— Я должна ноги ваши целовать… Я так хочу жить!
Поддерживаемая своим спасителем, она поднялась.
— Да, я здесь было погибла… Тут камни осунулись…
— Дайте руку, вот так… держитесь… сюда ступайте… не глядите вниз…
— С вами я не боюсь.
— Ступите ногой вот сюда, так… Придержитесь за этот уступ…
— Благодарю, вы мой спаситель!
— Вот мы и выбрались! — радостно сказал наконец фон Вульф. — Вот ваша супруга, государь мой! Берегите ее…
Толстяк бросился на колени, плакал и не знал, чьи ноги обнимать — женщины ли от радости или ее спасителя…
— Машурочка моя! Голубушка!.. Государь мой! Спаситель! Милостивец!
— Поздравляю! — обнимал своего друга Милашевич. — Ты герой!
Толстяк не скоро пришел в себя. Он порывисто обнимал жену и ее спасителя.
— Государь мой! Кому я обязан спасением моего сокровища? — бормотал он. — Кого я должен благодарить, за кого молиться?
— Имею честь рекомендоваться: майор прусской службы, барон фон Вульф, а это мой друг корнет Милашевич, — отвечал блондин.
— Очень рад, очень рад! Службы ее императорского величества генерал-майор Ляпунов, Ляпунов-с… сочту за честь… жена моя, Мария Дмитриевна-с… Ах ты ласточка моя!.. Да как ты туда угодила? Я и опомниться не могу… вдруг слышу, крик… Ах ты, Господи!.. Ах вы, благодетели мои!
— У меня до сих пор руки и ноги дрожат, — сказала молодая генеральша, — я сяду.
— Садись, садись, Маша! Ишь бедная!.. И как это тебя угораздило?
— В самом деле, сударыня, — вежливо обратился к ней фон Вульф, — расскажите, как вы там очутились?
— Стыдно и признаться, — отвечала молодая женщина, краснея, — просто по глупости, по капризу… В Крыму я первый раз теперь: к мужу вот из Москвы приехала.
— А я, государи мои, — пояснил генерал, — командирован был сюда по подводной части, насчет поставки лошадей под государынин вояж, а жена в Москве оставалась.
— Так вот я и приехала сюда на днях, а сегодня мы с мужем променад учинили сюда, хотелось мне все эти места видеть. Мы и приехали сюда, вышли из коляски и подошли вот к этому месту. Мы и сели здесь полюбоваться морем и этой бездной. Все это мне так понравилось, так понравилось, что я, кажется, не ушла бы отсюда.
Милашевич украдкой, но многозначительно взглянул на своего друга.
— Сижу я и любуюсь, — продолжала генеральша, — а он и вздремнул.
— Да, государи мои, согрешил, — перебил ее муж, — задумался это, загляделся на сии красоты и заснул грешным делом.
— А я сижу и слушаю, как чайки кричат, — снова продолжала генеральша, — и вижу я, что вон там, у того обрыва, одна чайка все садится; я и догадалась, что там у нее гнездо и дети, я видела, как она их кормила. А я молодых чаек никогда не видала, и захотелось мне взглянуть на гнездо. Я же в девушках ужасная была шалунья, в деревне у себя и по горам, и по оврагам, и по деревьям лазила, и вообще лазить мастерица. Вот и я спустилась туда вон, откуда вы меня втаскивали наверх, — обратилась она к фон Вульфу, вся вспыхнув, — хотела я шагнуть туда дальше, на ту сторону, чтоб добраться до чайкина гнезда, а подо мной камни и обсыпались, я и покатилась вниз, да, слава Богу, зацепилась за выступ, где вы меня и спасли… Замедли вы минуту, и меня не стало бы в живых: я уж и так отдавала душу свою Богу.
— А я-то, представьте себе, вдруг слышу крик! Просыпаюсь — нет Маши!.. Это она кричит, а где, не вижу! Я чуть с ума не сошел, хотел с кручи броситься прямо в море: думал, она там… А тут вы прибежали… А я-то с моей тучностью… да где бы мне!
Генерал только руками развел.
