— Взять челобитную и к самому царю идти. Пусть он казнит и милует, пусть по правде рассудит своих верных слуг, стрельцов, с лихоимцами-начальниками да с боярами, которые тех воров покрывают, дружбы и корысти ради.
Решение состоялось 26 числа. Тут же начали подписывать челобитную, почти того же содержания, как и первая, поданная грибоедовцами.
Между прочим, там было так написано: «На наших полковых землях, на наши деньги сборные выстроили себе полковники загородные дома; жен и детей наших посылают в деревни свои подмосковные: пруды им копай, плотины, мельницы строй, и сено коси, и дрова секи. Нас самих гонют тоже им служить, не то чистую работу делать, а иное што. И по дому, и по двору, ровно скот тяглый, работаем, что людям ратным и не подобает. И принуждают нас побоями и батожьем за наш счет покупать себе цветные кафтаны с нашивками золотыми и всякими и шапки бархатные, и желтики (сапоги желтой кожи), штоб от других богатых полков без отлички. А из государева жалованья нашево вычитают себе и хлебные запасы, и деньгами немало. И за многи годы нам окладных и жалованных кормов не плачено. А тем воровством полковники те безмерно побогатели. А не будет нам дано суда и правды — так хоть самим доведется тех ведомых воров-лиходеев перебить, а домы их по бревну разнести».
Так заканчивалось челобитье.
Тут же был приложен список полковников, которых обвиняли стрельцы, и бесконечные списки — счет всего, что, по их расчету, недополучили челобитники из своего оклада деньгами и припасами всякими или сукном, холстами, которые тоже отпускались им по известной росписи.
Подать на другой день этой обширной челобитной не удалось.
Вечером царь отпустил Иоакима, с которым часто и подолгу толковал наедине всю эту неделю. Полежал немного спокойно и вдруг слабо застонал:
— Где Стефан? Плохо мне вдруг… темно в очах — што-й-то…
Врачи поспешили к больному.
Очевидно, очень плохо стало Федору. Силы быстро падали. Приходилось чуть не каждый час давать укрепляющие средства, чтобы сердце не остановилось. Царь то впадал в легкое забытье, то приходил в сознание и, с трудом дыша, наконец приказал:
— Всех зовите скорее… Помираю… Хочу видеть братьев… Сестер… Святителя просите. Матушку государыню… Петра… Петрушу…
Эти слова, угасающий голос, искаженное смертной тоской лицо так повлияли на царицу Марфу, которая с Софьей была в опочивальне больного, что она лишилась сознания.
Перенесли ее в соседний покой, отдали на попечение старухи Клушиной и другой постельницы, дежурившей там.
Рано на рассвете поскакали и побежали гонцы в Чудов монастырь, к патриарху, к первым боярам — во все концы московские.
Искрой пронеслась печальная весть по городу и по его посадам: «Царь умирает…»
Вместе с теми, кто был зван во дворец, толпы разного люду стали подходить, наполнять пределы Кремля, и все жадно ловили слухи, долетающие сюда из покоев царских, из царицыных теремов.
Быстро наполнилась людьми самая опочивальня Федора и соседние покои.
У постели столпилась вся семья: тетки, сестры, царица Наталья с Петром, Иван-царевич со своим дядькой, князем Петром Ивановичем Прозоровским, не отходящим никуда от питомца.
Несколько раз в течение долгой агонии, тянувшейся до четырех часов дня, Федор пытался что-то сказать, делал движение головой, слабо шевелил пальцами, словно подзывая кого-то.
Патриарх и Наталья, царевна Софья и боярин Милославский поочередно наклоняли ухо к самым губам умирающего.
Но только невнятный, прерывистый лепет срывался с этих посинелых губ.
Можно было различить отдельные слова:
— Матушка… Петруша… брата Ваню… Батюшка… царство… Петруша…
И даже от такого слабого шепота, от этих несвязных фраз силы его истощались. Он закрывал глаза, сильно вздрагивал, хрипло, тяжело дышал.
И не помогали ему самые сильные средства, какие решились дать умирающему Гаден и другой врач, чтобы поднять на короткое время силы, дать возможность хотя бы на словах объявить свою волю по царству, так как письменного завещания Федор сделать не успел, а бояре, случайно или умышленно, не торопили его с этим.
Садилось солнце, клонился к вечеру, догорал уже день так тихо, так печально, одевая пурпуром и золотом закат, затканный дымкой весенних облаков.
И тихо угас Федор, догорела молодая жизнь, все время бледным, неровным огнем пылавшая в слабом, подточенном болезнью организме.
— Душно… окошко… брата на царство… Господи… Пресвятая… Душно!..
Прозвучали последние слова… Несколько судорожных движений… И не стало на Москве царя Федора Алексеевича. А нового царя — не было названо умирающим.
Как только патриарх смежил глаза мертвецу, первой мыслью у святителя и у всех был тревожный вопрос: «Кто займет трон? Иван из рода Милославских или Петр из рода Нарышкиных?.. Или они оба вместе, как толковали еще при жизни Федора некоторые бояре, думая этим примирить обе враждующие партии».
Первым патриарх совершил последнее целование, и, пока остальные прощались с усопшим, пока омывали и облачали тело в царские ризы, поверх савана, — Иоаким, приказав трижды ударить в «Вестник»-колокол, прошел в свою Крестовую палату, куда за ним последовало все духовенство.
Помолчав, он обратился к попам:
— Там — плач и рыдание у тела государя почившего. Но на меня Господь возложил тяжкую заботу: устроити престол и землю, чтобы не сиротело царство, как сиротеет ныне царская семья. Известно вам, отцы и братие, что остался по усопшем второй брат, и совершенного по царским звычаям возраста: ибо шесть на десять лет исполнилося Яну-царевичу. Та только ж не нарекал ево при жизни царь Хвеодор, бо ведомо нам всем: скорбен телом и духом той царевич. Другой у нас есть отпрыск древа царского. Юный Петр, коему десять лет исполняеца лишь в сем року. Но цветущего здравия, редкого разума отрок и скорее на такого похож, коему уж и шесть на десять годов минуло. А еще к тому — матерь государыня, великая княгиня Наталья Кирилловна жива у сего царевича, што буде на пользу царству. Ибо может избрать благое правление, доколе отрок-царь придет в совершенные годы. Как мыслите, обсудя все сие: кого наречи на царство?
Первый по старшинству Чудовский настоятель Адриан, потом занявший и престол патриарха, опросив остальных иерархов, ответил Иоакиму так, как и можно было ожидать:
— По воле Божией надо быть царем государю, великому князю Петру Алексеевичу, Да подаст ему Господь сил и мудрости на подвиг царства.
