Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Самообладание пробито навылет, Дачесс — на земле, на коленях. Вдалеке — лоси: готовы сорваться с места, длинные морды запрокинуты. И вот — сорвались, рассеялись, умчались прежде, чем Дачесс встала на ноги, прежде, чем бросилась к дому.

Первая мысль — о Дикки Дарке, и вторая тоже. Сердце тяжелое, как молот.

Она выдохнула, увидев на крыльце Хэла. Впрочем, и он явно был обеспокоен.

— Робин там, наверху. В шкаф забился.

Дачесс взлетела по лестнице, ворвалась в спальню. Робин сидел на полу, с головой укрывшись одеялом.

— Робин…

Дачесс прежде сама забралась к нему в одеяльную палатку, и лишь тогда коснулась его, прошептала:

— Робин, не бойся.

— Я слышал.

Сказано было так тихо, что ей пришлось податься к нему всем телом.

— Что ты слышал?

— Выстрел. Я его слышал. Опять, Дачесс. Опять.

* * *

В тот же день, после обеда, Хэл повел их обоих к кирпичному амбару и сказал:

— Здесь обождите, на солнышке.

Дачесс подкралась к двери, сквозь щель увидела, что Хэл скатывает коврик.

— Дедушка не велел за ним ходить, — прошептал Робин.

Дачесс только приложила палец к губам.

В полу оказался люк. Хэл открыл его и полез в подземелье. Вернулся он с ружьем на плече и с жестяной коробкой в руках.

Дачесс шагнула вплотную к брату.

— Это «Спрингфилд» образца тыща девятьсот одиннадцатого года. Магазинная винтовка. Легкая по весу и простая в применении. Фермеру без оружия никак нельзя. Нынче стреляли охотники — обычное дело в наших краях, так что привыкайте. Не надо бояться.

Хэл опустился на колени и протянул винтовку им обоим. Робин попятился, спрятался за ногу Дачесс.

— Она не заряжена и вообще стоит на предохранителе.

Не менее минуты прошло, прежде чем Дачесс решилась взять винтовку. Ишь, холодная какая… И тяжеленная — а Хэл говорит, легкая по весу…

С опаской она рассматривала оружие. Робин приблизился, провел пальчиком по прикладу.

— Попробуешь, Дачесс?

Еще один взгляд на винтовку. Образ матери с простреленной грудью. Мысль о Винсенте Кинге.

— Да.

Вслед за Хэлом они двинулись через поле. Колосья были низенькие, Дачесс до лодыжек еле доставали. Оказалось, Хэл ведет их к кедрам, этим лестницам в небо. Точнее, к одному конкретному кедру.

Ствол — шире их с Робином, вместе взятых; аккуратные одинаковые дырочки на коре образуют нечто вроде схемы. Иглы давно пожелтели и осыпались, мертвые сучья на земле затянуло зеленым мхом. Мох подбирается и к лужицам меж корней, блестящим, ибо в них отражены небеса.

Хэл отвел Дачесс и Робина на пятьдесят шагов, достал из коробочки четыре патрона, продемонстрировал внукам пустой патронник и процесс зарядки. Кратко рассказал о предохранителе и мушке, о том, как правильно держать винтовку обеими руками и о том, что дыхание должно быть ровным. Затем протянул им по паре наушников.

От первого выстрела Хэла Робин подпрыгнул и бросился бы наутек, если б Дачесс не поймала его. На второй выстрел отреагировал так же. Третий и четвертый встретил чуть спокойнее.

Теперь, под руководством Хэла, заряжала Дачесс. Каждый патрон брала в руки осторожно, как Хэл наставлял; а сердце прыгало, а память уносила в то страшное утро. Уок и другие копы; Робин; черно-желтая лента, журналистский автомобиль, шум и гвалт.

Шесть раз кряду она промазала. Отдергивала руку при отдаче, забывала упереться ногой. Робин осмелел. Правда, все еще цеплялся за Хэла, зато перестал отворачиваться.

Дачесс зарядила винтовку. На сей раз с ней были только лесные шорохи. Никаких подсказок Хэла. Он помалкивал — пускай Дачесс сама разбирается.

Она попала — правда, задела кедр с краю, отстрелила кусок коры.

Когда ей удалось всадить две пули подряд в самую середку, Робин закричал и захлопал в ладоши, а Хэл сказал:

— Ты способная.

Дачесс поспешно отвернулась, чтобы он не увидел ее торжествующей полуулыбки.

Она заряжала и стреляла, заряжала и стреляла; пули попадали в центр ствола, иногда — чуть выше или чуть ниже. Хэл отвел ее еще на двадцать шагов, и всё началось сначала. Угол прицеливания, стрельба с колена и из положения лежа. Главное — никаких человеческих чувств, потому что где адреналин — там меткости не жди.

Вечером, когда они возвращались домой, когда были на подступах к ранчо, Робин вырвался вперед. По своим дорогим птичкам соскучился, по курочкам, в смысле. Каждое утро он сам собирал яйца, ни с кем это задание не делил и, казалось, только ради него и жил.

Солнце садилось. Дневную яркость пейзажа еще не сменила категоричность вечерних теней, однако жара была уже обречена, заодно с самим летом. Хэл сказал, что осень в Монтане ошеломительно прекрасна.

Серая кобыла рысью припустила навстречу, и Дачесс прильнула к ней, погладила крутую шею.

— Ты пришлась ей по нраву, — обронил Хэл. — А она ведь у меня дикарка.

Дачесс не отозвалась — нельзя распылять внутренний огонь, что дает ей силы для каждого нового дня.

Тем вечером она поела. Правда, в одиночестве, и не за столом в кухне, а на крыльце. Послышался смех — что-то сказанное Робином Хэл нашел очень забавным. Живот свело спазмом. Именно в такие моменты на Дачесс накатывало горе, тащило обратно в Кейп-Хейвен. Старик смеется, старик способен улыбаться после всего, что пережили родные внуки! И Робин с ним заодно.

Дачесс вошла в дом, открыла буфет, достала с верхней полки бутылку «Джим Бим».

Возле водоема она отвинтила крышку. Не дрогнула, когда виски обожгло ей горло. Представила Винсента Кинга и отхлебнула еще; представила Дарка и влила в себя новую порцию. Пила, пока боль не отпустила, пока мышцы не расслабились и мир не начал медленное вращение. Алкоголь растворял проблемы, сглаживал углы. Дачесс легла на спину и закрыла глаза. Мама пришла к ней, приласкала, как раньше.

Через час рвотные спазмы выворачивали ее наизнанку.

Еще часом позже появился Хэл. Склонился над ней, хотел поднять с земли. Как в тумане Дачесс видела его слезящиеся голубые глаза.

— Ненавижу тебя, — прошептала она, уже когда Хэл держал ее на руках.

Он поцеловал ее в лоб, она прижалась щекой к его груди и перестала сопротивляться мраку.

16

Если считать, что каждый дом имеет душу, душа дома Стар Рэдли была черна, как декабрьская ночь.

Уок думал, Дарк займется домом сразу же, как только полиция прекратит следственные мероприятия. Может, отремонтирует для новых жильцов, может, с землей сровняет. Однако дом стоял по-прежнему, лишь входную дверь со стеклом заменили глухой фанерной дверью да заколотили окно. Траву никто не косил, она сильно отросла и пожелтела.

— Знаю, Уок, ты по ней скучаешь. Я и сам скучаю. По Стар и по детям.

Оборачиваться было необязательно — запах крови говорил сам за себя.

— О Винсенте Кинге есть новости? По моим прикидкам, его уже должны были осудить. В газетах пишут, ему грозит высшая мера, если виновным признают.

Уока покоробило. Он знал, что окружной прокурор не торопится с выводами. Бойду велено возобновить поиски оружия. Пока Винсенту вменяется только нарушение комендантского часа — пустяк. Время на их стороне.

— Кстати, мне нравится твоя борода. Очень к лицу, честно. И такая густая… Может, и мне бороду отпустить, а? Будем с тобой два бородача — здорово, правда, Уок?

— Конечно, Милтон.

На мяснике были тренировочные штаны и майка. Шерсть кудрявилась, начиная с плеч и до самых кистей рук.

