Лакоста кивнул утвердительно головою.
— Молчок, что я знаю о ваших тайнах. И продолжай своё дело как ни в чём не бывало, но не уходи до моего прихода. А если ты изменишь, что видно будет уже с первого взгляда, — запорю… Смотри же… Мы за тобой следом, или лучше будет, если с тобою же мы и проедем до сеней Толстого… ты укажешь, куда и как пройти.
Лакоста ответил утвердительно.
Ушаков оделся и вышел с ним вместе; команда не дожидалась и уже двинулась от дворца.
Генерал на этот раз посадил Лакосту с собою в сани, и они быстро покатили сперва по набережной, потом по Неве, к 12-й линии.
Всё сделалось буквально так, как рассчитал Ушаков. Когда он и Лакоста прибыли к дому графа, команда находилась уже там. Шут повёл всех через чужой пустой двор сзади, во двор графский, к лесенке, ведшей на вышку, что итальянцы прозывают бельведером. Там жил старый граф.
Всё было пусто, так что, пропустив вперёд себя в светлицу шута, по коврам, неслышно, в переднюю в потёмках прошли и солдаты. Прошли беззвучно и притаились.
Лакоста как ни в чём не бывало начал пересказывать свою затруднительность шпионить теперь, когда произошла распря из-за него между государыниными женщинами.
Старый дипломат начал преподавать ему практические советы, как поправить сколько-нибудь дело для продолжения наблюдений, но речь его вдруг перервалась на полуслове, когда он заслышал странный шорох.
— Кто там? — крикнул граф Пётр Андреевич.
— Я, ваше сиятельство! — И из-под занавески ворвался стремительно Ушаков.
— Это что значит? — не столько с испугом, сколько со злостью спросил хозяин.
— Имею честь предъявить вам высочайший указ.
И перед старцем Андрей Иванович проделал опять свой фокус с полным успехом.
— За что это? — ещё не придя в себя от неожиданности, спросил, прочтя написанное, граф.
— Не могу знать.
— Правда?
— Точно так.
— Ты не один ведь?
— С людьми…
— Нельзя ли велеть им выйти, потому что с тобой намерен я поговорить, если хочешь, обстоятельно.
Ушаков дал знак, и ефрейтор со служивыми вышли в сени и расположились там.
Сообщение графа с глаза на глаз Ушакову протянулось на всю ночь, да захватило и часть дня. Лакоста же отпущен был скоро совсем, чтобы не мешать беседе. Тайна беседы этой известна была только одним собеседникам.
Но, видно, они столковались, потому что, оставляя людей, Ушаков просил графа только не показываться и к себе никого не принимать, обещая скоро выхлопотать и отмену принятой меры. Довольный собою, Андрей Иванович, видно, захотел, выходя от Толстого, убить двух бобров разом. Столковавшись, как можно полагать, со старцем, он задумал открыть свои подвиги светлейшему, чтобы и с него сорвать магарыч.
Вышло далеко не так. В самом конце игры заколодило. Слушал вначале Меньшиков сыщика более чем благосклонно и внимательно, но вдруг задал вопрос:
— Где же ты их оставил?
— Под арестом, в доме у каждого.
— Это зачем?
— Так велела государыня.
— Врёшь. Читай указ… я выслушал ведь, приказано взять?
— Я было и хотел, когда писал указ да и дал подписать его цесаревне, но её величество наказали только учинить дознание и… не трогать.
Светлейший сделал недовольную мину и крикнул.
— Продолжай!
— Я всё кончил, ваша светлость, покуда…
— Гм… а дальше что?
— Обо всём буду немедленно доносить вам.
— Жду чем скорее, тем лучше, не зевай, смотри, без награждения я не оставляю усердия.
— А теперь, ваша светлость, дворики свободные есть, вот роспись.
И подал челобитье, со списками.
Светлейший стал смотреть, да как напустится на сыщика:
— Ах ты, вор, бездельник! Ничего не сделал, а уж торговаться со мною норовишь!
И как пошёл, как пошёл!..
Андрей Иванович видит — неладно.
— Счастливо оставаться, ваша светлость!
А на поклон его — толчок в шею!
— Ступай вон, мерзавец!
Как сбежал с лестницы Андрей, сам не помнит. Приехал домой и заперся. У себя дал он полную свободу бешенству. Досталось же светлейшему от обиженного им и разгневанного Андрея, сознававшего, впрочем, свою полную неспособность тягаться с всевластным вельможею.
Насытив злость ругательством наедине и начиная успокаиваться уже, Андрей услышал из внутренних комнат, от жены, лёгкий стук. Отворил потаённую дверь, и глазам его предстала княжна Марья Фёдоровна Вяземская.
— Я к тебе, Андрюша, от княгини Дарьи Михайловны. Я у них была, как спровадил тебя взбешённый князь. Пришёл и рассказал, разумеется, виня тебя в неблагодарности. Услышав, что произошло у вас, княгиня на него вскинулась: «Что с тобой, Саша, самых преданных людей оскорбляешь. Ну за что облаял Андрея чего доброго, врага наживёшь вместо сберегателя» Гневливец смягчился и от имени своего и жены просит — ехать сейчас на мировую, с ним обедать.
Ушаков смягчился. Пошептал что-то на ухо княжне. Написал на листе и послал с нею, принявшись одеваться в парадную форму с особенным тщанием. По дороге он заехал во дворец и донёс государыне о своих действиях, когда её величество уже была совсем одета, тоже собравшись к светлейшему.
VI
Облава
Ушаков, выйдя раньше государыни, полетел ко дворцу светлейшего, сильно волнуясь от наплыва противоположных побуждений. Он был уверен, что, явившись теперь, найдёт уже княжну с подписанным указом и, следовательно, дворы можно считать верными; но в то же время сердился на себя, что мало запросил.
«И больше дал бы мерзец, если одумался!» — сказал про себя генерал, бросив епанчу и подымаясь во второй этаж. Там он увидел княжну Марью Фёдоровну, которая сунула ему в руки бумагу. Андрей Иванович, как человек аккуратный, получив указец, тотчас его развернул и прочитал до конца. Дочитав же, улыбнулся на подпись Данилыча «поскорее», не только обеспечивавшую получение, но даже дававшую надежду видеть скорейшее исполнение.
Чтение бумаги дало возможность княжне Марье Федоровне войти и заявить, что «прибыл гость желанный…».
Данилыч, когда был в духе, был не последний любитель устраивать сюрпризы. И теперь, при словах княжны, он встал из-за стола — уже сели они за обед, и щи были поданы, — встал и… притаился за дверью.