— Аминь. Теперь прошу вас, не забывайте: глас народа — глас Божий. Я к боярам выду, к царевичам, ко всем ближним вящшим людям. Али бо к себе их позову. Они пусть обсудят и решат. А вы — грядите на дворы дворцовые и на площади кремлевские, где уж собрался народ. И еще собирайте. Пусть станут на обычном месте все: от гостей и гостиных черных сотен люди, и от купцов, и от разных чинов, и от стрелецких слобожан, и от слобод хамовных — кадашевских и иных… Единым словом — ото всево люду московского штоб стали лучшие люди… И скажите им, как вам Господь на ум послал избрати. И выйду я, вопрошу их: ково они нарекут? Чин надо исполнить всенародный, штобы потом помехи и неладов не было на царстве, ково ни укажет нам Господь. Воистину — помазанник земли и Бога будет той избранный… Идите.
Разошлись по всем площадям иереи, стали на крыльце дворцовом владыки, послали бирючей: кликать и звать народ к Красному крыльцу.
Скоро пройти уж нельзя было от толпы.
И духовенство пересказывало народу, что им говорил Иоаким. Повестило, что ими, духовными лицами, избран Петр, один, без Иоанна, так как последний здоровьем слаб.
— Выйдет святейший патриарх, вас, люди московские, большие и малые, пытать станет: ково хотите на царство? Дайте ответ по душе, как Бог вас наставит…
Так заключили свои речи попы.
Как рокот волны или далекого грома, имя Петра прокатилось по толпе.
Поднялись было отдельные голоса:
— Ивана бы… Старшой тот царевич…
— Обоим бы государить… Оно бы лучче…
Но этих несогласных с общей волей вынуждали молчать.
В то же время патриарх прошел снова к царевичам, к боярам-первосоветникам, к думским и ратным, служилым людям.
Здесь явно обозначилось два течения.
Друзья Милославских с отчаяньем видели, что власть уходит из рук. Стрельцы, еще не подготовленные к делу, сейчас заняты личными вопросами. Партия родовитых бояр, иноземные войска, влиятельное поместное дворянство, подчиняясь авторитету патриарха, его выбору, о котором узнали сейчас же во дворце, решили стоять за Петра.
Ближайшие к Нарышкиным лица даже явились сюда с кольчугами под шелковыми кафтанами, с оружием, спрятанным под одеждой, готовые на смертельный бой, только бы отстоять свое дело.
И когда патриарх, повторив почти все те же доводы, какие приводил попам, задал вопрос:
— Государи-царевичи, думные бояре, окольничьи, воеводы, служилые и «верховые» люди, Христом заклинаю вас Распятым, по чистой совести скажите: ково на царство волите?..
— Петра… Царевича Петра Алексеича… Ево государем, — так почти единодушно ответили все бояре, наполнявшие обширный передний покой дворца и сени перед этим покоем…
Как и в народе, так и здесь — один, два голоса несмело прозвучали в разрез другим сотням голосов:
— Ивана Алексеича на царство. Ево волим… Старшова царевича, роду Милославских… Единоутробнова почившему государю…
Окриком, бранью были встречены эти слова.
Но Иоаким усмирил бояр из партии Нарышкиных, которые уже сбирались кинуться на расправу с смельчаками:
— Стойте, чада мои! Господним именем молю вас: воздержитесь от насилья. Здесь — вольно кажному свое слово сказати. Тем святее и тверже будет общее избрание ваше. Пусть выступит, хто казав, шо не Петра на царство. Пусть изложит мнение свое.
Из толпы недругов Нарышкиных, очевидно ободряемый своими, вышел простой, небогатый дворянин Максим Исаич Сумбулов и торопливо, запинаясь от волнения, заговорил:
— А как я помышляю: царевичу Иоанну Алексеичу, как он старший есть и летами совершен, и подобает быть единым государем, царем-самодержцем и всея Руси…
Сказал и умолк. А по лицу, по лбу так и выступила испарина.
Понимает захудалый дворянчик, что сильные покровители выставили его застрельщиком, хотят посмотреть: не пристанет ли еще кто к этому заявлению…
Но неодобрительный гул был ответом на быструю, сбивчивую речь Сумбулова.
Старец Иоаким добродушно улыбнулся, погладил свою редковатую бороду и начал наставительно и кротко:
— Чадо мое! Не ведаю, как звати тебя, как величати… Почтено есть, что старость чтишь и ей первенство желаешь. Но спрошу я тебя: слыхал ли, што тут мною объявлено было о двух царевичах? И еще спрошу: вот два древа — рослое, но бесплодное, ветла али вяз там подорожный… А вот — невеликая вишенка, юная, кудрявая, вся не токмо цветом, но и плодами обремененная. Што изберешь? Ково из двух почтишь… то ли древо, што старей и без пользы, или плодовитое, хотя и юное? Тако и оба те брата-царевичи. И снова пытаю тебя: ково изберешь?
— А как я помышляю: царевичу Иоанну Алексеичу, как он старший есть и летами совершен, и подобает быть единым государем всея Руси, — только и мог повторить, как заученный урок, совершенно обескураженный Сумбулов.
Но его уж и слушать не стали. Патриарху со всех сторон кричали:
— Петра… Ево, вот ево… Царевича Петра на царство!
И все глаза и руки обратились к Петру, которого сторонники догадались в эту минуту вывести из спальни почившего брата.
Милославские с друзьями пытались было заговорить. Но Иоаким поспешно возгласил:
— Аминь, и я реку, как уж единожды сказал. Теперь еще народ испытать надо. Народа воля повершит наш выбор. Как Москва желает, так и мы сотворим. Идемте, царевичи, князья и бояре… А ты, государь-царевич, тут помедли с государыней-матушкой да с присными твоими. Я позову, как надо будет.
Петр и вся семья Нарышкиных остались в палате, а патриарх, окруженный всеми боярами, властями, вышел на площадь, что у церкви Нерукотворенного Спаса за оградой.
Едва задал Иоаким свой вопрос, одним кликом, одним именем ответила многоголовая, густая толпа:
— Петра на царство… Хотим царевича Петра!..
— Единого его ли? Или оба да обще царствуют, с братом Яном Алексеичем? — для большей ясности повторил вопрос патриарх, твердо уверенный в том, как ответит народ, заранее умно подогретый и настроенный посланцами самого патриарха и Нарышкиных.
— Петра одново… Ему одному государем быть… Не надо Ивана… Петра на царство!..
И без конца гремел, повторялся этот же народный приказ…
— Так буде воля Божия!.. Иду нарекать царя. А вы все, и простые люди, и ратные, идите во храмы кремлевские. Там все приуготовано. Примите присягу царю и государю, великому князю Петру Алексеичу, самодержцу всея Великия, Малыя и Белыя России. Аминь… Да живет на многие лета!..
