Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Какъ совершилъ свой подвигъ силачъ, онъ самъ хорошенько не помнилъ, потому что, по его собственному сознанію, струхнулъ. Но дѣло въ томъ, что на утро нашли на мѣстѣ пять человѣкъ. Двое изъ нихъ были уже мертвы, а трое на столько искалѣчены, что не могли сами убраться съ мѣста побоища. Помнилъ только Шванвичъ, что, не имѣя никакого оружія, онъ хваталъ по два человѣка за шиворотъ заразъ, по одному въ руку и, треснувъ ихъ лбами другъ о дружку раза два, бросалъ. И эти уже лежали тихонько. A за тѣмъ ухвативъ одного изъ нимъ, самаго рослаго, поперегъ туловища, началъ его же ногами бить остальныхъ. И непріятель обратился въ бѣгство съ крестомъ и молитвою, принявъ прохожаго за самого дьявола во образѣ офицера.

То же самое и с искусством. Искусство — там, где была истинная наука, было всегда выражением ее. С тех пор как есть люди, они из всей деятельности выражения разнообразных знаний выделяли главное выражение знания о назначении и благе человека, и выражение-то этого знания и было искусство в тесном смысле. С тех пор как есть люди, были те особенно чуткие и отзывчивые на учение о благе и назначении человека, которые на гуслях и тимпанах, в изображениях и словами выражали свою и людскую борьбу с обманами, отвлекавшими их от их назначения, свои страдания в этой борьбе, свои надежды на торжество добра, свое отчаяние о торжестве зла и свои восторги в сознании этого наступающего блага. С тех пор как были люди, истинное искусство, то, которое высоко ценилось людьми, не имело другого значения, как выражение науки о назначении и благе человека. Всегда и до последнего времени искусство служило учению о жизни, — только тогда оно было тем, что так высоко ценили люди. Но одновременно с тем как на место истинной науки о назначении и благе стала наука обо всем, о чем вздумается, — с тех пор и исчезло искусство, как важная деятельность человеческая. Искусство во всех народах существовало и существует до тех пор, пока то, что теперь у нас презрительно называется религией, считалось единой наукой. В нашем европейском мире пока была церковь, как учение о назначении и благе, и учение церкви считалось единой истинной наукой, искусство служило церкви и было истинное искусство; но с тех пор как искусство вышло из церкви и стало служить науке, наука же служила чему попало, искусство потеряло свое значение, и, несмотря на заявляемые по старой памяти права и на нелепое, доказывающее только потерю признания утверждение, что искусство служит искусству, оно сделалось ремеслом, доставляющим людям приятное, и, как такое, неизбежно сливается с хореографическими, кулинарными, парикмахерскими и косметическими искусствами, производители которых с таким же правом называют себя артистами, как и поэты, живописцы и музыканты нашего времени.

Василій Игнатьевичъ Шванвичъ былъ средняго роста, не множко сутуловатъ, но съ уродливо-широкими плечами и съ толстыми, какъ бревна, ногами и руками. У Орловыхъ мощь и сила сочетались съ красотой и стройностью тѣла; Шванвичъ же былъ совершенный медвѣдь. Также какъ медвѣдь ходилъ онъ маленькими шагами на короткихъ ногахъ, также нелѣпо, какъ и «Михайло Иванычъ», размахивалъ руками и медленно поворачивалъ голову, какъ еслибъ шея его была деревянная.

Оглянешься назад и видишь; в продолжение тысячелетий из миллиардов живших людей выделяются десятки Конфуциев, Будд, Солонов, Сократов, Соломонов, Гомеров, Исаий, Давидов. Видно, редко между людьми они встречаются, несмотря на то, что тогда не из одной касты только, а из всех людей выбирались эти люди, видно, редки эти истинные ученые и художники, производители духовной пищи. И не даром человечество так высоко ценило и ценит их. Теперь же оказывается, что эти все прошедшие великие деятели науки и искусства уже не нужны нам. Теперь научных и художественных деятелей можно, по закону разделения труда, делать фабричным способом, и мы в одно десятилетие наделали больше великих людей науки и искусства, чем их родилось среди всех людей от начала мира. Теперь есть цех ученых и художников, они заготавливают усовершенствованным способом всю ту духовную пищу, которая нужна человечеству. И заготовили они ее так много, что старых, прежних, не только древних, но и более близких уж не нужно и поминать, — это всё была деятельность теологического и метафизического периода, то всё надо стереть; а настоящая разумная деятельность началась так — лет 50 тому назад, и в эти 50 лет мы наделали столько великих людей, что на каждую науку приходится человек по 10 великих людей, а наук наделали столько — благо их легко делать, стоит приложить к греческому названию слово логия и расположить по готовым рубрикам — и готова наука, —наделали наук столько, что не только один человек не может знать их, но ни один не запомнит всех названий существующих наук; названия одни составят толстый лексикон, и каждый день делают еще новые науки. Наделали очень много, в роде того учителя чухонца, который выучил детей помещика чухонскому вместо французского языка. Выучил всё прекрасно, одно только горе, что никто, кроме нас, ничего этого не понимает и считает всё это ни на что не нужной чепухой. Но, впрочем, и на это есть объяснения. Люди не понимают всей пользы научной науки потому, что они находятся под влиянием теологического периода, того глупого периода, когда весь народ и у евреев, и у китайцев, и у индейцев, и у греков понимал всё, что говорили им их великие учители.