Между тем вечерело. Солнце все ниже и ниже опускалось к бирюзовому морю, которое принимало теперь другую окраску, лиловую. Тень от небольшого скалистого островка, торчавшего из моря в нескольких стах шагах от берега, становилась гигантской и широкой полосой вползала на обрывистые утесы. Чайки, отлетая на ночлег, как бы прощались с заходящим солнцем жалобными криками. Скалистая вершина Чатырдага ярко горела отраженным светом опускавшегося в море огненного шара. Вот уже часть его диска погрузилась в воду. Остальная его часть, постоянно утопая в далекой бездне, все более и более багровела. Вот-вот останется только небольшой окраек багрового шара, из которого, казалось, брызгали огненные лучи, зажигавшие целую треть опрокинувшегося над морем голубого, все более и более темневшего неба. Вот и последний окраек багрового диска все тает, все глубже утопает в далекой пучине, светится лишь одна огненная точка, брызжущая огненными лучами. Наконец и она утонула, брызнув в последний раз золотыми нитями.
— Что же мы? — как бы спохватилась генеральша. — Что мы не просим наших дорогих… знакомых… к нам на чашку чаю?
Генерал встрепенулся.
— Да, да, душа моя! Милости просим, осчастливьте, господин барон…
— Благодарю… я…
— Нет, нет! И вы, молодой человек.
— Мерси… Я очень рад…
— Да, да! — суетился генерал. — Мы ваши вечные должники и не отпустим вас…
— Но мы в таком костюме…
— В охотничьем? Что ж! Не на бал едем.
— Мы и ружья там оставили в суматохе.
— Что ж! И ружья заберем.
— Только уж мне не взять своей шляпки, — слабо улыбнулась генеральша, — бедненькая!
— Да, уж шляпочка твоя тю-тю!.. Поминай как звали… Слава Богу, что уцелело то, на что шляпочку надевают, — сострил генерал. — Ну, с Богом, господа, коляска недалеко: кстати же, она четвероместная, хватит на всех.
Стали собираться. Милашевич побежал за ружьями.
— А вы меня, барон, уж и до коляски доведите, — обратилась генеральша к фон Вульфу.
— С удовольствием, — и он подал ей руку.
— У меня и теперь руки и ноги дрожат… Вот я какая… Вам тяжело?
— Нисколько, уверяю вас.
— Уж если господин барон вытащил тебя из могилы, — радостно болтал генерал, — так до коляски довести плевое дело.
IX. РОКОВАЯ МИНУТА
Через несколько дней из Севастополя по направлению к тому месту, где были развалины храма, в котором жрицей была Ифигения, ехал всадник рядом с амазонкой.
В высоком белокуром всаднике можно было узнать барона фон Вульфа. Красивая посадка, уменье обращаться с лошадью и беспечный вид, с которым он управлял горячим скакуном, сразу изобличали в нем хорошего кавалериста. В амазонке, красиво перетянутой черным кушаком, и с розой на пышной груди также нетрудно, было узнать молоденькую генеральшу Ляпунову.
Она весело болтала о последних событиях, которыми был взволнован весь полуостров и весь юг России: о посещении Крыма и Севастополя императрицей в сопровождении австрийского императора Иосифа II, скрывавшего, ради этикетных мелочей, свой императорский сан под инкогнито графа Фалькенштейна, и с блестящей свитой, состоявшей из посланников, министров и придворной знати. Ляпунова была полненькая брюнетка, с большими черными глазами и смуглой, немножко цыгановатого цвета кожей кругленького личика, с крупными, как у египетских сфинксов, губами и несколько вздернутым носиком. Черная коса, полуприкрытая полями шляпки, отливала вороновым крылом.
— Мамонова, говорят, она не отпускает от себя ни на шаг, — болтала молоденькая генеральша, играя хлыстиком.
— Да, к одному Потемкину, кажется, неизменны, потому что он нужен и умней их всех… А вот мы и приехали к тому месту, где вы…
— Не я, а вы! — засмеялась генеральша.
— Что я? — улыбнулся фон Вульф.
— Где вы показали себя героем.
— Помилуйте! Какое это геройство! А хотите, сударыня, удовлетворить ваше любопытство? — спросил фон Вульф.
— Какое любопытство? — спросила амазонка.
— Да взглянуть на молоденьких чаек? Слышите, как они опять кричат? Хотите?
