кучерской кафтан покойного государя… отвратительный петушковый стиль… лапти Толстого…

А великий князь всё говорил:

– Мужика, как мой, полезно показать в Царском. Пусть присмотрятся поближе, что такое простой серый русский человек. Этот не революционер, я за него ручаюсь. Да вот беда: имя, вероятно, не понравится, особенно ей, avec sa pruderie farouche[359].

– Ухо скоро привыкает ко всяким именам, – машинально уронила утомлённая тётя Ольга.

– Нет, – отрубил великий князь, – эта фамилия или кличка, по правде, и меня смущает.

В отяжелевшей голове старухи сквозь мигрень проскользнуло: как может что-нибудь вообще смутить такого великана?

Она обмерила усталым взглядом самоуверенную фигуру гостя и спросила рассеянно:

– Да как же его зовут?

– Представьте, – лошадиные зубы оскалились, – Распутин[360]!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Софи торопилась. Приглашённым в ложу министра двора опаздывать считалось безусловно неприличным.

В карете она прежде всего взглянула на часы кожаного прибора и потушила электричество со вздохом облегчения: до начала представления оставалось ровно двадцать минут. По пути в театр можно передохнуть наконец от утомительной сутолоки и спокойно, в одиночестве, ничем не развлекаясь, разобраться в мыслях.

Она запахнулась в тёплую лисью ротонду[361] и стала перебирать впечатления дня.



Началось с самого утра. Две неожиданности – одна за другой. Едва проснулась – звонил отец, срочно вызванный из деревни по каким-то делам. Вслед за этим настоял быть принятым управляющий, Евсей Акимыч. Оказалось – только что вернулся из Вержболова, и с письмом от мужа.

Она почувствовала внутренний укор. За эти три недели в Петербурге её успел захлестнуть водоворот наступавшего зимнего сезона. Светские обязанности и развлечения заслонили все важные житейские обстоятельства, даже предстоящий переезд целым домом в пограничное захолустье, где теперь муж. Смутившись, она поспешила вскрыть конверт.

Серёжа писал всего несколько строк… Здоров, всё благополучно. Кругом всюду – отличная охота по перу[362]. Удалось выгодно купить в окрестности имение. Есть усадьба. Подробности передаст Евсей Акимыч.

«Почему так коротко и сухо? – царапнула мысль. – Ни настояний торопиться, ни жалоб, что соскучился… Отвык? Забыл?» Но тут же вспомнилось расстроенное лицо уезжавшего мужа, его влюблённые глаза… Даже улыбнулась, успокоенная: невозможно!

«Нарочно, может быть? Хитрит?..»

Нет, Серёжа весь как на ладони… Просто он всегда таков. Скучнейшие нравоучительные прописи или молчит. И тогда уже ласкового слова из него не выдавить.

Евсей Акимыч напомнил о своём присутствии глухим покашливанием.

Она удивилась:

– Ещё имение? Сейчас, когда кругом только и слышно: все продают свои земли в какой-то банк для крестьян?

Управляющий упрямо мотнул бородой:

– А мы вот, наоборот, к своим прикупаем-с…

Прервавшись, он издал носом странный звук, точно хрюкнул боров, нашедший жёлудь.

– Да-с, ваше сиятельство, верим в землицу и только в неё-с.

Она старалась не глядеть на собеседника. Его неопрятная поседевшая грива, вечно потное, лоснящееся лицо и грубое, точно топором вытесанное туловище вызывали брезгливую дрожь. Он напоминал ноготь на мужской ноге.

Голос управляющего принял наставительный оттенок:

– Ещё покойный граф зарок с нас твёрдо брали…

По этому вступлению можно было догадаться, что он скажет дальше. Свёкор перед смертью завещал не продавать ни десятины родовых поместий. Дал он сыну и другой завет: поручить всецело управление громадным родовым имуществом бывшему кокоревскому артельщику Евсею Акимычу. Заниматься самому своей частной собственностью офицеру не разрешалось воинским уставом. А финансисты, деловые адвокаты и прочие разновидности стяжательной интеллигенции не внушали старозаветному мизантропу никакого доверия…

Захотелось не слышать всего этого лишний раз. Она перебила управляющего вопросом:

– Какова усадьба в купленном имении?

