Губы ее снова произнесли его имя, и она заплакала.
— Милли! — сказал он — Выслушай меня. Одну секунду! Умоляю! Теперь уж ничего не поделаешь! Нельзя их сейчас жечь. Я хочу сперва заглянуть в них, понимаешь, заглянуть хоть разок. И если брандмейстер прав, мы вместе сожжем их. Даю тебе слово, мы вместе их сожжем! Ты должна помочь мне, Милли! — Он заглянул ей в лицо. Взял ее за подбородок. Вглядываясь в ее лицо, он искал в нем себя, искал ответ на вопрос, что ему делать.
— Хочешь не хочешь, а мы все равно уже запутались. Я ни о чем не просил тебя все эти годы, но теперь я прошу, я умоляю. Мы должны, наконец, разобраться, почему все так получилось — ты и эти пилюли, и безумные поездки в автомобиле по ночам, я и моя работа. Мы катимся в пропасть, Милли! Но я не хочу, черт возьми! Нам будет нелегко, мы даже не знаем, с чего начать, но попробуем как-нибудь разобраться, обдумать все это, помочь друг другу. Мне так нужна твоя помощь, Милли, именно сейчас! Мне даже трудно передать тебе, как нужна! Если ты хоть капельку меня любишь, то потерпи день, два. Вот все, о чем я тебя прошу, — и на том все кончится! Я обещаю, я клянусь тебе! И, если есть хоть что-нибудь толковое в этих книгах, хоть крупица разума среди хаоса, может быть, мы сможем передать ее другим.
Милдред больше не сопротивлялась, и он отпустил ее. Она откачнулась к стене, обессиленно прислонилась к ней, потом тяжело сползла на пол. Она молча сидела на полу, глядя на разбросанные книги. Нога ее коснулась одной из них, и она поспешно отдернула ногу.
— Эта женщина вчера… Ты не была там, Милли, ты не видела ее лица. И Кларисса… Ты никогда не говорила с ней. А я говорил. Такие люди, как Битти, боятся ее. Не понимаю! Почему они боятся ’Клариссы и таких, как Кларисса? Но вчера на дежурстве я начал сравнивать ее с пожарниками на станции и вдруг понял, что ненавижу их, ненавижу самого себя. Я подумал, что, может быть, лучше всего было бы сжечь самих пожарных.
— Гай!
Рупор у входной двери тихо забормотал: “Миссис Монтэг, миссис Монтэг, к вам пришли, к вам пришли”.
Тишина.
Они испуганно смотрели на входную дверь, на книги, валявшиеся на полу.
— Битти! — промолвила Милдред.
Действительно, единственным человеком, который по-доброму относился к несчастной Анне, была императрица Екатерина Алексеевна, которая изредка посылала весточку митавской «узнице». Письма Анны к императрице лучше всяких слов комментария демонстрируют то униженное, жалкое положение, в котором оказалась Курляндская герцогиня. В 1719 году она писала Екатерине:
— Не может быть. Это не он.
— Он вернулся! — прошептала она.
«Государыня моя тетушка, матушка-царица Екатерина Алексеевна, здравствуй, государыня моя, на многие лета вкупе с государем нашим батюшкой, дядюшком и с государынями нашими сестрицами! Благодарствую, матушка моя, за милость Вашу, что пожаловала изволила вспомнить меня. Не знаю, матушка моя, как мне благодарить за высокую Вашу милость, как я обрадовалась. Бог Вас, свет мой, самое так порадует… ей-ей, у меня, краме Тебя, свет мой, нет никакой надежды. И вручаю я себя в миласть Тваю матеренскую… При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога, у Бас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть — мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Также неволили Вы, свет мой, приказывать ко мне: нет ли нужды мне в чем здесь? Вам, матушка моя, известна, что у меня ничево нет, кроме што с воли вашей выписаны штофы, а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочитых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава… а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать… Еще прошу, свет мой, штоб матушка (Прасковья Федоровна. — Е. А.) не ведала ничево»
11.
И снова мягкий голос из рупора: “…к вам пришли”.
— Не надо открывать.
Как мы видим по этому письму, Анну более всего волновало «супружественное дело» — жить почти десять лет вдовой было во всех отношениях тяжело. Но найти для нее жениха было непросто: он должен был удовлетворять все заинтересованные стороны — Россию, Польшу и Пруссию — и в то же время не нарушить сложившегося неустойчивого равновесия сил вокруг Курляндии и внутри ее самой.
Монтэг прислонился к стене, затем медленно опустился на корточки и стал растерянно перебирать книги, хватая то одну, то другую, сам не понимая, что делает. Он весь дрожал, и больше всего ему хотелось снова запрятать их в вентилятор. Но он знал, что встретиться еще раз с брандмейстером Битти он не в силах. Он сидел на корточках, потом просто сел на пол, и тут уже более настойчиво прозвучал голос рупора у двери. Монтэг поднял с полу маленький томик.
В 1726 году вдруг возник неожиданный и очень достойный кандидат на руку Анны — Мориц, граф Саксонский, внебрачный сын польского короля Августа II и графини Авроры Кенигсмарк. Молодому энергичному человеку надоела служба во французской армии, и он решил устроить разом свои династические и семейные дела.
— С чего мы начнем? — Он раскрыл книгу на середине и заглянул в нее. — Думаю, надо начать с начала…
— Он войдет, — сказала Милдред, — и сожжет нас вместе с книгами.
Мориц сразу понравился и курляндскому дворянству, которое 18 июня 1726 года выбрало его своим герцогом, и самой Анне, которая, как только узнала, что в Курляндию едет с поручением Екатерины I Меншиков, бросилась ему навстречу и, как он описывал в письме к императрице, «приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь о известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по желанию о вступлении с ним в супружество мог я исхадатайствовать у Вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует (пятнадцать — отметим мы. — Е. Α.), второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о ее супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай»
12.
Рупор у двери, наконец, умолк. Тишина. Монтэг чувствовал чье-то присутствие за дверью: кто-то стоял, ждал, прислушивался. Затем послышались шаги. Они удалялись. По дорожке. Потом через лужайку…
Но Меншиков, который, как сказочный медведь на теремок мышки-норушки и лягушки-квакушки, пытался взгромоздиться на престол Курляндии, охладил романтические порывы нашей вдовушки. Он сказал то, что думали тогда в Петербурге, — выборы Морица Курляндским герцогом нарушат создавшееся политическое равновесие, ибо он, как сын польского короля, будет поступать «по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность проводить свои планы в Польше»
13. А этого — усиления королевской власти в Польше — никто из будущих участников ее разделов не хотел.
— Посмотрим, что тут написано, — сказал Монтэг.
Он выговорил это с трудом, запинаясь, словно его сковывал жестокий стыд. Он пробежал глазами с десяток страниц, перескакивая с одной на другую, пока, наконец, не остановился на следующих строках:
Анна, поняв наивность своих просьб, сникла и (по словам Меншикова) сказала, что ей более всего хочется, чтобы герцогом был сам Александр Данилович, который смог бы защитить ее домены и не дал ей лишиться «вдовствующего пропитания». Возможно, Меншиков и не придумал этот формальный ответ Анны, но он не отражал истинных чувств герцогини, судя по тому, что она сразу же поехала в Петербург, чтобы воздействовать уже на императрицу Екатерину I. Но «матушка-заступница» на этот раз не помогла — интересы империи были превыше всего. Анна вернулась в Митаву, где ее ждали непонятные, неприятные дела с местной шляхтой, пытавшейся урезать часть доходов герцогини.
“Установлено, что за все это время не меньше одиннадцати тысяч человек пошли на казнь, лишь бы не подчиняться повелению разбивать яйца с острого конца”.
Милдред сидела напротив.
Итог всей этой истории был печален: Морица, как помнит читатель, выгнали из Курляндии русские войска, и он навсегда покинул свою невесту и Курляндию и впоследствии, вероятно, радовался именно такому повороту событий, ибо, вернувшись во Францию, стал одним из самых выдающихся полководцев XVIII века, прославив себя на полях сражений. Самому Меншикову, ведшему себя в Курляндии грубо и бесцеремонно, тоже пришлось покинуть Митаву — Петербург не хотел раздражать своих союзников избранием его в герцоги под дулами пушек.
— Что это значит? В этом же нет никакого смысла! Брандмейстер был прав!
И опять мы читаем жалобное письмо Анны к русскому послу в Польше П. И. Ягужинскому, которое кончается фразой: «…за что, доколе жива, вашу любовь в памяти иметь [буду] и пребываю вам всегда доброжелательна Анна»
14. Но и Ягужинский, которого также отозвали в Петербург, не помог Анне в ее вотчинных и супружественных делах. И вновь она осталась у разбитого корыта.