Едва Андрей Иванович пролез в узкие двери (какие тогда делали) и стал отвешивать княгине и прочим присутствовавшим поклоны, князь хвать его сзади за руки… Разыскиватель сразу понял, кто его облапил, но нарочно начал кричать:
— Стой! Кто тут? Оставь!
А князь держит и дальше не пускает идти. Ушаков думает повернуться — не тут-то было. Только топчется на месте. Возились, возились; светлейший вдруг повернул, как пёрышко, дюжего Андрея Ивановича к себе лицом и влепил ему крепкий поцелуй в лоб — на мировую…
Андрей Иванович почувствовал себя очень хорошо, но задумал понежничать и показать себя расчувствовавшимся от обиды. Откуда у него только взялись слёзы — так и закапали, часто таково…
— Бог вас простит, ваша светлость, что незнамо за что облаяли… ни в чём не повинного… Истинно кровью сердце облилось…
— Ну, ну… ладно, ладно! Мировая, — значит, ни слова о прошлом. А то…
Андрей благоразумно замолчал и перестал лицедейничать.
Вдруг вбегают с криком: «Государыня!» Все вскочили с мест и пошли навстречу её величеству.
Государыня под руку с цесаревною Елизаветою Петровною шли уже по парадной лестнице. За ними выступал граф Яков Вилимович Брюс, в паре с голштинским министром Бассевичем
[39]. За Брюсом шёл граф Головкин, под руку с генерал-адмиралом. Из-за них же выглядывал толстяк князь Алексей Михайлович Черкасский в паре с Макаровым, а в хвосте — Дивиер с женою
[40].
— Рады ли гостям? — здороваясь с княгиней хозяйкой, сказала государыня. — Вот я по дороге всех встречных подобрала да к вам привезла…
— Добро пожаловать… добро пожаловать! — повторял светлейший князь, пожимая руку каждому кавалеру, проходившему с лестницы в двери передней, а с сестрой своей молча поцеловался. Пропустив всех, князь последним вошёл в столовую, куда прошла государыня мимо залы.
— Соизвольте, ваше величество и ваше высочество, пожаловать в галерею, а здесь сей момент перекроют столы… ведь вы изволите осчастливить нас отобедать? — нашёлся князь Александр Данилович.
— Конечно, — молвила государыня.
Все гости вслед за её величеством удалились в галерею, как тогда называли собственно длинные гостиные.
Галерея эта выходила на Неву, и цесаревна Елизавета Петровна, подсев к окну на реку, тотчас же сказала:
— И ещё гость… герцог голштинский
[41] едет…
Государыня, вступившая в разговор вполголоса с княгинею Дарьей Михайловной, казалось, не обратила внимания на этот возглас. Услышал его светлейший и поспешил неприметно удалиться, чтобы сделать распоряжения о закуске и столе да вместе с тем встретить светлейшего герцога.
С герцогом приехали на этот раз дети гофмаршала двора покойного цесаревича, или, лучше сказать, кронпринцессы, — бароны Левенвольды.
Эти молодые лифляндцы
[42] имели удивительно счастливую наружность и с большим тактом умели вести себя, так как провели юность при дворах имперских князей. Младшему из них было в это время около 30 лет; но по наружности нельзя было дать ему больше двадцати — так он был моложав, или, лучше сказать, юн.
Причиною приезда обоих братьев в Петербург было их желание создать себе при дворе императрицы самое блистательное положение, не пренебрегая никакими средствами. Удовольствия, доступные в их лета, они оба страстно любили; но каждый из них ни минуты не задумался бы ухаживать за богатою пожилою особою, заглушая вполне естественную антипатию, возбуждаемую безобразием, и готовясь, пожалуй, расточать ласки или прикидываться влюблённым, тогда как сердце молчало. Левенвольды слушались только голоса расчёта. В настоящий же момент они из одного честолюбия употребляли все усилия, чтобы обратить на себя высочайшее внимание. Впрочем, эта задача могла быть на них возложена и партиею, дававшею им ход с этою целью. Конечно, уже твёрдо зная, что государыня поедет к светлейшему, благородные бароны явились к герцогу голштинскому. Заведя очень интересный разговор, они прервали его в ту минуту, как государыня с генерал-адмиралом и с прочими спутниками направились к палаццо князя Меньшикова. С необыкновенною ловкостью, увидя из окна кортеж, въехавший на Неву, старший Левенвольд заговорил с герцогом Карлом-Фридрихом об удовольствии теперь покататься по Неве.
Как ни отговаривался его высочество, не любивший Меньшикова, но братья Левенвольды сумели уговорить его, и через полчаса он уже ехал с ними — куда им было нужно.
Герцога-жениха светлейший принял с наружными знаками утончённейшей любезности, к которой только был способен Данилыч, ловкий льстец, когда это было нужно. Только голос несколько изменял ему. Но через несколько мгновений лицо его приняло обычное язвительное выражение — когда, глаза его светлости встретились с любезными, почтительными взорами следовавшей за герцогом четы красавцев. Не понять или не приметить мгновенного изменения выражения лица светлейшего братцы никак не могли; но они искусно выдержали злобный взгляд хозяина, как-то неловко кивнувшего в ответ на их почтительные поклоны. Это Меньшикова ещё более разозлило; он, однако, скрепился. Для привычного наблюдателя, каким был Ушаков, эта принуждённость недолго была тайною, и причину перемены в князе он тотчас же разгадал, внутренно довольный, что судьба устраивает теперь самому светлейшему неожиданную неприятность.
Вслед за тем в уме Андрея Ивановича мгновенно сложилась и оценка, довольно верная, братьев Левенвольдов как силы, с которою придётся бороться его изворотливости в обоих случаях: будет ли он на стороне светлейшего или перейдёт к партии Толстого с компаниею. Поэтому Ушаков весь обратился в зрение и слух, стараясь не пропустить ни одного движения, ни одного слова обоих братьев. Это не скрылось ни от княжны Марьи Фёдоровны, ни от Варвары Михайловны
[43], ни даже от Дивиера, смотревшего на Левенвольдов также не совсем благосклонно, ожидая в будущем увидеть их в числе своих противников.
О самом князе нечего и говорить: с первого взгляда при встрече с ними он обнаружил неудовольствие. Когда же дворецкий растворил дверь из залы в столовую, князь попросил её величество к столу. Герцог голштинский повёл государыню; светлейший предложил руку цесаревне и, доведя её высочество до места, откланялся и сел на конце стола, как хозяин. С края подле него поместился Бассевич — с одной стороны, а с другой — зять Дивиер.