— Жуткое происшествие, Уок. Мороз по коже. Кровищи-то сколько… Если речь о животном, так это другое дело, это нормально. Веганы, конечно, иначе думают, но и они белое мясо едят за милую душу, надо только нарезать его тоненько-тоненько.

Уок лишь в затылке почесал.

— Но Стар… Как представлю ее в луже крови, так и… — Милтон красноречиво схватился за живот. — Ты не волнуйся, я за домом приглядываю. Если мальчишки начнут озорничать, передам «десять — пятьдесят четыре».

— Крупный рогатый скот на хайвее[23].

Милтон развернулся и пошел через шоссе, шаркая по асфальту, волоча за собой запах с оттенком металла.

Уок шагнул к дому напротив и постучался в гаражные ворота Брендона Рока.

Ворота открылись. В гараже горел свет, надрывался в плеере «Ван Хален», крепко пахло потом и одеколоном. Брендон Рок был в облегающем трико с лайкрой и в майке для занятий фитнесом, которая не доставала ему и до пупка.

— Уок! Значит, это ты сейчас говорил с этим Сасквочем[24].

— Ты двигатель починил?

— Что, опять жаловались?.. Нет еще. Не успел. Перепланировочку затеял. Хочу заднюю стену разобрать, на крыше гаража устроить додзё[25]. Подал заявку. Нужно было согласие соседей, и угадай, кто оказался против.

Брендон открыл бутылку воды и половину вылил себе на голову.

— Ну и духота… Ничего, я таки добился — разрешение в кармане.

— Почини машину, Брендон.

— Помнишь его по школе, Уок? Я в старших классах встречался с Джулией Мартин; так вот, она жаловалась, что Милтон за ней ходит. Издали следит, бывало; до самого дома ведет. Она его до смерти боялась, урода.

— Это было тридцать лет назад.

Брендон шагнул из гаража, уставился на дом Рэдли.

— Жаль, я в ту ночь отсутствовал. Может, мне удалось бы ее спасти… как-нибудь.

Уок читал стенограммы — Бойдовы ребята опросили всех на Айви-Ранч-роуд, оперативно сработали.

— То есть тебя дома не было?

— Нет. Я же все рассказал той женщине, сотруднице полиции штата. Меня Эд Тэллоу отправил с клиентами работать. У него в планах застройка городских окраин. А клиенты — японцы. Ты, наверное, слышал. Жаждут инвестировать в проект.

— Да, я знаю.

В правой руке у Брендона была неизбежная гантель.

— Вот, качаюсь. Скоро мне колено прооперируют — опять буду играть.

Эту тему, Уок знал, лучше не развивать.

Брендон легонько толкнул его в плечо и скрылся в гараже, опустил за собой дверь, приглушил свет и убавил громкость в плеере.

Уок направился к дому Рэдли. Оттуда на него глядела ночь, и приходилось бодриться, вымучивать каждый шаг. Уока трясло с ног до головы, но он списывал дрожь на эмоции, на воспоминания.

Решил войти не через главную калитку, а через боковую. Она была не заперта. Стар, как и все жители Кейп-Хейвена, калитку отродясь не запирала. Вдруг Уок замер на месте — из дома слышались шумы. Уок прижался лицом к оконному стеклу. Внутри кто-то орудовал; не включая электричества, шарил по стенам и по полу карманным фонариком.

Уок расстегнул кобуру, поднялся на крыльцо. Сейчас разберемся…

Он попятился, теснимый великанской фигурой, что, наоборот, шагнула из дому.

— Дарк.

Тяжелый взгляд и молчание.

— Это ты. А я-то думал…

Уок спрятал пистолет. Дарк опустился на скамью.

Уок сел рядом, не спросив насчет его вероятных возражений.

— Что ты здесь делаешь?

— Дом принадлежит мне.

— Да, конечно.

Привычный к жаре, Уок еле успевал отирать пот со лба.

— Мне известно, что ты давал показания полицейским штата. С отчетом я ознакомился, но хочу сам тебя поспрашивать. Собирался звонить тебе, вызывать в участок. А ты — вот он; тем лучше.

— Как дети? Их пристроили?

— Они… — Уок осекся.

— С девочкой я бы поговорил.

Глаза сами собой округлились, тело охватил ступор.

— О чем?

— Сказал бы ей, что сожалею.

— Из-за чего?

— Она осиротела. Но у нее — характер, так ведь? — Казалось, Дарк взвешивает каждое слово.

— Она ребенок.

Лунный свет, проникнув сквозь ветви, нашарил их двоих.

— Куда детей отправили?

— Далеко.

Гигантские ручищи на мощных бедрах. Каково это — уродиться таким громилой? Каково это, когда на тебя таращатся, когда в страхе расступаются перед тобой?

— Расскажи о ней.

— О Дачесс?

Дарк кивнул.

— Ей тринадцать, верно?

Уок откашлялся.

— Годами в Хиллтопской школе ничего не случалось, а тут два звонка подряд. Черный автомобиль. Подъедет к школьному забору, остановится и будто ждет кого-то. Странно, что никто не догадался записать номера.

— Ну у меня черный автомобиль, инспектор Уокер.

— Знаю.

— Ты когда-нибудь размышляешь о своих поступках?

— Конечно.

— А о том, чего не сделал, хотя следовало?

— Не понимаю, что ты имеешь в виду.

Дарк устремил взор к луне.

— Про тебя слухи ходят, Дикки.

— Я в курсе.

— Говорят, ты склонен к насилию.

— Да, я склонен к насилию. Можешь подтвердить это от моего лица.

Дарк неотрывно глядел на луну. В горле Уока пересохло.

— Я тебя в церкви частенько вижу, — бросил Дарк.

— А я тебя — нет.

— Потому что я снаружи наблюдаю. О чем ты молишься, Уок?

— О достойном завершении пути. И чтобы конец не стал безвременным.

— Надежда — понятие для мирян. А жизнь — она хрупкая. Некоторые в нее вцепляются прямо-таки бульдожьей хваткой, хоть и знают: разобьется все равно, одни осколки останутся.

Дарк поднялся. Уока накрыла огромная тень.

— Если общаешься с девочкой, передай, что я о ней не забыл.

— У меня остались к тебе вопросы.

— Я все сказал полицейским штата. Хочешь большего — связывайся с моим адвокатом.

— Погоди. Я о Винсенте. Он надумал дом продавать — это тебе известно? А ведь не собирался. Почему он изменил решение, а?

— Наверное, счел цену подходящей. Трагедия — она, знаешь, здорово мозги прочищает. Я обратился за кредитом, жду ответ от банка. Деньги, скорее всего, будут.

И Дарк зашагал прочь. Уок дождался, пока он скроется, приник к окну и включил фонарик.

В кухне настоящий погром. Оторваны потолочные панели, расковыряна гипсокартонная обшивка стен. Может, у Дарка были в доме и другие дела, дополнительные; но главная его задача — это ясней ясного — поиски некоей миниатюрной вещицы.

* * *

Монтана истекала летом, как кровью. В Кейп-Хейвене все происходило постепенно, а здесь первые капли мигом трансформировались в артериальную пульсацию мутных зорь и угрюмых сумерек.

Дачесс получила весточку от Уока — простой снимок, сделанный с хайвея не доезжая Кабрильо. На обратной стороне дрожащая рука вывела синими чернилами: «Я думаю о вас обоих. Уок»; почерк был столь корявый, что Дачесс еле разобрала его.

Фотографию она прикрепила над кроватью.

Со стариком Дачесс по-прежнему не разговаривала. Изливалась серой кобылке. Излияния стали тяжелым ритуалом. Против воли Дачесс рассказывала о Винсенте и Дарке, о временах, когда ей приходилось пальцами выуживать рвотные массы из материнского рта, когда они с Робином на приходском кладбище, под сакурой, практиковались в оказании первой помощи.

В те вечера, когда у Хэла бывал созвон с Уоком, Дачесс устраивалась на крыльце и навостряла уши.

«Робин освоился, к животным очень привязался. Спит хорошо, ест с аппетитом. Психиатр говорит, у него дело идет на поправку. Сеансы раз в неделю по полчаса. Робин ездит охотно».

Далее — резкая смена интонации, нивелирование прогресса, которого добился Робин, статусом-кво, в котором упорствует Дачесс.

