Мыслимо ли, чтобы князь Куракин отдал дочь свою за него, из опозоренной семьи.
— Ах, Анна!
Глаза его злобно вспыхнули.
Кабы он знал их обидчика!..
А люди тем временем искали по всему дому, по саду, в воде и нигде не находили следов пропавшей княжны.
Как потерянная ходила Дарья и вздрагивала, как испуганный заяц, при всяком оклике. Она боялась взглянуть на Федьку Кряжа, чтобы не выдать себя нечаянным воплем, а Федька ходил везде как ни в чем не бывало и только покрикивал на людишек.
А тем временем верные холопы Тугаева мчали княжну по дороге на Рязань, где на сороковой версте от Москвы стояла одинокая усадьба князя.
Там он думал схоронить княжну до поры до времени — и она, послушная, пораженная случившимся, в полубесчувственном состоянии сидела в тряской колымаге.
XI. Опозоренные
Царь Алексей Михайлович с глазу на глаз выслушал жалобы Михаила Терентьевича, князя Теряева, и скорбно покачал головою.
— Чего же бабы твои глядели, — с укором сказал он, — что допустили такое бесчестие?
— Ох, и не скажу, государь! Придет беда, все виноваты, а до того и в голову никому! Ведь монастырским уставом жили бабы-то у меня. Разве что сноха вот к царевнам наверх езживала, а то никуда! А молю тебя, царь, коли я или дети мои сыщут нашего обидчика, отдай его нам на суд.
— Твоя воля на то, Михайло! — сказал он. — Твоя обида, твой и суд. А теперь вот что, друже, — и голос его принял ласковый тон, — не говори ты никому про такое дело зазорное, а говори, что сгинула, что злые люди скрали. Клич кликни, чтобы искать кто вызвался. И опять, — окончил он, — не что тебе ведомо, что она вольной волею убегла?
— Не, государь! — ответил князь, и лицо его просветлело.
— А коли нет, так и на имени твоем порухи нет. Жаль девку, а коли найдется, все ладом кончится. Обидчика ищи, отдам его тебе со всеми животами! — И царь отпустил князя.
Он вернулся домой успокоенный и тотчас позвал к себе сыновей. Запершись в горнице, они с час времени толковали про срамное дело и потом, уговорившись, разошлись.
В тот же день ввечеру по городу ходили бирючи
[25] от князя и громким голосом выкрикивали:
— Князя Теряева дочку скрали, и тому, кто вора укажет и ее сыщет, от князя награда положена в сорок рублев!..
— Князя Теряева дочку скрали, слышь! — пошли по Москве толки, и все сочувственно вздыхали и жалели старого князя.
Друг за другом ехали к нему князья и бояре и утешали его. Князь Голицын, первый щеголь того времени, зять молодого князя Терентия, сказал ему:
— Ты не хмурься, царь сказал, что нет порухи на вашем имени, и я не в обиде, искать же сестру не буду!
Терентий презрительно взглянул на него.
— Честь тебе и роду вашему, — сказал он гордо, — что породнились с нами, а ты не в обиде!
Голицын вспыхнул.
— Наш род старше вашего!
— Да ты глуп больно! — ответил Терентий и отошел от него.
Князь злобно посмотрел ему вслед и промолвил:
— Добро! попомню я тебе это!
Петр рыскал по городу, мыкая свое горе; ему казалось, что теперь Катерина Куракина не посмеет и думать о нем. По виду только все сочувствуют, а сами завтра же загнушаются ими.
Рыская по городу, он заехал и в полк.
Там он встретил Тугаева. Петру показалось, что Тугаев побледнел при виде его и словно бы хотел скрыться.
«Началось», — подумал Петр и с горечью сказал:
— Али, Ильич, меня чураться хочешь?
— Что ты? Что ты? — испуганно произнес Тугаев. — Я к тебе еще больше с дружбой своею. Беда у вас?
— Ой, беда! — ответил Петр, опускаясь на лавку. — Коли бы встретил я обидчика нашего, кажись, руками бы горло перервал ему!
Тугаев вздрогнул.
— Серчает батюшка? — тихо спросил он.
Петр махнул рукою.
— Чего ж? Нешто сердцем горю помочь? Известно, сторожей передрали, девок тоже, да что в этом!
— А ее… — Тугаев запнулся, — сестру-то твою… прокляли?
— Нет, — ответил Петр, — может, она силком взята! Разве можно такое на душу брать! Ты чего? — изумленно спросил он Тугаева, который вдруг бросился ему на шею.