— Ай, нет! Нет! Будет и одного разу.
— Я их покажу вам.
— Как покажете, барон?
— Достану из гнезда.
— Ах, нет, нет! Ни за что! Я умру со страху.
— Помилуйте, Марья Дмитриевна, это совсем не опасно.
Они остановились поодаль от обрыва. Фон Вульф сошел с седла и помог спрыгнуть на землю своей хорошенькой спутнице.
— Ах, как я рада! Мы здесь посидим, поглядим на море, помечтаем… Я так люблю мечтать, — болтала она.
— О чем же вы мечтаете?
— Ах, да разве можно все припомнить!.. Вы говорили, что здесь когда-то был храм Дианы; где же это место?
— Да вот тут, где мы стоим.
— Так тут была жрицей Ифигения?
— Да, ученые утверждают, что тут именно.
Амазонка рассмеялась.
— Чему вы смеетесь? — спросил фон Вульф.
— Так… Мне пришло в голову… Ведь Ифигения любила купаться в море.
— Полагаю, что любила: ведь она была гречанка, а для грека море его стихия.
— Как же она тут сходила к морю, с такой крутизны, разве это можно?
— Значит, она была только храбрее вас, — улыбнулся фон Вульф.
— А может быть, у нее был свой барон, какой-нибудь Ахиллес, который помогал ей взбираться сюда по скалам, — засмеялась амазонка.
Вульф отвел лошадей в сторону, и так как привязать их было не к чему, то он к концам поводьев привалил по тяжелому камню и, возвратившись к своей спутнице, сказал:
— Ну, теперь я готов удовлетворить ваше любопытство, — и смело стал спускаться по обрыву.
— Ай-ай! Куда вы, барон? — испуганно воскликнула Ляпунова.
— К Ифигении, сударыня, — отвечал тот, продолжая спускаться.
— Ах, Боже мой! Что вы делаете? Вернитесь, вернитесь!
Но фон Вульф спускался все ниже. У одного выступе он повернул несколько вправо и стал взбираться на отдельно выдавшийся утес с уступами. Ляпунова с испугом следила за его движениями; она даже побледнела.
— Ради Бога, барон! — умоляла она. — Не рискуйте вашей жизнью!
— Моя жизнь пустая, не стоит о ней жалеть, — отвечал тот, продолжая карабкаться.
— Но ваша жизнь… понимаете… я…
Она не договорила. Фон Вульф был уже на верхушке скалы. С отчаянным криком чайки кружились над ним; чуть-чуть не задевая крыльями его головы.
— Нашел! Нашел! — кричал он оттуда.
— Что нашли?
— Гнездо молодых чаек… Ах, какие они смешные.
Он вынул из кармана платок, положил в него одного птенца, привязал концы платка к пуговице камзола и стал спускаться с утеса. Чайки продолжали метаться над ним и кричать. Сойдя с отдельного утеса, он стал подниматься вверх, к тому месту, где все еще в страхе ожидала егф Ляпунова.
— Как вам не стыдно! Как вам не грех пугать меня! — укоряла она.
Но он скоро взобрался на вершину.
— Вот она, извольте любоваться Ифигенией.
И, отцепив от камзола платок, он положил его около Ляпуновой и расправил. Испуганная чайка, еще не оперившаяся, сидела неподвижно, сжавшись в комочек.
— Ах, бедненькая! Да какая она жалкая… И зачем вы ее отняли у матери?
— Чтоб вам показать.
— Но мне ее жаль, барон.
— Я ее опять отнесу в гнездо.
— Ах, нет, нет! Мне страшно за вас.
— Да вы же видели, как я легко взобрался туда.
— А все же мне страшно.
Она была взволнованна. Лицо горело. Вульф, ничего не замечая, снова свернул платок вместе с чайкой, привесил его к пуговице и стал спускаться.
Он скоро опять воротился наверх. Утомленный двукратным подъемом, он тяжело дышал и опустился на землю около своей спутницы, которая полулежала и любовалась расстилавшеюся перед нею морскою далью.
— Как хорошо здесь, — тихо сказала она.
— Да… жаль будет уезжать отсюда.
— Но ведь вы еще поживете здесь.
— Нет, добрая Марья Дмитриевна, я завтра еду.