«А она… она, Уок, с нами пока — и на том Господу Богу спасибо. Работает, делает, что поручу, не жалуется. А днями хватился — нету. Ну, думаю, всё — сбежала. Я — в грузовик, и следом, по шоссе. Ехал, ехал — никого. Насилу нашел. Знаешь где? За пшеничным полем у меня участочек незасеянный. Когда-то хотел амбар построить, да нужды не возникло. Так вот она там сидела на коленях, на земле прямо. Я лица не видел, утверждать не могу, а только мне кажется, она молилась».

Больше Дачесс на то место не ходила. Подыскала взамен полянку в зарослях. Не сомневалась, что Хэлу через густой подлесок не продраться, не обнаружить ее.

В ночь убийства матери она впала в ступор — теперь это ясно. Потому что ее начало отпускать, потому что шок уступает место горю. Сопротивляется, но горе — оно неумолимо и коварно, может захлестнуть в любой момент, а ведь Дачесс должна быть сильной.

Анисимов Евгений

Иногда ей становилось легче от крика.

Афродита у власти: Царствование Елизаветы Петровны

Предисловие

Шагая полем, Дачесс засекала время — не менее получаса быстрой ходьбы от ранчо, где разрумянившийся Робин с энтузиазмом орудует лопаткой, огород помогает перекапывать на зиму. Достаточно удалилась — теперь можно запрокинуть голову и выпустить в небеса вопль. Серая кобылка вздрогнет, отвлеченная от пастьбы, напружит грациозную длинную шею. Дачесс разразится вторым воплем, и третьим, и, не исключено, четвертым, а когда полегчает — махнет серой, мол, давай, ешь дальше.



По вечерам, в постелях, они с Робином разговаривали.

Личности и правлению императрицы Елизаветы Петровны (1741–1761) в исторической литературе уделено не очень много внимания. Число книг, вышедших о ней, не сравнишь с тем множеством сочинений, что посвящены Ивану Грозному, Петру Великому, Екатерине II, Александру I и другим личностям на русском троне. Иной читатель усмехнется: а о чем, собственно, тут писать? Поэт граф Алексей Константинович Толстой в своей бессмертной «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева» в четырех строках уже написал историю царствования дочери Петра Великого:

— Противные эти копы, — жаловался Робин.

— Еще какие.



— Думают, я им неправду сказал.



Веселая царица
Была Елизавет:
Поет и веселится,
Порядка только нет.





— С копами всегда так. Никому не верят.

Все сказанное Толстым — правда. Действительно, веселая была государыня, много пела и веселилась. Правда и то, что порядка при ней не было. Но ведь правдой является и главная мысль поэмы о том, что отсутствие порядка в стране связано не с жизнерадостностью или мизантропией, пьянством или трезвостью, жестокостью или человеколюбием перечисленных в «Истории» государей, а с некой неискоренимой и загадочной особенностью нашего народа, у которого (так уж получается по поэме) все равно, при любом правителе, нет порядка.

— Уок не такой.

Дачесс не спорила. Каким бы он ни был, этот человек, что покупал им продукты и возил в кино, — всё равно он коп.

Я взялся за жизнеописание Елизаветы Петровны по нескольким причинам. Во-первых, мне не нравилось то, что и как писали о ней историки до меня. Обычно это были обзоры в ряду других царствований, между тем целостной работы об императрице не было. Конечно, были сочинения знаменитых историков — Сергея Михайловича Соловьева и Василия Осиповича Ключевского. Четыре пухлых тома «Истории России с древнейших времен» С.М.Соловьева, посвященных царствованию Елизаветы Петровны, ныне читать невыносимо трудно и скучно — я вообще убежден, что обычно люди притворяются, говоря, что прочитали последние тома соловьевского труда от доски до доски. Установив усыпляющий читателя линейный принцип изложения материала — год за годом, и так все двадцать лет правления дочери Петра, — Соловьев избрал в данном случае весьма невыгодную роль собирателя фактов, который тонет в своем материале. Знаменитый автор «Истории России» составил свои тома из обнаруженных им в архиве документов времен Елизаветы, которые частью пересказал, а частью процитировал, причем порой неточно. Но все-таки этот тяжкий труд в конечном счете оказался очень важен и нужен науке. Тома Соловьева — прочный документальный фундамент для написания других исследований по истории времен Елизаветы, плодотворных размышлений на заданную тему. Но для читателя-неспециалиста читать тома соловьевской «Истории», посвященные Елизавете, — процедура мучительная…

— Как сегодня прошло? — спрашивала Дачесс каждую неделю.

— Доктор — хорошая. Сказала: зови меня Кларой. Представляешь, у нее четыре котика и две собачки.

— Просто она не встретила подходящего мужчину. Ты ей рассказывал о той ночи?

Иными были лекции В.О.Ключевского, три с половиной страницы которых посвящены личности императрицы Елизаветы, а на остальных ста страницах из «послепетровского» четвертого тома «Курса лекций» о царствовании дочери Петра Великого речь заходит только тогда, когда автор рассуждает о судьбе петровских преобразований. Но упомянутые три с половиной страницы, как показало время, стоят многих монографий о Елизавете. Лекции Ключевского — подлинные шедевры научного ораторского искусства. Сказанное Ключевским о Елизавете исполнено порой поразительной меткости, восхищает яркой метафоричностью и глубиной. Сколь изящны такие блестящие определения Ключевского: «Елизавета жила и царствовала в золоченой нищете»; «Умная, добрая, но беспорядочная и своенравная русская барыня»; «Не спускавшая глаз с самой себя». Хорошо видно, как гений Ключевского, прочитавшего-таки от доски до доски труд Соловьева, извлекает из массы его материала подлинные алмазы мысли и чувства и украшает ими свою лекцию. Но не будем забывать, что портрет Елизаветы, созданный Ключевским, все-таки не «рентгеновский снимок» реальной исторической личности, а произведение лекторского искусства, запечатленное на бумаге. Вообще, образы истории, созданные Ключевским, завораживают читателя, не позволяют ему думать иначе — так сильна магия его слова. Я, как и другие, много раз невольно подпадал под обаяние Ключевского, наслаждаясь его произведением. И — о ужас! — однажды я обнаружил в одной из своих ранних книжек невольный плагиат: начало предложения было, как говорят, «раскавыченной» цитатой из лекции Ключевского, а дальше шел уже мой, авторский текст. С тех пор я остерегаюсь: читаю Ключевского только тогда, когда уже напишу что-то — так сильно действует на меня этот «наркотик». Если выйти из-под воздействия магии Ключевского, то увидишь, что во многих его оценках есть и предвзятость, и погоня за красивостью, внешней формой, «легкость мысли необыкновенная». И до сих пор, с легкой руки Ключевского, не всегда углублявшегося в исследование документов послепетровской эпохи, многие читающие люди убеждены, например, что императрица Елизавета Петровна полагала, будто из Европы в Англию можно проехать сухим путем. (Впрочем, написав эту фразу, я — современник открытия тоннеля под Ла-Маншем — подумал, что спустя несколько столетий после нас иной читатель Ключевского уже не поймет, в чем же заключается юмор лектора, желавшего таким образом подчеркнуть круглое невежество императрицы.)

— Нет, не смог. Я… я все забыл. Помню, как ты мне книжку читала, потом я заснул. Проснулся, смотрю — мы с тобой в машине Уока. Но в серединке ведь что-то было, верно?

Лекции Ключевского были подлинной отдушиной для читателя советского времени, который мог вдруг заинтересоваться ближайшими преемниками Петра Великого. Советские историки попросту игнорировали Елизавету. Из многочисленных книг о Ломоносове следовало лишь, что императрица в основном путалась в ногах у великого ученого-гуманиста России. А так всё больше писалось о тяжелом социальном положении разных групп населения времен Елизаветы Петровны, о классовой борьбе, о промышленности и торговле — вещах важных, но не основных для познания исторической личности.

Дачесс приподнялась, опершись на локоть. Робин лежал на спине.