Тугаев не мог совладать со своею радостью при этой вести. Всем ведомо, что не будет счастья и покоя, если проклянут отец с матерью, и он замирал от страха за любимую Анну. И вдруг — нет этого страха!
— Брат ты мой названный, друг любезный, — заговорил он, обнимая Петра, — и горько мне за вас, и хотел бы я помочь вам в беде вашей!
Петр просветлел.
— Ищи сестру! — сказал он и, опять затуманившись, прибавил: — А мне горе какое! Тебе как брату родному поведаю! — И он рассказал про свою внезапно вспыхнувшую любовь к княжне Куракиной и про свои разрушенные надежды.
— Их род и так стариннее нашего: местами не потягаешься, а тут еще как-никак, а все ж поруха на имени!
Тугаев вспыхнул.
— Николи этого быть не может! — громко сказал он. — Слышь, царь обелил вас, а он куражиться будет. Нет, Петр, не бойся! Хочешь, я сватом пойду к князю?
Петр повеселел.
— Сегодня узнаю!
И вечером он виделся с княжною и, жарко целуясь, говорил с ней.
— Что же? Не отречешься от меня за такой срам в доме нашем?
Княжна нежно прильнула к нему.
— А в чем срам? И батюшка говорит, что грех да беда на кого не живут! Слышь, твоего отца, сказывают, в детстве скоморохи скрали? Правда?
— Правда, моя рыбка! — ответил радостно Петр и спросил: — Так говорить батюшке, засылать сватов?
— Шли! — прошептала она, жмурясь от его поцелуев.
И Петр повеселел.
Терентий по-иному взглянул на это дело, поразившее его ужасом. Он увидел в этом перст Божий, наказующий их за отступничество, за никонианство поганое. И в этом мнении его укрепили Морозова и Аввакум.
— Со всеми такое будет, — говорил Аввакум с пророческим жаром, — иному позор, иному болезнь тяжкая, смерть, иному пожар или увечье, а всем голод, мор, смятение! Идет антихрист и несет с собою печали и скорби, а Господь распаляется гневом! Так-то, миленький! — окончил он и ласково прибавил: — А ты в семье своей за всех молельщик, молись за их пакостность и проси у Господа отпущения им, а сам исподволь, полегонечку наущай их, указуй, наставляй!
И Терентий, вернувшись домой, с жаром молился, чтобы Господь отпустил их роду вину отступничества.
— Не ведали, что творили! Отпусти им, Господи! — твердил он, усердно отдавая поклоны.
В то же время на службах и на дворе княжеского дома шли непрерывные разговоры. Говорили о наказанных холопах и девках, говорили об объявленной княжей награде и обсуждали возможность побега или кражи.
— Известно, убегла, — шептали холопы, — нешто такую девку скрадешь? Да она крика такого поднимет! ух!
— Ну, вы! — покрикивал на слуг дворецкий. — Не больно языками-то трепите. Того гляди, прижгут их вам!
Антон побежал в общую службу и сказал:
— Петька, Мишук, идите в клеть и Дашку волоките. Князь ей снова допрос чинить хочет!
— Опять драть, значит! — вздохнув, сказал Кряж.
Петька и Мишук вышли, взяв ключ от Антона, и через несколько минут вернулись бледные и дрожащие.
— Что ж одни? — нетерпеливо спросил их Антон.
— Нету ее, — пробормотал Петр, — убегла!
— Как?
— Убегла! Стенка подкопана, и ее нет! Все обшарили!
Антон хлопнул руками о полы своего кафтана и опрометью бросился к князю.
— С чего ж ей бежать было? — заговорили промеж себя холопы.
— Не иначе как батожья побоялась!
— Сказал! Потому бежала, что пособницей княжне была, вот и сказ весь.
— И будет же ей! — пробормотали более робкие.
В избу снова вбежал Антон.
— Погоня! — закричал он. — Петька, Мишка, Осип, Влас и ты, Григорий, все на коней и по разным сторонам. Чтобы до ночи была она тут. Князь приказал!
Холопы быстро выбежали и стали седлать коней.
Князь ходил по горнице большими шагами и то и дело схватывался за волосы.
Позор! Теперь уже нет сомнения, что княжна убежала, коли объявилась и ее помощница.
— Нашли? Привели? Вернулся кто? — спрашивал он у Антона через каждые пять-десять минут, на что Антон неизменно отвечал:
— Нет еще, государь!
Поздно ночью вернулись друг за другом посланные в погоню холопы. Вернулись усталые, на измученных конях, все с одной вестью, что нигде и следа Дашкиного не видно. И нещадно бил их за эту весть батогами разъяренный князь, бормоча:
— Все вы, собаки, заодно с ними были!..