Сев на место, светлейший хозяин увидел садившихся ближе к государыне братьев Левенвольдов и не удержался, чтобы не шепнуть Бассевичу:
— Зачем твой герцог эту сволочь с собой ко мне притащил?
Тот только пожал плечами, сам не понимая, как это случилось. Тонкий дипломат, он недолюбливал братцев, принципиально видя в остзейцах врагов Голштинии и своих лично. Наблюдать за ними он не преминул, давая себе слово, как останется с герцогом, прочитать ему нотацию: за то, что привёз, во-первых, к князю барончиков, а во-вторых, и за то, что открыл им ход ко двору, потому что Левенвольды успели уже обратить на себя внимание государыни.
Случилось это ещё в галерее, и вот каким образом.
Войдя в залу в сопровождении князя Меньшикова, герцог Карл-Фридрих подошёл к её величеству и, поцеловав руку, пожелал здоровья и всякого благополучия.
Государыня указала ему место подле себя, а братья Левенвольды поспешили обойти их и стать за стулом его высочества. Государыня в это время невольно посмотрела на пару кавалеров, прекрасно, со вкусом одетых, ставших позади герцога, наречённого зятюшки. Окинув кавалеров с ног до головы своим взглядом, её величество нашла обоих очень приятными и милостиво обратилась к герцогу с вопросом:
— У вас, кажется, новый порядок теперь заведён?
— Какой, ваше величество?
— Кавалеры… и, как видно, не из последних, следуют за вами всюду и становятся за вами…
— Я не знаю… — смешался герцог, приведённый в затруднение.
Старший из братьев-баронов поспешил на это тут же по-немецки ответить:
— Это, ваше величество, при иностранных дворах принято: прибывшим с августейшими особами кавалерам, которые остаются не представленными, иначе негде находиться, как за особою, с которою они вошли в дом.
— Вы, герцог, стало быть, тут сделали ошибку, не представили ваших знакомцев… — молвила государыня. — Да… не оправдывайтесь… Всегда, кого мы с собою привозим, должны тех и представить хозяевам и прочим, кому следует. Но так как вы мой сын, ошибку вашу я сама поправлю. Кто вы такие господа, и давно ли у нас здесь гостите?
Старший Левенвольд, очевидно, ожидал этого вопроса вслед за своим заявлением и очень почтительно ответил, изящно кланяясь.
— Мы, ваше величество, ваши верноподданные, сыновья барона Левенвольда, гофмаршала двора блаженной памяти вашей невестки, кронпринцессы Шарлотты-Христины-Софии
[44]… По кончине её высочества и удалении нашего отца в маетности в Лифляндию, мы служили камер-юнкерами при прусском дворе. В конце прошлого года, попросив увольнения от службы, мы получили аттестат, который имею счастие представить как свидетельство нашей добропорядочной службы. — И он, мгновенно достав из кармана бумагу, опустился на колено, подавая её и говоря: — Всеподданнейше просим принять нас на службу вашего императорского величества!
Когда, произнеся эти слова, он и брат опустились на колени перед государыней, она ещё милостивее сказала:
— Встаньте, господа бароны, я очень рада готовности вашей служить мне. Теперь же охотно принимаю вас… тем же чином, который носили вы при иностранном дворе.
При этих словах все оборотили глаза на эту парочку новых придворных. Дамы, бывшие в зале, нашли их приятным приобретением и решили тут же, что следует их приласкать и завести с ними знакомство.
Наоборот, мужская половина присутствующих смотрела на Левенвольдов как на выскочек и нахалов, с которыми, правда, нужно вести себя осторожно, и только ради этой осторожности их на первое время следует допустить к себе. Впрочем, подумали все, нужно постараться их закружить или поставить в такое положение, которое заставило бы их самих удалиться. И чем скорее, тем лучше. Бароны думали, вероятно, иначе. Поднявшись и удостоясь поцеловать милостиво протянутую им руку монархини, они пошли обходить залу, подходя к каждой особе, называя свои имена и прося принять их, готовых на всякие услуги, в милостивую аттенцию
[45].
Брюс, Бассевич, Черкасский и Дивиер, пожимая руки Левенвольдов, говорили им в свою очередь любезности. Князь Меньшиков кивнул двусмысленно головою, а Ушаков, не давая руки, встал, отвесил им молча низкие поклоны и опять сел. С дамами рекомендация их, наоборот, привела к блистательному результату. Все были восхищены их любезностью, начиная с Варвары Михайловны Арсеньевой, которой придумали они первой сказать любезность. Один брат восхвалил её тонкий и глубокий ум, а другой отдал справедливость её чудным очам, назвав их алмазами, в которых отражается высокая душа и тонкое чувство. Злая горбунья, свояченица светлейшего князя, действительно имела и хорошие глаза, и высокий ум. Так что меткое сравнение принято было как явное доказательство ума и приятности представлявшихся. Даже Марья Фёдоровна Вяземская потом признавалась, что она не могла не ощущать удовольствия, когда Левенвольды, обратившись к ней, сказали ей, что она способна увлечься всяким добрым заявлением, будь это одно обещание, а не только вызов на действие. Тонкая наблюдательность и выработанный в совершенстве светский такт братьев были признаны всеми, а это уже много значило в данный момент.
Благодаря Бассевичу и Брюсу, умевшим поддержать нить разговора в обществе, за столом скоро завязалась беседа, в которой красавцы Левенвольды опять поддержали свою репутацию дамских кавалеров. Они не вмешивались в разговоры домохозяина с чиновными гостями, когда он умышленно и даже заметно для всех показывал баронам полную свою антипатию. Императрица первая заметила характер обращений светлейшего с принятыми ею в свою службу пригожими камер-юнкерами, а заметив и угадав верно источник неприязни, государыня захотела удвоенным вниманием к несправедливо оскорбляемым утешить их и показать оскорбителю своё неодобрение.
— Вы, я вижу, господа, — сказала она, — имеете готовый гардероб, потому можете немедленно вступить в отправление своих обязанностей при нас. Явитесь завтра к нашему гофмаршалу и учредите непременное дежурство. Мы желаем часто видеть вас на службе… и при исполнении наших поручений.
Это окончательно взорвало князя Александра Даниловича, и он обратился к своему зятю с упрёком, полным желчи и несправедливости:
— Со смертью императора ты стал совсем рохлей, я должен тебе сказать. Ни за чем не смотришь, ничего не знаешь, какие проходимцы чёрт знает откуда приезжают или присылаются неведомо для чего, а здесь живут и начинают смуты заводить. Вишь, припала у всех этих мерзецов охота идти к нам в службу. А спросить бы прежде следовало, чем всякому с рылом лезть — благо дерзость велика, — есть ли нужда-то здесь в них? Эта обязанность — знать, кто и зачем сюда прибыл — тобою, Антон Мануилыч, совсем пренебрежена. Я одного боюсь — мошенников да висельников столько наползёт к нам, что будет ни пройти, ни проехать — только того и гляди, как бы не раздавить какую гадину… да и не отвечать бы за такую падаль, которая и вживе-то алтына не стоила!