Во-вторых, признаюсь, мне нравится Елизавета Петровна. Признание это вроде бы не делает мне, профессионалу, чести. Обычно историк должен быть хладнокровен и выдержан, как судья или аптекарь, ровно отмеряя своим героям положительные и отрицательные оценки. Я отлично понимаю, что нельзя превращать биографию исторической личности ни в житие, страницы которого склеены медом и патокой, ни в памфлет, закладками в котором служат засушенные змеи и скорпионы. Обычно такие крайности возникают у историка от чрезмерно длительного «общения» со своим героем, с письмами, указами, написанными его рукой, с относящимися к эпохе героя документами архивов и библиотек, среди которых историк проводит больше времени, чем со своей семьей. И так случается, что герой книги однажды «переселяется» в дом историка, становится членом его семьи. О нем, этом давно умершем человеке, говорят гораздо больше, чем о живущих в Калуге или Саратове родственниках. Я не раз замечал в кабинетах своих коллег портреты героев их книг, тогда как портрета покойной бабушки или здравствующей жены там никогда не найдешь. Неудивительно, что историк начинает безмерно любить или (реже) люто ненавидеть своего героя. И эта любовь или ненависть с неизбежностью выливается на страницы книг, выставляется на всеобщее обозрение, хотя историк при этом держит перед лицом неподвижную и строгую маску бесстрастного арбитра. Не верьте ее выражению, читатель!

— Если хоть что-нибудь вспомнишь — звуки, голоса, — сначала мне скажи. Я придумаю, что нам дальше делать. Копам не верь. И Хэлу тоже. Нас только двое на свете — ты и я.

Каждый день она упражнялась в стрельбе. Робин совсем перестал бояться, первым бежал к сухому кедру. За ним шли Дачесс и Хэл. Дачесс по-прежнему разговаривала с дедом только по необходимости. Старалась уязвить, метила ниже пояса: Бог, дескать, накажет полным забвением. Только Хэл теперь реагировал иначе — не вздрагивал от уколов, словно заброшенный Дачесс гнутый крючок соскальзывал с его дубленой шкуры. Дачесс сообщила, что не любит его и смягчаться не намерена, что обращения «дедушка» он не дождется, а будет для нее просто Хэлом без признаков родства; что сразу по достижении совершеннолетия она заберет Робина и уедет, а его оставит подыхать в одиночестве.

Я же открыто признаюсь, что люблю свою героиню и вот сейчас, когда я выстукиваю этот текст на компьютере, она ласково смотрит на меня с известной гравюры Чемесова. Впрочем, передо мной висят и другие портреты героинь, о которых я писал в разное время. Тут и княгиня Дашкова, и Анна Иоанновна, и обожаемая мною Екатерина Великая, да мало ли у меня таких женщин! Я даже написал о них книжку «Пленницы судьбы» и стал автором и ведущим цикла передач с таким же названием на телеканале «Культура» — по-моему, единственном телеканале, ради которого можно включать телевизор. Но Елизавета занимает особое место в этой веренице прелестниц. Она — моя первая любовь. С нее я начал, оторвавшись от строгих научных академических трудов о внутренней политике, налоговых реформах, государственных преобразованиях, повинностях крестьян Северо-Запада, и вступил на часто презираемый академическими учеными путь популяризатора исторических знаний. К этому меня подвигли… первый и последний президент СССР М.С.Горбачев и писатель В.С.Пикуль. Первый, зачинатель перестройки, аки Христос, пробудивший от вечного сна Лазаря, вдохнул в нас, людей середины восьмидесятых годов, надежду, что мы еще не умерли, что мы живы, что мы можем дышать, писать не только в стол и даже печатать то, что мы пишем. Второй, написавший несколько романов о восемнадцатом веке, показал исторические личности того века в таком вульгарном, отталкивающем виде, что я, обычно лояльный к художественной фантазии писателей исторических романов, возмутился: все герои, включая и Елизавету, были изображены настоящими монстрами, а вся история была наполнена отвратительными описаниями драк, ссор, гнусностей — плодом болезненной фантазии и, вероятно, следствием тяжелой жизни самого автора (тут без Фрейда явно не обошлось). А уж ошибок и нелепостей исторических было в его романах без меры и числа. Чего стоят только «Большие бульвары и звезда Этуаль, наполненные очарованием беспечальной жизни», или молодая крестьянка, стоящая на обочине, у которой был явный беспорядок в одежде: «Понёва была изодрана, а из-под дранья просвечивала нежная кожа большой и обильной груди». Я написал критическую статью о романах Пикуля, ее опубликовало «Знамя», хлынул вал писем читателей, как с одобрением моей критики, так и порой с резким и даже грубым осуждением меня, никому неведомого историка, замахнувшегося на классика. Один ревностный сторонник Пикуля из тогдашнего Калинина всячески оскорблял меня, незнакомого ему человека, а закончил послание (кстати, без обратного адреса) такими словами: «Тебе, щелкопер, своею черной кровью не смыть поэта праведную кровь. Я встану перед им!» Ну я и решился! Сел и начал писать научно-популярные работы, в том числе и о Елизавете. Теперь, перечитывая эти, уже ставшие старыми и тусклыми книжки, я понимаю, как они несовершенны, как было трудно преодолевать «муки немоты», писать по-человечески, без канцеляритов (большое спасибо Норе Галь за ее книгу «Слово живое и мертвое»!), а главное — без внутреннего цензора, как было тяжело сбросить с плеч давившую на них могильной плитой идеологию марксизма-ленинизма. Она, как отвратительный запах тюрем, который пропитывает одежду, волосы, мысли, насквозь пропитывала и всех нас и не позволяла дышать полной грудью. И Елизавета Петровна, протянув мне свою изящную надушенную ручку, вытащила меня из этой пропасти к жизни, за что я ей благодарен. Для меня императрица Елизавета — воплощенная женщина во всей своей прелести и со всеми своими неповторимыми достоинствами и простительными недостатками. Господствовавший в ее век причудливый, капризный стиль барокко как нельзя лучше отвечал ее вкусам, ей самой. Она была счастливицей, баловнем судьбы, она прожила жизнь так, как мечтали многие женщины. Вспоминается по этому поводу язвительный Салтыков-Щедрин, писавший, что его жена мечтает жить так: ходить из одной комнаты в другую, в одной — шоколад, в другой — мармелад, а по дороге переодеваться. Елизавета Петровна так и прожила свою жизнь!

Хэл в ответ предложил научить ее вождению.

Ее эпоха — особая в жизни России, во многом оптимистичная, воодушевляющая: в те времена громко, без религиозной строгости предшествующих веков и буржуазного ханжества последующих, прозвучало: «Наслаждайтесь любовью и жизнью!». И верно: разве не это главное для каждого из нас — счастливцев, появившихся на свет, разве мы созданы только для страданий, исполнения долга или для продолжения рода? Я хотел бы закончить это предисловие цитатой из своей книжки «Дворцовые тайны», в которой выражена вся моя любовь к Елизавете и ее эпохе: «Если прибегнуть к образу писателя Виктора Пелевина, в одной из своих повестей изобразившего нашу жизнь в виде движения некоего поезда в пространстве, то в длинном историческом «поезде», идущем через века, XVIII век кажется мне веселым вагоном-рестораном. Сами мы сидим где-то в хвосте этого поезда, нас трясет, мы беспокоимся, какой там зеленый вагон к нам прицепят в XXI веке. И только иногда, на каком-нибудь повороте истории мы вдруг видим впереди этот сияющий огнями и праздничными гирляндами вагон. Из его открытых окон слышны беззаботный смех гостей, хлопки пузатеньких бутылок шампанского (кстати, только что вошедшего у них в моду), звон недавно же появившегося европейского фарфора, звуки клавесина и скрипки (может, играет сам Моцарт?) и неведомая нам разудалая песня. Как хочется перейти в тот вагон! И пусть там нет джинсов, мобильного телефона, наркоза, всеобщих выборов, рентгена, СD, страховки и авто. Да и черт с ними! Не для обладания же всем этим мы живем на свете!». Словом, читатель, ты держишь в руках пропитанную не патокой и медом, а искренней любовью книгу про императрицу Елизавету и ее эпоху.

Грузовик мчался по равнине, Дачесс поддавала газу, Хэловы пальцы врастали в сиденье. На Робине были налокотники и велосипедный шлем — Хэл настоял из опасения, что Дачесс опрокинет грузовик. Она почти не касалась рычага переключения передачи — Хэл советовал лишний раз не дергать, а полагаться на интуицию. Бывало, она разгонялась до шестидесяти миль; тогда Хэл бранил ее, а потом устремлял взгляд в небо, словно моля о дожде, который заштриховал бы растянутый день. Через неделю Дачесс сумела припарковаться без того, чтобы Хэл ударился лбом о крышку бардачка и обругал себя последними словами за то, что не пристегнулся.



