Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да все, почитай, сказано. Челом бью.

И вышел наконец из покоя.

— А што, слышь, дядя: не учинить ли нам вправду царём князя Ивана Хованского? Ишь, и теперь ещё, ничево не видя, он ровно отец родной нам. «Я да я… да попова свинья…» А как дело завершитца, он силу у стрельцов возьмёт… Не трудененько ль нам станет тогда?..

С таким вопросом обратилась Софья к дяде, едва вышел князь.

— И не думай, царевна-матушка. Кому Тараруй вреду али страху наделает, кроме как себе? На то он и Тараруй. Ведёшь ево, а он и величаетца. Словно на крыльях летит. А руку отнять — и носом в грязь зароет. Ково ни есть, надо иметь, дело бы повершить. А с князем, — с этим, с Ягеллонычем, — все легче будет сладить потом, чем с другим, хто поумнее… Вон и сынок ево к Катюше к нашей в женихи норовит. Ужли отдадим? Не кручинься о них, Софьюшка. Ино теперь дело подумать надо… Другая забота есть.

— Какая, Иван Михалыч?

Милославский не успел ответить.

— Царица Марфа Матвеевна к тебе, государыня, жалует, — доложили Софье.

— Вот оно, моё дело, само на порог, — шепнул Софье старик, когда она поднялась навстречу царице Марфе.

Заплаканная, измученная, вошла молодая царица в покой и сразу зажмурилась от света многочисленных свечей, которые горели здесь из-за тьмы, вызванной сухой грозою и ветром.

— Челом бить пришла тебе, царевна-государыня, — напряжённо-нервно заговорила царица. — Што творитца вокруг — не скажешь ли? Как быть, не научишь ли меня, вдову бедную, беззащитную?! И в мой терем стали забегать лютые мятежники… Ищут ково-то, грозят… Твоё имя поминают да брата-государя Ивана Алексеича. Ужли от вас приказано ругательство такое чинить мне, вдове честной! Знаешь жизнь мою. Как пред Господом, так перед тобой стою, царевна-сестрица. За што же поношение терплю?.. Ещё и не отмолила я души государя-супруга усопшего. Вон в четвёрток двадцату панихиду служить надо… А я из терему выйти не смею. Как жива до тебя дошла — не знаю… Сестрица, Софьюшка, али ты не знаешь? Али не видела?.. Глянь… Што творитца, глянь… Кровь всюды… Алтари Божий — кровью залиты… Отцов при детях на куски рвут. Сынов на отчих глазах топорами секут… На папертях храмов соборных трупы нагие лежат… Я ненароком глянула… Сестрица… Страшно, страшно мне… Укрой, защити, коли можешь… Софьюшка…

И в ноги царевне повалилась напуганная, потрясённая царица Марфа, трепеща от истерических рыданий.

Пока позванные боярыни приводили в себя молодую лову. Софья сидела как изваянная, и серым цветом лица, чертами крупными, твёрдо очерченными напоминая гранитные статуи египетские.

Только в немигающих глазах то вспыхивало, то угасало пламя какой-то мучительной мысли, тяжёлого переживания.

До этой минуты царевна выслушивала с интересом все доклады об ужасах, творимых по её воле. Правда, слыша о пролитой крови, о зверских убийствах, брезгливо морщилась девушка. Но она знала, что нельзя иначе.

— И яишни не состряпать, коли яиц не поколотишь, — успокаивала себя эта властная, честолюбивая душа.

И отгоняла назойливые мысли обо всём, что творится сейчас в Москве, имея в виду одну желанную цель: посадить на трон Ивана и воцариться таким образом самой.

Но вот вошла эта слабая, юная, хрупкая женщина. Не очень умная, не очень заботливая о людях. Но она увидала ужас, пришла, сказала о нём — и в глазах, в душе Софьи вырос во всей его величине образ того несчастия, какое по её воле началось и должно ещё не скоро кончиться.

Трупы, кровь, отнятые жизни, нагие, изрубленные тела…

Раньше — это были простые звуки, ступени, может быть, и грязные, но по ним только и можно взойти на трон московский…

И вдруг по одному слову, от первого вопля царицы Марфы эти ступени получили какую-то страшную, кошмарную жизнь. Тела нагие, ободранные, конвульсивно стали изгибаться, ворошиться под ногами. Раскрылись мёртвые, залитые кровью глаза… Бледные руки поднялись с угрозой, потянулись с мольбою к небу…

Зашевелились онемелые языки, из перерезанных гортаней вырвались проклятия и крики:

— Месть… месть и тут и там… За гробом…

Спокойно сидит Софья, видит, как, приходя в себя, садится на скамью бледная царица. Видит сияние свечей, движение народа в комнате, портреты на стенах, листы в богатых рамах, исписанные хвалебными виршами в честь её, Софьи, и от Полоцкого, и от Сильвестра Медведева, его заместителя…

И так же ясно, как все это, видит девушка ту страшную картину, которая, словно блеск молнии, озарила её глаза, так и стоит, мучительно-неотвязная. И бледнеет, как мел, серое лицо царевны, зубы начинают стучать, как в лихорадке.

«Разума, што ли, я лишаюсь», — мелькнуло в голове Софьи. Вскочив, она большими глотками осушила ковш с водой, принесённый для Марфы, и снова села, стала спокойнее размышлять:

«Как же быть?! Не поверни я так дела — меня и наших всех извели бы Нарышкины. Уж они бы не пожалели… Теперь бойню остановить — тоже дела не будет. Матвеева нет — Иван Нарышкин жив. Он да и другие пометят за все. Выходит эти трупы бесцельной жертвой, камнем, незамолимым грехом лягут на душу ей, Софье. Так и не стоит назад ворочаться… Поздно теперь… Кто знает, если бы раньше ей показали ясно ярко, вот как сейчас, что значит поднять мятежных стрельцов, — она бы и не пошла на это… Но теперь — поздно…»

— Да, не пора ещё! — почти вслух проговорила царевна.