— Ваша светлость изволите несправедливо меня упрекать в неведении: кто приезжает. У меня в полиции так заведено, что без записки с подлинного документа никого и на ночь не оставлять, а не только жить. Приезжих тем паче. Приехал камер-юнкер от герцогини Курляндской — я дозволил ему остаться до выполнения поручения здесь, записавши со слов вашей светлости секретаря г-на Дитрихса и за его подпискою, что знаемый ему человек точно служит у её высочества, да у него в доме и остановился. Я дал реверс сперва на три дня быть. А сегодня поутру приходил опять же Дитрихс и сказал, что присланный из Курляндии камер-юнкер болен — так по необходимости уже дана отсрочка, пока обможется: так велено и по закону. А других приезжих ниоткуда не было.
— А эти, как их, господчики, что к государыне в слуги верные напросились? — вполголоса, но так, чтобы слышал не один Дивиер, спросил, продолжая про себя кипятиться, светлейший.
— Бароны Левенвольды сюда прибыли ещё при жизни его императорского величества — во исполнение высочайшей резолюции государя: «Когда прусский отпустил, пусть сюда идут; посмотрим, на что будут годны». Они приехали во время болезни государя, с нарочного вызова, и хотя я о них докладывал, но они не могли быть представлены его величеству — за скорою кончиною. Являлись часто ко мне, и я докладывал вашей светлости, коли не изволите запамятовать… и графу Гавриле Иванычу говорил… Но резолюции никакой не удостоился получить. А сам я личного доклада не имею у её императорского величества, — как у покойного государя!
Последние слова Дивиера произнесены были довольно тихо, но государыня, вслушиваясь во весь разговор, уже с первой выходки князя следила за ним с напряжённым вниманием и вдруг ответила генерал-полицеймейстеру:
— Прости меня, Антон Мануилыч! Это я просто запамятовала, что нужно тебе сказать, чтобы ты у нас бывал совсем так, как при государе было. Не подумай, друг мой, чтобы я к вам меньше государя имела доверенности, это просто по забвению…
— Слушаю, ваше императорское величество… и буду иметь счастие являться видеть пресветлые очи ваши в таком часу, как повелите, — поднявшись с места и кланяясь монархине, отозвался Дивиер.
— Как тебе удобнее… или как прежде было, — ответила Екатерина.
— Боюсь, ваше величество, что тогдашние порядки не подойдут к обиходу вашего величества, — ответил Дивиер, я к государю являлся в четыре часа утра в конторку. А смею думать, ваше величество…
— Правда, правда! В это время я сплю. Попозднее… около полудня, коли хочешь.
— В полдень завтра прикажете, ваше величество, допустить меня с репортом на всемилостивейшую аудиенцию?
— Хорошо! — был ответ.
Дивиер встал и, подойдя к её величеству, поцеловал руку.
При последних словах Ушаков весь побагровел, а у светлейшего князя на мгновение слетел с лица румянец, и затем выступили на щеках и на лбу багровые пятна — признаки сильного прилива крови ко лбу. Светлейший схватил графин с холодною водою и выпил разом два кубка.
Апраксин и Головкин ни на кого не глядя кушали, а Брюс и князь Алексей Черкасский переглянулись. Только кабинет-секретарь Макаров, сидевший через одного гостя от светлейшего, когда князь пил, сказал ему что-то на ухо. Должно быть, сказанное им имело успокоительное действие, потому что через минуту лицо светлейшего изменилось и его брови приняли обыкновенное положение. На минуту водворившееся зловещее молчание было прервано вдруг вопросом княгини Дарьи Михайловны, обращённым к младшему Левенвольду:
— Кажется, ваша сестрица, что была фрейлиною у крон-принцессы, в девицах ещё?
— Точно, ваша светлость, у кронпринцессы моя сестра была фрейлиною, но она теперь уже замужем за одним дворянином, по фамилии Шлиппенбах.
— А матушка здравствует?
— Да, светлейшая княгиня… родительница наша в добром здоровье, хотя в её лета нелегко перенести смерть спутника жизни и друга, каким был отец наш — относительно матушки… Такой друг — каких не много!
— Где вы служили раньше Берлина? — спросила Варвара Михайловна.
— У саксонского курфюрста и у принца-коадъютора Любского.
— Где же показалось вам лучше? — пожелал узнать Брюс.
— Непродолжительность службы при этих дворах, конечно, служит доказательством, что в Берлине нам больше улыбалось счастье. Её величество королева милостиво изволила относиться к усердию брата, — заключил младший Левенвольд и взглянул на старшего.
— Точно так же ценили при берлинском дворе и службу моего брата, — отозвался старший, — но… обстоятельства и главное — желание быть ближе к нашим имениям, по смерти родителя управляемым не близкими нам людьми, решили мой выбор. Я попросил увольнения и получил вот эту аттестацию. — И барон Левенвольд передал в руки Якова Вилимовича Брюса документ с печатью прусской придворной канцелярии, где превозносились до небес его «способности, усердие и редкое знание придворных обычаев».
Прочитав аттестат и возвращая его, Брюс не утерпел, чтобы не повторить вслух нескольких заключительных хвалебных эпитетов официального языка придворного прусского стилиста.
Государыня при словах Брюса ещё раз обратилась к старшему Левенвольду и милостиво изрекла:
— Услышав, как в чужой земле вы показали ваши достоинства, я ещё более радуюсь, что могу считать вас отныне в нашей службе, где открыта будет вам лучшая дорога к снисканию отличий.
Опять братцы, встав с мест и принеся почтительную благодарность за доброе мнение о них и августейшую милость, были удостоены целования руки.
Подали уже последнее блюдо — сладкое. Князь-хозяин счёл нужным обратиться к государыне с извинениями насчёт недостаточности угощения.
— Полно, полно, Александр Данилыч. Мы всем были очень довольны, только недовольны тем, что ты сам спрятался.
— Никак нет, ваше величество! — отвечал светлейший, и, встав с места, князь, подойдя к её величеству, низко поклонился и, целуя монаршую руку, получил поцелуй в лоб.
Все поднялись и в свою очередь принялись благодарить хозяев. Левенвольды, окружив княгиню Дарью Михайловну и сестру её самыми отборными учтивостями, заявили свою благодарность за милостивый приём и угощение.