Потом они вместе шли к дому. Дачесс держала Робина за левую ручонку, Хэл — за правую. Хэл сказал, что Дачесс — умница; Дачесс сказала, что инструктор из Хэла паршивый. Хэл отметил, что она выучилась мягко переключать передачи, и услышал в ответ, что его грузовик — раздолбанная железяка. Хэл пообещал, что завтра они продолжат, и Дачесс смолчала, потому что ей нравилось водить.

Санкт-Петербург, июнь 2009

Порой она исподтишка наблюдала за Хэлом, когда он смотрел, как Робин завтракает, или как он возится со своими курочками, или карабкается на борону. В глазах читались любовь пополам с раскаянием. В такие минуты Дачесс распаляла в себе ненависть к деду, но если раньше победа давалась легко, то теперь на борьбу требовалось все больше сил.



Все вещи она по-прежнему хранила в чемодане. Если Хэл забирал что-то из одежды в стирку, Дачесс, срываясь на крик, заявляла, что их дерьмо — не его забота. Обнаружив вещи на вешалках в шкафу, она с остервенением прятала их обратно в чемодан. Устраивала скандал по любому поводу: Хэл купил для Робина не ту зубную пасту и не тот шампунь, ошибся с брендом сухого завтрака — на всё Дачесс реагировала криком и кричала до хрипоты. Робин глядел на нее округлившимися глазами. Как правило, сидел тихо, но, случалось, просил не шуметь. Дачесс тогда выскакивала из дому, шагала навстречу закатному солнцу, сквернословя, как психованная.

Глава 1

В мыслях о Винсенте Кинге и Дикки Дарке теперь возникали просветы. Эти двое стали страницами самой мрачной главы ее существования, и Дачесс их перелистнула. Впрочем, она не обольщалась. Ибо нечто, раз упомянутое в повести, обязательно всплывет снова, чтобы нанести удар.

Ночной штурм

Дачесс постоянно чувствовала себя усталой. Утомляла ее не работа, изматывали не сновидения — силы забирала неизбывная ненависть, что слишком прочно угнездилась в душе.

Ночью 25 ноября 1741 года генерал-прокурор Сената князь Яков Петрович Шаховской, спокойно почивавший в своей постели, был разбужен громким стуком в окно. Генерал-прокурора поднял посреди ночи сенатский экзекутор. Он объявил, что Шаховскому надлежит немедленно явиться ко двору государыни императрицы Елизаветы Петровны. «Вы, благосклонный читатель, — писал в своих мемуарах Шаховской, — можете вообразить, в каком смятении дух мой находился! (Еще бы — один из высших сановников государства лег спать при одной власти, а проснулся при другой. — Е.А.) Нимало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился, но вскоре увидел — я — многих по улице мимо окон моих бегущих необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал… Не было мне надобности размышлять, в которой дворец ехать».

Народ по улицам бежал в сторону Царицына луга — Марсова поля, возле которого тогда стоял дворец цесаревны Елизаветы Петровны. На этом месте позже по проекту архитектора Стасова построили казармы Павловского полка. Вся суета на ночных улицах столицы с неумолимой ясностью говорила генерал-прокурору, что, пока он спал, в столице произошел государственный переворот. Власть перешла от императора Ивана Антоновича и его матери — правительницы России Анны Леопольдовны — к цесаревне Елизавете Петровне. Так глухой ноябрьской ночью 1741 года начался «славный век императрицы Елизавет»…

17

Вообще-то с трудом верится, чтобы такой опытный царедворец и карьерист, каким был князь Яков Шаховской, не знал о готовящемся перевороте. В Петербурге заговор цесаревны уже давно стал секретом полишинеля. Правительницу Анну Леопольдовну, как и ее министров, не раз и не два с разных сторон предупреждали о честолюбивых намерениях цесаревны Елизаветы Петровны захватить власть. Об этом доносили шпионы, писали дипломаты из других государств. В марте 1741 года министр иностранных дел Великобритании лорд Гаррингтон через своего посла в России Эдуарда Финча сообщил русскому правительству, что, согласно донесениям английских дипломатов из Стокгольма, цесаревна Елизавета Петровна вступила в сговор со шведским и французским посланниками в Петербурге — Эриком Нолькеном и маркизом де ла Шетарди — и что заговорщики составляют «большую партию», готовую взяться за оружие и совершить переворот как раз в тот момент, когда Швеция объявит войну России и вторгнется на ее территорию на Карельском перешейке. Далее в меморандуме говорилось, что весь план уже в деталях разработан Елизаветой и иностранными дипломатами и что видную роль в заговоре играет личный хирург цесаревны И.Г.Лесток, который выполняет роль связного между цесаревной и иностранцами, замешанными в антиправительственном заговоре.

— Дай мне винтовку в школу.

— Не дам, — отрезал Хэл. В то первое утро он заметно нервничал.

Сразу скажем, что английская разведка поработала на славу — информация, содержавшаяся в меморандуме Гаррингтона, была абсолютно достоверной. О содержании этого документа Финч тотчас известил первого министра правительства Ивана Антоновича — графа Остермана, а также отца императора, принца Антона-Ульриха. Последний отвечал английскому дипломату, что власти действительно располагают некоторыми сведениями о недипломатической деятельности французского и шведского посланников, аккредитованных при российском дворе. Антон-Ульрих признался, что сам он давно заподозрил Шетарди и Нолькена в тайных замыслах против императора Ивана, не осталась для него тайной и тесная связь хирурга цесаревны Лестока с Шетарди, а также то, что «этот посланник часто отправляется по ночам переодетый к принцессе Елизавете и что как нет никаких признаков тому, что между ними существовали любовные отношения, то должно думать, что у них пущена в дело политика». Наконец, отметил принц, Елизавета Петровна ведет себя так двусмысленно, что рискует оказаться в монастыре.

И Робин тоже. Вопросами Дачесс закидал: где она его встретит, что ему делать, если она не появится? Ранчо лежало в стороне от трассы, школьный автобус сюда не ходил, и Хэл сказал, что сам их отвезет и обратно заберет. Ворчливо добавил: дескать, день теперь разорван. Дачесс предложила альтернативу: они будут голосовать на дороге, их подхватит дальнобойщик-педофил. Или она продастся первому встречному и заработает денег на такси.

Конечно, демарш Финча не был актом бескорыстия — Англия не хотела, чтобы в результате прихода к власти Елизаветы, которую поддерживала через своего посланника враждебная Британии Франция, позиции французов в России усилились. Этим и объясняется, как понимает читатель, столь необычный и откровенный меморандум лорда Гаррингтона.

— А со мной другие ребята подружатся?

Однако выводов из этого послания русское правительство так и не сделало. Это нередко случалось в нашей истории — даже дружественным предупреждениям из-за границы у нас не принято верить: «Кто их знает, этих иностранцев? А вдруг их предупреждения — провокация? Ведь нам все в мире завидуют и добра не желают!» Одним словом, все осталось по-прежнему. Остерман лишь обратился к Финчу со странной с точки зрения дипломатического протокола просьбой — позвать к себе в гости Лестока и за бокалом вина выведать у него побольше о замыслах цесаревны Елизаветы. Финч работать агентом русского правительства отказался, сказав, что «если посланников и считают за шпионов своих государей, то всетаки они не обязаны нести эти должности для других».

— Ты же принц.

Наконец, к осени 1741 года о готовящемся путче Елизаветы знали уже многие и в Петербурге, и за границей. Положения мартовского меморандума Гаррингтона находили все новые и новые подтверждения. Летом 1741 года Швеция, как и предсказывал Гаррингтон, неожиданно объявила России войну и ее армия вторглась на русскую территорию. Начались военные действия на Карельском перешейке. В октябре 1741 года среди трофеев, доставшихся русской армии, оказались отпечатанные манифесты шведского главнокомандующего генерала К.Э.Левенгаупта к русскому народу, в которых говорилось, что шведы начали войну исключительно из самых благородных целей: они якобы хотят освободить русский народ от засилья «чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя». Все понимали, что «чужеземцы» — это Иван Антонович, его родители и вся Брауншвейгская фамилия, а «законный государь» — цесаревна Елизавета Петровна. Особое беспокойство у властей вызвало письмо, полученное из Силезии. Его автор, хорошо информированный русский агент, сообщал, что заговор Елизаветы уже окончательно оформился и близок к осуществлению; для его предотвращения необходимо немедленно арестовать Лестока, в руках которого сосредоточены все нити заговора. А.И.Остерман предложил правительнице Анне Леопольдовне последовать совету агента из Бреславля. К этому времени он получил еще одно донесение от агента из Брабанта, который также писал и о заговоре Елизаветы, и о связях заговорщиков со шведским командованием.