— На многие ле-ееета…
Восторженный клич потряс окна дворца и долетел до царевичей и царевен, до семьи Нарышкиных, до всего гнезда Милославских, которые здесь в одном покое стояли и ждали: чем разрешит судьба их многолетний спор?
Услышав эти крики, вздрогнула, кверху вскинула головой царевна Софья и вышла из покоя, а за ней и все царевны, старшие и меньшие.
Радостью засветилось лицо Натальи, когда она с молчаливым благословеньем опустила руки на голову царевича-сына, в этот самый миг призванного на престол волею народа и неба.
Вернулся патриарх, с ним вместе все прошли в Крестовую палату. Грянул хор: «Аксиос…», «Осанна!».
И совершилось наречение на царство царя Петра Алексеевича, первого Императора и Великого в грядущем…
Всю ночь толпы народа, переходя из одного собора в другой, совершали поклонение перед телом усопшего Федора и присягали новому царю-отроку, Петру Алексеичу и всему роду его. Везде на посадах, в стрелецких слободах, на окраинах столицы, как и в Кремле, разосланные гонцы собирали стрельцов и народ во храмы — и все приносили присягу новому государю, а попы служили панихиды по усопшем Федоре.
Крупными быстрыми шагами, совсем не по-девичьи, ходит взад и вперед по своему покою царевна Софья.
Остальные сестры уселись тут же, теснятся на скамье друг к другу, словно опасаясь чего-то или взаимно защищая одна другую.
Самая старшая, Евдокия, которой пошел тридцать третий год, — рыхлая, почти совсем увядшая, сидит в углу, прислонясь к стене, уронив на колени пухлые, белые, унизанные перстнями руки, и тупо глядит перед собой глазами, без выражения, словно и не видит ничего, — ни Софьи, мятущейся по тесному покою, ни сестер Марфы, Марии и Федосьи, прижавшихся к ней с обеих сторон.
Порою слезы набегают на глаза царевне, собираются в этих неподвижно уставленных, маленьких глазках, выкатываются из-под обрюзглых век и падают, скатываясь по щекам, на высокую, ожирелую, медленно вздымающуюся грудь.
Екатерина, самая миловидная из сестер, но тоже тучная, двадцатичетырехлетняя девушка, кажется много старше. Она сидит немного в стороне, облокотясь на стол, и перелистывает большой том: «Символ Веры», сочинение Симеона Полоцкого, на первом листе которого красивым, четким почерком, с разноцветными украшениями было написано посвящение от автора царевне Софье.
Придвинув поближе канделябр со свечами, слабо освещающий покой, довольно медленно разбирает царевна писаные строки, испещренные замысловатыми завитушками и росчерками искусного каллиграфа.
Тоскливые думы одолевают Екатерину, как и остальных царевен. Но она не любит печального, грустного в жизни. И чтобы отогнать черные мысли, вчитывается девушка в давно знакомые ей, размеренные строки, которыми как-то не интересовалась раньше:
О, благороднейшая царевна София.
Ищеши премудрости выну (непрестанно) небесные.
По имени тому (Мудрость) жизнь свою ведеши,
Мудрая глаголеши, мудрая дееши.
Ты церковны книги обыкла читати,
В отеческих свитцех мудрости искати…
Дальше пиит говорит, как царевна, узнав о новой книге Симеона, «возжелала сама ее созерцати и, еще в черни бывшу, прилежно читати»… И как ей понравилась книга, почему и приказала переписать сочинение начисто, как его поднес Софье Полоцкий. Вместе с книгой — и себя поручает он вниманию и милостям царевны и кончает льстивой, витиеватой похвалой:
Мудрейшая ты в девах, убо подобает,
Да светильник серца ти светлее сияет:
Обилуя елеем милости к убогим,
Сию спряжа доброту к иным твоим многим.
Но и сопрягла еси, ибо сребро, злато —
Все обратила еси милостивне на то,
Да нищим расточиши, инокам даеши,
Молитв о отце твоем теплых требуеши.
И яз грешный многажды сподобился взяти,
Юже ты милостыню веле щедро дати…
Почти вслух дочитывает Екатерина напыщенную оду, а сама думает: «Вот какие люди хвалили сестру. Умела же добиться. И все мы ей верили, что сделает она по-своему, не пустит на трон отродье Нарышкиной… А тут…»
И темной, беспросветной тучей рисуется ей будущая жизнь, какая предстоит всем им, сестрам-царевнам. Так же заглохнут, завянут они, как их старухи тетки, вековечные девули, больные, обезличенные, вздорные, доживающие век в молитве, в постах, в среде своих сенных девок, шутих, дурок и юродивых…
Не в такой ясной, отчетливой форме, но эти мысли теснятся в душе царевны.
И свою тоску, свое предчувствие печального будущего она связывает только с сестрой Софьей, ее винит во всем. Уж если ей все верили, она должна была дойти до цели, не останавливаясь ни перед чем… Мало ли есть средств? Можно проникнуть и в терем Натальи, и в покои Петра… Не бессмертные же они… Грех, правда, великий грех… Так всякий грех замолить можно. И, наконец, расплата за грех еще не скоро будет, там, в иной жизни. А прожить так, как теперь, придется много лет… Это же хуже ада… И во всем — Софья виновата…
А Софья, которая думает почти то же, что и сестра, и тоже винит себя теперь в нерешительности, молча шагает мимо сестер и только больнее сжимает, ломает себе пальцы; порой — подносит их к губам, схватывает зубами и зажимает почти до крови, чтобы не дать вырваться бешеному, злобному рыданью, подступающему к самому горлу, от которого грудь так и ходит ходуном.
За дверью послышались шаги и голоса.
Вздрогнули царевны. Неужели это идут за ними от Нарышкиных? Узнали, конечно, о сношениях со стрельцами, с боярами. И, пользуясь удачей, властью, попавшей к ним в руки, отвезут всех в монастырь, заставят насильно постричься…
Это опасение сразу охватило всех сестер. Шесть сердец забилось с тревогой и страхом, широко раскрылось шесть пар глаз.
Софья остановилась, Екатерина даже книгу уронила, вздрогнув. Остальные — застыли на своих местах.
Но сейчас же прозвучал знакомый голос Анны Хитрово, творящей входную молитву. Вошла она и Иван Милославский.
Пока вошедшие закрывали за собою невысокую тяжелую дверь, в полуосвещенной комнате рядом обрисовались еще и другие фигуры, женские и мужские. Но те остались за порогом.