— Мы всегда рады вас у себя видеть! — ответила светлейшая княжна.
— Если позволит его светлость, мы бы сочли себя счастливейшими из смертных — бывать у вас и свидетельствовать свою преданность! — ответил старший Левенвольд.
Младший подошёл к князю и произнёс ему пышную благодарность, удостоясь опять кивка головою, как бы в сторону выхода. Затем светлейший, поворотясь спиною к нему, сказал Ушакову:
— Андрей Иваныч, что ты так, братец, поспешил утром-то уйти, да и теперь словно норовишь также направить лыжи…
— Ваша светлость, нужное кое-что есть исполнить-с.
— Да поговорить бы нам надо…
— Как изволите … Будет приказать что — я готов принять приказание.
— Не в приказанье дело. Нужно перекинуться словами двумя-тремя. Пойдём-ка, Алексей Васильич?.. А, Алексей Васильич! — кричал светлейший, ища Макарова, но его уж и след простыл.
— Коли нужно вам, ваша светлость, конференцию учинить с Макаровым, ужо я к нему съезжу, дельце некое справивши. К тому времени, может, и досужней будет вам? Не изволите ли так? Под вечерок али утром… не лучше ли?!
— Пожалуй, так и лучше будет, — согласился князь. — Меньше глаз и ушей лишних-с, ваша светлость, — пошептал на ухо князю Ушаков.
— Правда, правда твоя… Так до утра. Смотри же!
— Будем… часочку к восьмому-с! Не поздно, чай?!
— Пожалуй… Так смотри, я жду вас.
— Как приказано-с. Одно, ваша светлость, если Алёшки Макарова не уловлю… всё едино, сам буду-с.
— Ну, я за ним пошлю от себя ещё, — порешил князь, подавая дружески руку Ушакову, спешившему — кто бы знал куда? Трудно было бы поверить, если бы кто сказал: к Толстому!
Примирение с князем и взятка в сто дворов не помешали Ушакову ехать торговаться ещё и со старым грешником. У него думал Андрей заломить разом столько, что или он вправду раскошелится вдосталь, или — шапками врознь. Случаем нужно пользоваться! Как знать, скоро ли другой представится, и так ли ловко будет подойти да потребовать за содействие, как теперь. «Куй железо, пока горячо — застынет — напрасно руки околотишь» — решил, сходя с княжеской лесенки, генерал-разыскиватель.
VII
Переметчики и турусы
Уже смеркалось, когда Андрей Иванович поднялся до кельи Толстого и нашёл в передней сторожей, сидевших неприметно за какою-то занавескою.
Пройдя мимо них к самому графу, Андрей Иванович нашёл у него, совершенно неожиданно, двух посетителей. Калякали со старцем вполголоса граф Андрей Артамонович Матвеев
[46], которого здесь считали жившим преспокойно в Москве, и барон Пётр Павлович Шафиров, совсем поседевший и постаревший во время своего несчастия
[47]. После возвращения ему чинов и отличий Ушаков ещё не видел знаменитого дельца. А тот, очевидно, чуть не с отвращением подал свою руку разыскивателю, любезно задумавшему поздороваться с графом и бароном.
— Ну, что? — спокойно спросил генерала Толстой. — Новенького не скажешь ли нам чего, голубчик?
— Как же… почему не сказать? Коли бы придворной крысой когда состоял, сказать бы мог — нашего полку прибыло. Государыня сегодня, у князя светлейшего в гостях, приняла в службу двух барончиков, сынков царевичева гофмаршала, в камер-юнкеры к себе… Малые из себя, неча сказать, картины… И уж тонкие-претонкие, доложу вам, господа енаралы, разбестии оба. Словно обошли они мать нашу. Почитай, всё с ними одними и беседовала. И приказала им завтра же быть при себе на дежурстве, всенепременно. Светлейший просто взбесился! Чуть не ругательски принялся их ругать и напустился на Дивиера. «Ты, — говорит, — ничего не смотришь, что здесь делается… кто приезжает». Тот-таки дал ответ молодецкий. Показал, что ему всё известно… И получил опять личный доклад у царицы, по вся утра…
— Вот как! — невольно вскрикнул Матвеев. — Значит, наш курс может и подняться… а Сашкин… колеблется?
— Дай-то бы Бог этому мерзецу скорей шею сломить!
— Да что-то не верится, братцы, и хитёр, и изворотлив ведь он, что леший!
— Была у него изворотливость, держи карман! — вдруг озадачил всех Ушаков, и все на него взглянули, а хозяин дома спросил Андрея Ивановича напрямки:
— Ты с нами, Андрюша, комедь не ломай, а прямо скажи — с подвохом ты теперь Сашку аттестовал, али вправду внял нашим словесам и хочешь к нам пристать? Коли хочешь, прямо говори, сколько за переход?
— Так у нас на мазу, значит, уж? — отозвался Шафиров.
Матвеев же стал ещё внимательнее всматриваться в багровый лик Андрея Ивановича, не произнося ни слова. Он, должно быть, ожидал, что за этим ещё будет.
— А вы честно предлагаете условия?
— Сам посуди по моему спросу…
— Да спрос — спросом, а дело — делом! Коли хотите, чтобы я заодно с вами во всём стоял, обеспечьте настолько, чтобы нужда не потребовала обращаться ни за чем к противной стороне.
— Пожалуй, и так, но, коли человек хочет делать верное дело, довольствоваться можно и меньшим, спервоначалу. Впоследствии, коли всё удастся, никто тебя не обойдёт — тогда требуй и получишь своё, а если ты заранее начнёшь заламывать, так кто порукою, что не делаешь этого намеренно? Чтобы иметь предлог говорить потом: не хотели меня к себе принять, затем и закобенились, когда спросил самую малость. А как и что считать малостью? У всякого ведь свой аршин!
Андрей Иванович принуждённо ухмыльнулся. Ему было неприятно такое прямое объяснение его торга о стоимости перехода, да ещё при двух свидетелях. Бесспорно, положение их относительно князя Меньшикова уже настолько определилось, что мудрено было ожидать перехода на его сторону любого из них. Но самому-то Андрею Ивановичу было всё же неловко открываться перед новыми людьми, которых он не ожидал встретить у Толстого. Эти же двое знали Андрея Ивановича как человека преданного светлейшему и им державшегося до сих пор. Они также знали и надобность для Меньшикова в услугах такой ищейки, как генерал-разыскиватель. Принуждённость его улыбки была замечена как Толстым, так и его собеседниками. Это, хотя и поздно, подумал про себя и сам Ушаков. Делать, однако, было нечего: неловкость начала чувствоваться всеми четверыми, и хозяин, чтобы прервать неудобное положение, взглянул отважно в глаза Андрею и сказал ему:
— Говори, однако, всё прямо. Коли можно нам будет согласиться с тобой — ломаться и выгадывать ничего не станем. А нельзя — опять же прямо выскажем. Я тебе сделал предложение как человеку с головой и с расчётом, представив всё начистоту; даже не побоялся я, что ты можешь употребить во зло мою доверенность… Ведь ты не скажешь также, чтобы из трусости я вчера перед тобою сильно изгибался…
— Нет… да то пустяки… Я государыне уже отрепортовал, что на тебя, граф Пётр Андреевич, напраслина скорей. Она поверила совсем и велела мне извиниться да позвать тебя к матушке… самого.