XII. В Коломне и городе
Было начало июля 1660 года. Царь Алексей Михайлович проснулся веселый и радостный. Ясный день еще более развеселил его.
— Ишь, благодать какая, Господи Боже мой! — сказал он своему постельничему. — Небо-то, что лазурь. Кажется, видишь самого Господа и ангелов, славословящих Его! Ишь, солнышко!
И он с улыбкою зажмурился от жгучего летнего солнца. Отстояв службу и выслушав по обычаю доклады, он усмехнулся и сказал окружавшим его боярам:
— Не можем здесь оставаться! Из терема на волю хочется. Чтобы завтра, Борис Иванович, — обратился он к Морозову, своему шурину, — нам в Коломенское ехать. Снаряди поезд!
Старик Морозов низко поклонился.
— Как милость твоя прикажет, — ответил он.
Царь кивнул.
— До сентября уедем! Пусть и царевны едут с нами, чего им тут киснуть. В городе останутся… — царь оглядел бояр и сказал: — Ну ты, Михайло, у тебя горе, так оно и на руку. Не печалиться тебе на наших глазах. Да еще Куракины!
Куракины и Теряев поклонились.
— А сынов твоих возьму беспременно! Петр на охоте первый товарищ! Без него никак нельзя. Ну да и к Терентию приобык я тоже. Умный он, рассудительный, и вести с ним беседу зело радостно.
Лицо старого князя осветилось улыбкою. Похвала его детям невольно радовала его.
— С царем в Коломенское поедете, — сказал он сыновьям, стоявшим в сенях, — царь, вишь, хвалил вас!
Терентий молча кивнул. Ему было безразлично. Князь же Петр затуманился. В эти летние ночи, ночь в ночь, он привык видеться с княжною, и теперь ему тяжко было лишить себя этих свиданий.
В ту же ночь, расставаясь с княжною, он жаркими поцелуями осушал слезы с ее лазоревых глаз.
На другое утро все в Москве были в хлопотах. Готовился царский поезд, и старик Морозов выбивался из сил, зная, как строг государь ко всякому порядку в церемониях. Подбирались кони, подбирались колымаги, скороходы, стрельцы, вершники, поездная прислуга.
Все должно было быть чин-чином, на своем месте, в своем уборе, с должной торжественностью, как в церковном обряде.
Суетились и те, которые должны были сопровождать царя, и те, которые оставались. Одни снаряжали свои поезда, другие отдавали распоряжения по дому, третьи хлопотали о порядке и торжественности царских проводов.
Князь Теряев с неизменным Кряжем снарядил весь свой охотничий убор и потом поехал в свой полк передать временное начальство над ним другому.
Приехав в полковую избу, он вызвал тысяцкого и сказал ему:
— Еду я, так за порядком князь Тугаев присмотрит!
— А коли и он уехал? — ответил тысяцкий.
— Куда, когда? Надолго?
— А не сказывал. Знаю только, что на вотчину, а на какую, неведомо. Так спешно уехал, что даже и людей, сказывают, не взял с собою. Одного Антропку стремянного, и все!
«Диво! — подумал Петр, выходя из избы. — Куда ему так спешить надо было, что и мне не сказал. Ну, ужо вернется, скажет!»
На дворе он увидел немца Клинке и поручил ему надзор за полком.
— Карошо, — ответил тот, — я и так им муштру делайт!
— Ну, делай им, что хочешь, немец, — сказал Петр, — лишь бы они сыты были!
Длинной пестрой лентой потянулся царский обоз необыкновенной роскоши и пышности. Бежали скороходы рядами, за ними ехал отряд стрельцов и шестериком цугом запряженная золотая колымага, в которой ехал царь. Она окружена была вершниками и отрядом стрельцов с блестящими бердышами. Дальше на конях ехали ближние царя, а там опять скороходы и конные стрельцы и колымага царицы, позади которой верхом на лошадях ехал женский штат: постельницы, златошвейки, ткачихи, сказительницы, портомойки; дальше снова скороходы и, уже без конных, стрельцы, в одной колымаге — царские сестры, красавицы Ирина и Анна Михайловны. Царским сестрам невместно было выходить замуж за своих бояр, а за иностранцев, нехристей, выдавать было не в обычай, и они, пышные, цветущие, обречены были на девичество, на тяжкое теремное житье, про которое сложено так много грустных песен.
А за ними уже тянулись колымаги иных боярынь и, наконец, длинные повозки с шатрами, разным скарбом и целою кухнею на время переезда.