— Што пригорюнились, касатки мои, царевны-государыни? Али жалко брата-государя, в Бозе почившего Федора, света нашего Алексеевича? — запричитала протяжным, плаксивым голосом Хитрово. — Смирение подобает во скорбях. Не тужите, не печальте душеньку святую, новопреставленную. Чай, ведаете, до сорочин до самых круг нас летает чистая душенька. Скорбь вашу видит — и сама скорбить почнет… Не надо. Божья воля творитца. Грех роптать на нее. Горе-то — поручь с радостью шествует. Вот новый государь у нас есть… Юный царь Петр Алексеевич. Только што, Господь привел, здоровали мы ево, красавчика милова, на царстве. А там, слышь, толкуют: вам, государыни, и поспеть не довелося челом ударить брату государю на ево новом царстве. Я сказываю: в горести по брате, в слезах царевны-государыни… Може, пошли себя обрядить: достойно бы, с ясным лицом, не в обыденном наряде государю бы кланятца. А злые люди зло и толкуют. «Гордени-де царевны… Не по серцу им, што их единоутробный брат Иван не воцарился… И ушли потому…». Эки люди завистники. Адовы смутители. Ссорить бы им только родных, смуту заводить в семье царской… Ну слыханное ли дело? Как скажешь, Софьюшка? Ты у нас — самая разумница слывешь. Такое делать и говорить можно ли?.. На рожон чево прати, коли не мочно ево сломати. Верно ли?..
Софья, как и все царевны, хорошо поняла смысл причитаний Хитрово. Они ясно сознавали, что поступили неосторожно. И за это были наказаны минутою панического страха, сейчас пережитою сестрами.
Кроме Софьи — остальные царевны поспешно двинулись к дверям.
— Ахти мне… Правда твоя, Петровна… Наряд скорее бы сменить… Идем, сестрички, поклонимся… Воздадим «Кесарево — Кесареви», — первая откликнулась Евдокия.
Но Софья, сделав движение, как бы желая удержать сестер, заговорила напряженным, нервным голосом:
— Поспеем, куды спешить. Минули годы наши, штобы в жмурки играть. И там знают: каково легко нам челом им добить?.. И нам ведомо: милее было бы роденьке нашей царской и вовсе нас не видать, ничем челобитья примать наши… Не из камня мы тесанные, не малеванные. Люди живые, душа у нас… Куклу вон ребячью за тесьму дерни — она руками замашет, ногами запляшет… Али и нас ты, Петровна, так наладить сбираешься?.. Пожди, поклонимся идолам… В себя дай прийти. Скажи вот лучче, старая ты, розумная… И ты, дядя… Правда есть ли на земле? Закон людской да Божий не то подлым людям, черни всей, а и нам, царям, вам, боярам, исполнять надо ли? А закон што говорит?.. Молодшему поперед старшова на трон сесть — вместно ли то? Собрались горла широкие перед Красным крыльцом, крикнули: «Петра волим царем…». Што ж, он и царь?! А крикнули б они: «Тереньку-конюха царем…»? Так и сотворить надо боярству всему московскому, преславному, патриарху и клиру духовному, пресветлому?.. Скажи, боярыня?.. Ответ дай, дядя!
Злобой, негодованием горели глаза девушки. Она выкрикивала каждое слово, так что все было слышно в соседнем покое…
— Нишкни ты… Там чужих много, — прошептала Хитрово, поплотнее прикрывая дверь и опуская суконную портьеру.
— Нешто же можно государя-брата единокровного к конюху Тереньке приравнять? — только и нашелся возразить царевне Милославский, недоуменно разводя руками.
Софья ничего не возразила больше. Выкрикнув все, что накопилось у нее в груди, она сразу ослабела, рыданья, которые долго накипали и рвались наружу, так и хлынули потоком.
— Петровна, милая… Да как же… Да можно ли… Где же правда?.. — с плачем приникая на плечо к старухе, запричитала Софья. И рыданья долго колотили ее, как в лихорадке, долго лились давно не выплаканные слезы, пока царевна не стала постепенно затихать.
Хитрово даже не пыталась словами утешить это бурное горе, этот неукротимый взрыв отчаянья. Она только отирала, как могла, глаза и щеки девушке, залитые слезами, и порой тихо проводила рукой по волосам, не то приводя в порядок их разметавшиеся пряди, не то с любовной старушечьей лаской.
Милославский, тоже молчавший, пока рыдала
Софья, подошел к ней поближе, когда рыданья стали умолкать.
— Слышь, Софьюшка… Нишкни… Послушай меня, девушка… Пождать — не совсем отменить. А и так бывает: ныне ликует, а наутро тоскует… Слышь, заспокой свою душеньку горячую, неоглядчивую… Наше нас не минет, а ворог сгинет… Верь ты слову моему. Али уж и розум затмился у моей Софиюшки?.. Помни, как звать-то тебя… Мудрость… А ты причитаешь в запале, слезы точишь без толку… Всему пора. Вон, настанет утро. Понесут государя хоронить — и вопи, што вздумаешь… Сестра брата хоронит, нихто не осудит… А ноне — помолчи… Только вот помяни меня и слова мои: трех деньков не минет — может, иные хто волком взвоют… Потерпи. А на поклон государю пойти — это надобно. Может, и недолго ему государить… А все чин чином выполнить надо… Иди, девушка. Сестер веди и сама ступай…
— Правду сказывают тебе, государыня-царевна, родимица ты моя, — вдруг прозвучал за спиной Софьи чей-то женский голос. — Надо челом ударить государю… Штобы в людях толков лишних не было…
Все оглянулись в испуге.
Говорила спальница Софьи, любимая подруга и наперсница, пресловутая Федосья Семеновна, незаметно для всех вошедшая в покой во время рыданий царевны.
— Ух, напужала даже. Откуда ты? — спросила хохлушку Хитрово.
— Где была — там нету… Посля скажу… А лышень, родимица, государыня ты моя, добре казалы их мосць. — Бабенка кивнула на Милославского. — Недолго ждаты… Таган кипит. Скоро и пину сниматы… Идить же государыня-царевна, родимица ты моя…
— Правда? — с загоревшейся порывистой надеждой, вставая и овладевая собой, спросила царевна. — Добро. И то правда, с чего нашло на меня?.. Не ушло наше дело… Поглядим, што потом Бог пошлет… И нынче бы, не вмешайся старец-святитель… Нет, Аким-то наш… Аким простота. Кир-патриарх блаженный… Лукавый старик, хохол… Не ждал нихто от нево прыти такой…
— Ужли так и не ждали?.. Не зря же усопший все с им глаз на глаз беседу вел…
— Беседу… У брата одна беседа была вечно: о души своей спасении… Вот и думалось, исповедует старец брата, грехи с нево сымает, каких и не творил он… А вышло…
— Ничево не вышло, верь, Софьюшка. Што мы выведем, то и выйдет… Ну, буде. Не мешкай. Эй ты, родимица… Зови сенных, ково там. Принарядить царевен надо. И с Богом идите… Не спят, поди, тамо…
— Куды спать… В единый миг в уборе выйдем… Уж поглядишь, боярин… Ступай, не мешай нам…
И Хитрово, проводив Милославского, с помощью Родимицы и других прислужниц быстро привела в порядок царевен.