– Хозяйство – образцовое, – похвалил Евсей Акимыч и с раздражающим многословием заговорил о племенном скоте, каких-то молотилках, парниках…

Она прервала опять:

– Что там за дом?

– Старина, можно сказать. Кирпич на совесть. Стены толщиной аршина в полтора…

Она пожелала знать подробнее.

Управляющий заверил, что всё, как полагается: терраса, колонны, зал двусветный с хорами, потолки в покоях до семи аршин… Да жаль, запущено всё больно.

– А обстановка сохранилась?

– Мебели порядочно-с. Горок несколько с фарфором… Приметил тоже креслица двойные, точно муж с женой ссорятся. Очень любить изволил такие граф покойный, царство ему небесное…

В кабинетике, где они сидели, на пёстром ситце, покрывавшем стены, чернела небольшая семейная икона. По преданию, воевода князь Луховской, казнённый Грозным, её носил в ратных походах. Евсей Акимыч, отыскав эту икону глазами, не то зажмурился, не то прищурился и со вздохом широко перекрестился двуперстным крестом старовера.

Она, как всегда, растерялась от елейного благочестия. Не разберёшь – когда это трогательная вера, когда – ханжество.

– Картин найдётся десятка два, одна – громаднейшая… – возобновилось описание инвентаря.

Но она ушла в свои мысли.

Почему бы ей туда не съездить хоть на сутки самой всё посмотреть? Серёже будет сюрприз.

Неодолимо захотелось вдруг, чтобы кто-нибудь пригрел, приласкал. Жизнь показалась бессмысленно пустой, нелепой.

Взгрустнула даже, до чего она беспомощна порой. Что дал ей, в сущности, Серёжа?

Её полудетские грёзы одарили будущего мужа безграничным превосходством во всём и всепоглощающей любовью к ней. А в Серёже были именно грани, рубежи, и скоро, сквозь влюблённый угар, она с огорчением их заметила.

Уже при свадебной поездке за границу обнаружилось, что у Серёжи «колокольный кругозор»[363], за который он и не пытался совершать полётов. Музеи, концерты, Везувий, красота Неаполитанского залива… оставили его равнодушным. О гробницах Медичи[364], балконе Джульетты, Авиньоне[365]… он просто никогда ничего не слыхал. Она просила как-то почитать ей вслух из «Фауста». Перелистывая томик, он с удивлением ужаснулся: «Да ведь это, матушка моя, в стихах».

Погрустила, но простила.

Затем весной отъезд мужа неожиданно показал, что есть у него и другой рубеж – душевный, целый отсек, куда любви нет доступа… Серёжа разом померк в её глазах. Воплотившийся в нём идеал рухнул, и примириться с этим было всего труднее.

Но тут же пришло на память и другое, мелочь…

Прошлой зимой они проводили десять дней на Ривьере. Однажды муж пришёл её будить, весёлый и довольный. Друзья его уговорили участвовать в международном состязании на голубиных садках. Как отличный стрелок, он был уверен, что с честью постоит за себя. Но ей тотчас же представилась вся жестокость этой мужской забавы: беспомощные птицы, выпущенные из коробок под расстрел… судороги окровавленных подранков… Она схватила мужа за руку:

– Какой ужас! Не делай этого, Серёжа, если меня любишь.

Поняв сейчас же по его изменившемуся лицу, какая в нём борьба, она решила взять свои слова обратно.

Неожиданно в ответ он поцеловал её. В его ясных немигающих глазах пробежало облако.

– Прости меня. Я чуть не согрешил, забыл про голубя над царскими вратами…

«Нет, нет, – быстро забилось сердце, – Серёжа даже такой, как есть, ей не чужой, а свой…» И страстно захотелось проверить, не забыл ли он её любовь и ласку?

На мгновение в глазах закружилось от нахлынувшей мучительно приятной, обжигающей всё тело чувственности. Всё стало сразу легко и просто. Есть незримый узел, связавший их две жизни навсегда! Неясным оставалось только, как быть, чтобы этот узел на беду не порвался.