— То-то! Значит, сам этим своим докладом обо мне ты, Андрей Иванович, показал, что нашим союзом не брезгуешь? А мы тебя, поверь, дружески примем — начистоту. Что можем попросишь, так сделаем теперь же, а не сможем, буде потерпится, — подожди… Твоё — твоим и останется…
— Да я много бы и не думал просить… Но сами посудите: у каждого из вас, при теперешней дороговизне, есть чем пробавляться из запасов в деревеньках, а коли дворов-от нет — как хочешь тяни, всё из одного жалованья. А генерал-майорские, хотя и восемь сотен с походцем, на всё не растянешь. Стало, нужда крайняя заставляет перед друзьями высказать неимущество и попросить помочь: заполучить малую толику дворишек, хоша здеся — где ни есть в чухонщине, коли не из новгородских волостей…
— Да будто и впрямь покойник-от обошёл тебя за царевичев-от розыск
[48]? — спросил недоверчиво Толстой.
— Обойти не обошёл… и дал кое-что, да при управленье Разрядом у Зотова в списках стояли дворы якобы наличные, а на деле землица пуста была, «понеже крестьяне разбрелися, неведомо куда»… Вот мне таких и отсчитали дутых двести дворов господа Сенат, а как удосужился я и с мерзецом Чернышёвым Гришкой, при ревизии, до справки дошло, она показала вместо двухсот дворов только тридцать жилых, да и в тех дворах бабы одни с робятами. Что же тут поделать? Коли бы могли господа сенаторы вспомочь нашему убожеству: вошли бы в разбор нашего челобитьица да воротили бы мне людей, рабочих, по количеству дворов прежнего жалованья. Ведь, в сущности, награда не в награду, коли до нас не дошла и дано не то совсем, что назначено.
— Оно так, конечно, — сказал Матвеев. — А в какой губернии? Коли из моих — подавай! Выделим и по старому указу. А коли не моей губернии, проси особо государыню, и Пётр Андреич поддержать может.
— Охотно! Как своему не поноровить… Только слушай — не ворочайся, коли к нам переходишь.
— Какое тут ворочанье, Пётр Андреич! — чуть не сквозь слёзы выговорил, напустив на себя скорбное чувство, проходимец Ушаков.
— Ладно! Давай лапу… Стукнем на дружбу! Разнимай, Пётр Павлыч! Наш — так нашим и будем считать. Да тотчас и работу дадим на искус. Исполнишь?
— Почему не так, коли можем…
— Как не мочь, коли захочешь…
— Говорите.
— Баял ты, что пара новых господчиков здесь, чего доброго, окажется в приближенье. Так ты сведи-кась с ними знакомство, не тратя напрасно времени, да пощупай, как и что. Чего нам от них ждать? Как высоко могут летать, к примеру? Куда норовить стараются? Какие норовы с изнанки есть али открываются? Словом — разузнай и верно назначь — что за люди, чтобы меры взять: как их приручить что ли, али, не то, ножку подставить…
— Да как же тебе этих будет приручить, коли Сапегу смекаешь в ход пустить
[49]? — спросил развязно Андрей Иванович.
— Мало ль что думается… Да не всё то удаётся, что думается! Ино и сдумал, да видишь — потерпеть может, и за другое можно попридержаться. Я к Сапеге не привязывался, а коли некого было подсунуть другого, надо было пустить и полячка, коли бы успеть только Сашке нос утереть. А коли слышим теперь про этих ловчаков и про то, что Сашка почуял, что они могут его против шерсти погладить да поотодвинуть от кое-кого подальше… можно и около них попробовать.
— Смотри, Пётр Андреевич, не дай маху только, — отозвался Шафиров.
— А что тебе? Тебе, словно, претят немчики, после того, как вас, умников — и тебя и Головкина — ласковый Остерман оттирать начал
[50]? — со смехом ответил Толстой.
— Нет, я не думал об Остермане, теперь ему немцы лифляндские самому не с руки. Любит он связи водить со своими немцами, дальними. А подумал я, как бы этих Левенвольдов не прибрал к рукам сам Головкин? Теперь с Ягужинским породнился, так ино, где сам не успеет, зятя сунет, а тот без мыльца въедет куда угодно…
— Насчёт Павлушки, господа енаралы, не извольте сумненья иметь. Его милость, первое дело, с угощеньица однажды вечерком у графа Петра Андреича — рыльца не может людям показать… больно неказист: расквасил как-то. А другое дело, хотя бы и рыльце было в исправности, за проказы прошлогодней весны с доносцем
[51] сидеть должен без шпаги. И сидеть будет молодцу столько, сколько Андрею Ушакову Господь Бог на душу положит!.. — с чувством собственного достоинства выговорил генерал-разыскиватель.
— Ого-го, какой же ты, парень, молодец! Дай же на тебя посмотреть взаправду! — крикнул граф Матвеев и подошёл к Ушакову. — Так ты, голубчик, как видно, не зеваешь?! Да как тебе удалось разузнать про Павлуху, что это он смастерил потихоньку доносец на такого молодчика, как Монс? Мы думали и говорили даже, что из Кантемировских… Дуня, например…
— Да она-то само собою, а Павлуша, известно, Дуне поноровил, — ответил Ушаков Матвееву.
— Значит, и Чернышейкам теперь не лафа будет? То-то они и заехали в Белокаменную. Никого не принимают. Слух пустили, что Авдотья Ивановна на сносях. «От кого бы это? — подумали мы. — Нет ли потаённого кого-нибудь?» Ан тут вот чем пахнет… Отводец… чтобы покуда не тревожили…
И Матвеев стал ходить взад и вперёд по келье Петра Андреевича.
— А что, не слышно ль у вас было в Москве ещё кой-чего? — спросил с участием Толстой.