Было около полуночи. Палата, переполненная весь вечер всякого звания и чина людьми, стала пустеть. Не только Наталья сидела смертельно измученная, даже крепкий, живой отрок-царь едва мог заставить себя прямо сидеть и принимать поздравления, держа руку на поручне трона для обычного целования. Глаза у Петра посоловели, личико побледнело. Он подавлял зевоту и мечтал, как сладко будет протянуться в своей постельке, в которую еще никогда не укладывался так поздно, разве кроме пасхальных ночей.
Но тогда в воздухе веяло весной. Он высыпался с вечера и уходил на всенощную бодрый, ликующий… В храме стоял и молился, а не вынужден был сидеть, как теперь, целые часы неподвижно, кланяясь каждому поздравителю, отвечая хоть словом на поздравления более знатных и почтенных царевичей, бояр, воевод и князей…
Борис Голицын, Родион Матвеич и Тихон Никитыч Стрешневы стараются по возможности облегчить своему питомцу первое всенародное выполнение царских обязанностей, нелегких даже для взрослого человека, не только для резвого мальчика, каким был Петр.
Во время коротких перерывов между поздравлениями они отирают лоб, лицо и шею мальчику влажным холстом, дают ему пить, негромко повторяя:
— Уж и как любо глядеть нам на тебя, государь. И где ты выучился так все говорить и делать складно… Вон матушка государыня души не чует от радости, видя такова сынка-государя… Потерпи еще малость… Скоро и конец… Не три глазки… Да не усни, гляди. А то зазорно. Скажут люди: на трон посадили государя, а он и уснул, ровно дитя в колыбели…
— Ну, где уснуть, — отвечает Петр.
И правда, глаза его, потускнелые было, сразу загорелись от похвал дядек, от сознания, что мать может гордиться им.
И величаво, как это делал когда-то отец, кивает боярам мальчик-царь. Дает руку целовать, приветливо говорит:
— Благодарствую на здорованьи. Пусть Господь пошлет мне — сил на царстве, тебе, боярин, — служить и прямить нам, государю и всему роду нашему.
Умиляются люди:
— Уж и разумен же отрок-государь. Иному старому так не сказать, как он подберет. Благодать Божия над отроком.
И сразу встревоженным, подозрительным взглядом окинул Петр группу, которая показалась в палате.
По три в ряд вошли все старшие его сестры, сопровождаемые несколькими ближними боярынями, и приблизились к месту, где сидел мальчик.
— Поздравляю тебя, государь-братец, Петрушенька, на государстве твоим самодержавном на многая лета, — первая по старшинству подошла Евдокия и склонилась к руке брата, чтобы поцеловать ее по обычаю.
Но Петр весь вспыхнул и, слегка заикаясь, как это бывало с ним в минуты смущенья, сказал:
— Благодарствуй, сестрица-душенька… Дай, поцелуемся.
И вместо обрядового лобзанья в лоб с теплым, братским поцелуем коснулся ее бледных, полных губ.
Марфа затем подошла. За ней настал черед Софье. Но царевна незаметно отступила, и выдвинулась на очередь Екатерина. С нею, с Марией и Федосьей поцеловался Петр, но царевны все-таки приложились и к руке брата-царя.
Когда уж все пять сестер отступили от трона и стали отдавать поклоны царице-мачехе, Наталье, подошла к трону Софья.
Все насторожились, ожидая чего-то.
Занялся дух и у мальчика-царя.
Странное ощущение испытывал он сейчас. В нем проснулась способность не то читать в чужой душе, не то переживать те самые настроения, какие испытывают окружающие мальчика люди.
Дух перехватило у Петра. Холодок побежал по спине, как бывает, когда глядишь вниз с высокой колокольни или предчувствуешь скрытую опасность. Так, должно быть, бывает на поле настоящих боев, а не тех потешных сражений, какие устраивает мальчик у себя в Преображенском порой. Врага почуял перед собой Петр. И это было тем страшнее, тем тяжелее мальчику, что этот непримиримый враг — родная сестра. Все говорит, что не обманывает его догадка. Красные, воспаленные от слез глаза горят холодной, немою ненавистью, и даже не пытается скрыть царевна выражения своих глаз, не опускает их перед внимательным взором прозорливого ребенка.
Как из камня вытесанное лицо, сжатые губы, напряженный постанов головы, опущенные вниз и плотно прижатые к телу руки со стиснутыми пальцами — все это напоминает хищного зверя, которому только мешает что-то броситься на врага.
И против воли — темное, злое враждебное чувство просыпается в душе ребенка. Он весь насторожился, как бы готовясь отразить вражеское нападение. Но в то же время ему невыразимо жаль сестры. Он как будто переживает все унижение, всю муку зависти и боль раздавленной гордой души, какая выглядывает из воспаленных, наплаканных глаз царевны. Он даже оправдывает ее ненависть и вражду по отношению к себе самому.
Ребенок годами, но вдумчивый и чуткий, Петр давно на собственном опыте понял, как тяжело переносить унижение, заслуженное или незаслуженное — все равно.
А теперь, с возвеличением его рода, рода Нарышкиных, неизбежно падет и будет унижен род Милославских… Только царь Алексей при жизни и мог кое-как сглаживать роковую рознь. При Федоре — страдали Нарышкины, страдал он сам, Петр. И за себя, и больше всего — за мать, за бабушку Анну Леонтьевну, за дедушку Кирилла, за другого деда, Артамона Матвеева.
Всех теперь он возвеличит. Постарается, чтобы они забыли печальные дни унижений и гнета. И, разумеется, все это будет неизбежно куплено падением Милославских, обезличением этих самых сестер, особенно — Софьи, игравшей такую большую роль при Федоре.
Вот почему, сознавая, какой опасный враг стоит перед ним, мальчик в то же время жалеет, любит… да, любит, несмотря ни на что, эту надменную гордую девушку, стоящую перед ним, царем, не с притворным смиреньем других сестер, а с немым, но открытым, гордым вызовом.
Эта отвага, этот открытый вызов — по душе Петру, полному такой же гордой и безрассудной отваги. Он ценит ее в девушке, в царевне и чувствует, что, даже враждуя, Софья остается ему более близкой, родной по душе, чем остальные, неяркие, заглохшие в терему царевны-сестры…
Ждет юный царь: что скажет сестра? Наверное, что-нибудь особенное, не тот заученный привет, какой он слышал сегодня из сотен и сотен уст… Важное что-нибудь, такое, что проникнет в самую глубину сознания и заставит дать ответ из глубины его… И боится больше всего мальчик, что не найдет настоящего ответа, не подберет слов, таких же режущих и важных, тяжко-звучных, какие сейчас вот произнесет ученая, мудрая старшая сестра.