— Нет, подожди, — ответил Монтэг. — Начнем опять. Начнем с самого начала.
Правда, она не была одинока — роман с Бестужевым продолжался, и когда Анне стало ясно, что Морицу не быть ее мужем, она стала просить оставить при ней хотя бы Бестужева, который провинился перед Петербургом тем, что не сумел воспрепятствовать избранию в герцоги Морица Саксонского. Бестужева в Митаве тем не менее не оставили. И уже после отзыва Бестужева можно говорить о новом фаворите Анны — Бироне, с которым судьба связала ее на всю жизнь, и, умирая в 1740 году, она отдала ему самое дорогое, что у нее было, — власть над империей. И не ее вина, что он не сумел этот бесценный, подарок удержать в руках…
Может быть, так бы и состарилась бывшая московская царевна в ненавистной ей Митаве, если бы не яркая вспышка московских событий 1730 года, когда по указке Д. М. Голицына верховники посмотрели в ее сторону и тем самым решили ее судьбу.
Итак, в тридцать семь лет нищая герцогиня захудалой Курляндии стала императрицей. Мы не знаем, как восприняла она эту чудесную перемену s своей судьбе, но, начиная с этого времени, сохранилось много документов и писем, по которым мы можем представить себе ее образ жизни, характер, привычки и вкусы.
В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова, (Позже, в главе о Тайной канцелярии, мы вернемся к нему.) Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея и. в. и видели, как шел мимо мужик, и Ея и. в. соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я — посацкой человек», — «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли»
15.
Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне, которая смотрит на двор, где
Меж тем печально под окном
Индейки с криком выступали
Вослед за мокрым петухом;
Три утки полоскались в луже;
Шла баба через грязный двор
Белье повесить на забор…
Нельзя забывать, что в нашем эпизоде речь идет об императрице, самодержице. Естественно, ничего странного и предосудительного в поведении Анны в принципе дет — не должна же она в самом деле целый день сидеть на троне в короне и мантии с державой и скипетром в руках. Но мелькнувший образ скучающей купчихи или помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, как-то неприложим, например, к императрице Екатерине II и даже к личности помельче — Елизавете Петровне. Но он, нам кажется, вполне приложим именно к Анне Ивановне, в психологии, нраве которой было как раз много от помещицы, имением которой было не село Ивановское с деревеньками, а огромное государство.
Именно такой помещицей — не очень умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной — предстает Анна и в своих письмах в Москву к С. А. Салтыкову. Семен Андреевич — близкий родственник императрицы по матери — после 25 февраля 1730 года сделал стремительную карьеру: уже б марта он был пожалован в генерал-аншефы, обер-гофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии, а вскоре — «главнокомандующим Москвы» и российским графом. Именно Семена Андреевича, хотя и не особенно умного и благонравного, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем в Москве, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть за свою вторую столицу спокойна — главнокомандующий Москвы был надежен как скала.
Важно при этом отметить, что долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы и выполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о ее внутреннем мире. Ценность их повышается тем, что эти письма — как бы частного характера, шедшие не через официальные каналы. Я сказал «как бы» потому, что это все же не письма дамы к родственнику, приятелю, другу, это письма помещицы к своему приказчику по делам своего лучшего имения — Москвы и «людишек», ее населявших.
Читая их, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали шуты, точнее — поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался и как их принимал, спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать».
Через четыре дня Анна уточнила: «К «Житию» Волконского вели приписать, спрося у людей, столько у него рубах было и по скольку дней он нашивал рубаху»
16. Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был грязен, неаккуратен или портил воздух в покоях.
Поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. В первой половине 30-х годов при ее дворе сформировался «штат» шутов: два иностранца — Педрилло и д\'Акоста и четверо отечественных дураков: Иван Балакирев, князья И. Ф. Волконский и М. Голицын и граф А. П. Апраксин.
Дурак — столь часто употребляемый термин — в прошлом и применительно к шутовству имел более сложное содержание. Дурак — это шут, который должен был развлекать царя. Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но все же в реальной жизни было много сложнее — шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель — шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой во все времена.
Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность» с четко обозначенными границами. В правила этой должности-игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем. В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ибо считалось, что его устами мог говорить сам государь. Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, традицию шутовства перенял и развил. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами.
Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Но это не был просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого — без преувеличения — похабного зрелища. И напрасно — все имеет свое объяснение. Его дал весьма удачно Иван Забелин, писавший о шутовстве ΧIIΙ века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито»
17.
Императрица была явная ханжа, строгая блюстительница общественной морали, но при этом жила в незаконной связи с Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (о чем она точно знала из дел Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать не осознаваемое ею напряжение.
Шутовство — это всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских представлений. Наблюдатель-иностранец — человек, чуждый русской жизни, — так и не понял всей сути развлечений Анны: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа. — Е. А.). Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху»
18.
Конечно, за всеем этим стояло средневековое восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, непонятной иностранцу, шутовское воспроизведение которой поэтому и смешило зрителей до колик.
Живя годами рядом, шуты и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы о том, чтоб к шуту Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных — взят будет в крепость,
а подлые будут сосланы на каторгу».
«Что за странный указ?» — подумаем мы. «Да ничего особенного, — сказал бы петербургский житель тех времен. — Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался как свинья а она — ой строга! — пьяных на дух не выносит».
И верно — «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц — 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «…к помянотому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы»
19. Вся эта «антиалкогольная кампания» российской императрицы напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой — делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков.
Но, когда нужно, грудью защищала императрица своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву С. Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть, Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить»
20.
История другого шута — Михаила Голицына весьма трагична. Он был сделан шутом в наказание за женитьбу на католичке-итальянке, которую привез в Россию. Голицын был взят в Петербург, а его жена бедствовала в чужой стране. Анна справлялась о ней у Салтыкова, и тот довольно подробно описал ее отчаянную жизнь в Москве. Примерно через полгода из письма Анны видно, что бывшая жена Голицына арестована и доставлена в ведомство политического сыска. Там ее следы и теряются.
При всем сочувствии к Голицыну нельзя не отметить, что ни его происхождение из древнейшего рода, ни представления о чести личного дворянского имени, что уже стало распространяться в России, не помешали ему не только подчиниться воле императрицы и стать шутом, но и еще особо отличаться в угоду хохочущей над ним придворной камарилье. 20 марта 1733 года Анна сообщала Салтыкову: «…благодарна за присылку Голицына, Милютина и Балакиревой жены, а Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил, ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь».
Не все, конечно, подходили в шуты привередливой госпоже, и Голицыну нужно было немало потрудиться, чтобы угодить ей. В «подборе кадров» шутов императрица была строга — халтуры не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шугах было невозможно. Не раз, просмотрев кандидата, Анна отсылала его обратно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СИТО И ПЕСОК
Большое старание угодить императрице в статусе шута проявляли и другие родовитые дворяне — князь Н. Ф. Волконский, граф А. Апраксин и другие. Причем видно, что ни сами они, ни окружающие, ни Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. Когда в августе 1732 года Анна потребовала прислать в Петербург Волконского, то, чтобы успокоить кандидата в шуты, вероятно напуганного внезапным приездом за ним гвардейцев, она писала Салтыкову: «…и скажи ему, что ему велено быть за милость, а не за гнев»
21.
Весь долгий день они читали, а холодный ноябрьский дождь падал с неба на притихший дом. Они читали в передней. Гостиная казалась пустой и серой. На ее умолкших стенах не играла радуга конфетти, не сверкали огнями фейерверки, не было женщин в платьях, из золотой мишуры, и мужчины в черных бархатных костюмах не извлекали стофунтовых кроликов из серебряных цилиндров. Гостиная была мертва. И Милдред с застывшим, лишенным выражения лицом то и дело поглядывала на молчавшие стены, а Монтэг то беспокойно шагал по комнате, то опять опускался на корточки и по нескольку раз перечитывал вслух какую-нибудь страницу.
Именно как милость, как привилегированную государеву службу воспринимали потомки Рюриковичей и Гедиминовичей службу в шутах. Впрочем, издавна и весьма часто шутами в России бывали знатные люди. Известна печальная судьба шута — князя Осипа Гвоздева, убитого на пиру Иваном Грозным. Шуты из знати были и возле Петра Г Это неудивительно — титулованные высокопоставленные чиновники, князья, графы вместо запрещенной Петром подписи XVII века на челобитной: «Холоп твой Ивашка (или Петрушка) челом бьет…» — писали: «Раб твой государский, пав на землю, челом бьет». Так подписывался, к примеру, генерал-адмирал, кавалер и президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин. При Анне подписывались практически так же: «Всенижайше рабски припадая к стопам В. и. в…» Чаще же подписывались: «Вашего императорского величества всенижайший всеподданнейший раб — князь…», причем это не была какая-то форма унижения, сопровождающая слезную просьбу, это была обыкновенная форма подписи под рапортом, докладом на высочайшее имя. В списке придворной челяди вдовой царицы Евдокии Федоровны за 1731 год мы находим имя князя Д. Елышева — лакея. Естественно, что в обществе государственных рабов для князя не считалось зазорным быть шутом или лакеем, выносящим горшки, — это была государева служба.