— Да что слышно? Мне вот из Ярославля, с Нижнего и из-за Костромы привезли разом три письмеца. Стал читать — гляжу, а все они как одно… слово в слово… Угрозы Сашке… Обвиненье его в предательстве отечества и в воровстве…
— Ну, то же, значит, что и к нам присылают… И вы говорите, вам доставлены с Волги? — спросил Шафиров.
— Да… оттуда, — ответил Матвеев и сел подле хозяина, ненароком взглянув на него. Тот с чего-то потупился и упорно стал глядеть в пол.
Ушаков мгновенно заметил это и принял к сведению.
На минуту воцарилось молчание.
— Так я, Пётр Андреич, относительно камер-юнкеров твоё поручение, знай, приложу всё своё старание выполнять… А ты будь завтра во дворце всенепременно сам, после полудня. Мы там должны, неотменно помни, встретиться. Я подам тебе челобитьице, и ты доложишь благочестивейшей и слово замолвишь насчёт усердия и прочего, чтобы направить дельце-то о дворах как следует. А я вам слуга вполне. Что повелите — всё готов. А теперь прощенья просим. Людей я сниму. А ты держи ворота на запоре да и пролазу с переулка вели забить на свой двор.
— Ладно! Будет всё по твоему желанью. Только не окажись предатель! А то ты вечор у меня кое-что оставил. Коли ты пойдёшь на попятный, мы и дадим ход твоей потере.
— Какой такой?
— Не знаешь, — тем лучше.
— Да, может, не моя?
— Твоя… не изволь сумневаться, руку Андрея Иваныча я знаю хорошо и могу различить.
— Что же бы это такое? — сказал в раздумье Ушаков. — Скажите на ухо?
— Сказать — почему не сказать, а дать — не дам! Моя находка. И не спрашивай! Давай ухо!
Ушаков приставил ухо ко рту Толстого, и тот что-то шепнул ему, но так тихо, что из собеседников никто не слыхал, кроме Андрея. Он же вздрогнул и побледнел, закусив губы.
— Так будь же нам верен, дружище! И до той поры, как задумаешь предавать, ничего не опасайся. В сохранности и неприкосновенности твоя потеря. А насчёт её значения для тебя, я сам полагаю, умею судить, не хуже тебя.
— Жаль, конечно, что досталось тебе, да впрочем, пустяки! — стараясь отделаться шуткою, отозвался Ушаков, видимо сконфуженный.
Толстой непринуждённо захохотал, но со злою иронией, как показалось Шафирову, стал поддразнивать Ушакова:
— Пустяк… Совсем пустяк! Только головы чьей-нибудь стоить может.
Когда происходил этот разговор на одном конце Васильевского острова, на другом конце после отъезда государыни и гостей вёлся следующий разговор у мужа с женою. Говорили у себя князь с княгинею, Меньшиковы.
— Верь, Саша, ты доходишь до безумства Ты прямым путём стремишься к гибели… и безвозвратной.
— Оставь, пожалуйста, свои пророчества. Я их слушать не хочу. Я уже не мальчик, чтобы меня насмех поднимали, а я молчал и кланялся.
— Никто тебя не поднимал насмех, а ты сам только дурачился да, обижая других, готовил себе в обиженных новых врагов. Неужели ты думаешь, что эти выскочки, как ты назвал Левенвольдов, простят тебе сегодняшнее обращение?
— Да чёрт с ними, пусть не прощают — прежде чем доедут они меня, я их успею спровадить так далеко, что, пожалуй, оттуда им и не добраться будет до меня!
— Полно… тебе не дадут их теперь и пальцем тронуть. Они скоро так поднимутся, что тебе будет не достать до них. Не суди по прошлым своим размолвкам с покойным. Тот и колачивал, может тебя, да просил перед Сенатом пощадить жизнь государственного грабителя… за спасение им своей жизни… Это был человек дальновидный и мужчина. Женщины никогда не способны ни на что подобное. Их могут обойти.
— Пой, голубушка, пой! Всё мы это давно и раньше тебя знаем и перезнаем и рук не опускаем, а держим кого следует на вожжах. Является только чья-нибудь попытка подъехать — мы окрысимся и разгоним дружеский советец. Приятели — одни сдуру, а другие с ума да со злости — нам на каждом шагу подстроивают силки и капканцы. Всё я хорошо вижу, да взять им с меня нечего. Кого не нужно отпускать — не отпускаем, и всякий временный афронт навёрстываем немедленно чтеньем отповеди. Как выслушают такую отповедь до половины, так смотришь — и слёзки покажутся, и прощенья запросят. А мы при этом на мировую и можем запросить, того-то прочь, то-то переменить. Сказано — сделано. А друзья, смекая то и другое, смотришь, и гриб скушали!
— Ну, вот то-то и нет! Ты будешь лаяться, а в сторонке ласкою ерошенье твоё заглаживают да знай своё нашёптывают. А женщина, ты думаешь, долго властна над собой? До первого порыва.
— Толкуй по субботам!
— Не хвались, пока только думаешь делать! У меня так, поверь мне, каждый вечер сердце не на месте, как-то придётся встать с постели? А как день приходит — страх берёт за ночь. Мало ли что в темноте, до рассвета может поделаться? Готовишься ты смести бесследно других — держи ухо востро, чтобы не смели тебя раньше. Ожидай грозы не с той одной стороны, откуда туча идёт. За спиной что у тебя — ты не видишь!
— У меня уши заменяют глаза там, где мне не удаётся смотреть.
— Ничего не бывало. Ты теперь ленив больше, чем когда тебя сам-то подтягивал. Думаешь ты, что удалось посадить, так удастся и управлять. Тут-то ты и делаешь ошибку. Гораздо бы безопаснее было тебе при дочери, а при матери слишком много и друзьям, и врагам твоим искушения.
— А она, ты думаешь, так всякого и готова слушать? Держи карман! Слушает тех, кого мы ей представляем.
— Неправда, неправда! Вспомни парочку подхалимов у нас же, а ты ничего не мог сделать — вломились как вломились. Показались только, и успели привлечь внимание. А это ещё первая попытка! Успех этих развяжет руки другим. Если русских не найдётся — немцев достаточно.
— Да я и с этими ещё не покончил. Видали мы не только камер-юнкеров, и камергеров под замком!
— Только не при этом порядке… Дерзость теперь может до всего дойти и всех прогнать.
— Стой! Договорилась сама. У кого же хватит дерзости-то столько, как у меня? Стало, всем горло и перерву!
— Надолго ли?
— Сегодня одного сотрём в порошок. Завтра другого, а послезавтра третий не осмелится и подсунуться — остережётся.