— Как завтра? — испуганно спросила она.
— К сожалению, да.
— Кто же вас гонит отсюда?
Фон Вульф, глядя вдаль, не заметил, как она побледнела, и продолжал тем же равнодушным тоном, несколько задумчиво:
— Я ведь бродяга, Марья Дмитриевна, мне не сидится на месте. Я говорил вам, что родился в Голландии, но меня не тянет туда, может быть, потому, что детство и раннюю молодость я провел в Цесарии. Потом служил в Пруссии. Служба надоела, и я стал скитаться, как цыган. Вояжировал я по Франции, Гишпании, по Италии. Соскучился и там. Дай, думаю, проберусь в Россию — страна неведомая, обычаи мне незнакомые. И вот я уже пять лет в России. Русский язык, хоть и труден он, но мне дался скоро, и видите, что я говорю, как русский. Много за это время я успел перечитать по-русски, многое из Державина наизусть знаю… Но стал я и в России скучать… Не знаю, где и деваться. И надумал я закатиться в Турцию, только не знаю, каким путем. Хотелось бы вот так, по этому синему морю, да боюсь, что опять Россия начнет войну с Турцией, и тогда я не знаю, как и быть.
Он замолчал. Далеко в море белели паруса.
— Вон под теми бы парусами и улететь далеко-далеко, — продолжал он задумчиво, — недаром Милашевич называет меня мечтателем… Может быть, это и правда… Но меня всегда тянет к чему-то неведомому…
— И вам никогда не жаль расставаться? — тихо спросила молодая женщина.
— С кем?
— Ну… со знакомыми… с родными…
— У меня нет родных, один отец, да и с тем я чуть ли не с детства не видался.
— А друзья? — спросила еще тише.
— Какие у бродяги друзья!
— Ну… хоть бы Милашевич.
— Милашевич добрый малый, только… да что об этом говорить! Я ведь отпетый.
Занятый своими собственными думами, он ничего не замечал. Между тем Ляпунова, нервно теребя свой платок, с трудом удерживалась, чтоб не заплакать.
— А разве вы никого не любили? — спросила она чуть, слышно.
— Э! Добрая Марья Дмитриевна, эта роскошь не для бродяг.
Он машинально поднимал с земли камни и сбрасывал их с обрыва. Брошенные камни, стремительно низвергаясь по отвесу, срывали на пути другие камни, и все это с грохотом падало в море.
Вдруг ему показалось, что около него кто-то тихо всхлипывает. Подняв голову, он увидел, что Ляпунова, припав лицом к платку, беззвучно рыдала.
— Марья Дмитриевна, что с вами? — испуганно спросил он.
Молодая женщина не отвечала. Только голова ее и плечи подрагивали.
— Ради Бога! Марья Дмитриевна! Вам нездоровится.
Он хотел было отнять ее руки от лица, но она еще с большей силой припала к ним и продолжала плакать.
— Дорогая! Марья Дмитриевна!
— Оставьте меня! Вам никого не жаль…
— Милая! Добрая моя, я не знал, я не смел…
— Поезжайте в Турцию!.. Там найдете себе турчанку…
Бледный, с дрожащими губами, он вскочил на ноги, в одно мгновение поднял с земли рыдающую женщину и понес ее, сам не зная куда, осыпая поцелуями ее плечи и щеки…
— Милый! Милый!.. Разве ты не видел…
Море продолжало с ровным, гармоническим рокотом набегать на скалистый берег, чайки кричали, белые паруса убегали все дальше, дальше…
X. \"Я ЧЕРВЬ, Я РАБ…\"
Фон Вульф не уехал в Турцию.
Напротив… Ровно через год после описанной нами сцены на месте бывшего храма Ифигении в Тавриде мы встречаем этого барона в странной, неожиданной обстановке, и притом в странном виде… Барон в Москве, под арестом…
Он пьян и бушует в арестантском помещении московского нижнего надворного суда. Одет он в гусарскую форму. Вместе с ним бушует другой офицер.
— Какова сторонка! — кричит фон Вульф, шагая из угла в угол довольно просторной комнаты, «офицерской», и ероша свои пепельные волосы. — Меня, барона фон Вульфа, капитана австрийской, майора прусской службы, ротмистра русского венгерского гусарского полка, кавалера ордена \"de la Providence\", меня ни за что ни про что схватить и держать пять дней под арестом!