И снова спокойное выражение овладело её большим, тучным лицом, расправились густые брови, разжались зубы, стиснутые раньше до боли.

— Вестимо, не пора, — негромко отозвался Милославский. Он всё время наблюдал за племянницей и словно читал в её душе все мысли, все смятение чувств.

Ничего не ответила царевна. Не любит она, когда кто-нибудь заглядывает ей в душу, даже такой близкий, умный и необходимый человек, как старик Милославский.

И потому она обратилась к царице Марфе:

— Легше ль тебе, сестрица, голубушка?

Давно уже на половине сестёр-царевен не слыхали от Софьи подобного вопроса, сделанного таким задушевным, ласковым, любовным голосом.

Давно, когда ещё ребёнком была царевна, никогда не ладила она с братом Фёдором и сёстрами, восстающими против властолюбивой сестры, но вот родился Иван-царевич, слабый, больной, беспомощный, и Софья так и прилепилась к братишке Ване.

Как самая внимательная нянька, семилетняя девочка ухаживала за ним. Самые нежные любовные слова расточала слабому ребёнку своим звучным голосом, и необычайной нежностью дышал этот голос…

Так же заговорила Софья в этот миг с царицей Марфой.

Марфа вошла сюда в порыве отчаянья, желая отвести душу, излить тоску, негодование…

И неожиданный искренний, любовный призыв Софьи, её тёплый вопрос изменил все в душе молодой женщины.

— Ох, што я, горемычная!.. Ты тем, злосчастным, помоги… Все, слышь, толкуют, от одново слова твоево все по-иному стать может… Скажи же… Не дай!.. Ужли ты так сотворила?! Ужли ты тово желаешь? Сестрица, Софьюшка…

— Пустое толкуют… Не желаю я тово, да и поделать уж ничево не могу, — не глядя в глаза невестки, устремлённые на неё, отвечала Софья. — А што можно — сделаем, вот с боярином Иван Михалычем… Да с иными… Верь мне. Слово тебе даю. А моё слово — свято… И вот што… Ты нынче не в себе, невестушка… Иди, поотдохни. А наутро приходи ко мне. Увидишь, што делать стану. И ты в помочь станешь…

— Вот добро, Софьюшка. Господь тебе воздаст. Мы, стало, и Ивана Кириллыча им не дадим, и других, ково можно… И батюшку царицы-матушки… Отмолим у злодеев… Правда? Сестрицы же нас обеих послушают… Иванушку научим. Он просить станет. Коли они ево царём зовут, должно же им царя слушать.

— Не думаю тово, Марфушенька. Уж разошлися больно эти… люди-то все эти, которы…

Софья не находила слова, как назвать своих же сообщников.

— Ну, там што Бог даст… Приходи, увидишь… Христос с тобою…

И любовно, под руку проводила царицу Софья до самой двери, передала её провожатым боярыням.

— Прости, Иван Михалыч, уж и ты с Богом ступай… Неможетца мне. Пораней приходи наутро… Да, слышь… Вон толкуют — стали люди всякие хитить добро наше царское… и чужое… И тех, корысти ради, побивают да грабят, ково бы и не надобно… Уж порадей, штоб не было тово… И срам, и грех лишний на… нашей… на моей душе будет. Слышь, молю тебя, боярин… Поставь стрельцов особых… там уж, как ведаешь…

— Слышу, разумею, Софьюшка. Духу не теряй… Нелегко оно, што говорить… Да, слышь, вон скамью эту двинуть?.. Што сил надо? Пустое… Дело не стоящее. А трон попытайся с места тронуть… Да целу державу великую… што не одну тысячу лет нарастала, осаживалась… Тронь-ка её… Не то руки подерёшь в кровь, а и душе достанетца… Так о том надо было ранее думать, как дело мы с тобой починали… А ныне — ау, Софьюшка. И хотел бы иной раз посторониться, в крови, в грязи не обваляться… никак нельзя… Море крови кругом… Не плыть поверху, так тонуть в ней надо… Помни, Софьюшка…

После этих слов, звучащих печальным предсказанием, невольной угрозой, откланялся и ушёл старик.

А царевна всю ночь провела без сна, то кидалась на ложе, то босая, в сорочке, металась по опочивальне, подходила к распахнутому окну, за которым шумели старые тёмные деревья дворцового сада.

Ветер улёгся, буря стихла. Тучи ещё проносились тяжёлой грядою, но уже в просветы между ними кой-где проглядывало темно-синее ночное небо, трепетно выглядывали ясные звезды.

Но прохлада ночи, её спокойная красота и тишина не давали отрады царевне.

Видела она неотступно перед собою бесконечную лестницу, сложенную из окровавленных тел… Идёт она, Софья, вверх по этой лестнице. А ступени-трупы шевелятся, извиваются под ногами; лепечут проклятья мёртвые, бледные уста; глядят с укором остекленелые глаза, подымаются к небу с мольбой о мести мёртвые, закостенелые руки…

Глава IV

Последние удары

Пока в тереме Софьи намечались пути и цели дальнейших событий, резня и бойня в Кремле и по всей Москве не прекращались…

Кроме тех, о ком говорил царевне Хованский, стрельцы ещё изловили и убили в Кремле приказного дьяка Аверкия Кириллова, подполковника Григория Горюшкина, не хотевшего пристать к мятежникам. Тела их, как и других убитых, были унесены через Спасские и Никольские ворота к Лобному месту.

— Шире дорогу… Боярин Ромодановский идёт, — глумливо кричали пьяные злодеи, волоча по земле изуродованное тело…

И так величали каждого мертвеца по чину, званию, по имени его.

А там — двумя рядами по сторонам дороги — бросали трупы…

Сюда же валили и тех, кто был убит в свалках, имевших место в Земляном и Белом городе за этот день.

После полудня, пробив поход во все двести барабанов, главные стрелецкие отряды вышли из Кремля, оставив везде караулы.