И сразу для всех станет ясно: не зря добивалась царевна поставления царем Ивана, слабоумного, больного, вместо которого, конечно, правила бы царством она, Софья. Увидят все, что рано было отдать трон ребенку, за которого другие должны говорить «да» и «нет»…
Боится всего этого Петр. До лихорадочной дрожи, до скрытого трепета боится.
И потемнели его большие блестящие глаза. Как мрамор, побледнело лицо. Губы, нежные, полные, сжались так же сильно, как и у царевны. И, всегда не похожие, они оба стали походить лицом друг на друга, эта некрасивая, чересчур тучная, начинающая расплываться двадцатипятилетняя девушка, этот красавец мальчик, полный детской прелести, несмотря на крупное сложение и строгое сейчас выражение глаз.
Выдержав небольшое молчание, металлическим, громким голосом, медленно и раздельно начала царевна:
— Челом бью царю-государю, великому князю Петру Алексеевичу, Московскому и Киевскому, Володимерскому, Новгородскому, царю Казанскому, царю Астраханскому, царю Сибирскому, царю Псковскому и великому князю Смоленскому, Тверскому, Югорскому, Пермскому, Вятскому, Болгарскому и иных земель, царю и великому князю Новагорода низовые земли, Черниговскому, Рязанскому, Ростовскому, Ярославскому, Белозерскому, Обдорскому, Кондийскому и всех северных стран повелителю и государю Иверские земли, Карталинских и Грузинских царей, Кабардинские земли, Черкасских и Горских князей и иных многих государств и земель восточных и западных, и северных, отчичу и дедичу и наследнику, государю и обладателю, ево царскому величеству, царю и самодержцу всея Великия и Малыя и Белыя России на многие лета… В законе тя, благочестивого государя, Бог да утвердит!..
С каждым новым титулом все больше и больше крепнул голос царевны, она и сама будто вырастала, и окружающим казалось, что развертывается перед ними какой-то огромный древний свиток, на котором золотом, огнем и кровью были начертаны не только эти названия, а все события, все битвы, усилия и жертвы, какими ковали, звено за звеном, государи Московские этот бесконечный, громкий свой царский титул, словно тяжелым плащом одевающий каждого русского повелителя, вступающего на трон его предков, на трон Рюрика, Владимира Мономаха, Димитрия Донского, Александра Невского, Ивана IV и других…
Так казалось всем, потому что и сама Софья, вызывая из груди каждый титул, перед собою видела все, что хотела внушить окружающим.
И особенно ярко представилась Петру вся необъятность и тягота царского бремени, возложенного на его детские плечи сегодня вместе с бесконечным, грозным и блестящим титулом…
Окружающим и самому Петру казалось, что его детская, но такая значительная перед этим фигура — делалась все меньше, меньше, стала ничтожной до жалости по сравнению с пышной, царственной мантией, с бесконечными звеньями царских титулов, которые так почтительно, на первый взгляд, перечислила царевна своим металлически-звучным, выразительным голосом.
И не величаньем впивались слова сестры в душу и сознание ребенка-царя, а острыми стрелами, жгучей обидой, тем более тяжкой, что глумливая насмешка была слишком глубоко и хорошо прикрыта под золотом внешне почтительных речей… А последний намек об утверждении в законе был слишком явным упреком младшему брату, который незаконно захватил наследье старшего.
Величие, тяжесть венца и власти, которую случайно кинула судьба в его детские руки, так подавила в этот миг Петра, что он всею грудью глубоко, протяжно втянул несколько раз воздух, как будто начал задыхаться в этом обширном, наполовину опустелом покое.
«Ничтожество, посаженное на трон великого царства… Незаконно сидящее на нем!» — так переводил на обычный язык мальчик-царь притворно хвалебные слова сестры-царевны.
Не одна обида сдавила грудь Петру. Он угадывал, что Софья не посмела бы так говорить, бросать подобный вызов, не стой у нее за спиной какой-нибудь надежной опоры, могучей ратной силы, вот хотя бы вроде тех стрельцов, о мятеже которых донеслись и до мальчика вести как раз сегодня утром.
Отрок-царь сам читал много книг по истории русского и западных царств, немало и рассказов слышал о том же. И уже понимал, что решают судьбу царства не слова, не желания отдельных людей, как бы высоко они ни стояли над всеми, а столкновение двух или нескольких сил, вооруженных ратей. Кровью и железом куют властелины новые царства, отымают старые друг у друга.
Сомненья нет: сестра решила отнять у него царство. Она думает, что на это хватит у нее ратных людей, сторонников и слуг… А у него, у Петра, неужели их меньше?.. Нет. Быть не может. Иначе не он, а брат Иван сидел бы сейчас на троне. Не царица Наталья, а Софья принимала бы поздравленья и низкие поклоны всех, до старших царевен, сестер Алексея-царя, включительно.
И эта мысль влила силу и бодрость в грудь мальчика. Он почуял как бы дуновенье какой-то незримой, нездешней силы над собой. Конечно, это сам Господь повеял духом своим над ним, помазанником Божьим…
Все эти ощущения, все мысли быстрее молнии пробежали одна за другой в душе Петра.
Не успела Софья выпрямить свой бесформенный, чуть не уродливый по толщине, грузный стан, склонившийся в поясном поклоне, как поднялся с места отрок-царь.
В первое мгновенье ему хотелось сказать что-нибудь такое же жгучее, как все, что сейчас сорвалось с уст царевны. Но тут же сознание величия сана, врученного ему, уверенность в себе, откуда-то прилетевшая и наполняющая душу, жалость к сестре-сопернице, но близкой в то же время — все это заставило его заговорить спокойно и твердо, не с вызовом, как Софья, а примирительно и властно в то же время.
— Сестра-царевна… Благодарствую на челобитьи. Пошли, Господь, и тебе много власти и радости. Хорошо вот сказала ты… Про закон вот… Я не умею так… А все скажу. Все государи — преславные были, кто по закону правил. А я и не хотел. Как стал отец-патриарх мне сказывать;.. Я говорю: «Иван, он старший царевич. Ему и на трон». А патриарх на ответ: «Тебя Бог избрал»…
При этих словах вытянулся во весь рост мальчик, словно вырос на глазах у всех. Его речь, не совсем свободная, неровная вначале, сразу окрепла, стала плавной, связной, как будто в самом деле Дух Божий или Демон Сократа овладел Петром. Он продолжал:
— Верю в Господа моего и послушал святителя. Помнить надо, сестра, что сказано: «Послушание воле Господней — возвеличит человеков»… Смирение мое и полагаю в славу себе. А без веры и страстей своих смирения — счастья быть не может, государыня-царевна. Не раз сказывали мне: велика слава и власть — своей волей и душой, злобой и любовию владети. Нет выше той власти. Памятовать о том, сестрица, всегда надо. Тогда Господь и власть и счастие на земле пошлет…
Умолкнул Петр и смотрит: поняла ли Софья его слова? Готова ли смириться, протянуть ему руку и примириться навсегда так же охотно, как он сам готов? Но на Софью слова брата произвели странное действие.