“Трудно сказать, в канон именно момент рождается дружба. Когда по капле наливаешь воду в сосуд, бывает какая-то одна, последняя капля, от которой он вдруг переполняется, и влага переливается через край; так и здесь в ряде добрых поступков какой-то один вдруг переполняет сердце”.
Читая письма Анны, видишь, что для нее подданные — государственные рабы, судьбой, жизнью, имуществом которых она распоряжалась по своему усмотрению:
Монтэг сидел, прислушиваясь к шуму дождя.
«Изволь моим указом сказать Голицыной — «сурмленой глаза» (кличка. — Е. Α.), чтоб она ехала в Петербург, что нам угодно будет, и дать ей солдата, чтоб, конечно, к Крещенью ее в Петербург поставить или к 10 января» (декабрь 1732 года).
— Может быть, это-то и было в той девушке, что жила рядом с нами? Мне так хотелось понять ее.
— Она же умерла. Ради бога, поговорим о ком-нибудь живом.
«Прислать Арину Леонтьеву с солдатом, токмо при том обнадежите ее нашею милостию, чтоб она никакого опасения не имела и что оное чинится без всякого нашего гневу» (8 февраля 1739 года).
Не взглянув на жену. Монтэг, весь дрожа, как в ознобе, вышел в кухню. Он долго стоял там, глядя в окно на дождь, хлеставший по стеклам. Когда дрожь унялась, он вернулся в серый сумрак передней и взял новую книгу:
— “Наша излюбленная тема: о Себе”. — Прищурившись, он поглядел на стену. — “Наша излюбленная тема: о Себе”.
— Вот это мне понятно, — сказала Милдред.
Анну — человека переходной эпохи — тянуло прошлое
с его привычками, нравами. Мир ушедшей, казалось, навсегда «царицыной комнаты» стал постепенно возрождаться в Петербурге. Старые порядки появлялись как бы сами собой, как ожившие воспоминания бывшей московской царевны, разумеется с новациями, которые принесло время. По документам видно, как Анна собирает свою «комнату». Тут и старушки-матушки, и тщательно подобранные шуты, тут и девочки с Кавказа («Отпиши Левашову (главнокомандующий русскими войсками в Персии. — Е. Α.), чтоб прислал 2 девочек из персиянок или грузинок, только б были белы, чисты, хороши и не глупы» — из письма С. Салтыкову за 1734 год), тут и две «тунгузской породы девки», отобранные у казненного иркутского вице-губернатора А. Жолобова.
— Но для Клариссы это вовсе не было излюбленной темой. Она любила говорить о других, обо мне. Из всех, кого я встречал за много, много лет, она первая мне по-настоящему понравилась. Только она одна из всех, кого я помню, смотрела мне прямо в паза — так, словно я что-то значу.
Он поднял с полу обе книги, которые только что читал.
Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого века именами: Мать-Безножка, Дарья Долгая, Девушка-Дворянка, Баба-Катерина. Воспоминаниями об измайловском детстве веет из писем к Салтыкову: «Поищи в Переславле из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокрещенову, а она, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтобы годны ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, который бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова, или как были княжны Настастья и Анисья Мещерская»
22.
— Эти люди умерли много лет назад, но я знаю, что все написанное ими здесь так или иначе связано с Клариссой.
Снаружи, под дождем, что-то тихо заскреблось в дверь.
Монтэг замер. Милдред, вскрикнув, прижалась к стене.
Конечно, не только «собиранием комнаты» и забавами шутов тешилась русская императрица. На нее в полной мере распространялась харизма самодержцев. Она тоже претендовала на роль «Матери Отечества», неустанно заботившейся о благе страны и ее подданных. В указах это называлось: «О подданных непрестанно матернее попечение иметь». В день рождения императрицы, 28 января 1736 года, Феофан Прокопович произнес приветственную речь, в которой, как сообщали на следующий день «Санкт-Петербургские ведомости», подчеркивал, что приятно поздравлять того, «который не себе одному живет, но в житии своем и других пользует и тако и прочим живет». А уж примером такой праведной жизни может быть сама царица, «понеже Е. в. мудростью и мужеством своим не себе самой, но паче всему Отечеству своему живет». Как не вспомнить Евгения Шварца: «Говори, говори, правдивый старик!»
— Кто-то за дверью… Почему молчит рупор?
— Я его выключил.
За дверью слышалось слабое пофыркивание, легкое шипение электрического пара. Милдред рассмеялась.
Однако императрица понимала свою роль не так возвышенно, как провозглашал златоуст Феофан. Она ощущала себя скорее рачительной и строгой хозяйкой большого поместья, усадьбы, где для нее всегда были дела.
— Да это просто собака!.. Только и всего! Прогнать ее?
— Не смей! Сиди!
Очень нравилась императрице роль крестной матери, кумы, но все же особенно любила она быть свахой, женить своих подданных. Речь не идет об обычном, традиционном позволении, которое давал (или не давал) самодержец на просьбу разрешить сговоренную свадьбу. Анна такие высочайшие позволения также давала, но в данном случае имеется в виду, что императрица сама выступала свахой. И, как понимает читатель, отказать такой свахе было практически невозможно.
Тишина. Там, снаружи, моросящий холодный дождь. А из-под запертой двери — тонкий запах голубых электрических разрядов.
— Продолжим, — спокойно сказал Монтэг.
Милдред отшвырнула книгу ногой.
Лишь нечто из ряда вон выходящее могло помешать намеченному императрицей браку. «Сыскать, — пишет Анна Салтыкову 7 марта 1738 года, — воеводскую жену Кологривую и, призвав ее себе, объявить, чтоб она отдала дочь свою за [гоф-фурьера] Дмитрия Симонова, которой при дворе нашем служит, понеже он человек добрый и мы его нашею милостию не оставим». Через неделю Салтыков отвечал, что мать невесты сказала, что «с радостию своею… и без всякаго отрицания отдать готова», но дочери ее лишь 12 лет. Но обычно сватовство Анне удавалось. Вообще все, связанное с браком и амурными делами ее подданных, страшно интересовало императрицу, готовую при случае просто припасть к замочной скважине.
— Книги — это не люди. Ты читаешь, а я смотрю кругом, и никого нет!
Он глянул на стены гостиной: мертвые и серые, как воды океана, который, однако, готов забурлить жизнью, стоит только включить электронное солнце.
— А вот “родственники” — это живые люди. Они мне что-то говорят, я смеюсь, они смеются. А краски!
Интересы императрицы-сплетницы вообще чрезвычайно обширны и разнообразны. По ее письмам легко представить себе источники информации — в основном сплетни и слухи, которые, к великой радости повелительницы, приносили на хвосте ее челядинцы: «уведомились мы…», «слышала я…», «слышно здесь…», «слышали мы…», «чрез людей уведомились…», «известно нам…», «пронеслось, что…» и т. д. Благодаря этому оригинальному и вечному источнику информации создается забавное впечатление, что императрица, как бы пронзая взглядом пространство, видит, что «у Василья Федоровича Салтыкова в деревне крестьяне поют песню, которой начало: „Как у нас, в сельце Поливанцове, да боярин от-дурак: решетом пиво цедил“», что «в Москве, на Петровском кружале, стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают», что некто Кондратович, который «по указу нашему послан… с Васильем Татищевым в Сибирь, ныне… шатается в Москве», что «в украинской вотчине графа Алексея Апраксина, в деревне Салтовке, имеется мужик, который унимает пожары», что «есть в доме у Василья Абрамовича Лопухина гусли». Естественно, императрица немедленно требует гусли, «увязав хорошенько», прислать в Петербург, так же как и слова песни, скворца и мужика, а Кондратовича, как и многих других, за кем присматривает рачительная хозяйка, отправить на службу.
— Да. Я знаю.
— А кроме того, если брандмейстер Битти узнает об этих книгах… — Она задумалась. На лице ее отразилось удивление, потом страх. — Он может прийти сюда, сжечь дом, “родственников”, все! О, какой ужас! Подумай, сколько денег мы вложили во все это? Почему я должна читать книги? Зачем?
То мелочное, что было присуще характеру Анны Ивановны, проявлялось и в том, как жестоко преследовала она своих политических противников. 24 января 1732 года она предписывает послать в тамбовскую деревню к опальным Долгоруким унтер-офицера, чтобы отобрать у них драгоценности, причем особо подчеркивает: «Также и у разрушенной (так презрительно называли невесту умершего императора Петра II — Екатерину Долгорукую. — Е. А.) все отобрать и патрет Петра Втараго маленькой взять»
23.