— Устроют бузу — будут иметь дело с твоей сестрой, — поддержал Хэл. — Уж она разберется.

— Ты же мне винтовку не дал — как я буду с ними разбираться?

Позже, уже в 1742 году, когда арестованный Остерман и другие деятели правительства Анны Леопольдовны были допрошены в Тайной канцелярии, Остерман показал, что все эти известия обсуждались им с принцем Антоном-Ульрихом и с самой правительницей и «были такие рассуждения… в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожность взять, яко то дело весьма важное и государственного покоя касающееся и при тех рассуждениях говорено от него, что можно Лештока взять и спрашивать». Он же предложил Анне Леопольдовне, под видом обычного разговора, подробнее расспросить цесаревну, а если правительница сочтет это неудобным, то допросить Елизавету «в присутствии господ кабинетных министров». Правительница согласилась с этим мнением Остермана, но оказалась, к своему несчастью, неумелым следователем. На ближайшем куртаге-приеме при дворе в понедельник 23 ноября 1741 года, прервав карточную игру, правительница встала из-за стола и пригласила тетушку Елизавету для беседы в соседний покой…

Дачесс доела кашу, проверила рюкзачок Робина — на месте ли пенал и бутылочка воды.

Как пишут романисты, последуем за дамами и послушаем, о чем пойдет беседа… А впрочем, не лучше ли остаться пока за порогом дворцового покоя и, поджидая возвращения дам, рассказать читателю, который не знает или подзабыл историю, о династической ситуации того времени, ставшей в конечном счете причиной кризиса 1740–1741 годов. Рассказ этот следует начать издалека — с 1682 года, когда умер русский царь Федор Алексеевич и на престоле оказалось сразу двое его малолетних братьев: старший — Иван V Алексеевич и младший — Петр I Алексеевич, под регентством правительницы — их сестры царевны Софьи Алексеевны, которая в регентши, как известно, навязалась насильно.

Хэл пустил ее за руль, она вела грузовик до амбровой аллеи, до небесного клина меж двух рядов краснолистых крон. Дачесс притормозила, не заглушая двигателя; они с Хэлом выбрались из кабины, каждый со своей стороны, и чуть не столкнулись перед капотом. Хэл кивнул Дачесс, она кивнула ему.

— Держитесь поближе друг к дружке, — напутствовал Хэл.

После того как в 1689 году Петр победил Софью, система двоевластия Ивана и Петра сохранилась, хотя фактически царь-реформатор правил страной в одиночку. Больной и слабоумный царь Иван умер в 1696 году, оставив после себя вдову, царицу Прасковью Федоровну, и трех дочерей — Екатерину, Анну и Прасковью. Самой большой трагедией Петра Великого в конце его жизни было то, что у него не осталось сыновей, которым он мог бы передать престол и страну. Когда в конце января 1725 года он умирал, то у его постели стояли только дочери: старшая — Анна, средняя — Елизавета и младшая — Наталья, которая вскоре тоже умерла и гроб которой несли рядом с гробом великого царя. Императорский престол перешел к жене Петра — императрице Екатерине I, которая, поцарствовав всего два года, умерла в 1727-м. Перед кончиной Екатерина завещала корону двенадцатилетнему внуку Петра Великого, сыну покойного царевича Алексея Петровича (старшего сына от брака Петра I и Евдокии Лопухиной) Петру II. Но юный император также правил недолго: в начале 1730 года он заболел оспой и 19 января умер.

Робин сразу насторожился, глазенки округлил.

Собравшиеся в эту ночь на совещание высшие государственные сановники обратили свой взор на наследников царя Ивана V Алексеевича и единодушно выбрали в императрицы среднюю бездетную дочь старшего брата Петра I Анну Иоанновну. К этому времени она жила в Митаве — столице тогдашнего герцогства Курляндия (на территории современной Латвии) — как герцогиня, точнее, как вдова курляндского герцога Фридриха-Вильгельма, за которого еще в 1710 году выдал свою племянницу Петр Великий.

— Это на случай если большие ребята вздумают нас ограбить, деньги на завтрак забрать?

Старшая сестра Анны, Екатерина Ивановна, тоже была герцогиней: еще в 1716 году Петр I отдал ее в жены другому немецкому герцогу — Карлу-Леопольду Мекленбургскому. В этом несчастливом браке родилась девочка — Елизавета-Екатерина-Христина. В 1721 году Екатерина Ивановна вместе с дочкой вернулась в Россию. Она не вынесла сурового обращения своего мужа, человека грубого и психически неуравновешенного. Итак, когда в 1730 году к власти пришла Анна Иоанновна, династическая перспектива для Романовых не стала яснее — в старшей ветви рода (от царя Ивана V) оставались только женщины: мекленбургская герцогиня Екатерина Ивановна, ее дочь Елизавета-Екатерина-Христина, а также незамужняя (официально) младшая сестра царевна Прасковья Ивановна. Причем сестры Анны Иоанновны, Прасковья и Екатерина, умерли вскоре после ее вступления на престол. Первая скончалась в 1731-м, а вторая — в 1733 году.

— Пусть попробуют. Я — Дачесс Дэй Рэдли; я вне закона, и я любому пулю всажу промеж глаз.

Не лучше было положение и в младшей ветви Романовых (от Петра I). К 1730 году в живых оставались лишь двое: дочь Петра Великого и Екатерины I цесаревна Елизавета Петровна и ее племянник, сын ее умершей в 1728 году старшей сестры Анны Петровны Карл-Петер-Ульрих, который родился от брака Анны Петровны с голштинским герцогом Карлом-Фридрихом. Это и был единственный мужской наследник всего рода Романовых.

Однако императрица Анна Иоанновна не хотела передавать ему трон. Она решила испытать судьбу и в 1731 году приняла закон о престолонаследии, согласно которому трон отходил к сыну ее племянницы Елизаветы-Екатерины-Христины, которого та еще только должна была когда-нибудь родить в браке с каким-либо принцем благородной крови. Это было очень странное, просто уникальное высочайшее распоряжение. Оно вызвало удивление даже у видавших виды русских людей. В обществе недоумевали: «Кто же может поручиться, что в этом будущем браке будут дети и что непременно родится мальчик, которому предназначен русский престол?»

— Поучилась бы верхом скакать — да вон хоть на серой. Полезное умение для тех, кто вне закона, — сказал Хэл.

Во исполнение этого дивного закона принцессу Мекленбургскую окрестили в православную веру в 1733 году, и она стала Анной Леопольдовной, причем непонятно, почему вместо первого имени отца (Карл) было выбрано второе (Леопольд). Позже нашли и жениха, принца Брауншвейг-Люнебургского Антона-Ульриха. После долгих проволочек и сомнений — жених не подходил — в 1739 году все же сыграли свадьбу, а в августе 1740 года у Анны Леопольдовны родился, как по заказу императрицы, мальчик. В прадеда деда, царя Ивана V, его назвали Иваном. Это и был печально знаменитый в анналах XVIII века император Иван Антонович — «железная маска» русской истории.

— Много ты понимаешь! Мне учиться не надо, я и так умею. У меня это в крови.

— Я кое-что читал про Билли Блю Рэдли…

Не прошло и двух месяцев после рождения ребенка, который приходился Анне Иоанновне внучатым племянником, как сама императрица заболела и 17 октября 1740 года умерла. Перед кончиной же подписала завещание, согласно которому престол наследовал младенец Иван Антонович, а регентом при нем (до совершеннолетия императора) становился фаворит императрицы Анны герцог Курляндский и Семигальский Эрнст Иоганн Бирон. Именно Бирон и вынудил умирающую Анну Иоанновну подписать такое завещание. Однако регентствовал он недолго, до 9 ноября 1740 года, когда его сверг фельдмаршал Бурхард Христофор Миних, получивший поддержку у обиженных на властного Бирона родителей императора — принцессы Анны Леопольдовны и принца Антона-Ульриха. В результате этого переворота Бирон отправился в сибирскую ссылку, а принцесса была объявлена при малолетнем сыне-императоре правительницей империи. Ее муж стал третьим в истории (после боярина А.С.Шеина и А.Д.Меншикова) генералиссимусом русской армии.