Но до самой ночи отдельные отряды рыскали по дворцовым дворам и везде по Москве, разыскивая по списку осуждённых людей.

Настала тёмная, безлунная ночь.

Постепенно стали откатываться обратно в свои слободы и посады последние волны бунтующих стрельцов…

И закопошились иные тёмные силы… Убийцы, тати, рассчитывая безнаказанно поживиться в грозной суматохе, — вышли на работу.

Но тут их ждала неожиданная и быстрая кара.

Отряды стрельцов останавливали каждого, кто шёл в темноте с какой-нибудь ношей. При малейшем подозрении, что вещь украдена или взята грабежом, пойманного тут же убивали без пощады и труп относили на Красную площадь, валили в общую кучу…

До сорока таких убитых набралось за ночь…

Московский люд, слыша безумные крики о пощаде, разрезающие ночную тишину, дрожал от страха в своих жилищах, плотнее прикрывал двери и окна, жарче шептал молитвы о спасении от зла…

Порою большие отряды стрельцов с фонарями, с пылающими факелами проходили по улицам, под начальством всадников, одетых не в стрелецкое, а в «дворцовое», придворное платье.

Это искали по указаниям доносчиков людей, которые успели убежать днём от предназначенной им гибели.

Один такой отряд появился и в Немецкой слободе, у ворот дома датского резидента Бутенанта фон Розенбуша.

На громкий стук вышел сторож.

— Чево надо? Ково черти носят по ночам?

— Отворяй по приказу государя-царя Ивана Алексеича, слышишь, собака, да поскорее, пока жив…

— Царя… Ивана… откуда такой?.. Пётр-царь, сказывали… Ково надо, сказывайте. Што за люди? Не то и отпирать не стану…

— Резидента самово..: С Верху мы присланы… От царя… от царевны Софьи, слышь, собака… Отворяй…

— Ну, так бы толком и сказали, — заметил сторож, раскрывая ворота и унимая огромных датских псов, норовивших кинуться на незваных гостей.

Розенбуш, неодетый, уж был на крыльце.

— Кто там?.. Што там?.. Кафари… какой люд?.. Зашем польночни нападай?..

— Без напасти мы, Андрей Иваныч, к тебе безо всякой. От царя посланы. Обыск учинить, как весть нам подана, што кроются у тебя недруги ево царсково величества, государя Ивана Лексеича, лекарь-иноземец Данилко фон Гаден да сын ево, Михалко-стольник.

— Нет, это врот ваши шпион. В мой дом нет никакой чужой шеловек… Искайте, если надо… Но я дольжен вам сказать, я буду жаловать на мой король…

— Ну, там жалуйся… А мы оглядим, как надо, все норы твои. Вали, ребята…

Был осмотрен весь дом, перешарены сундуки, шкапы — нигде не нашлось тех, кого искали.

Ушли обыщики.

А через час снова подняли весь дом, опять вломились в ворота:

— Эй, немец, подымайся, вялая твоя душа. Изловили сына Данилина; а он толкует, што у тебя отец прятался весь день. Велено поставить вас пред очи друг друга. Бери его, ребята…

Резидент, неодетый, напуганный, стоял и не знал, что делать.

Жена его кинулась в ноги окольничему Хлопову, который вёл отряд:

— Помилуй. Дай хоть одеться мужу… Он захворает, если поведёте его так, ночью. Я именем матери твоей прошу.

Так лепетала по-немецки, обливаясь слезами, госпожа Розенбуш.

— Што она лопочет, растолкуй мне, слышь, Андрей Иваныч, — обратился Хлопов к резиденту.

Тот, сам глотая слезы, перевёл речи жены.

— Ну ладно, одевайся… Поспеем и то. Ишь, светать начинает… Всю ночь из-за вас, окаянных, в седле торчи… У, идолы…

Быстро оделся резидент. Подвели ему осёдланного коня.

— Ну вот, ещё на коня ему… С нами и так, пеш пойдёшь…

Снова пришлось жене вмешаться, упрашивать Хлопова.

Тот согласился наконец. И рядом выехали они из ворот. А стрельцы скорым шагом двинулись за ними.

Первые жертвы вчерашней бойни, которых увидал по пути резидент, наполнили душу его ужасом. Он ехал, стараясь не глядеть по сторонам.

Караульные стрельцы у Никольских ворот выбежали им навстречу.

— Изловили-таки чернокнижника-лекаря!.. Вон он, доктур Данилко!.. Давай ево сюды… Сами расправимся, и водить не стоит далеко.

— Дорогу, черти, — крикнул Хлопов. — Какой вам Данилко? Посла ведём, слышь, к государю да к царевне-государыне… К Софье Алексеевне…

Недоверчиво поглядывая на иноземца, раскрыла ворота стража. Как только отряд Хлопова миновал их, тяжёлые створы снова захлопнулись с визгом на тяжёлых, ржавых петлях…

Не успели они сделать десятка шагов по грязной бревенчатой мостовой, как им навстречу показалась густая толпа стрельцов и солдат.

Впереди шёл стрелец и тащил за волосы труп молодого человека, лет двадцати двух, совершенно нагого, избитого, изуродованного.

Несколько ран от копий зияло на груди, на животе. Раны были свежие, кровь не успела свернуться. И при толчках о выбоины бревенчатой мостовой из них сочилась и брызгала кровь.

— Шире дорогу. Стольник Михайло Данилыч Гадин шествовать изволит…

А за этим телом волокли другое, старика лекаря Гутменча, друга фон Гадена.

От ужаса и горя Розенбуш едва удержался в седле.

— Ишь, покончили с Гадиным… С кем же теперя тебя на очи постановят? — спросил у него Хлопов. — Вон и другого немца ухлопали. И за што бы это?

Розенбуш молчал, провожая взглядом дикое шествие.