— Почему? Зачем? — воскликнул Монтэг. — Прошлой ночью я видел змею. Отвратительней ее нет ничего па свете! Она была как будто мертвец и вместе с тем живой. Она могла смотреть, но она не видела. Хочешь взглянуть на нее? Она в больнице неотложной помощи, там подробно записано, какую мерзость она высосала из тебя. Может, пойдешь туда, почитаешь их запись? Не знаю только, под какой рубрикой ее искать: “Гай Монтэг”, или “Страх”, или “Война”? А может, пойдешь посмотреть на дом, который вчера сгорел? Раскопаешь в пепле кости той женщины, что сама сожгла себя вместе с домом? А Кларисса Маклеллан? Где ее теперь искать? В морге? Вот слушай!
Над домом проносились бомбардировщики один за другим, проносились с ревом, грохотом и свистом, словно гигантский невидимый вентилятор вращался в пустой дыре неба.
Поручение было исполнено, и вскоре мстительная царица могла перебирать драгоценности и Долгоруких, и Меншикова (которые потом Анна Леопольдовна отнимет у Бирона, а потом у Анны Леопольдовны заберет камушки Елизавета).
— Господи боже мой! — воскликнул Монтэг. — Каждый час они воют у нас над головой! Каждая секунда нашей жизни этим заполнена! Почему никто не говорит об этом? После 1960 года мы затеяли и выиграли две атомные войны. Мы тут так, веселимся, что совсем забыли и думать об остальном мире. А не потому ли мы так богаты, что весь остальной мир беден и нам дела нет до этого? Я слышал, что во всем мире люди голодают. Но мы сыты! Я слышал, что весь мир тяжко трудится. Но мы веселимся. И не потому Л!1 нас так ненавидят? Я слышал — когда-то давно, — что нас все ненавидят. А почему? За что? Ты знаешь?.. Я не знаю. Но, может быть, эти книги откроют нам глаза! Может быть, хоть они предостерегут нас от повторения все тех же ужасных ошибок! Я что-то не слыхал, чтобы эти идиотики в твоей гостиной когда-нибудь говорили об этом. Боже мой, Милли, ну как ты не понимаешь? Если читать каждый день понемногу — ну, час в день, два часа в день, — так, может быть…
Не прошло и года, как Анну стали мучить сомнения — все ли изъято у Долгоруких, не утаили ли они чего? И вот 10 апреля 1733 года Семен Андреевич получает новый приказ: «Известно Нам, что князь Иван Долгорукий свои собственные пожитки поставил вместе с пожитками жены своей (Наталии Борисовны Долгорукой, урожденной Шереметевой. — Е. Α.), а где оные стоят, того не знают. Надобно вам осведомиться, где у Шереметевых кладовая палата, я чаю, тут и князь Ивановы пожитки». Причем Анна приказывала не афишировать эту акцию, а служащего Шереметевых «с пристрастием спросить, чтоб он, конечно, объявил, худо ему будет, если позже сыщется». Более того, все слуги после обысков и допросов были вынуждены расписаться, «что оное содержать им во всякой тайности» под угрозой смертной казни.
Зазвонил телефон. Милдред схватила трубку.
— Энн! — Она радостно засмеялась. — Да, Белый клоун! Сегодня в вечерней программе!
Вообще-то шарить, когда вздумается, по пыльным чуланам своих подданных, проверять их кубышки и загашники принято у наших властей издавна, а уж Анне с ее привычками и сам Бог велел. «Семен Андреевич! Изволь съездить на двор [к] Алексею Петровичу Апраксину и сам сходи в его казенную палату, изволь сыскать патрет отца его, что на лошади написан, и к нам прислать (хорош вид у обер-гофмейстера Двора Ея императорского величества, генерал-аншефа, кавалера, графа и «главнокомандующего Москвы», который лезет в темный, пыльный чулан и копается среди рухляди! — Е. Α.), а он, конечно, в Москве, а ежели жена его спрячет, то худо им будет».
Монтэг вышел в кухню и швырнул книгу на стол.
“Монтэг, — сказал он себе, — ты в самом деле глуп. Но что же делать? Сообщить о книгах на станцию? Забыть о них?” — Он снова раскрыл книгу, стараясь не слышать смеха Милдред.
Подглядывать и подсматривать за подданными, как и читать их письма, было подлинным увлечением императрицы. Узнав о каких-либо злоупотреблениях, Анна распоряжалась не расследовать их, а вначале собрать слухи и сплетни: «Слышала я, что Ершов, келарь Троицкой, непорядочно в делах монастырских, и вы изволь, как возможно, тайным образом исти проведать и к нам немедленно отписать» (27 июля 1732 года).
“Бедная Милли, — думал он. — Бедный Монтэг. Ведь и ты тоже ничего в них не можешь понять. Где просить помощи, где найти учителя, когда уже столько времени потеряно?”
Не надо сдаваться. Он закрыл глаза. Ну да, конечно. Он снова поймал себя на том, что думает о городском парке, куда однажды забрел год тому назад. В последнее время он все чаще вспоминал об этом. И сейчас в памяти ясно всплыло вес, что произошло в тот день: зеленый уголок парка, на скамейке старик в черном костюме; при виде Монтэга он быстро спрятал что-то в карман пальто.
…Старик вскочил, словно хотел бежать. А Монтэг сказал:
В других случаях императрица-помещица предпочитала просто ради профилактики пригрозить забывшимся холопам-подданным. Примечательно письмо Салтыкову от 11арта 1734 года по поводу некоего попа, который донес на своего дьякона прямо Анне, минуя московские инстанции: «…ты попа того призови к себе и на него покричи… Разыщите о последнем без всякой поноровки кто будет виноват, мне ничто ино надобно, кроме правды, а кого хочу пожаловать, в том я вольна».
— Подождите!
— Я ни в чем не виноват! — воскликнул старик дрожа.
— А я и не говорю, что вы в чем-нибудь виноваты, — ответил Монтэг.
Какое-то время они сидели молча в мягких зеленых отсветах листвы. Потом Монтэг заговорил о погоде, и старик отвечал ему тихим, слабым голосом. Это была странная, какая-то очень тихая и спокойная беседа. Старик признался, что он бывший профессор английского языка; он лишился работы лет сорок тому назад, когда из-за отсутствия учащихся и материальной поддержки закрылся последний колледж изящной словесности. Старика звали Фабер, и, когда, наконец, его страх перед Монтэгом прошел, он стал словоохотлив: он заговорил тихим размеренным голосом, глядя на него, на деревья, на зеленые лужайки парка. Они беседовали около часа, и тут старик вдруг что-то прочитал наизусть, и Монтэг понял, что это стихи. Потом старик, еще больше осмелев, снова что-то прочитал, и это тоже были стихи. Прижав руку к левому карману пальто, Фабер с нежностью произносил слова, и Монтэг знал, что стоит ему протянуть руку — и в кармане у старика обнаружится томик стихов. Но он не сделал этого. Руки ого, странно бессильные и ненужные, неподвижно лежали на коленях.
Чем не Иван Грозный: «Жаловать есь мы своих холопов вольны, а и казнить вольны же». И не важно, что между ними пролегло более полутораста лет, — принцип самодержавия был прочно впечатан и в скромные мозги бывшей Курляндской герцогини. И действительно, она была вольна поступать с людьми, как ей заблагорассудится. Вот письмо к Салтыкову, которому даже не объясняется, за что он должен арестовать иноземца Наудорфа и «послать за караулом в Кольский острог, где его отдать под тамошний караул и велеть употребить в работу, в какую годен будет, а на пропитание давать ему по пятнадцати копеек на день»
24. Здесь мы касаемся уже заповедных интересов Анны к сыску.
— Я ведь говорю не о самих вещах, сэр. — говорил Фабер. — Я говорю об их значении. Вот я сижу здесь и знаю — я живу.
Тайная канцелярия, созданная в 1732 году, была для Анны тем слуховым аппаратом, который позволял ей знать, что думают о ней люди, чем они сами дышат и что пытаются скрыть от постороннего взгляда: пороки, страстишки, тайные вожделения — словом, то, что иным путем до императрицы могло и не дойти. Материалы Тайной канцелярии свидетельствуют, что Анна постоянно была в курсе ее важнейших дел. Начальник Тайной канцелярии А. И. Ушаков был одним из приближенных Анны и постоянно докладывал о делах своего ведомства. Он приносил итоговые экстракты закончившихся дел, делал по ходу следствия устные доклады. Важно заметить, что Анна активно влияла на расследование, давала дополнительные указания Ушакову, вносила коррективы в ход следствия. Сама она никогда не приходила в застенок, но не раз Ушаков передавал ее устные указы подследственным.