Дачесс не уследила за собственной мимикой, и презрительная гримаса превратилась в выражение заинтересованности.

Таким образом, в интересующее нас время, то есть в конце ноября 1741 года, на престоле восседал (точнее, возлежал) годовалый младенец Иван VI. Почему Шестой? При таком счете учитывались все Иваны — в том числе великие московские князья: Иван I Калита, Иван II и покоритель Новгорода и освободитель России от власти Золотой Орды Иван III. Иногда, особенно в официальных бумагах, младенца-императора называли Иоанном III, то есть вели счет по царям, начиная с первого русского царя — Ивана Грозного.

— Если хочешь, могу как-нибудь о нем рассказать.

— О’кей.

После свержения Бирона и последовавшего затем удаления Миниха, который успешно сделал свое дело и в услугах которого при дворе более не нуждались, власть перешла в руки великой княгини и правительницы Анны Леопольдовны. И вот мы подходим как раз к тому моменту, с которого начали наш исторический экскурс у порога покоев, за которым скрылись Анна Леопольдовна и Елизавета Петровна, приходившаяся Анне Леопольдовне, как теперь понимает просвещенный читатель, двоюродной теткой. А теперь, пожалуй, пора заглянуть и в покои дворца, где уединились тетка с племянницей…

Теперь она постаралась, чтобы у Хэла не возникло надежды на перемирие и тем более — на ее согласие внимать ему.

…Держа в руках полученное от бреславского агента письмо, правительница пыталась приструнить тетушку по-семейному, настаивала на том, что так родственникам поступать негоже и что только доброе родственное чувство, которое питает племянница к тетушке, не позволяет ей последовать советам Остермана и других, а именно — арестовать подозреваемых в заговоре и пытать Лестока. Как писал в своих «Записках» генерал X.Г.Манштейн, «цесаревна прекрасно выдержала этот разговор, она уверяла великую княгиню, что никогда не имела в мыслях предпринять что-либо против нее или против ее сына, что она была слишком религиозна, чтобы нарушить данную ей присягу и что все эти известия сообщены правительнице врагами, желавшими сделать цесаревну несчастной…». Тем не менее Елизавета сильно перетрусила и, всячески открещиваясь от обвинений, может быть, даже и всплакнула. Ее простодушная «следовательница», по-видимому, действительно поверила словам тетки. На этом разговор окончился. Когда обе дамы вышли вновь к гостям, они были весьма взволнованы, что тотчас и отметили присутствовавшие на куртаге дипломаты. Как писал французский посланник Шетарди, «правительница… в частном разговоре с принцессой в собрании во дворце сказала ей, что ее предупреждают в письме из Бреславля быть осторожной с принцессой Елизаветой и особенно советуют арестовать хирурга Лестока, что она поистине не верит этому письму, но надеется, что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат. Принцесса Елизавета отвечала на это довольно спокойно уверениями в верности и возвратилась к игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, подало случай к подозрению, что разговор должен был касаться важных предметов».

Возле школы Робин напрягся. К парковке ползли другие автомобили, автобус стоял уже пустой. Дачесс косилась по сторонам: вот «Форд», по самые стекла заляпанный грязью; вот сверкающий «Мерседес». Ей вспомнился черный «Эскалейд». И обещание, данное Дарком, блекнущее день ото дня.

— Хотите, я вас каждого в класс провожу? — спросил Хэл, глуша двигатель.

Вернувшись после памятного куртага к себе во дворец, Елизавета, вероятно, испытывала страх. Она прекрасно понимала, что в случае ареста Лестока разоблачение неминуемо: болтливый и слабовольный хирург знал так много, а в Тайной канцелярии у страшного ее начальника Андрея Ивановича Ушакова он бы непременно заговорил только при одном виде дыбы. И тогда цесаревну ждали дальний монастырь, постриг, словом — прощай, сладкая жизнь! Надо сказать, что опасения цесаревны были небезосновательны: после ее прихода к власти один из церковных иерархов архиепископ Новгородский Амвросий Юшкевич показал на следствии, что при дворе вынашивали проект заточения цесаревны в монастырь. Правда, неясно, почему в качестве обители для непослушной тетушки Анна Леопольдовна выбрала мужской ТроицеСергиев монастырь. Возможно, речь шла не о пострижении, а лишь об изоляции опасной соперницы, что, конечно, все равно сильно огорчило бы веселую дочь Петра. Нет, этого допустить было нельзя! Раз встав на путь лжи и клятвопреступлений, Елизавета уже решила до конца не сходить с него. Через сутки, в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года, горячо, со слезой помолившись Богу, цесаревна надела кавалерийскую кирасу и с тремя приближенными села в сани. По ночным улицам заснеженной столицы она полетела в слободу Преображенского полка, находившуюся в районе современного Преображенского собора и улицы Пестеля. Там цесаревну уже ждали. Гвардия была готова вступить в дело.

— Не хотим. Еще подумают, что ты — наш отец. Тогда нам травли не избежать.

Дачесс взяла у Робина рюкзачок, стиснула его ручонку. Они вылезли из грузовика.

Создавая в начале 1690-х годов Преображенский и Семеновский полки — первые гвардейские части, Петр Великий хотел иметь под рукой отборное, надежное войско, которое можно было бы противопоставить стрельцам. Как известно, стрельцы — привилегированные пехотные полки московских царей — к концу XVII века стали активно вмешиваться в политику. «Янычары!» — так, уподобляя стрельцов турецкой придворной пехоте, презрительно называл их Петр. У него были особые причины для страха и лютой ненависти к бородатым и длиннополым воинам: навсегда он, десятилетний мальчик, запомнил жуткое майское утро 1682 года, когда, подчиняясь воле его старшей сестры и соперницы царевны Софьи, пьяные и разъяренные от крови и безнаказанности стрельцы с высокого кремлевского крыльца метали на копья кровожадной толпы ближайших родственников и верных слуг царя Петра и его матери, царицы Натальи Кирилловны.

— Буду здесь к трем часам, — бросил Хэл в открытое окно.

Разогнав стрелецкие полки, царь создал замечательную воинскую часть — гвардию. Но не успел основатель и первый полковник Преображенского полка закрыть глаза (он умер в ночь на 28 января 1725 года), как его любимцы в зеленых мундирах превратились в новых янычар — уже в ту трагическую ночь русской истории они вышли на политическую авансцену и благодаря им к власти пришла императрица Екатерина I Алексеевна. История русской гвардии XVIII века вообще противоречива. Прекрасно снаряженные, образцово вооруженные и обученные, гвардейцы всегда были гордостью и опорой русского престола. Их мужество, стойкость, самоотверженность много раз решали в пользу русского оружия судьбу сражений, кампаний, целых войн. Не одно поколение русских людей замирало в государственном восторге, любуясь на ровный нарядный строй гвардейских батальонов во время их торжественного марша по Марсову полю — главной площади военных торжеств в Петербурге.

— Уроки кончаются в три пятнадцать, — сказал Робин.

Но есть и иная, менее героическая страница в летописи императорской гвардии. Гвардейцы, эти красавцы, дуэлянты, волокиты, избалованные вниманием столичных и провинциальных дам, составляли особую привилегированную часть русской армии со своими традициями, обычаями, психологией, которую можно сравнить с преторианской (вспоминая Древний Рим, где преторианцы возводили на трон и свергали императоров). Как известно, постоянной и главной обязанностью гвардии была охрана покоя и безопасности двора и царской семьи. Стоя на часах снаружи и внутри царского дворца, они видели как бы изнанку придворной жизни, оборотную сторону этого волшебного для миллионов простых подданных бытия среди зеркал и «марморовых» статуй. Известен случай из времен императрицы Анны Иоанновны, который произошел с юношей Петром Паниным — будущим крупным военным деятелем времен Екатерины II. Он служил в гвардии и как-то раз стоял на часах во дворце в тот момент, когда мимо него проходила государыня императрица. Тут юношу поразил… приступ зевоты. Он «успел пересилить себя. Тем не менее судорожное движение челюстей было замечено императрицей, отнесшей это действие часового к намерению сделать гримасу, и за эту небывалую вину несчастный юноша» был списан в армейский полк и отправлен простым солдатом на турецкую войну, которую в это время вел фельдмаршал Миних.