Поезд двигался медленно, вызывая изумление и восторг народа, который при приближении царской колымаги валился на колени и падал ниц на землю, не смея поднять головы.
Выехав из Москвы, царь вышел из колымаги, сел на коня и, окруженный свитою, выехал вперед, а поезд продолжал двигаться по дороге, подымая пыль, гремя, звеня своими металлическими частями и сверкая на солнце.
Вот по знаку царицы сенные девушки затянули песню. Она звонко полилась в ясном воздухе и вздымалась под самое небо.
Царь прислушался к ней и тихо засмеялся.
— Хорошо на свете жить! — с умиленьем произнес он.
Трое суток двигался поезд к Коломенскому, делая привал по дороге на целую ночь. Разбивались драгоценные шелковые палатки: для царя, для царицы, для царевен; вспыхивали костры, суетились в темноте люди, и царь наслаждался картиною тихой летней ночи.
Наконец приехали в село Коломенское, и потекла обычная дворцовая жизнь.
В четыре часа вставал царь и слушал заутреню, потом выходил на крылечко и здоровался со своими боярами. В эту пору должны были все уже быть налицо, и кто опаздывал, того Тишайший, шутки ради, купал в своем озере, называя его Иорданью. Тут же изредка выслушивал он челобитные, тут же, случалось, устраивал потешный бой, а иногда, вместо боя, при нем тут же батогами наказывались ослушники.
Потом царь шел слушать обедню, а там садился обедать и ложился на час времени спать.
После обеда выезжал он в поле с соколами, а ввечеру играл в тавлеи
[26], слушал сказочников или шел в терем погуторить с женою или сестрами.
Так тихо и мирно протекала его жизнь, а в это же время вся Россия колыхалась едва сдерживаемым волнением. По иным городам и селам стон стоял от сотен людей, выводимых на правеж, и в самой Москве кипело недовольство.
Князь Куракин виделся с Теряевым и говорил ему.
— Что-то неладно у нас, соседушка, на Москве!
— А что? — спрашивал Теряев, весь погруженный в свое семейное горе.
— Да что! Воров развелось гибель! Письма разные подметные что ни день пристава по десятку приносят, голытьба шумит.
— Отряди каждому приставу десять стрельцов. Пусть ходят да гультяев батогами бьют, — спокойно ответил Теряев.
Куракин угрюмо покачал головою.
— Эх, чует мое сердце, что быть беде!
— Ну, чего там!
Действительно, в Москве уже что-то делалось. На Козьем болоте от палачей отбили двух преступников, не так давно разнесли царский кабак, всюду собирался народ, больше гультяи, голытьба кабацкая да посадские, и о чем-то шумели. Приставы, врываясь в такую толпу, хоть и ругались и грозили палками, но уж в ход их пускать боялись, и приказные дьяки с опаской ходили по улицам.
Дьяк Травкин, тот прямо поселился в разбойном приказе и, напиваясь от страха пьяным, говорил боярину Матюшкину:
— Не, боярин! Я знаю этот воровской народ. Кого-кого к ответу потянут, а нас первыми. Помнишь Плещеева?
— Тьфу! Язык твой паскудный! — вскрикивал, бледнея и вздрагивая, боярин, а дьяк хихикал:
— Так-тось! А теперя только и говора на Москве: ты, да Милославский, да гость Шорин. Куракину вкатят тож! Ну так я уж тут лучше. Авось за меня наши молодцы заступятся, да опять и застенок претит им, прощелыгам! Ха-ха-ха!
— С нами Бог, — говорил, качая головою, толстый Матюшкин. — Тебе, дураку, эти страхи с пьяных глаз мерещатся. Где им супротив нас идти?
— А тогда шли?
— Тогда! За то и было им!
— Ну и Плещееву было тоже, и иным досталось!
— Тьфу, тьфу! Наше место свято! — плевался Матюшкин.
XIII. Перед грозою
Гроза надвигалась.
В ночь на 24 июля на Москве-реке за рыбным рынком в рапату Кузьмы Прокаженного собирались разные люди, один вид которых внушал опасение. Были это все статные, здоровые молодцы, кто в кафтане, кто в простой сермяге, кто в поддевке; сидели они вкруг длинного стола с чарками водки пред собою, но не было подле них женщин, и не играли они в зернь, а вели тихую беседу.
Во главе стола сидел знакомый нам Мирон, прозванный Кистенем. Волосы его поредели и поседели, но в лице сказывалась прежняя удаль разбойника, только время наложило на него печать угрюмости.