Вот и все, что случилось тогда. Разговор, длившийся час, стихи и эти слова, а затем старик слегка дрожащими пальцами записал ему свой адрес на клочке бумаги. До этой минуты оба избегали упоминать о том, что Монтэг — пожарный.
— Для вашей картотеки, — сказал старик, — на тот случай, если вы вздумаете рассердиться на меня.
— Я не сержусь на вас, — удивленно ответил Монтэг.
С особым вниманием следила Анна за делами об «оскорблении чести Ея и. в.» — весьма распространенном тогда преступлении. Судя по хорошему знакомству императрицы с делами Тайной канцелярии, у Анны не могло оставаться никаких иллюзий относительно того, что думает о ней ее народ, «широкие народные массы». В крестьянских избах, в канцеляриях, дворянских особняках, за кабацким застольем, в разговорах попутчиков, на паперти церкви можно было услышать крайне нелестные отзывы о царствующей особе. В основном это два криминальных суждения. Первое хорошо отражает известная русская пословица «У бабы волос долог, да ум короток» или фразы типа: «Владеет государством баба и ничего не знает», «Я бабьего указа не слушаю». Иначе говоря, очень популярна была «антиэмансипационная» тема, которая варьировалась в разных плоскостях и в таких выражениях, которые приводить не буду, чтобы не возмущать читающую публику. В других случаях речь идет о том, что «Бирон (иногда — Миних. — Е. А.) з государынею блудно живет» (или «телесно живет»), и соответствующие весьма непристойные уточнения и вариации
25.
В передней пронзительно смеялась Милдред. Открыв стенной шкаф в спальне, Монтэг перебирал карточки в ящике с надписью “Предстоящие расследования (?)”. Среди них была карточка Фабера. Монтэг не донес на него тогда, но и не уничтожил адреса.
Он набрал номер телефона. На другом конце провода сигнал несколько раз повторил имя Фабера, и, наконец, в трубке послышался слабый голос профессора. Монтэг назвал себя. Ответом было долгое молчание, а затем:
— Да, мистер Монтэг?
Приведу отрывок из допроса подмосковного крестьянина Кирилова за 1740 год, который выразителен и, вероятно, ординарен для распространенных представлений народа об императрице: «В прошлом 739-м году по весне он, Кирилов, да помянутые Григорей Карпов, Тихон Алферов, Леонтий Иванов, Сергей Антонов в подмосковной деревне Пищалкиной пахали под яровой хлеб землю и стали обедать, и в то время, прислыша в Москве пальбу ис пушек, и он, Кирилов, говорил: «Палят знатно для какой-нибудь радости про здравие государыни нашей императрицы» И Карпов молвил: «Какой-то радости быть?» И он же, Кирилов, говорил: «Как-та у нашей государыни без радости, она Государыня земной Бог, и нам велено о ней, Государыне, Бога молить». И тот же Карпов избранил: «Растакая она мать, какая она земной Бог, сука, баба, такой же человек, что и мы: ест хлеб и испражняетца и мочитца, годитца же и ее делать…»
26
— Профессор Фабер, у меня к вам не совсем обычный вопрос. Сколько экземпляров библии осталось в нашей стране?
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Я хочу знать, остался ли у нас хоть один экземпляр библии?
Весьма печально кончилось это дело для крестьянина Карпова, хотя и то, что говорил о земном Боге Кирилов, содержит довольно сильный оттенок язвительности.
— Это какая-то ловушка! Я не могу со всяким разговаривать по телефону.
— Сколько осталось экземпляров произведений Шекспира, Платона?
— Ни одного! Вы знаете это не хуже меня. Ни одного!
Среди дел Тайной канцелярии есть такие, которые хотя и не принадлежали к наиболее важным политическим делам, но привлекали особое внимание императрицы, любившей покопаться в грязи. Это и дело двух болтливых базарных торговок — Татьяны Николаевой и Акулины Ивановой, подвергнутых тяжелым пыткам по прямому указу Анны, и дело баронессы Соловьевой, и дело Петровой — придворной дамы принцессы Елизаветы Петровны — и многих других людей, близких ко двору. Можно без сомнений утверждать, что жизнь постоянного оппонента Анны в борьбе за власть — Елизаветы Петровны, дочери Петра 1, — была, благодаря усердию ведомства Ушакова, под постоянным наблюдением императрицы. Под контролем Анны были и все дела о «заговорах»: дела Долгоруких, Голицына и Волынского.
Фабер бросил трубку.
Монтэг тоже положил трубку. Ни одного. Монтэг и раньше это знал по спискам на пожарной станции. Но почему-то ему хотелось услышать это от самого Фабера.
В передней его встретила Милдред с порозовевшим, веселым лицом.
На экстрактах многих политических дел мы видим резолюции императрицы, которая окончательно решала судьбы попавших в Тайную канцелярию людей. Иногда они были более жестокие, чем предложения Кабинета министров или Ушакова, иногда — наоборот — более мягкие. «Вместо кнута бить плетми, а в прочем по вашему мнению. Анна» (дело упомянутой И. Петровой, 1735 год)
27. Но в своем праве решать судьбы Анна, конечно, никогда не сомневалась и такие решения никому не передоверяла.
— Ну вот, сегодня у нас в гостях будут дамы!
Монтэг показал ей книгу.
— Это Ветхий и Новый завет, и знаешь, Милдред…
Были люди, которых Анна люто ненавидела и с которыми расправлялась со сладострастной жестокостью. Характерна в этом смысле история княжны Прасковьи Юсуповой, которая по неизвестной причине (думаю — из-за длинного языка) была сослана в монастырь сразу же после воцарения Анны. И в Тихвине княжна не «укротилась». Вскоре до двора дошли ее крамольные речи о том, что если бы императрицей была Елизавета, то ее в такой дальний монастырь не сослали бы, и что при дворе много иноземцев, и что… одним словом, обычная болтовня. Но она дорого обошлась княжне и ее товарке Анне Юленевой, которую пытали в Тайной канцелярии. 18 апреля 1735 года Анна начертала на докладе Ушакова резолюцию: «Учинить наказание бить кошками и постричь ее (Юсупову. — Е. А.) в монахини; а по пострижении из Тайной канцелярии послать княжну под караулом в дальний крепкий девичий монастырь… и быть оной Юсуповой в том монастыре до кончины жизни ее неисходно»
28.
— Не начинай, пожалуйста, опять все сначала!..
— Это, возможно, единственный уцелевший экземпляр в нашей части света.
Тайная канцелярия, делами которой так пристрастно интересовалась императрица, была как бы пыточным подвалом ее «усадьбы». Поднявшись из него, царица могла заняться и вполне интеллектуальными делами. Вот она велит Салтыкову найти «старинные книги и истории прежних государей, чтоб были в лицах, например, о свадьбах или о каких-нибудь прочих порядках». Думаю, впрочем, что интерес этот не столько научно-этнографический, сколько ностальгический.
— Но ты должен сегодня же ее вернуть! Ведь брандмейстер Битти знает об этой книге?
— Вряд ли он знает, какую именно книгу я унес. Можно сдать другую. Но какую? Джефферсона? Или Торо? Какая из них менее ценна? А с другой стороны, если я ее подменю, а Битти знает, какую именно книгу я украл, он догадается, что у нас тут целая библиотека.
О том, что императрица была не чужда и науке, мы можем заключить из ее указа генерал-лейтенанту князю Трубецкому от 8 октября 1738 года: «О найденной в Изюме волшебнице бабе Агафье Дмитриевой, которая, будучи живая, в допросе показала, будто она через волшебство оборачивалась козою и собакою и некоторых людей злым духом морила, и объявила и о других, которые тому ж волшебству обучались (из которых некоторые, також и оная баба сама, после допроса померли), а прочих, оговоренных от нея, людей послали вы сыскивать, и когда те люди, показанные от помянутой умершей бабы, сыщутся и по допросам в том волшебстве себя признают или другими обличены будут, то надлежит учинить им пробу, ежели которая из них знает вышеозначенное волшебное искусство, чтоб при присутствии определенных к тому судей (жаль, что не академиков. — Е. А.) в козу или собаку оборотились. Впрочем, ежели у них в уме помешания нет, о, справясь о их житии, оных пытать и надлежащее следствие по указам Нашим производить»
29.
У Милдред задергались губы.
— Ну подумай, что ты делаешь? Ты нас погубишь! Что для тебя важнее — я или библия?
Она уже опять истерически кричала, похожая на восковую куклу, тающую от собственного жара.