— Я приеду ровно к трем.

Дачесс и Робин шли мимо чужих ребят — загорелых после каникул, хвастающих летними приключениями. Обрывки похвальбы складывались в более-менее целостную картинку, где присутствовали шикарные пляжи и крутые тематические парки. На Дачесс и Робина смотрели с вызовом, как всегда смотрят на новеньких; Дачесс отражала каждый взгляд.

Трудно представить себе, чтобы у простого смертного, попавшего во дворец, при виде самодержицы возник позыв к зевоте. Мимо стоявших навытяжку гвардейцев в царские спальни прокрадывались фавориты, часовые слыхивали, как бранятся и даже дерутся между собой высокопоставленные особы. Словом, уважения даже к носителям власти преображенские гвардейцы не питали, и уж подавно они не испытывали благоговейного трепета перед блещущими золотом и бриллиантами придворными. Они скучали на пышных церемониях и обедах — для них все это было привычно, и они имели обо всем свое, часто нелестное, мнение.

Нашла класс Робина, повела его к шкафчикам. Несколько мамочек, опустившись на колени, обнимали и целовали своих отпрысков. Какой-то малыш ревел в голос.

— Ишь, сопли распустил, — сказала Дачесс. — Не вздумай с ним водиться.

В итоге — и это очень важно — у гвардейцев складывалось особое и весьма высокое представление о собственной роли в жизни двора, столицы, России. Однако оказалось, что «свирепыми русскими янычарами» можно успешно манипулировать. Лестью, посулами, деньгами иные дельцы умели направить раскаленный гвардейский поток в нужное русло, так что усатые красавцы даже не подозревали о своей жалкой роли марионеток в руках интриганов и авантюристов. Как стало известно из материалов следствия 1742 года по делу Миниха, свергшего во главе отряда гвардейцев регента Бирона 9 ноября 1740 года, фельдмаршал воодушевлял гвардейцев речью о том, что они сильны и «кого хотят государем, тот и быть может — хотя принца Иоанна или герцога Голштинского». Так Миних льстил гвардейцам и одновременно их обманывал. Как выяснилось на том же следствии, он говорил солдатам, что ведет их свергать Бирона для того, чтобы императрицей стала цесаревна Елизавета. На самом же деле он даже не думал об этом — судьба власти была заранее решена в пользу родителей Ивана Антоновича.

Учительница оказалась молоденькая, улыбчивая. Обходила детей, приседала на корточки, пожимала ручонку. Каждый шкафчик, помимо имени, был снабжен изображением зверя или птицы.

Примечательно, что на следствии в Тайной канцелярии фельдмаршала — своего бывшего вождя — обличали во лжи девять участников переворота 9 ноября 1740 года, которые давали показания уже как лейб-компанцы, то есть как участники нового переворота 25 ноября 1741 года в пользу Елизаветы. Иначе говоря, гвардейцам было все равно, кого свергать: сегодня — Бирона, завтра — Миниха, послезавтра — Анну Леопольдовну. Поэтому гвардия, как обоюдоострый меч, была опасна и для тех, кто пользовался ее услугами, и для тех, на кого этот меч был направлен. Власть императоров и первейших вельмож нередко становилась заложницей необузданной и капризной вооруженной толпы гвардейцев. Эту будущую зловещую в русской истории роль гвардии проницательно понял французский посланник в Петербурге Жан Кампредон, сразу же после вступления на престол Екатерины I в конце января 1725 года написавший в донесении своему повелителю Людовику XV такие слова: «Решение гвардии здесь закон». И это была правда. XVIII век вошел в русскую историю как век дворцовых переворотов. Эти перевороты делались руками гвардейцев.

— Какой у меня зверек? — спросил Робин.

Дачесс прищурилась.

Все дворцовые перевороты XVIII века с участием гвардии похожи друг на друга, но все-таки каждый имел какой-то свой оттенок, свою особенность. Если участие гвардии при восшествии на престол Екатерины I в январе 1725 года можно условно назвать «переворотом скорби», когда потрясенные смертью «Отца Отечества» люди в гвардейских мундирах со слезами на глазах пошли за Екатериной и Меншиковым — самыми близкими покойному продолжателями дела только что скончавшегося великого царя, то переворот 1762 года, свергший ненавистного гвардии Петра III, можно назвать «переворотом гнева», направленного против императора, попиравшего национальные и религиозные чувства русских людей. Ночной же мятеж 25 ноября 1741 года, возведший на престол Елизавету Петровну, был истинным «переворотом любви», плодом давнего «романа», который возник между цесаревной и гвардейцами.

— Крыса.

Произошло это не вдруг. Популярность дочери Петра Великого среди гвардейцев упрочилась лишь к концу 1730 — началу 1740-х годов. Шетарди писал, что Миних, придя во дворец к цесаревне «с пожеланиями счастья в Новый [1741] год, был чрезвычайно встревожен, когда увидел, что сени, лестница и передняя наполнены сплошь гвардейскими солдатами, фамильярно величавшими принцессу своей кумой; более четверти часа он не в силах был прийти в себя в присутствии принцессы Елизаветы, ничего не видя и не слыша». Изумление старого фельдмаршала понять можно — ведь он всегда считал, что именно его, «Столп Отечества» (так Миних называл себя в мемуарах), изумительного храбреца и красавца, безумно любят солдаты русской армии.

— Это мышка, — поправила учительница, возникнув рядом.

Между тем цесаревна давно и последовательно добивалась расположения гвардейцев. Они звали ее кумой и на «ты» потому, что дочь Петра Великого, как и ее незабвенный отец, часто соглашалась стать крестной матерью новорожденных у простых гвардейских солдат. Цесаревна дарила роженице золотой и запросто, не жеманясь, выпивала со счастливыми родителями чарку водки за здоровье своего очередного крестника. А, как известно, крестная связь, кумовство на Руси признавалось родством не менее близким, чем родство кровное. Поэтому надо думать, что когда пришел ее час, цесаревна возглавила штурмовой отряд не просто гвардейцев, но и отчасти своих родственников. Словом, триста разгневанных кумовьев возвели свою куму на престол. И вообще, в поведении, манерах цесаревны было много симпатичных простым солдатам черт — она была добра, ласкова к ним, «взором любезна» и во всем этом выигрывала в сравнении с императрицей Анной Иоанновной, женщиной грубой, неласковой и некрасивой.

— Вредитель — он вредитель и есть. — Дачесс передернула плечами.

Расположение или, как тогда говорили, «горячность», которое подчас публично проявляли к цесаревне гвардейцы, усиливалось еще и тем, что Елизавета казалась им нежной и беззащитной, угнетенной людьми плохими, да к тому же иностранцами, вроде Бирона или членов Брауншвейгской фамилии, занявших престол великого Петра. А между тем в глазах гвардии Елизавета была единственной, у кого в жилах струилась кровь Петра — да так оно и было! Не только в глазах гвардии, но и народа она была своей, русской (скажем, как в пьесе, в сторону: наполовину — все-таки ее матушка русской крови не имела). В гвардейской среде Петра Великого обожали, о нем говорили с восторгом. Списки гвардейцев, тех, кто пошел ночью 25 ноября 1741 года вместе с Елизаветой на мятеж, примечательны тем, что состоят на треть из солдат, начавших свою службу еще при Петре, причем более пятидесяти из них участвовали в Северной войне 1700–1721 годов и в Персидском походе 1722–1723 годов. Иначе говоря, к 1741 году ветераны этих войн были испытанными бойцами; некоторым из них стукнуло пятьдесят. Можно представить себе, как в казармах и на бивуаках такой седоусый дядька рассказывал окружавшим его молодым солдатам о походах с выдающимся полководцем, о его дочери — красной девице, умнице и помощнице, которую они видели вместе с великим царем. В таких рассказах на Елизавету распространялась харизма первого императора.

Учительница присела перед Робином, легонько пожала ему руку.