Снова распахнулись ворота — и с гиком, со свистом убийцы миновали их своды, прошли по мосту и потащили дальше оба трупа, туда, к Лобному месту, где груда мертвецов росла и росла…

У Постельного крыльца, выходящего во дворцовый двор, недалеко от теремов царевен сгрудилась большая толпа стрельцов и разного служилого люду, когда подъехал сюда Розенбуш со своим провожатым.

Кое-как пробрались они вдвоём на крыльцо, при этом Хлопов то и дело возглашал:

— Пропустите скорее… Посол идёт к царю-государю да к царевне…

Вот прошли они передний покой, но на пороге второго пришлось остановиться. Дальше идти не было никакой возможности, так много народу, особенно стрелецких начальников, набилось в палату.

В глубине, на возвышении сидела царица Марфа и царевна Софья.

Кругом — ближние бояре: Милославские, Голицын, оба Хованские и прочие.

У Софьи усталый, истомлённый вид, но на лице её нельзя было подметить ни следа колебаний или той жалости, которою вчера была охвачена душа царевны. Ясно глядели её глаза. Властно держала она голову, упрямо и твёрдо сжимала свои полные, яркие губы.

Князь Иван Хованский говорил со стрельцами:

— Призвали вас государыни наши, царевна Софья Алексеевна и царица Марфа Матвеевна, чтобы благодарить за службу усердную и верную. Скоро, видно, все придёт к доброму концу. Весь народ московский, и бояре, и царевичи служебные — все склоняются Ивана-царевича на царство посадить. Надо лишь самых лютых врагов царских, Ивана Нарышкина и Кирилу Полуэхтовича, да иных немногих, разыскать и судить. А тамо — што Бог даст… Любо ли так?

— Любо. Вестимо, любо! — крикнули как один все стрельцы и дворяне. — Как ты скажешь, батюшко наш, князь Иван Андреич, так нам и любо…

Царица Марфа, когда Хованский заговорил об Иване Нарышкине, сделала движение, словно собираясь говорить. Но Софья удержала её. А крики, от которых задрожали стены покоя, совсем лишили мужества и сил царицу.

— А как ведомо всем, што той Кирила Нарышкин о царе промышлял лихое, то и надо ево в монастырь куды в дальний послать, постричь навеки. Так любо ли?

— Любо… Любо…

— А и Наталью Кирилловну, государыню вдовую, в покоях бы царских не мутила — тоже постричь надо, от Верху подале сослав. Любо ли?..

— Любо, любо… Любо… Меней свары буде промеж государей… Вестимо…

— А ещё государыни изволят: бабу бы эту, хворую, — отпустить бы ко двору, как она к лихим делам мужа непричастна.

И Хованский указал на женщину лет сорока, скромно одетую, со следами побоев на лице, всю в пыли и грязи, которая робко прижалась на полу, за креслами обеих государынь.

Это была жена Даниила фон Гадена.

Её вместе с лекарем Гутменчем приволокли в Кремль. Лекаря убили за то, что он не мог верно указать, где спрятался Гаден. Принялись и за жену Даниила. Но вышли обе государыни, и мольбы Марфы успели повлиять на мучителей. Её оставили пока, желая знать, что скажет царевна Софья, впервые открыто выходящая из своего терема к ним, верным её слугам, покорным исполнителям замыслов и планов.

От имени Софьи Хованский объявил им волю царевны.

Едва умолк Хованский, Марфа поднялась с места и заговорила:

— Люди добрые, прошу вас, не троньте её. Я и царевна вас молим о том. Што люди скажут, коли говор пойдёт, што жён изводить вы стали… Не мужское то дело… Грех и стыд… Оставьте её.

— Чево оставить?.. Мужа не крыла бы… Другой день ищем аспида, как сквозь землю провалился. Её не станем изводить… Лишь попытаем малость…

Так закричали было со всех сторон в ответ на просьбы Марфы.

Но тут случай выручил напуганную, полумёртвую от ужаса докторшу.

— Нарышкина поймали… Эй, все вали сюда… Поймали ево, изменника…

Эти громкие крики донеслись со двора до самых покоев. Мигом кинулись во двор стрельцы. Только Розенбуш с Хлоповым остались за порогом этой комнаты, не решаясь войти.

— Ну, вот и ладно, — заговорила в первый раз за все утро Софья. — Слышь, Елена Марковна, уходи скорее… Севастьяныч проводит тебя… Авось стрельцы не вспомнят… С Богом…

И, не обращая внимания на благодарность обрадованной женщины, Софья обратилась к Марфе:

— Сама теперь видела: и мы с тобой — не в своей, в ихней власти покуда… А што можно, все делаем… И поудержим, где надо. Вон слышала, как князя Ивана полюбили стрельцы. Иначе не величают, как батюшко наш…

— Ещё бы не величать, — самодовольно поглаживая усы и поправляя богато расшитый воротник своего кафтана, вмешался было Хованский.

Но Софья, словно и не слыша его голоса, продолжала:

— А попробуй тот же Хованский им што не по нраву сделать, посмей против шёрстки погладить их, безудержных… Так и от «батюшки», — одни ошмётки полетят…

— А што ты думаешь… Твоя правда, царевна, — нисколько не смущаясь невниманием Софьи, опять вставил словечко князь Тараруй и стал в раздумье крутить свой ус и поглаживать холёный жирный подбородок.

— Вот то-то и есть… Так потерпим, царица. Немного осталось. Горше было — минуло. Меньше осталось… А ещё знай…

Софья остановилась.

— Иван Андреич, погляди, хто там стоит? Никак датский резидент. Хто, пошто привёл ево сюды? И не звала я…

Хованский оглянулся, узнал Розенбуша и через весь покой крикнул ему:

— Здорово, Андрей Иваныч… Пошто ты к нам?.. Хто звал?..

— Да твоя же милость посылать изволил, на очную ставку с сыном докторовым, с Михалком требовал… А ныне мы… — стал докладывать Хлопов, выступая вперёд.

— И то, и то… Запамятовал я… Пожди…

И, обращаясь к Софье, Тараруй негромко сказал:

— Наврали все, слышь, про немчина этово. Не крыл он никово у себя. Пустить ево — и лучче. Немчин добрый. Я сам с им пировал сколько разов.