— Как ни за что ни про что! — приступил к нему товарищ по заключению. — А просрочил отпуск?
— Плевал я, брат Алеша, на просрочку, — отстранял его Вульф, продолжая шагать.
— Ну нет, Федя, не плюй! Это, может, у вас, в Цесарии либо в Голландии наплевать; а у нас, брат, шалишь!
— Толкуй!
— Да, толкую… У нас на этот счет, брат, строго: у нас ежели бы ваш цесарский император просрочил, так и его, раба Божия, в кутузку.
— Хороша сторонка! И черт меня дернул остаться в ней… А все баба…
— Какая, Федя, баба? — заинтересовался Алеша, подпоручик Дорожинский.
— Генеральша одна.
— Тьфу!.. Старуха?
— Врешь, подлец, молодая.
— Постой, Федя, я поиграю на гуслях, а ты попляши.
— Убирайся ты к черту с твоими гуслями!
Но пьяненький Алеша не унывал. Он подсел к стоявшим в комнате гуслям и стал играть. Гусли поставлены были в офицерской для развлечения арестованных господ офицеров.
— Федя! А Федя, — перестав играть, заговорил он.
— Что? Какого тебе еще черта? — сердито спросил фон Вульф.
— Как зовут твою генеральшу? Не Катенькой?
— Отвяжись! Машенькой.
Дорожинский заиграл модный тогда гусарский романс на стихи Державина «Песенка», которые напечатаны были в августовской книжке \"Санкт-Петербургского вестника\" за 1780 год, и запел довольно приятным тенором:
Цари! вы светом обладайте,
Мне не завидна ваша часть,
Стократ мне лестнее, вы знайте,
Над нежным сердцем сладка власть;
Деритесь, славьтесь, устрашайте,
А я под тенью мирт стою
И — Машеньку мою пою.
Пение вызвало в фон Вульфе нежные чувства, и он бросился обнимать своего друга.
— Алеша! Голубчик! Вот удружил! Никогда не забуду! Знаешь что?
— А что?
— Поедем ко мне.
— Куда?
— Да в мой дом… Ведь у меня в Москве, брат, свой дом, барский.
— Да нас, Федя, отсюда не выпустят.
— Кто смеет не пустить! — закричал фон Вульф. — Эй, вахмистр! — крикнул он, отворив дверь.
На зов явился старик солдат и остановился у притолоки.
— Чего изволите, ваше благородие? — спросил он.
— Кликнуть сейчас карету!
— Какую карету, ваше благородие?
— Мы вот с Алешей поедем ко мне.
— Этого, ваше благородие, нельзя-с.
— Как нельзя? Пошел вон! Покликать карету!
— Я вам с учтивством, ваше благородие, докладываю: я вас не пущу, не приказано.
— А! Не пустишь! Не пустишь, гарнизонная крыса!
Фон Вульф схватил старика за шиворот и тряс как грушу. На выручку старика вбежал капрал.
— Что здесь за шумство! — крикнул он. — Я солдат позову.
— А! Солдат позовешь! — накинулся на него Алеша.
— Беспременно позову, здесь не кабак.
— Вон! Видишь, гнилая крупа!
И Алеша вынул из-за пояса пистолет. Другой торчал у него там же.
— Вон! А не то… Ты знаешь, каналья, что мы офицеры? — кричал он.
— Вон! — повторил и Вульф, бросив трепать вахмистра. — Налево кругом, марш!
И вахмистр и капрал должны были удалиться, потому что они справедливо опасались, как бы арестованные офицеры не пустили в дело пистолетов.
Оставшись вдвоем, буяны успокоились. Дорожинский опять присел к гуслям и запел:
Цари! вы светом обладайте…
А фон Вульф опять стал шагать из угла в угол и разговаривать сам с собою.
— Это он из ревности, старый башмак… Он давно догадывался, что Маша ему рога приставила… Еще бы, старый тюфяк! Ein plumper Kerl!.. А холуям его от меня еще достанется, не доноси!.. Нет, уеду опять в Цесарию, а оттуда в Турцию. В этой варварской стране жить нельзя, за всякий пустяк арестуют, Donner-Wetter!