Рядом с ним по обе стороны стола сидели Никита Свищ, Ермил Косарь, Семен Шаленый, Федька Неустрой, Панфил и Егорка, а далее сидели посадские с разных концов Москвы, несколько рядных людей и просто кабацкая голытьба. Мирон говорил:
— Теперь до нас самая пора. Бояре разъехались, людишки их без дела ходят Ратные люди пьянствуют. Теперь и начинать надо!
— Покажем им кузькину мать! — вскрикнул Неустрой. — Вспомнит боярин Егор Саввич мою ногу!
Панфил мрачно стукнул огромным кулачищем по столу и сказал:
— Уж помянет и меня за все добро, за холопское житье, за плети и батоги!
— Пустое, — перебил их Мирон, — Матюшкин мой.
— Бросьте! — сказал высокий чернобородый посадский. — Полно перекоряться, кому кто достанется. Лучше разберем, как нам дело вести.
Старик в чуйке, сверкнув глазами из-под седых бровей, ответил:
— Чего ж и разговаривать? Дело ясное! Все уж налажено: подымать народ с разных концов да и шабаш!
— А где сбираться? А куда идти?
— А сбираться, — ответил тот же старик, — на Красной площади, у лобного места, да на Козьем болоте, да в Охотном ряду; а идти прямо на дворы к Матюшкину, да в гости к Шорину, да к Милославскому.
— Пусть так и будет! — сказал Мирон. — Ладно надумал, Михеич. Только сговориться надо, чтобы все враз было. Завтра этим делом и заняться. Ты, Михеич, — кивнул он на старика, — народ к Охотному ряду соберешь. Ты, Сидор Карпыч, — сказал он посадскому, — на Козье болото, а я на Красную площадь, ее себе возьму. Вы, — кивнул он на своих приятелей, — завтра весь день по кабакам, кружалам да рапатам звоны звонить будете! И все чтобы на двадцать пятое к утру на места собирались. Двадцать пятого и ударим!
— Ну ин! — сказал старик. — Вот и уладились.
— И жарко им будет, волчьей падали, — сказал один из сидящих, — я уж этому Шорину попомню!
— Всем есть что им попомнить, — сказал хмурый мужичонко, — меня вон на правеже семь раз били. Не знаю, как душу не выбили.
— Никому, брат, теперь не сладко. Всякому и без соли солоно.
И они продолжали говорить между собою о тяжелых временах этого царствования. Жить было правда тяжело.
Внутри государства господствовало расстройство и истощение. Военные дела требовали беспрестанного пополнения ратных людей. Служилых людей то и дело собирали и отправляли на войну. Они разбегались. Сельские жители постоянно поставляли даточных людей, и через то край лишался рабочих рук. Народ был отягчаем налогами и повинностями. Поселяне должны были возить для продовольствия ратных людей толокно, сухари, масло. Торговые и промышленные люди были обложены десятою деньгою, а в 1662 году на них наложена была и пятая деньга. Налоги эти производились таким образом: в посадах воеводы собирали сходку, которая избирала из своей среды окладчиков; эти окладчики прежде складывали самих себя, а потом всех посадских по их промыслам, сообразно сказкам, подаваемым самими посадскими, причем происходили бесконечные споры и доносы друг на друга. Тяжела была эта пятая деньга, а финансовая реформа, до которой додумалось правительство, желая поправить свои дела, произвела окончательное расстройство. Правительство, стремясь скопить как можно больше серебра для военных издержек, приказало всеми силами собирать в казну ходячую серебряную монету и выпустить вместо нее медные копейки, денежки, грошовики и полтинники. Чтобы привлечь к себе все серебро, велено было собирать недоимки прошлых лет, а равно десятую и пятую деньгу не иначе, как серебром, ратным же людям платить медью. Вместе с тем правительство издало указ, чтобы никто не смел подымать цены на товары и чтобы медные деньги ходили по той же цене, как и серебряные. Но это оказалось невозможным: стали на медные деньги скупать серебряные и прятать. Этим поднялась цена на серебро, а затем на все товары. Служилые люди, получая жалованье медью, должны были покупать себе продовольствие по дорогой цене. Кроме того, легкость производства медной монеты тотчас искусила многих: головы и целовальники из торговых людей, которым был поручен надзор за производством денег, привозили на денежный двор свою собственную медь и делали из нее деньги; сверх того, денежные мастера, служившие на денежном дворе, всякие оловянщики, серебрянники, медники делали тайно деньги у себя в погребах и выпускали в народ; таким образом медных денег делалось больше, чем было нужно. В одной Москве было выпущено поддельной монеты на 620 000 рублей. Медные деньги были пущены в ход в 1658 году и по первое марта 1660 года дошли до того, что на рубль серебряных денег нужно было прибавить десять алтын; к концу этого года прибавочная цена дошла до 26 алтын 4 деньги; в марте 1661 года за рубль серебряных денег давали два рубля медью, а летом 1662 года возвысилась ценность серебряного рубля до восьми рублей медных. Правительство казнило нескольких делателей медной монеты; им отсекали руки и прибивали к стене денежного двора, заливали растопленным оловом горло. Но тут распространился слух, что царский тесть Милославский и любимец Матюшкин брали взятки с преступников и выпускали их на волю. По Москве стали ходить подметные письма; их прибивали к воротам и стенам.