Она несколько мгновений вглядывалась в брата, как будто в первый раз в жизни увидела его, слышала его голос.
Слова о смирении, о подвиге, об уменье властвовать над собой и над своими страстями, — конечно, это прямо говорится для нее, для Софьи. Не может не знать Петр, чего желает так пламенно и сильно душа сестры.
И как он сумел оправдать свое возведение на трон! «Воля Божья»… Конечно.
О той же воле Божьей ей говорили сейчас и Хитрово и дядя… Но совсем в ином смысле…
Но не в этом сила. Откуда у мальчика этот прожигающий душу, властный и в то же время сострадательный взгляд? Как смеет он жалеть ее, Софью?.. Враждовать с ней он может. А жалеть — не смеет…
И резкое, непоправимое слово готово было сорваться с губ царевны.
Но она не выдержала открытого взгляда больших темных глаз брата, ничего не сказала, опустила голову и, резко повернувшись, вышла из покоя.
На другой день рано утром Софья послала к патриарху, просила заглянуть к ней на короткое время для важного разговора.
С неохотой пошел святитель на половину царевен. Он предвидел, о чем пойдет речь. Тут уж нельзя будет уклониться от решительного ответа, как он обычно делал в важных случаях, угрожавших его высокому и властному положению.
Отговориться нездоровьем — нельзя. Все равно придется столкнуться с царевной и со всей семьей Милославских сегодня же, на похоронах Федора.
И потому со своим постоянным ясным и кротким выражением лица, подавляя недовольство, — двинулся внутренними переходами святитель в терем к царевне. Здесь он застал уже немало духовных владык, царевичей и бояр.
— К тебе прибегаю, святый владыко, — после первых приветствий сразу заговорила о деле Софья. — Вести недобрые стали ко мне доходить. Может, и ты о них известен. Давно идут толки. А ныне — и вовсе вслух заводят речи… Либо иным по старому обычаю — старшему бы брату на трон сесть… Ивану Алексеевичу. А не будет того — и мятежом грозят людишки безразумные. О царстве, о люде христианском сожалея, прибегаю к вам. Не можно ли отменить, што постановили вечор?.. Мир тем упрочите.
Говорит, волнуется царевна. Видно, всю ночь не спала.
До утра ходила по опочивальне и решила сделать последнюю попытку: миром, без крови кончить последний спор между двумя родами — Нарышкиных и Милославских.
Ее словно отравило наивное, бессознательное величие души, какое вчера проявил мальчик-брат. Ей как будто больно и стыдно стало перед самой собой, что не попыталась она так же открыто добиваться своего, как открыто предложил ей Петр дружбу и примирение.
И, пользуясь тем, что с утра дворец снова переполнился важнейшими в царстве людьми, царевна, убедив и Милославского и Хитрово, созвала бояр, пригласила патриарха и открыто дала понять, что междоусобица неизбежна, если только не будет посажен на трон царевич из рода Милославских.
Молча бояре выслушали Софью.
Иоаким обвел всех глазами и, убедясь, что никому не по душе желание Софьи, мягко проговорил:
— От имени Господня и народным хотением, купно со властьми духовными и бояры, поставлен государь Петр Алексеевич на царство. И несть власти, коею низринуть либо низвести можно государя того. Милостию Божию, не людским хотеньем царем наречен. Так и пребудет. Напрасно, государыня-царевна, трудишь себя.
— Ин так… Твоя правда, владыко. Соблазна не след заводить… О другом тода прошу. Не чести рода своего ради… Жалея людей и землю, молю и заклинаю: постановите, пока не поздно… Не было еще венчания царского. Тебя молю, святейший отец: изволь наречи и царевича Ивана купно с Петром в государи, да купно воссядут на престол всероссийский и вместе царствуют.
С досадой поднялся с места патриарх, опасаясь, что такое предложение может быть принято боярами ради избежания грозящей распри. И торопливо он заговорил:
— Всуе тревожишь себя и нас, царевна. Сама знаешь: многоначалие — зло есть для царства. Един царь да будет у нас, яко Бог изволил…
Благословил царевну, всех окружающих — и вышел из покоя старец.
Молча, отдав поклон, разошлись и бояре, кроме Милославских с друзьями.
Совсем потемнело лицо у Софьи.
— Не примают мира. Так стану воевать! — кусая губы, объявила громко царевна.
И в тот же день показала, что первая не отступит ни на шаг.
Закончились над телом Федора все обряды, какие полагалось совершить во дворце.
Гроб был поднят на плечи, и его в торжественном шествии понесли в Архангельский собор. За гробом по строго установленному чину мог следовать только наследник престола и вся мужская родня покойного государя.
Но в этом выходе, кроме Петра, приняла участие и Наталья, так как царь был еще слишком молод. И мать его являлась, естественным образом, временной соправительницей по царству.
В небольших, обтянутых черным сукном санях несли Наталью стольники ее. В других санях сидела, окутанная траурной фатой, юная вдова, царица Марфа. Старуха Нарышкина шла сзади с некоторыми важнейшими боярынями, с женами царевичей и князей.
На Красном крыльце шествие на короткое время остановилось.
Стольники передали с рук на руки свою царственную ношу молодым дворянам, которые должны были донести сани до самого собора.
Вдруг говор прошел по всем рядам похоронного шествия, и, как зыбь на воде, докатилось смущение до обеих цариц.
Наталья оглянулась и не поверила глазам.
Царевна Софья в траурном наряде в сопровождении трех-четырех женщин показалась из дверей, выходящих на дворцовое крыльцо, вошла в ряды провожающих и, пользуясь тем, что все ей давали дорогу, быстро приближалась к голове шествия; минуя обеих цариц, все духовенство, она шла прямо туда, где на плечах бояр колыхался гроб с останками Федора.
Вся кровь кинулась в лицо Наталье.
Не одно негодование на дерзкую выходку волновало царицу. Ей стало до боли стыдно за Софью. Поступок царевны не имел себе примера. Это было такой же позорной выходкой, как если бы она, Наталья, полуодетая, явилась в мужское общество, да еще состоящее из чужих людей.
Послать кого-нибудь остановить царевну. Но посланный от Натальи, конечно, не будет иметь успеха. Софья пойдет наперекор, устроит что-нибудь более нехорошее.