Софья только рукой махнула в знак согласия.

— Гей, слышал, Осипыч, — крикнул Хованский Хлопову, — царевна приказывает отпустить немчина. Дело уж разобрали и без ево… Да побереги сам Буша-то. Наши больно разошлися. Подвернетца кому под руку — и поминай как звали… А потом хлопот не оберёшься с им, с колбасной душой… Гайда…

Розенбуш и Хлопов, отдав поклоны, вышли.

— Пойду и гляну, матушка-государыня, какова там Нарышкина ещё изымали. Ужли Ивашку? — объявил Тараруй.

Но не успел он дойти до двери, со двора послышались громкие вопли, безумный крик, мольба о пощаде, полная тоски и боли…

Тараруй почти бегом кинулся из покоя, бормоча:

— Эх, жаль, коли без меня прикончат парня…

Марфа при первом вопле, долетевшем сюда, зажала руками уши, закрыла глаза и кинулась на высокую грудь Софьи, где её небольшая, красивая головка совсем казалась детской, маленькой.

Софья не шевельнулась, пока не вернулся Хованский.

— Ну, хто там? — спросила она князя.

— Ваську, Филимонова сына, Нарышкиных, прикончили… А Ивана все нет. Наши уж серчать стали. К Наталье много раз заглядывали, да, видно, далеко спрятан. Не нашли. Сказывали ей: не выдаст ево да Кирилу Полуэхтовича — так худо будет. Всех с корнем изведут, хто тут во дворце и есть… Придёт время — сама выведет, уж не миновать… А Наталья-то, как немая. Сидит да молчит, глазищами только водит… И где она их только запрятала? Знать бы мне… Было бы укрывальщикам…

Слова князя словно обжигали царицу Марфу. Она вздрагивала от них, как от сильных уколов. И будь Тараруй не так ограничен, он понял бы, как поняла Софья, что царица Марфа знает, где нашли убежище эти двое и другие из Нарышкиных.

Но Софье не хотелось натравливать на молодую царицу безумных палачей. Она решила действовать иначе.

— Вот так всево лучче, — обратилась царевна к Хованскому. — Сказать стрельцам, што не стоит и время терять, шарить попусту… Как пригрозить покрепче Натальюшке — сама вправду отдаст братишку Любимова, смутьяна, составщика [75] наиглавного ихнево… Я ноне и то скажу ей… Може, послушает… Только бы знала Наталья, што без тово — конца делу не будет… Поразумел, князь, али нет?

— Ну вот… Я же про то сказал тебе, да я не поразумею!.. Уж ты меня слушай, царевнушка ты моя, матушка. Все ладно будет… Чистенько станет перед троном, как вот на ладошке… И ступай… И веди царя Ивана Лексеича… А мы, ваши рабы и слуги, на вас станем радоватца да поминать, как мы вас, государей, на царство ставили. И будет нам от всей земли слава вечная…

— Будет, будет… Уж што и говорить. Я вот, князь, попытаюсь к Наталье пройти. Може, ныне все и прикончитца… А ты за своими ступай…

— Иду, иду, матушка-царевнушка… Да вот, послушай, ещё одно сказать тебе надобно. Как вот и бояре… Стрельцы мои сказывают: пожитки да домы опальных бояр, какие от побитых да от сосланных осталися, да ещё какие будут, — штобы на вольный торг пустить… По цене по самой дешёвой… А покупать бы тех пожитков нихто не смел помимо их, стрельцов же… По той причине, что обиды чинили и протори [76] стрельцам все те побитые да сосланные бояре… Да они же, стрельцы, вам, государям, службу верно правят, им-де и жалованьишко какое ни есть от вас, государей, видеть надобно… И ещё…

— Ладно, добро… Так и сделай, как просют… Бояре потолкуют с тобой… Слышь, дядя… И ты, князь Василий… А ныне то сделаем, што сказывала. К Наталье пойдём…

— Пусть ищут, пусть берут! — только и сказала Наталья Софье в ответ на все доводы царевны. И так поглядела на золовку, что даже эта твёрдая девушка почувствовала смущение.

— Как знаешь. Стрельцы до завтра сроку дали. Завтра я ещё приду, — сказала Софья и вернулась к себе.

На другое утро, около полудня, когда царевна Софья с царицей Марфой и боярами направились опять к Наталье, зазвучали набатные колокола. Новая жертва попала в руки стрельцам.

Доктор фон Гаден, одетый в нищенское рубище, два дня скрывался в Марьиной роще, не смея выйти из чащи даже для того, чтобы попросить у кого-нибудь из окрестных жителей кусок хлеба.

Его лицо и наружность были всем слишком хорошо известны, и бедняк не решался выйти, опасность была слишком велика. Но голод сломил старика.

Прикрыв, насколько было возможно, лицо, пробирался он по улицам Немецкой слободы к знакомому аптекарю-голландцу. И уже был близко от его усадьбы, как показалась кучка стрельцов.

— Стой… Што за птица?.. Не из Верху ли подослан, от лиходеев царских?.. Оттуда много таких старцев шлют… Пощупаем и этово… Не зря приказ дан: всех бродяг имать…

И один из стрельцов сбил шапку с Гадена.

— Ну-ка, разглядим, што за старец, откудова?

— Братцы, — крикнул радостно другой, пожилой бородач, — да энто ж Данилка проклятый… Знаю я ево… Как в Верху был — он и мне раз снадобья своево давал проклятова. Занедужилось мне тогда… А я при государе был… Он, он, еретик, чернокнижник, дружок матвеевский… Волоки, ребята, ево прямо к батюшке нашему ко князю Ивану… Пожалует он за такую находку… Тащи…

И старика, оглушённого, полубесчувственного, приволокли в Кремль, к Золотой решётке, где проходили в эту минуту царица и царевна по галерее Красного крыльца.