Ныне трудно сказать, каким государственным деятелем в действительности была императрица Анна. Думаю, что таковым она не была вовсе, и если вы увидите в указах Анны или газетах тех времен фразу о том. что императрица «о государственных делах ко удовольствованию всех верных подданных еще непрестанно матернее попечение имеет» или что Анна «изволит в государственных делах к безсмерткой своей славе с неусыпным трудом упражняться», не верьте этому. Пространные резолюции Анны по довольно сложным делам написаны канцелярским почерком и такими оборотами, которыми Анна явно не владела. Краткие же собственноручные резолюции типа: «Выдать», «Учинить по сему», «Жалуем по его прошению» и тому подобные об особенном даровании государственного деятеля не свидетельствуют.
Но Монтэг не слушал ее. Он слышал голос Битти.
“Садитесь, Монтэг. Смотрите. Берем страничку. Осторожно. Как лепесток цветка. Поджигаем первую. Затем вторую. Огонь превращает их в черных бабочек. Красиво, а? Теперь от второй зажигайте третью, и так, цепочкой, страницу за страницей, главу за главой — все глупости, заключенные в словах, все лживые обещания, подержанные мысли, отжившую философию.
Впрочем, Анна и не стремилась прослыть выдающимся государственным деятелем и мыслителем и явно не испытывала потребности начать философскую переписку, например, с Монтескье. Она жила в своем, довольно узком и примитивном, мире и была, по-видимому, этим довольна. Важными ей казались не только вопросы государственной безопасности или фиска, но и масса таких дел, которые покажутся нам смешными и недостойными руководителя государства.
Перед ним сидел Битти с влажным от пота лбом, и вокруг него пол был усеян трупами черных бабочек, погибших в огненном смерче.
Милдред перестала вопить столь же неожиданно, как и начала. Монтэг не обращал на нее внимания.
Конечно, Анна выдерживала принятый со времен Петра официальный протокол. Она, приняв по сложившейся при Петре традиции чин полковника Преображенского и Семеновского полков, присутствовала на парадах. Слава Богу, у нее хватало ума в них не участвовать. Лишь однажды, летом 1730 года, в Измайлове, «как оные полки в парад поставлены. Сама, яко полковник оных полков, в своем месте стать изволила, отчего у всех при том присутствующих, а особливо у офицеров и солдат, неизреченную радость и радостное восклицание возбудила». Принимала императрица послов, «трактовала» орденоносцев тогдашних трех орденов, устраивала обеды и сменившие петровские ассамблеи куртаги, где со страстью «забавлялась» картами, причем ее карточные долги должны были платить подданные.
— Остается одно, — сказал он. — До того как наступит вечер и я буду вынужден отдать книгу Битти, надо снять с нее копию.
— Ты будешь дома, когда начнется программа Белого клоуна и придут гости? — крикнула ему вслед Милдред.
Не оборачиваясь, Монтэг остановился в дверях.
Присутствовала она и при спуске кораблей, а потом, как повелось при царе-плотнике, праздновала рождение нового корабля. Но по документам тех лет хорошо видно, что морские страсти Петровской эпохи поутихли, наступило время эпигонства. Вот как описывается в «Санкт-Петербургских ведомостях» торжество на борту только что сошедшего со стапеля 100-пушечного корабля «Императрица Анна» в июне 1737 года. Корабль основательно подготовили к празднеству в духе нового времени: на палубе натянули шатер, разложили персидские ковры и «индеанские покрышки», так что палуба боевого корабля «уподобилась великому залу». При Петре такого быть не могло — в домах, где проводились праздники, лишь постилали на пол толстый слой сена и соломы, чтобы гости, которые под сильным принуждением царя перепивались, не испортили паркетных полов всем тем, что изливалось из них при неумеренном потреблении горячительных напитков. При дворе же Анны пьяных, как мы уже знаем, не любили.
— Милли!
Молчание.
— Ну что?
На палубе установили роскошный балдахин для императрицы и два стола — для дам и кавалеров. Между столов «италианские виртуозы, которые во время обеда разные кантаты и концерты пели, а в нижней части корабля (там, где при Петре, вероятно, грудами лежали павшие в сражении с Бахусом — Ивашкой Хмельницким. — Е. А.) поставлены были литаврщики и трубачи для играния на трубах и литавренного бою, что с наибольшим радостным звуком отправлялось, когда про всевысочайшее Ея и. в., также императорской фамилии и их высококняжеских светлостей герцога и герцогини здравие пили». Но вновь скажем, что пили умеренно и пьяных безобразий вроде лазания на мачты с кружками в зубах, как при Петре, не было и в помине.
— Милли, Белый клоун любит тебя?
Ответа нет.
— Милли, — он облизнул сухие губы, — твои “родственники” любят тебя? Любят всем сердцем, всей душой? А, Милли?
Весь этот пассаж с кораблем в рассказе о личности императрицы Анны не кажется мне случайным. Действительно, банальный образ России — только что спущенного на воду корабля — неразрывно связан с Петровской эпохой, временем самодержавного романтизма, смелых, головокружительных замыслов о плавании русских кораблей в Мировом океане и русском флаге на Мадагаскаре и в Индии. Да, в послепетровское время инерция мощного толчка еще сохранялась, и Россия еще напоминала только что спущенный со стапеля корабль, но теперь, во времена одной из преемниц великого преобразователя России, он был украшен персидскими коврами и «индеанскими покрышками», и вместо грохота пушек с его бортов слышался страшный «литавренный» грохот, и слух повелительницы ублажало пение скрипок итальянских виртуозов.
Он чувствовал, что, растерянно моргая, она смотрит ему в затылок.
— Зачем ты задаешь такие глупые вопросы? Ему хотелось плакать, но губы его были плотно сжаты, и в глазах не было слез.
— Если увидишь за дверью собаку, дай ей за меня пинка, — сказала Милдред.
В сущности, этот грандиозный корабль, — «Императрица Анна», — который современники считали самым большим в мире, был не нужен уже при закладке: в Мировой океан Россия больше не собиралась. И корабль этот, который для большего удобства императрицы и ее свиты подтащили вверх по Неве к самому Летнему дворцу, более напоминал тот ботик, на котором по тихим прудам Измайлова некогда «в прохладе» катались царевны — дочери царицы Прасковьи Федоровны. Правда, «ботик» стал побольше, а приятный пикник на воде приобрел вид торжественной церемонии, но суть осталась та же.
Он стоял в нерешительности перед дверью, прислушиваясь. Затем открыл ее и перешагнул порог.
Дождь перестал; на безоблачном небе солнце клонилось к закату. Около дома никого не было; улица и лужайка были пусты. Вздох облегчения вырвался из груди Монтэга.
Собственно, вся петербургская жизнь Анны была возвращением к измайловской «прохладе». Когда читаешь официальные сообщения о времяпровождении императрицы, то мелькают весьма характерные для состояния «прохлады» выражения: Анна «при всяком высоком благополучии нынешнее изрядное летнее время с превеликим удовольствием препровождает», или «при выпавшем ныне довольном снеге санною ездою забавлялась», или слушала концерт «к своему высочайшему удовольствию», а также «изволила по перспективной гулять» (то есть прогуливаться по Невскому). Летом чаще всего подданные узнавали из газеты, что императрица в Петергофе «с особливым удовольствием забавляться изволит». Конечно, это делалось исключительно «к несказанной радости всех верных подданных».
Он захлопнул за собой дверь.
Монтэг ехал в метро.
“Я весь словно застыл, — думал он. — Когда же это началось? Когда застыло мое лицо, мое тело? Не в ту ли ночь, когда в темноте я натолкнулся ногой на флакон с таблетками, словно на спрятанную мину?
Но было у Анны еще одно пристрастие, необычайное для московской царевны, о котором стоит сказать подробнее. Она была прекрасным стрелком, может быть, — по тем временам — даже на уровне чемпионки мира среди женщин, а может, и среди мужчин, — столь поразительных успехов она достигла на этом поприще. Да и в оружии она, по-видимому, знала толк.
Это пройдет. Не сразу, может быть, понадобится время. Но я все сделаю, чтобы это прошло, да и Фабер мне поможет. Кто-нибудь вернет мне мое прежнее лицо, мои руки, они опять станут такими, как были. Сейчас даже улыбка, привычная улыбка пожарника покинула меня. Без нее я как потерянный”.
В окнах мелькала стена туннеля — кремовые изразцы и густая чернота, изразцы и чернота, цифры и снова чернота, — все неслось мимо, все складывалось в какой-то непонятный итог.
Как известно, дед Анны, царь Алексей Михайлович, был страстный охотник, и в том, что его внучка пристрастилась к любимой потехе русских царей — травле, то есть зрелищу драки собак с медведями, волками, оленями или науськанных друг на друга крупных хищников, нет ничего удивительного. Указаниями на такое времяпровождение пестрят страницы государственной газеты: «Вчерашняго дня гуляла Е. и. в. в Летнем саду и при том на бывшую в оном медвежью травлю смотрела» (31мая 1731 года).