[11] И Маша уедет со мной, теперь он ее поедом ест… Дом продам, и уедем…
— Эй, господин барон! Вы что, меня не слушаете? — перестав играть, заговорил Дорожинский.
— А ты что пел? — спросил фон Вульф.
— Что? А разве ты не слыхал?
— Не слыхал, Алеша.
— Я… я Машеньку твою пою.
В это время в комнату вошел дежурный офицер с секретарем надворного суда и с шестью стоявшими на карауле солдатами.
— Здравствуйте, господа, — сказал офицер.
— Здравствуйте, — отвечал фон Вульф. — Что вам угодно?
— Мне приказано отобрать у вас оружие.
— Со мной нет оружия.
— Но у господина Дорожинского за поясом пистолеты.
— Да-с, — отвечал Дорожинский запальчиво, — есть, только я их не отдам вам, господин офицер. Они мне нужны для защиты.
— На вас никто не нападает.
— Сейчас нападали.
— Кто же?
— Нахал капрал и вахмистр.
Не успел он это выговорить, как солдаты бросились на него и схватили за руки. Началась борьба. Дорожинский успел повалить двух солдат, но другие держали его за руки.
— Барон! Федя! Друг! На выручку! — кричал арестуемый.
— Пустите его, — вмешался было барон фон Вульф; но офицер с секретарем и двумя солдатами заступили ему дорогу.
— Подлец! Канальи! Разбойники! — кричал Дорожинский.
Но его повалили на пол и отняли пистолеты. Пистолеты оказались заряженными. Дорожинский продолжал наступать на солдат.
— Перестаньте буйствовать! — закричал на него секретарь. — А то я велю вас обоих связать.
— Связать! Меня? — подступил к нему фон Вульф.
— Да, и тебя, не посмотрю, что ты барон, может быть, ты бродяга!
— Я бродяга!
— Да, праздношатающийся, может быть, самозванец.
— Так вот же тебе, н-на!
Звонкая пощечина огласила комнату, и секретарь, схватившись за щеку, стремительно убежал в судейскую камеру.
Офицер старался успокоить расходившегося барона, говорил, что секретарь сам виноват в получении удара по щеке, что он не смел говорить так дерзко офицеру и что он за это будет наказан; но что и господину барону не следовало прибегать к самоуправству. Пистолеты же ни в коем случае нельзя было оставить у господина подпоручика, что это строго воспрещено законом.
Буяны опять успокоились, и офицер увел с собою солдат.
— А, черт с ними! — махнул рукой Дорожинский. — Давай лучше петь, Федя.
— Я не хочу петь, мне не до пения, — отвечал фон Вульф.
— Что так? Ты все по своей Машеньке убиваешься, Федя? Эх, плюнь на все! Ведь когда-нибудь помрем… Помнишь?
Глагол времен! металла звон!
Так-то, Федя… И не такие были, как мы, да помирали…
Сын роскоши, прохлад и нег,
Куда, Мещерский, ты сокрылся?..
Сей день иль завтра умереть,
Перфильев, должно нам, конечно…
Вот что, Федя, голубчик… Сын роскоши, прохлад и нег, а я что? Я подпоручик… Ты вот барон, и майор, и ротмистр, и кавалер ордена \"de la Providence\", а я что? Подпоручик! Вон говорят: курица — не птица, подпоручик — не офицер, а ты птица, орел!
— А он смел меня бродягой назвать!
— Плюнь на это, Федя… Помни это, голубчик:
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет и к гробу приближает.
Но фон Вульф не мог успокоиться. Он быстро встал и направился в судейскую камеру. Там, кроме секретаря, никого не было. Смирнов сидел, приткнувшись к столу, и что-то писал, не оборачивая головы. Фон Вульф подошел к нему и, схватив за ворот, приподнял со стула.
— Что ты! Что ты! — испуганно вскрикнул тот
— А! Знаешь, кто я? — тряс его Вульф.
— Как же… ой! Знаю, Федор Иванович Вульф…
— А! Теперь Федор Иванович!
— Ой, пустите!
— То-то, пустите… У меня чины, баронский титул, а ты назвал меня бродягой!
— Караул!