— Софьюшка, голубушка, слышь, гляди, — старика волокут… Пойди скажи им, — стала молить царица Марфа Софью.

И не хотела глядеть царица, а взоры её были прикованы к отвратительному зрелищу.

Дряхлое, худое тело моталось в руках у палачей, которые хотели допытаться у Гадена: где он крылся всё время? Требовали, чтобы сознался он в колдовстве и в том, что отравил царя Федора по наущению Нарышкиных.

— Не послушают они меня, — покачав головой, сказала Марфе царевна Софья. — Вот сама увидишь.

И двинулась со всеми окружающими туда, почти к самому месту, где палачи играли роль судей, подвергая допросу полумёртвого старика, истощённого голодом, обессиленного страхом смерти.

Хованский тут, конечно, разыгрывал главную роль и, допрашивая Гадена, пересыпал вопросы гадкой бранью и проклятиями.

— Ты, жидовин треклятый… Еретик, волшебник, семя адово. Што молчишь? Отмолчатца мыслишь… Ну уж не жди тово… Тут мы судим, а не бояре безмозглые, которых морочил ты… Видишь, какие молодцы… За веру святую, за государя-батюшку душу положим, спуску никому не дадим… Кайся же, как на духу, треклятый… Ткни ему по скуле, Сенька… Раскроет зев-то… Ишь, и губы склеил… Ровно мёртвый… Слышь, еретик? Скажешь все, не станешь покрывать Нарышкиных, объявишь народу, как они подкупали тебя: царя бы усопшего, Федора, извести… Милость тогда явим тебе, собаке. Одним разом покончим с аспидом. А молчать станешь… Ну, не взыщи тогда… Гей, огоньку несите… Да шпынечков. Мы и тут, не хуже как в застенке, с им поуправимся…

— Стой, не надо, — властно заговорила Софья, совсем приближаясь к месту пытки. — Слышь, князь, облыжно на доктора донесли… Я вот и царица Марфа Матвеевна своими очами видели: по правде службу правил Гаден… Все дни была я при брате-государе. И каждое снадобье, какое готовил, сам опробует, бывало, сперва… И остаточки допивал. Можешь мне поверовать. Чай, и вы знаете меня, люди добрые. Так пустите старца… Пусть живёт.

— Пустите, ох, пустите… Што вам от нево? Я за нево и выкуп дам, коли надо… Не повинен дохтур… Я не раз видела… Вот, на крест вам божуся, на церковь Божию… Откушивал он и питьё… И порошочки всякие пробовал… Пустите ж его. Челом вам бью… Князь, не губи старика… Люди добрые, не убивайте ево…

И до земли поклонилась стрельцам и Хованскому царица Марфа.

Палачи, державшие Гадена, против воли отпустили старика. Другие переглядывались, негромко переговаривались между собою. Задние, которым плохо было видно и слышно, что творится на месте допроса, влезали друг другу на плечи, кричали передним:

— Што же стали? Кончайте с жидовином — да на Пожарево… Али царицы сами, государыни, допрос ведут?

Передние им не отвечали. Они поглядывали на Хованского, ожидая, что скажет их батюшка Тараруй.

Гаден при первых звуках знакомых женских голосов словно ожил.

Раньше — чтобы не глядеть в глаза смерти, в лицо своим мучителям-убийцам, — он зажмурился крепко, сжал плотно бледные, тонкие губы, на которых темнела засохшая липкая пена, и только мысленно молил небо о спасении, мешая старые, полузабытые молитвы израильского народа с новыми, заученными позже, когда он, последовательно становясь католиком, протестантом, наконец принял православие, подобно своему сыну.

Костлявая, бескровная рука была прижата у него к груди, и ею он то осенял незаметно себя латинским крыжем [77], то творил безотчётно троеперстное знамение креста, то ударял слегка в грудь кулаком, как это делал ещё юношей, совершая моление в синагоге.

И голоса Софьи, царицы Марфы показались ему райскими голосами. Очевидно, Бог услышал мольбы старика, прислал спасение.

Преодолевая страх; раскрыл Даниил-Стефан старческие, воспалённые глаза, сделал осторожное движение и вдруг с раздирающим воплем кинулся прямо к ногам обеим женщинам. Он приник к их коленям, целовал их платье, жалобно выл, охал и бормотал, невнятно, прерывисто шептал своими пересохшими губами:

— Ангелы Божий… Спасли… спасли… Да воздаст вам Господь Адонаи [78]… Бог Израиля, Христос распятый и Богоматерь, Пречистая Дева и все пророки… Я же знал, што вы спасёте. Разве ж я не лечил мою царевну Софьюшку, когда она ещё вот какой девочкой была? Когда ей бо-бо было… И старый Данилко разве не помогал ей? И ночи проводил у её постельки… И царицу Марфу лечил старый Гаден… И помогал… Всем помогал. А если Бог не хотел дать веку царю Федору Алексеевичу, моему благодетелю… Чем же виноват старый лекарь?.. Он старый. Ему, Данилке, и так скоро помирать… За что же мучить ево?.. Бог увидел… Бог спас…

— Ну, буде, продажная душа… Не погневайтесь, государыни… А не жить ему, еретику. Вон и тут колдует… Глаза отводит вам, государыням, как отводил при самом государе опочившем… Вам виделося, пьёт свои снадобья да зелья пагубные жидовин-колдун. А он и не отведывал их. Глаза вам отводил… Ступайте с Богом по своим делам государским… Вон и тут он свои чары творит… Крыж латинский из руки делает да троеперстное знамение… Один конец еретику. Собаке — смерть собачья…

Так неожиданно, грубо прозвучал голос Тараруя. Князь сам рванул с земли Гадена, отбросил его от обеих заступниц — прямо к палачам, которые сейчас же снова ухватили старика.

Марфа задрожала, видя, что делают с Гаденом. Но не могла двинуться с места.