Москва волновалась.
24 июля по кружалам и кабакам шел невиданный разгул. То здесь, то там появлялись запрещенные скоморохи и разыгрывали грубые фарсы.
Выходил один скоморох, важно садился наземь и кричал:
— Я воевода! Кто ищет суда неправедного, идите ко мне!
И тотчас выходили два скомороха, будто жалобщики. Один плакался, что его другой изобидел, и животишки, и женку отнял, а другой только молча показывал воеводе в тряпицу завернутый камень, и воевода решал дело в его пользу.
Тогда обиженный вскрикивал: «Так я ж тебя, жмох, обидчик!», — прыгал ему на плечи и, нахлестывая жгутом, начинал гонять.
Мнимый воевода вопил, а неприхотливые зрители дружно гоготали.
— Так его! Жги!
— Истинно, судья неправедный!
— Брюхо толстое, совесть краденая!
— Всех их бить так-то бы!
— Ну, вы! Не очень! — время от времени покрикивал на них целовальник, когда они уж очень энергично высказывали свое мнение. — Неравно пристав придет!
— Небось будет им всем завтра! — выкрикивали из толпы.
Это «завтра» стоустой молвой шло по Москве, как вода в половодье, разливаясь по всем улочкам, закоулочкам, по всем кутам.
— Завтра!
В торговых рядах говорили:
— Ужо Шорин попомнит нашу пятую деньгу!
По посадам шли оживленные толки. Народ сбирался кучками, и шмыгавшие то тут, то там люди что-то оживленно шептали.
Куракин снова пошел к Теряеву и взволнованно говорил ему:
— Беда, Михаил Терентьевич, впору стрельцов собирать!
— Да что такое?
— А то! Ты вот в хоромах сидишь, а послушал бы, какие речи ведутся. Вон Матюшкин боярин ко мне цидулу прислал. Слышь, вчера опять двух колодников отбили. Пристава что ни час кого-нибудь в приказ за буйные тащат речи. Беда идет!
Теряев выпрямился.
— А коли беда, Иван Васильевич, — просто сказал он, — так неужто мы ее с тобой и отстранить не сумеем! Не бойсь!
— Не за себя и боюсь, а за иных прочих. Слышь, Милославские народу не любы, Матюшкин, Шорин.
— И пусть! Мздоимцы!
Все же Теряев на время отрешился от своей печали и поехал по стрелецким полкам. Их стояло в Москве три, не считая рейтарского.
Стрельцы жили по своим домам, со своими семьями, занимаясь кто торговлею, кто хозяйством.
Князь объехал полковников и наказывал им беречься.
Ему теперь и самому начало казаться, что в воздухе чем-то пахнет.
То и дело по дороге ему встречались недовольные лица, и толпа не оказывала ему того почтения, какое обыкновенно оказывало всякому боярину, а тем более временно правящему городом.
Несколько раз до него донеслись злобные возгласы.
«Да, что-то есть, — думал он, внимательно вглядываясь в толпу, — прав мой Терентий: больно уж прижимают этих людишек…»
XIV. Гроза
Наступило ясное, светлое утро рокового 25 июля. Огромная толпа народа стояла на Красной площади, и Мирон, стоя на какой-то бочке, кричал во все горло:
— Довольно, православные! Натерпелись! Теперь наш черед.
Толпа отвечала ему нестройным гудением. В это время два пристава с малыми отрядами стрельцов врезались в толпу с криками:
— Эй вы, государевы ослушники! Расходитесь подобру-поздорову, а не то я вас батогами!
Толпа молча сдвинулась вокруг них и зарокотала:
— Довольно! Не фордыбачь! Не то разложим да самому всыплем!
— Чего, братцы, смотреть на него, толстопузого? Бей! — раздался чей-то визгливый голос в толпе.