Когда-то давно, когда он был еще ребенком, он сидел однажды на берегу моря, на желтом песке дюн в жаркий летний день и пытался наполнить песком сито, потому что двоюродный брат зло подшутил над ним, сказав: “Если наполнишь сито песком, получить десять центов”. Но чем быстрее он наполнял его, тем стремительнее, с сухим горячим шелестом песок просыпался сквозь дырочки. Руки у него устали, песок был горячий, как огонь, а сито все оставалось пустым. Он молча сидел на берегу в душный, июльский день, и слезы катились по его щекам.
Теперь, когда пневматический поезд мчал его, потряхивая и качая, по пустым подземным коридорам, он вспомнил безжалостную логику сита и, опустив глаза, вдруг увидел, что держит в руках раскрытую библию. В вагоне были люди, но он, не скрываясь, держал книгу в руках, и в голову ему вдруг пришла нелепая мысль: если читать быстро и все подряд, то хоть немного песка задержится в сите. Он начал читать, но слива просыпались насквозь, а ведь через несколько часов он увидит Битти и отдаст ему книгу, поэтому ни одна фраза не должна ускользнуть, нужно запомнить каждую строчку. “Я, Монтэг, должен это сделать, я заставлю себя это сделать!”
По-видимому, при Зимнем дворце был устроен специальный зверинец и манеж наподобие древнеримского цирка, куда и приходила развлечься императрица. Так и надо понимать часто повторяемую информацию «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Едва не ежедневно по часу пред полуднем» императрица «смотрением в Зимнем доме бывающей медвежьей и волчьей травли забавляться изволила». 14 мая 1737 года изволила Анна «забавляться травлею диких зверей. При сем случае травили дикую свинью, которую, наконец, Е. и. в. собственноручно застрелить изволила».
Он судорожно стиснул книгу. В вагоне ревели радиорупоры:
— Зубная паста Денгэм!..
Вот тут-то мы и должны удивиться. Охотничьи увлечения Анны ничем не были похожи на соколиные охоты царя Алексея Михайловича или на охоты с борзыми, где огромную роль играли знание повадок зверей, умелая организация гона и чутье охотника. Не сама охота привлекала Анну, а стрельба в живую мишень. Такую охоту скорее можно было назвать отстрелом. В окрестностях Петергофа, откуда все царствование Анны слышалась, как при осаде Очакова, непрерывная пальба, были организованы большие загоны, куда со всей страны свозили различных зверей и птиц. В этих загонах, прогуливаясь по парку, и «охотилась» наша коронованная Диана. Убить зверя в этих условиях ей не составляло никакого труда, хотя стреляла она в самом деле отлично.
“Замолчи, — думал Монтэг. — “Посмотрите на лилии, как они растут…”
— Зубная паста Денгэм!
“Они не трудятся…”
Еще легче было «охотиться» из «ягт-вагена» — особого экипажа. Он ставился посередине поляны, куда загонщики с собаками сгоняли дичь с огромных пространств леса. На последнем этапе звери попадали в высокий парусиновый коридор, который сужался как бутылочное горло и выходил на поляну, где и стоял «ягт-ваген». Сидевшие в нем в полной безопасности «охотники» открывали непрерывную стрельбу. После этого понятны выдающиеся охотничьи успехи Анны, о которых сообщали «Санкт-Петербургские ведомости» 8 августа 1739 года: за летний сезон императрица самолично лишила жизни девять оленей, шестнадцать диких коз, четырех кабанов, одного волка, 374 зайца, 608 уток и шестнадцать больших чаек — итого 1024 особи. А если подсчитать, скольких же она убила за те пять-шесть лет, в течение которых «забавлялась» в Петергофе? Какой-то мясокомбинат получается.
— Зубная паста…
“Посмотрите на лилии…” Замолчи, да замолчи же!..”
— Зубная паста!..
Конечно, такие «охоты» требовали большого количества дичи, которой в Петербургской губернии уже не было. И тогда во все концы страны рассылались указы о ловле зверей и птиц, которыми пополнялись зверинец и «менажерии» — птичники. Сделать это было не всегда легко. Генерал Румянцев — военный администратор Украины — в конце 1739 года сокрушался, что указ «о добытии в Украине зверей, диких кабанов и коз и о ловле куропаток серых» выполнить не может «за весьма опасным от неприятеля… и за приключившеюся в малороссийских полках продолжающеюся опасною болезнью».
Он опять раскрыл книгу, стал лихорадочно листать страницы, он ощупывал их, как слепой, впивался взглядом в строчки, в каждую букву.
— Денгэм. По буквам: Д-е-н…
“Не трудятся, не прядут…”
По птицам императрица била прямо из окон дворца (благо ружья всегда стояли в простенках) или прогуливаясь по аллеям парка и вдоль залива: «Наша монархиня находится здесь (в Петергофе. — Е. А.) со всем придворным статом во всяком возделенном благополучии и изволит всякий день после обеда в мишень и по птицам на лету стрелять» (19 августа 1735 года). Как видим, стрельба по живым целям для разнообразия сменялась стрельбой по недвижной мишени. Так и проходили дни: «Е. и. в. для продолжающейся ныне приятной погоды иногда гулянием, а иногда стрелянием в цель забавляться изволит» (21 июля 1735 года).
Сухой шелест песка, просыпающегося сквозь пустое сито.
— Денгэм освежает!..
«Стрелять всегда, стрелять везде — из любого положения, при первом удобном случае» — таков был лозунг нашей Артемиды. Если на дворе была непогода — значит, стрельба в цель или в зверей в манеже, чуть просветлело — из окна по галкам, да и в дороге можно: «Во время пути изволила Е. в. в Стрельной мызе стреляньем по птице и в цель забавляться» (11 августа 1735 года). А потом — снова в путь, до следующей мишени.
“Посмотрите на лилии, лилии, лилии…”
— Зубной эликсир Денгэм!
В документах мы не встречаем никакого объяснения этому увлечению Анны, хотя знаем, что, как правило, дамы только присутствовали на охоте или, в крайнем случае, спускали на дичь связки гончих, но уж никак не добивали ее собственноручно. Конечно, здесь можно порассуждать о «комплексе амазонки», обратить внимание на мужеподобные черты и грубый голос императрицы, сделать из этого далеко идущие выводы и окончательно запутать доверчивого читателя. Но я делать этого не буду, ибо ни шуты, ни стрельба не могли вытеснить другой — самой главной — страсти императрицы…
— Замолчите, замолчите, замолчите!.. — эта мольба, этот крик о помощи с такой силой вырвался из груди Монтэга, что он сам не заметил, как вскочил на ноги. Пассажиры шумного вагона испуганно отшатнулись от человека с безумным, побагровевшим от крика лицом, с перекошенными, воспаленными губами, сжимавшего в руках открытую книгу; все с опаской смотрели на него, все, кто минуту назад мирно отбивал такт ногой под выкрики рупора: Денгэм, Денгэм, зубная паста, Денгэм, Денгэм, зубной эликсир — раз, два, раз, два, раз, два, три, раз, два, раз, два, раз, два, три; все, кто только что машинально бормотал себе под нос: “Паста, паста, зубная паста, паста, паста, зубная паста…”
И, как бы в отместку, рупоры обрушили на Монтэга топну музыки, составленной из металлического лязга — из дребезжании и звона жести, меди, серебра, латуни. И люди смирились; оглушенные до состояния полной покорности, они не убегали, ибо бежать было некуда: огромный пневматический поезд мчался в глубоком туннеле под землей.
— Лилии полевые…
— Денгэм!
— Лилии!.. Лилии!!
Любимый обер-камергер
Люди с удивлением смотрели на него:
— Позовите кондуктора.
Сыну фельдмаршала Б. X. Миниха, Эрнсту Миниху, принадлежат весьма выразительные строки об отношениях Анны и Бирона:
— Человек сошел с ума…
— Станция Нолл Вью!
Со свистом выпустив воздух, поезд остановился.
«Сердце ее (Анны) наполнено было великодушием, щедротою и соболезнованием, но ее воля почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой. Верховную власть над оною сохранял герцог Курляндский даже до кончины ее неослабно, и в угождение ему сильнейшая монархиня в христианских землях лишала себя вольности своей до того, что не токмо все поступки свои по его мыслям наитончайше распоряжала, но также ни единого мгновения без него обойтись не могла и редко другого кого к себе принимала, когда его не было».
— Нолл Вью! — громко.
— Денгэм, — шепотом.
Губы Монтэга едва шевелились.