Тогда Софья, лицо которой потемнело от сдержанного гнева и ярости, охватила рукой царицу и почти насильно повела её прочь. Только взгляд, которым обменялась царевна с Милославским, не предвещал ничего доброго Хованскому. Жалобные крики старика, которого тут же стали добивать стрельцы, долго доносились до слуха женщин, торопливо покидающих место казни.

Тяжела была сцена, которая разыгралась сейчас на площади у Золотой решётки.

Но не меньше перестрадала Марфа и во время короткого свидания Софьи с Натальей, на которое почему-то сочла нужным привести её царевна.

— Как скажешь, матушка-государыня? Надумала ль, о чём я толковала вечор? Мешкать не приходитца. Слышишь, што у решётки творит народ? Видела, какую они расправу чинят с боярами и с другими, хто не по их воле делает… Пожалей себя… нас всех… бояр… И сына свово пожалей, царица. Гляди, волна хлестнёт — все слизнёт… Богом тебя молю, дай весть Ивану Кириллычу: вышел бы сам… Не ждал бы, пока дворец и терема со всех четырех концов подожгут… Тогда поневоле выйдет…

Ни звуком не отвечает Наталья. И только горящие ненавистью и презрением глаза прожигают Софью.

— Матушка-государыня, — заговорили тогда тётки царевны, которых тоже позвала Софья за собой, — смилуйся надо всеми нами… Скажи, где Иван Кириллыч. Пусть выйдет. За што нам погибать…

— Да, может, и нет ево в терему… ни во дворце… Может, бежал он… Вот и скажите вашим душегубам… Не была я Иудой и чужим людям, и своих не предам на казнь смертную, на лютое мучительство… — ответила тёткам Наталья.

А сама все не сводит глаз с Софьи.

«Иуда»… это мне она», — подумала царевна. Но не смутилась нисколько. Большую муку пережила девушка позапрошлой ночью. Теперь только взгляда царицы Натальи не может выдержать Софья. А все другое ей нипочём.

И тут же снова заговорила:

— Государыня-матушка, што уж так разом: и казнь, и пытку поминаешь. Гляди, не звери же они. Люди тоже. Увидят, што волю их сотворили, — и подобрее станут… Ну, сослать куды алибо в монастырь, в келью уйти прикажут и брату, и родителю твоему. Уж, видно, такова воля Божия. Он из праха людей подъемлет и во прах низвергает.

Сказала — и глядит: дошла ли до цели стрела? Удачно ли напомнила царевна ненавистной Наталье о низком происхождении, о бедности, из которой царь Алексей вознёс её на высоту трона.

Но Наталья словно и не слышит ничего. И не плачет даже. Теперь заплакать нельзя. Лучше пусть разорвётся грудь, только бы Софья не видела слез, не слыхала рыданий и жалоб Натальи.

— Государыня, — заговорили наперебой бояре, боярыни, тётки, все, кто тут был, — и вправду… Велика милость Божья… Под Его святым осенением… Пусть выйдут обое. Патриарха позовём… Иконы возьмём… Ужли не послушают?.. Чай, уж напилися крови изверги до горлушка… Може, не отринут слез и молений наших…

Долго слушала, не двигаясь, Наталья. Потом поднялась, обратилась к матери:

— Матушка, иди в терем к царевне Марье… Зови брата. Веди ево к Спасу Нерукотворенну… А там да буди воля Божия… Скажи… скажи брату… не предавала я ево… Скажи… Да ты сама слышала… Да Петрушу туды покличь… Пусть видит и он… Пусть помнит… пусть…

Она не досказала. Ноги подкосились, не стало голоса, померкло в глазах.

И снова безмолвная, как мёртвая, опустилась она на место, сидит, не шелохнётся.

Подняли её боярыни, повели в дворцовую небольшую Церковь на Сенях, где хранился древний чудотворный образ Нерукотворенного Спаса.

Привели и Ивана Нарышкина туда. Пока пришлось прятаться по чуланам и похоронкам в покоях доброй царевны Марьи Алексеевны, исхудал красавец Нарышкин. Обрезанные коротко волосы ещё больше сделали скорбным, страдальческим весь облик заносчивого, легкомысленного прежде юноши.

Словно отпевание над живым мертвецом совершалось в тесной, небольшой церкви. Кончилось моление. Иван исповедался, приобщился и был пособорован, как умирающий.

А глаза его горели жаждой жизни и огнём молодости… Молодая грудь вздымалась так порывисто и сильно…

Не выдержала Наталья:

— Софьюшка, доченька моя милая… Прости, за все прости, в чём виновата перед тобой… В чём мы с роднёю провинились перед вами всеми… перед сыном Иванушкой!.. Пускай… пускай он царит… Петруша хоть и погодит мой… Софьюшка… Не губи… Все от тебя идёт… Ты все можешь… Спаси… Не губи брата… Гляди: молод он… Гляди: какой он… Пожалей его… Молю тебя…

И, валяясь в ногах у Софьи, Наталья ловила её руки, целовала их, обливала слезами.

С непонятным, не детским спокойствием смотрел до сих пор Пётр на все, что творилось перед ним. Полуоскалив стиснутые зубы, сжав кулаки, мальчик боялся сделать малейшее движение, издать хотя бы один звук. Ему казалось, что тогда он станет каким-то страшным… Кинется на неё, на ненавистную сестру Софью, будет выть, кричать, вонзит свои зубы глубоко-глубоко в большие обвисающие щеки царевны, станет рвать их… А за это — будет горе и матери, и дедушке Кирилле, и всем… Вот почему стоял и молчал мальчик. Только когда упала Наталья в ноги падчерице, он с недетской силой, стараясь поднять её, отчаянно, громко зарыдал. Подбежал Куракин и почти унёс на руках Петра, потерявшего сознание.

Все стояли, потрясённые, безмолвные, не имея сил вмешаться, сказать что-нибудь, на что нибудь решиться.

— Матушка, царица-государыня, — наконец заговорила и Софья каким-то сдавленным, горловым, не своим голосом.