И не успел пристав оглянуться, как сильные руки взметнули его наверх, и он, ошалевший от страха, как мяч стал перебрасываться с рук на руки над головами под дикий рев тысячи глоток:
— Вот так! Важно! Вот как мы его, брюхана! Гуляй, Душа, не хочу! — И последние руки с силою швырнули его на землю. Пристав лежал некоторое время неподвижно, а потом вскочил и опрометью бросился бежать, позабыв все свое степенство.
А толпа тем временем с глухим ревом разделывалась со стрельцами. Мирону нечего уже было делать. Он слез с бочки. В толпе раздавались голоса:
— По боярам! По боярам!
— На Куракина, на Матюшкина!
— К царю, в Коломенское! Будем ему челом бить! — И толпа волною хлынула по площадям и улицам.
То же самое происходило и на Козьем болоте, и в Охотном ряду. Толпа, двинувшаяся с Козьего болота, разбила ближнее кружало и перепилась даровою водкой, потом с нестройным гиком двинулась по берегу Москвы-реки, направляясь к Кремлю. В Охотном ряду все единодушно порешили идти на Коломенское и густою толпою пошли к заставе. Стон стоял в воздухе. Встречавшиеся по дороге бояре, дьяки, приказные и стрельцы подвергались глумлению.
— Ужо вам, наши обидчики!
— Будет! Похозяйничали!
— А ну, братцы, как это они батогами лущили нас? — и толпа била их, заушала и бросала на улице полумертвыми.
— Эй, жги, жги, говори, говори! — визжал Неустрой, вертясь перед отдельной ватагой.
— Не все ненастье, выглянет и солнышко! И на нашей улице праздник! Братцы, не разбить ли нам еще кабака?
— Го-го-го! — заревела ватага. — Хорошо умыслил!
— Идем на Балчуг!
— На Балчуг! На Балчуг!
— Стой! — ревела толпа в ином месте. — Никак боярские хоромы?
— И то!
— Ломись в ворота, ребята!
— Эй, холопишки, отворяй ворота! — И толпа стала ломать крепкие дубовые ворота.
Князь Куракин, князь Теряев, дворянские и боярские дети, приказные и воеводы, все смутились и растерялись, хотя и были подготовлены к волнению.
Князь Теряев оправился одним из первых и стал распоряжаться:
— Ты, Никитин, — обратился он к дворянскому сыну, — садись на коня и, коня не жалея, гони в Коломенское. Пусть царь бережется, а Милославский хоронится. А вы, Чуксанов, Дмитриев, Сергеев, по стрелецким полкам спешите, чтобы все они сюда шли, а городские ворота везде запереть.
Дворянские и боярские дети поскакали по назначению, а Теряев тронул коня и поехал к толпе. Ему встречались то тут, то там кучи народа, и он уговаривал их:
— Православные, чего шумите? Царь узнает, осердится, прикажет искать ослушников и наказывать! Никого не пощадит. Расходитесь лучше с миром, каждый по своему делу!
В толпе узнавали Теряева и отвечали ему:
— Уходи, князь! Не твое тут дело. Теперича мы всему голова!
Уже несколько боярских домов было разбито, а от царевых кабаков не осталось памяти. Пух из выпущенных перин, словно снег, летал по воздуху; народ опьянел и с диким криком носился по улицам, а густая толпа волною шла на Коломенское, чтобы жаловаться царю на своих притеснителей. Ворота не успели закрыть вовремя. Стрельцы собирались неохотно, боясь за себя, и восстание разрасталось и охватывало всех, кто не стоял у правления.
Царь вернулся с охоты и весело разговаривал со своими приближенными, сидя на кресле в своем саду.
Князь Терентий Теряев стоял в задних рядах, не желая выдвигаться вперед, и думал свои мрачные думы. Царский тесть, Милославский, и старый Морозов стояли подле царя. Петр Теряев стоял неподалеку и отвечал царю:
— Вестимо, государь, противу твоих соколов нигде в мире других не найдется!
— Я тоже так мыслю, — ответил царь, — а теперь вот мне от Строгановых соколов везут. Так, сказывают, таких больших и сильных не видано. — И лицо его сияло тихой радостью.
Известно, что царь Алексей Михайлович очень любил соколиную охоту, тратил на нее все свои досуги и огромные деньги. Соколы доставлялись ему со всего света. Для них были отведены просторные помещения. К ним были приставлены особые люди, и нередко эти люди отвечали головой за пропавшего сокола. Государь заботился о них больше, чем о своих подданных, и каждое утро царский сокольничий подавал ему отчет о состоянии здоровья его любимых соколов.