— Да, если ты рассчитываешь, что поодиночке будут соваться, ни с того ни с сего с тобой схватываться. Ты думаешь, что окружают тебя все одни преданные? А есть и враги скрытые… Я смотрела хоть бы на Андрея за столом. Знаешь, он мне становится страшно подозрительным. Твоя вспышка такого зверя может оборотить во врага. Из преданной собаки выйдет волк. Он всё смотрел на Левенвольдов…
— Да как смотреть ему зверем на них? Ещё бы! Не зверем он смотрел. Ты ошибаешься… а ловил их взгляды, как ловят улыбку случайных людей, от которых ожидают подачки. Да что ж они могут ему дать? Голыши сами. Я другое дело. Дал и ещё дать могу, когда увижу, что он ко мне одному тянет. Другие ему могут посулить, да не дать. Андрюшка сметливый малый. Не я ли и поднял его, и дотянул до енаральства, при покойном? Он это и понимал, и доказал в розыске Монсовом. Ведь говорила тебе княжна Марья Фёдоровна, как он умно и тонко дал нам знать, что там сильненькие все письма уничтожены?
— Помню!
— А помнишь, так что же сомневаться нам в Андрее? Для нас он выгородил её. При ней не пойдёт против нас.
— Нет, Саша, друг мой, расчёты свои ты строишь на песке, коли так рассуждаешь. Её выгораживал он для себя, и расчёт его верен. Теперь он пользуется полной доверенностью. А тебя терпит она потому, что ещё не пора оттолкнуть. А ещё две-три такие выходки, как у нас с немчиками, и… прощай, Александр Данилыч!
— Даша… ведь ты, я знаю, не ревнива
[52]?
— Так что же? Знаючи твой норов, чего ревновать? Расчёт один ведь тебя может заставить нежничать? Да!
— Ну… нечего дальше и растабарывать! Коли понимаешь, так что же спрашиваешь?! Не поможет или надоедать станет своеобычность наша — напомним старину: как плакали, перешедши к самому.
— Полно, полно! Воды с тех пор много утекло. Ты и мне кажешься другим человеком. Стареешь ты и только бодришься по пустякам. Двадцать лет не воротить, ни тебе, ни кому другому. Там была неопытность, у тебя — сила.
— Так я напомню тебе, что и десятки лет ворочаются. Только не рюмь и не подозревай того, чего не будет.
— Дарья знает Александра лучше, чем Александр Дарью! А коли бы знал, не медлил бы открываться до того, как испортишь дело, да поправлять надо. То ли дело вовремя? Поговоришь и так, и сяк, и выберешь средства не с тыла, не те одни, которые только остаются, а и другие — покамест есть время. Вот что я скажу тебе, друг мой Сашенька! Ты привык высоко летать, да летаючи вниз не смотришь… ан птицу-то бьёт стрелец из-под низу. Ты что хочешь и думаешь — скажи-ко прежде Даше своей; она с тобой и поразберёт, что гоже и что негоже… что к цели ближе приведёт и где проруха может случиться. А главное, старайся не крикам и не бранью брать, бросаясь ни на что не глядя, а обходи бережно, да берись надёжней. Никак не свернётся! От держанья в руках всего скорее отказывайся… делись властью с добряками, как князь Михайло Михайлыч да граф Фёдор Матвеич. Ты им словно шаг уступишь для виду, а они тебе сами два шага дадут перед собой. И в друзья верные годны. Как был и покойник граф Борис Петрович
[53]. Держись поодаль; возьми себе местечко надёжное, с которого ни столкнуть никто тебя не посмеет, ни подрыться будет нельзя:
— Я и то имею на примете такое местечко… паном заживём. Народец безмозглый и трусливый. Как загребёшь в лапу — и будешь сидеть до конца живота, да и сыну в наследство оставить можем… и во владетельных будешь значиться… А то что толку, что я герцог Ижорский, к примеру сказать… Никак ижорскую землю из российского империума не вырежешь? Вот Курляндский герцог — не титулованный, а заправский.
— Так ты Курляндским хочешь быть, что ль?
— А почему ж не так? Всякие волнения там что рукой снимет; живи да жуй хлебец на старости лет.
— Не ври пустяков. Никто тебе Курляндии не отдаст, и Анну Ивановну оттуда не прогонит, тем паче теперь, коли она и женишка нашла.
— Мало ль что нашла… да не выйдет.
— Кто же помешает-то? Наша благословляет и разрешает. Иди, душенька, коли по душе пришёлся.
— Не одна воля та, которая позволяет. Найдутся и такие, кто помешать может.
— А кто бы, например?
— А я, например…
— Лоб расшибёшь попусту.
— Увидишь, что нет. Добудем герцогство… как пить дадим.
— Кто же тебе будет обделывать там-то дела?
— Я же сам.
— И там и здесь?
— Нет… С полномочьем отсюда уеду туда… и… проживу всё время, пока прогоню охотника сесть на тамошний престол… и велю выбрать себя…
— Ничего не выйдет. Отсюда уедешь — всё потеряешь. «С глаз долой и вон из мысли» — правильно говорят немцы… При женщинах того и гляди, что гриб съешь…
— Я не дурень… смыслю, что нужно так сделать, чтобы здесь образ наш и из отдаления ещё милей показывался. Чтобы ежедневно посыльных турили с просьбою: скорей там дела верши, да ко мне спеши.
— Да? Это может делать твоя Даша, и никто другой!
— И окромя Даши найдутся.
— Прогадаете, смотрите.
— Не прогадаем небось.
— Я и на завтрашний день твоей милости не поручусь теперь. Сильно тронуты за живое, чтобы спустить тебе грубость с милыми кавалерами. Коли велели наутро же им торчать на вытяжке, значит, желают лучше всмотреться.
— А мы, вместо смотренья, дела навалим да ушлём; в сторонке скучать, а не прямо торчать.
— Неладно будет это, смотри… спросят, кто услал.
— Да я начну не с посылки, а с чего следует. Али ты, Даша, не видывала нас, как умеем мы комедь жалостливую представить… нежности подпустить и…
— Поосмотрись прежде! Могут даже не допустить до представления. Взглядом смеряют тебя таким, каким меряли у нас сегодня. А ты, дурачок, и не заприметил, вишь. Какая же у тебя приметчивость? А сам ещё хвалишься, что далеко видишь.
— Вижу и видеть могу ещё дальше. Норовы дамские исстари заучил наизусть и, коли за руку беру, знаю, что из того произойдёт. Подъедем и разведём балясы… пора, мол, галерею достраивать для свадьбы. За всем буду наблюдать… и то, и сё… И через час окажется ещё лучше, чем за двадцать лет были.
— О том и вспоминать не приходится ни тебе, ни…