Знаком подозвала Наталья свою мать, когда шествие остановилось на одном из поворотов.
— Матушка… иди скорее… Бей от меня челом царице Марфе… Отрядила бы к Софьюшке ково. Ну, статочное ли дело? Видно, себя не помнит девушка. Вишь, што надумала. Стыд-то какой… Сором и стыд головушке… На нас покор и позор. Явно, на очах всех бояр, на очах всего народа, плюет в лицо нам царевна. Вперед царицы-матери, вперед вдовы-царицы затесалась. Никто-де так не любит усопшего, как сестрица-девица… Да пешая, гляди… Царевна Московская… Плечо в плечо с черным людом идет… Небывало… неслыханно… Ступай скорее, матушка… Пусть в разум придет, коли не вовсе отнял его Господь… Коли стыда хоть малость есть в глазах у девицы…
Все пересказала царице Марфе старуха, что говорила ей дочь.
Марфа сейчас же поручила боярыне Прозоровской подойти к царевне, уговорить ее вернуться в терем.
Степенно подошла боярыня к царевне, пошла с ней рядом и, наклоняясь к Софье, ласково, мягко передала все доводы, какие приводила Наталья, закончив просьбой: скорее вернуться в терем.
Но Софья тихо, в ногу со всеми шла вперед, словно и не слыхала речей Прозоровской. Только время от времени сдержанные рыданья, глухие стоны вырывались у нее из-под фаты…
И чем ближе к собору подвигалось шествие, тем громче, резче и жалобнее звучали эти вопли… Очевидно, сначала царевна опасалась, что ее силой принудят немедленно удалиться в терем. Но чем дальше от дворца, чем ближе к собору, где черно вокруг от толпы московского люду, тем сильнее крепла уверенность царевны, что не будет затеяно никакого столкновения на глазах народа.
Прозоровская только покачала головой и поспешно вернулась к саням царицы Марфы.
Вся дрожа от негодования стыда и гнева, вышла Наталья из своих саней на паперть, где ее поджидали оба брата: Петр и Иван.
— Видел, Петруша, что Софьюшка-то делает? — задыхаясь, едва могла прошептать царица сыну.
— Уж видел… Так-то уж зазорно. И глаза бы не глядели. Ровно и не в себе сестрица. Как мыслишь, матушка?..
— Ну, тово и разбирать не стану… Идем, простись скорее с усопшим государем-братом… Да во дворец вернемся… Не вместно нам быть с тобой и во храме, коли озорничает старшая сестра… На нас покоры пойдут… Идем же скорее…
— Твоя воля, матушка… Как люди сказывали, до конца мне, царю, стоять тут пристало, пока усопшего погребут… А не приказываешь, родная, так я тебя послушаю…
И вслед за матерью мальчик подошел к останкам брата, уже возложенным на возвышении, среди храма.
Слезы брызнули из глаз Петра, когда он с благоговением прикоснулся к оледенелым рукам и челу мертвеца своими горячими губами.
Быстро отерев слезы, творя частое крестное знамение, сошел с возвышения Петр и, следуя за матерью, боковыми вратами покинул храм.
Этот поспешный уход, нарушающий старый, веками установленный уклад, весь обиход церковной и дворцовой жизни, поразил окружающих не меньше, чем присутствие царевны-девушки при гробе брата-царя.
И даже Иоаким как-то нервно, быстрее обыкновенного докончил служение, как будто и он был выбит из равновесия тем, что произошло на его усталых от жизни глазах.
Еще больше поразила всех царевна, когда гроб был опущен под своды склепа и шествие в том же порядке двинулось обратно во дворец на поминальную трапезу.
Искуснее любой наемной плакальщицы, «вопленницы», проявляла свое безутешное горе царевна. Волоса выбивались прядями из-под головного убора… Она ломала руки, хваталась за голову, горестно раскачивалась на ходу и громко, крикливо, с рыданьями и воплями причитала нараспев:
— Государь ты наш батюшка… Федор свет Алексеевич… И на ково ты нас, сирот, сестер своих пооставил. Извели покойного брата-государя лихие, злые люди… Осталися мы теперя круглыми сиротами… Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни родни какой верной да приязненной… Нету никакова заступника… Брата нашево Ивана на царство не выбрали… Из чужова роду-племени, не от матушки нашей царь-государь… Помилосердуйте над нами, сиротами, люди добрые, весь народ московский… Коли в чем провинились мы перед вами, и братец Иван, и мы, сестры-царевны, и род наш, Милославские, — отпустите нас живых во чужие края, к королям христианским. Не дайте извести до корня род весь царский…
На вопли царевны, на ее жалобы и мольбы о спасении, так громко и всенародно оглашенные почти над гробом брата, невольно стал откликаться весь окружающий народ.
Люди прислушивались, качали головой, шептали друг другу слова, после которых сами пугливо озирались, словно опасались, не подслушивает ли кто из окружающей толпы. Все знали, что бояре повсюду рассылают своих шпыней. Шнырят те в народе и подводят под батоги и палки ни за что ни про что порой.
Только и могла отвести свою душу Софья, пока шествие не достигло дворцовых ворот. Но здесь, почти насильно, ее взяли посланные Натальей боярыни и проводили в покои царевен.
И в самой Софье наступил перелом. После недавнего исступления и такого резкого вызова решимость ослабела, отчаянная отвага исчерпала все почти душевные силы. Медленней стала работать мысль, труднее воспринимала ощущения усталая женская душа.
Зато другие союзники затеянного дела работали вовсю, хотя не так напоказ, как Софья.
Через день после похорон — в воскресенье, 30 апреля, около полудня — большие толпы стрельцов разных знамен, а с ними и солдаты-бутырцы появились в Кремле и прошли к самому Красному крыльцу.
— Царя нам видеть надо, — решительно заявили незваные гости.
В руках у передовых забелели челобитные. Семнадцать человек выступили с просьбами из толпы тех шести-семи сот стрельцов и солдат, которые постепенно собрались перед золоченой рещеткой заветного царского крыльца.
В другое время — сейчас бы появились иноземные пешие и конные роты, вызваны были бы рейтары или иное войско и смельчаков разогнали бы очень скоро.
Но теперь не та пора. Пожалуй, и вызванные перейдут на сторону буянов, сольют с ними свои ряды, и только большой соблазн и урон будет для авторитета власти.
Вот почему царь не заставил себя долго ждать и вышел к челобитчикам в сопровождении начальников Стрелецкого приказа, обоих Долгоруких, Ивана Языкова и приказного дьяка. Царица Наталья и дядьки отрока были тут же, как бы желая оградить его от всякой возможной опасности.
Но личная опасность пока не угрожала Петру.
Ударили в землю челом стрельцы, едва увидали ребенка-царя, которому с полной охотой присягнули на верность всего два дня тому назад.