В момент перерыва разговора боярин Ртищев ввернул свое слово.
— Государь батюшка, — сказал он, кланяясь, — дозволь твою душу потешить! Здесь у нас, в Коломенском, силач оказался. Дозволь его с Антропкою свести!
Царь засмеялся. Глаза его вспыхнули оживлением.
— Хорошо удумал, боярин! — сказал он ласково. — Веди их обоих сюда. Потешимся!
Боярин поклонился и торопливо пошел из сада. Он вернулся через несколько минут, ведя с собою запыленного, усталого на вид юношу. Царь с изумлением посмотрел на него.
— Это и есть твой боец? — спросил он насмешливо.
— Нет, — тихо ответил Ртищев, — из Москвы.
А юноша упал перед царем на колени и громко заговорил:
— Я, государь батюшка, твой холопишко, дворянский сын Никитин. А послали меня к тебе князья Теряев и Куракин из Москвы.
— Али что случилось? — тревожно спросил царь.
— Случилось, государь! — ответил Никитин. — Людишки замутилися; голытьба поднялась. Шумят на Москве — половина двинулась к тебе в Коломенское. Я обогнал их в пути. Князь Теряев наказывал тебе беречься, а князю Милославскому припрятаться.
Словно грянул гром с ясного неба, так поразила всех весть, раздавшаяся внезапно среди общего веселья. Бояре побледнели и понурились. Князь Милославский стал белее полотна, а лицо государя приняло скорбное, страдающее выражение.
— Вот они, слуги мои верные, — тихо произнес он, — второй раз меня с моим народом ссорят!
Он опустил голову. Потом поднял ее и сказал:
— Князь Хованский! — Красивый мужчина лет сорока вышел из толпы и преклонил колени. — Поезжай не мешкая. Успокой, спроси, чего надобно? Скажи — мы рассудим, чтобы всем хорошо было, и сейчас сами на Москву будем!
Князь поклонился и пошел из сада. Из толпы выдвинулся молодой Петр и упал царю в ноги.
— Государь батюшка, — произнес он, — дозволь мне вместе с Хованским ехать! Там мой полк стоит!
Царь ласково кивнул ему головой.
— Добро! — сказал он. — Поезжай!
Князь Петр стукнул лбом и побежал догонять Хованского.
Его сердце трепетно билось и замирало. Княжна Куракина оставалась в Москве, и он трепетал, думая об опасности, которой она подвергалась; а Никитин все время стоял на коленях, пока царь не обратил на него внимания.
— Встань, добрый молодец, — сказал он ему ласково, — спасибо тебе на послуге. Хоть и не радостную весть мне принес. Жалую тебя к руке! Поди к нам в покои, отдохни и подкрепись!
Никитин приблизился к царю, поцеловал руку и пятясь пошел к выходу. Царь встал. Веселье окончилось.
— Пойти, — сказал он Морозову, — подумать, что делать тут! — И он тяжелой, медленной поступью пошел ко дворцу. Часть бояр осталась в саду. Всем было не по себе. Всякий знал, по примеру прошлого, что теперь идет в Москве разгром их животов, и никто не смел в то же время отлучиться от двора.
Терентий тихо осенил себя крестным знамением и подумал: «Вот и идет наказание за отступничество. Верно говорил Аввакум: тяготеет над нами карающая десница Господа…»
XV. Продолжение
Ни слова не говоря друг другу, пригнувшись к шеям коней, мчались во весь дух Хованский и князь Петр Теряев в сопровождении Кряжа и нескольких слуг.
Москва шумела, как море в осеннюю непогоду. Целый день громили боярские хоромы, целую ночь шло пьянство; то тут, то там вспыхивали пожары. Стая диких зверей, выпущенных на волю, не так страшна, как разъярившаяся чернь, а она разжигала себя криками, убийствами и вином. Мирон, увлеченный местью, ни о чем не думал, кроме как о Матюшкине; зато его товарищи вспомнили ремесло и грабили везде, что можно и где можно. Они уже оделись в дорогие кафтаны ярких цветов, опоясались саблями и выглядели молодцы молодцами. Пьяная голытьба из боярских погребов выкатывала бочки с вином и медом и пила хмельное из серебряных ковшов и драгоценных кубков.
Князья Теряев и Куракин сидели в осаде. Их дома со всех сторон окружила бунтующая чернь и с гамом ломала ворота, а князья заперлись в домах, окружили себя немногими верными холопами и готовились умереть в неравном бою.