И сильными руками подняла Наталью, прижав её к своей рыдающей груди, только и повторяя:

— Матушка, государыня… Да што ты…

И, наконец подавив громкие рыдания, заговорила быстро, повышенным, но искренним голосом:

— Кабы могла я… Богом клянуся… Вот на сей образ чудотворный Спаса Пречистого, Христа Искупителя возлагаю руку свою… Не стала бы говорить тебе… Не искала бы погибели Ивановой… Да, слышь, нет помочи иной… Коли не сделать по прошению стрелецкому — и Ване, и Петру — братьям-государям не жить… Сама ли не слышала, какие речи вели с тобой стрельцы?.. Угрозы их помнишь ли? И совершат, как грозили… Вот и подумай: братьев ли государей на смерть отдавать нам али Ивана-дядю на крыльцо вести?.. Сама решай… сама думай…

Но Наталья все силы исчерпала в последнем порыве.

И только молча взяла под локоть брата. Софья с другой стороны держит его и говорит:

— Я попытаюся… Я скажу им… Пусть не отымают жизнь… Не страшись так уж, дядя Иван Кириллыч… Бог даст… Охранит тебя Спас Нерукотворенный…

Патриарх встал сзади с образом Одигитрии-владычицы в руках. Нарышкин обернулся к Софье:

— Челом и я тебе бью, царевна… Прости за обиды мои, вольные и невольные. Дай Господь, моей бы кровью и кончилося это смятение… Стерплю до конца… Как Бог заповедал, за нас распятый…

И трижды, по обычаю, прикоснулся к губам предательницы своей.

Силой веры вдруг словно возродился этот человек и твёрдо умел встретить минуту смерти.

Колебалась, как огонёк в лампаде, слабая надежда на спасение теплилась в душе у всех присутствующих, подогреваемая властным внушением царевны Софьи.

Как только Иван Нарышкин с Натальей и Софьей показался на крыльце в виду мятежников, заполняющих всю площадь, пьяных, возбуждённых, страшных на вид палачей в одних рубахах с обнажёнными руками, всем стало ясно, что спасенья нет.

Бессознательно вырвался Иван из рук женщин и кинулся к патриарху, под защиту образа Богоматери. А Софья и Наталья упали на колени, стали молить стрельцов о пощаде.

Затрещали барабаны, загудел набат… Однако толпа, не ожидавшая такого зрелища, колебалась.

Сердца начали смягчаться. Послышались голоса:

— В келью ево!.. Навеки заточить лиходея!..

Но тут вмешался рок.

Пьяный, с раскрытой грудью, стоял впереди других стрелец, избитый плетью по приказанию Нарышкина боярскими вершниками за то, что вовремя не свернул коня перед поездом боярина.

И теперь, не глядя ни на кого и ни на что, видя перед собой только ненавистное лицо обидчика, здоровый парень медленно, грузно взошёл по ступеням, ухватил за волосы Ивана и потащил вниз, не чувствуя, как за боярина цепляются в судорожном усилии слабые пальцы царицы Натальи.

Упала ниц головой на ступени сестра, чтобы не видеть мучений и гибели брата…

А стрельцы с гиком, с воплями радости, лавиной живых тел ринулись к Константиновскому застенку, где заранее решено было сделать допрос и пытать Нарышкина.

Недолго пытали его.

Стиснув зубы, юноша не произносил ни звука, когда ему жгли пятки, вбивали гвозди под ногти, рвали кнутами кожу и тело. Только порой, собрав немного влаги в пересыхающих, потрескавшихся губах, брызгал он слюной и пеной прямо в лицо мучителям.

— Не гнёшься, горденя? Ладно, подрубим спесь, коли так, — крикнул Хованский. — На Пожар ево. На Красную площадь ведите, ребята. Согните кадык боярский гордый, неподатливый… С головой срежьте злобу лютую…

Почти обнажённого привели Нарышкина к Лобному месту, поставили среди груды изрубленных тел и отрубили сперва руки, потом обезглавили страдальца и отсекли ему обе ноги. А в это время опьянелый стрелец громко возглашал те мнимые вины, за которые четвертуют Нарышкина. И даже эти куски ещё долго дробили ударами секир озверелые мучители. А голову, наткнув на пику, выставили здесь же, на всеобщее поругание…

В это же самое время бояре выдали другой толпе стрельцов старика Кирилу Полуэхтовича. В келье Чудовского монастыря, куда его привели, посидел он недолго, пока все изготовили для пострижения; здесь же чудовский архимандрит Адриан совершил обряд и боярин Кирила стал иноком Киприаном.

Ночь пробыл в келье старик под крепким караулом, а рано утром его повезли в Кирилловскую пустынь, далеко, на Белоозеро…

Казнь Ивана была как бы последним взрывом, последней вспышкой кровавой бури, которая целых три дня бушевала над Москвой, особенно над Кремлём и царскими палатами. Восемнадцатого мая снова пришли мятежники всей толпою в Кремль, но уже без оружия.

Да и ни к чему было оно. Одно имя стрельцов наполняло ужасом сердца. Все, чего бы они ни пожелали, исполнялось без малейшего возражения.

Входили они в дома — их принимали, словно самых дорогих гостей, поили, кормили, одаряли вещами и деньгами. В кабаках и кружалах — тоже не было ни в чём отказу \"верным слугам государевым\", как стали величать себя стрельцы.

В Кремлёвских палатах только место царя не было попираемо сапогами стрельцов. А то везде побывали эти незваные гости.

И потому, как только утром восемнадцатого мая выборные заявили, что хотят видеть государей, — их сейчас же привели в Грановитую палату.

Здесь уж собрались все бояре, окольничие, патриарх, духовенство. Пётр и Иван сидели, окружённые близкими и родными. Но теперь Петра охраняли только дядьки его и царица Наталья. Не видно было многочисленных Нарышкиных, которые прежде наполняли терема сестры-царицы и покои Петра.

Из царевен была только Софья, сидевшая рядом с Натальей.