Остановим мемуариста. Во-первых, не забудем, что он сын своего знаменитого и весьма амбициозного отца, который, конечно, сам был бы не прочь «лишить вольности» императрицу. Во-вторых, о какой «вольности» в представлениях Анны — по складу характера женщины домостроевского XVII века, умолявшей, как мы помним, своего дядюшку Петра Великого быстрее решить ее «супружественное дело», — может вообще идти речь? В Бироне Анна нашла своего избранника и подчинилась ему, как подчинялась бы мужу. И подчинение это не было для нее тягостным» как полагает «вольнолюбивый» отпрыск фельдмаршала. Далее он пишет:
— Лилии…
Зашипев, дверь вагона открылась. Монтэг все еще стоял. Шумно вздохнув, дверь стала закрываться. И только тогда Монтэг рванулся вперед, растолкал пассажиров и, продолжая беззвучно кричать, выскочил на платформу сквозь узкую щель закрывающейся Двери. Он бежал но белым плиткам туннеля, не обращая внимания на эскалаторы, — ему хотелось чувствовать, как движутся его ноги, руки, как сжимаются и разжимаются легкие при каждом вдохе и выдохе и воздух обжигает горло. Вслед ему несся рев: “Денгэм, Денгэм, ДенгэмП”
Зашипев, словно змея, поезд исчез в черной дыре туннеля.
«Никогда на свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемлющей взаимно в увеселении или скорби совершенное участие, как императрицы с герцогом Курляндским. Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же мгновение встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное напечатывалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, то из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога, и через него одного императрица на оные решалась»
1.
— Кто там?
— Это я. Монтэг.
О том, что Анна и Бирон никогда не расставались, мы имеем сведения и из другого источника — доноса В. Н. Татищева на полковника Давыдова, который говорил ему: «Чего добра уповать, что государыню мало видя — весь день с герцогом: он встанет рано, пойдет в манежию (конный манеж. — Е. А.) и поставят караул, и как государыня встанет, то уйдет к ней и долго не дождутся, и так государыни дела волочатся, а в Сенат редко когда трое [сенаторов приедут»
2.
— Что вам угодно?
— Впустите меня.
— Я ничего не сделал.
Примечательно и одно курьезное дело Тайной канцелярии 1735 года о дворовом человеке помещика Милюкова В. Герасимове, который распространялся при посторонних на следующую тему:
— Я тут один. Понимаете? Один.
— Поклянитесь.
— Клянусь.
«Господин их пропал от генерала Бирона, который приехал з государынею императрицею и с нею, государынею, живет и водится рука за руку, да и наш господин был пташка, и сам было к самой государыне прирезался, как она, государыня, в покоях своих изволила опочивать, и тогда господин мой, пришед во дворец, вошел в комнату, где она, государыня, изволила опочивать (поражает патриархальная простота нравов двора. — Е. Α.), и, увидя ее, государыню, в одной сорочке, весь задражал (думаю — от страха. — Е. А.), и государыня изволила спросить: «Зачем ты, Милюков, пришел?», и он государыне сказал: «Я, государыня, пришел проститца» — и потом из комнаты вышел вон», что и стало якобы причиной гонений на Милюкова и его ссылки в Кексгольм.
Дверь медленно растворилась; выглянул Фабер. При ярком свете дня он казался очень старым, слабым, напуганным. Старик выглядел так, словно много лет не выходил из дому. Его лицо и белые оштукатуренные стены комнаты, видневшиеся за ним, были одного цвета. Белыми казались его губы, и кожа щек, и седые волосы, и угасшие бледно-голубые глаза. Но вдруг взгляд его упал на книгу, которую Монтэг держал под мышкой, и старик разом изменился; теперь он уже не казался ни таким старым, ни слабым. Страх его понемногу проходил.
— Простите, приходится быть осторожным. — Глаза Фабера были прикованы к книге. — Значит, это правда?
Отрекаясь от вышесказанного, Герасимов признался, что «слова, что когда государыня императрица изволит куда ис покоев своих итить, то господин обор-камергер Бирон водит ее, государыню, за ручку, вышеписанному Алексею Семенову (доносчику на Герасимова. — Е. А.) говорил… того ради, что как он, Герасимов, до посылки помещика своего в Кексгольм, бывал за оным помещиком своим во дворце, то он, Герасимов, видел, что когда Ея и.в. ис покоев куда изволит шествовать, и тогда Ея и.в. за ручку водил означенной господин обор-камергер Бирон» (о том же, как бравый Милюков, «напився пьян», так неудачно «прирезался» к императрице, он слышал от другого дворового)
3.
Монтэг вошел. Дверь захлопнулась.
— Присядьте, — Фабер пятился, не сводя глаз с книги, словно боялся, что она исчезнет, если он хоть на секунду оторвет от нее взгляд. За ним виднелась открытая дверь в спальню, и там — стол, загроможденный частями каких-то механизмов и рабочим инструментом. Монтэг увидел все это лишь мельком, ибо Фабер, заметив, куда он смотрит, быстро обернулся и захлопнул дверь. Он стоял, сжимая дрожащей рукой дверную ручку. Затем перевел нерешительный взгляд на Монтэга.
Теперь Монтэг сидел, держа книгу на коленях.
Миних-отец так же писал о Бироне: «Он был вкрадчив и очень, предан императрице, которую никогда не покидал, не оставив вместо себя своей жены»
4. Эта неволя не была тягостна Анне, которая нуждалась в покровительстве и защите, и Бирон, по-видимому, такую защиту ей дал. Наконец, не следует забывать, что во все времена отношения обусловливались не только расчетом, но и просто тем, что называется любовью и чего часто применительно к истории не могут понять и простить высокоученые потомки.
— Эта книга… Где вы?..
— Я украл ее.
Впервые Фабер посмотрел прямо в глаза Монтэгу.
Бирон появился в окружении Анны в конце 1710-х годов. Историк С. Н. Шубинский сообщает, что по случаю болезни обер-гофмаршала Бестужева 12 февраля 1718 года Бирон докладывал Анне о делах. Вскоре он был сделан личным секретарем, а потом камер-юнкером герцогини. До этого он пытался найти место в Петербурге при дворе царевича Алексея и его жены Шарлотты Софии. К середине 20-х годов он был уже влиятельным придворным Анны Ивановны. Сохранился указ Екатерины I к П. Бестужеву: «Немедленно отправь в Бреславль обер-камер-юнкера Бирона или другова, который бы знал силу в лошадях и охотник к тому, и добрый человек для смотрения и покупки лошадей, которых для нас сыскал князь Василий Долгорукой в Бреславле». Как видим, Бирон, страстный любитель лошадей, был уже известен в ту пору (возможно, с чьих-то слов) императрице Екатерине I. Сближение Анны с Бироном произошло, вероятнее всего, в середине 1727 года
5.
— Вы смелый человек.
— Нет, — сказал Монтэг. — Но моя жена умирает. Девушка, которая была мне другом, уже умерла. Женщину, которая могла бы стать моим другом, сожгли заживо всего сутки тому назад. Вы единственный, кто может помочь мне. Я хочу видеть! Видеть!
Говоря о Бироне, всегда касаются его родословной. Действительно, происхождение фаворита живо обсуждалось и современниками, и потомками. В 1735 году одна придворная дама Елизаветы Петровны — Вестенгард донесла на другую даму — Иоганну (Ягану) Петровну, которая говорила, что „обор-камергер очень нефомильной (незнатный. — Е. А.) человек и жена ево еще просто нефомильная, а государыня императрица хотела ево Курляндским герцогом зделать, и я тому дивилась“, и она, Вестенгард, на то сказала: «Какой князь Меншиков нефомильной был человек, да Бог зделал ево великим человеком, а об обор-камергере и о жене ево слышала она, Вестенгард, что они оба фомильныя, и коли Бог изволит им дать, то всем на свете надобно почитать и радоватца», и Ягана на то говорила: «Что за него ты стоишь?», а она, Вестенгард, сказала: «Дай Бог, чтоб был он герцог Курляндской, и что он от Бога желает, ко мне в Москве показал великую милость по поданному государыне прошению о жалованье моем…» И Ягана говорила: «Когда он будет герцог Курляндской, то жену свою отдаст в клештор (монастырь. — Е. Α.), а государыню императрицу возьмет за себя», и она, Вестенгард, той Ягане сказала: „Это неправда и неможно того зделатца и не могу о том верить, что это у нас не манер“».
Руки Фабера, дрожащие от нетерпения, протянулись к книге:
— Можно?..
Перед нами — запись типичной придворной сплетни, болтовни двух придворных кумушек, причем третья, присутствовавшая при этом разговоре и потом проходившая по делу как свидетельница, — девица Лизабет — приседала от страху и «той Ягане трижды [говорила]: „Ради Христа о том ты не говори — окны ниски, могут люди услышать!“»
6
— Ах да. Простите. — Монтэг подал ему книгу.