Этотъ богатырь, но не богатырь-витязь, а страшилище, не красавецъ Бова-королевичъ, а скорѣе какой-нибудь Черноморъ, жилъ въ столицѣ скромной и тихой жизнью. Средства его были крошечныя, знакомства, въ тѣсномъ смыслѣ слова, очень мало, за исключеніемъ извѣстности въ городѣ. Всякій зналъ Василія Игнатьевича и показывалъ на него пальцемъ на улицѣ, но самъ Шванвичъ почти никогда не зналъ, кто на него тычетъ пальцемъ.

Но отчего бы это ни случилось, дело в том, что науки и искусства всегда были в человечестве, и, когда они действительно были, они были нужны и понятны всем людям. Мы же делаем что-то такое, чтò мы называем науками и искусствами, но оказывается, что то, что мы делаем, не нужно и не понятно людям. И потому какие бы прекрасные вещи ни были те, какие мы делаем, мы не имеем права называть их науками и искусствами.

Силой своей хвастать онъ не любилъ, иногда даже обижался, когда его просили показать какую нибудь штуку. Часто задумывался онъ и тайно, на глубинѣ души, промѣнялся бы сейчасъ съ какимъ-нибудь красивымъ, хотя бы даже и совсѣмъ тщедушнымъ, гвардейскимъ офицеромъ.

Разъ только въ жизни похвасталъ онъ своею силой при большомъ стеченіи народа, но и то было сдѣлано по строжайшему приказу начальства. Зрѣлище это было дано въ Гостилицѣ, на дворѣ палатъ графа Разумовскаго и на потѣху гостившей у него покойной императрицы.

XXXVII.

У Шванвича были двѣ отличительныя черты въ характерѣ. Онъ не только былъ богомоленъ и ходилъ ко всѣмъ службамъ, но былъ знакомъ со всѣмъ петербургскимъ духовенствомъ и зналъ дѣла всѣхъ петербургскихъ причтовъ и церквей, какъ свои собственныя, зналъ, въ какомъ храмѣ хорошо идутъ дѣла причта и въ какомъ совсѣмъ бѣдность непокрытая, и онъ ходилъ преимущественно въ эти храмы и здѣсь отдавалъ на тарелочку и въ кружку свою послѣднюю копѣйку.

«Но вы только даете другое, несогласное с наукой, более тесное определение науки и искусства», говорят мне на это; остается всё та же научная и художественная деятельность Галилеев, Брунов, Гомеров, Микель-Анджелов, Бетховенов и всех меньшей величины ученых и художников, которые всю жизнь свою посвящали служению науке и искусству и которые были и останутся благодетелями человечества, стараясь забыть тот новый принцип разделения труда, на основании которого наука и искусства занимают теперь свое привилегированное положение и на основании которого мы имеем возможность уже не голословно, а по данному мерилу решить, имеет или не имеет основание та деятельность, которая называет себя наукой и искусством, так величать себя.

Онъ самъ любилъ справлять должность старосты церковнаго и любилъ въ особенности пройти по храму съ тарелочкой за вечерней или всенощной, когда въ церкви нѣтъ никого изъ военныхъ, или, тѣмъ паче, кого либо изъ начальства. Впрочемъ, однажды онъ попался, и за прогулку съ тарелочкой въ одномъ храмѣ просидѣлъ подъ арестомъ, такъ какъ онъ, по мнѣнію нѣмца-генерала, его накрывшаго за этимъ занятіемъ, «недостойное званію офицера совершилъ».

Когда египетские или греческие жрецы производили свои никому неизвестные таинства и говорили об этих таинствах, что в них заключается вся наука и искусство, — я не мог на основании пользы, приносимой ими народу, проверить действительность их науки, потому что наука, по их утверждению, была — сверхъестественное; но теперь у всех нас есть ясное, простое определение деятельности науки и искусства, исключающее всё сверхъестественное: наука и искусство обещаются исполнять мозговую деятельность человечества для блага обществ или всего человечества. И потому мы имеем право называть наукой и искусством только такую деятельность, которая будет иметь эту цель и будет достигать ее. А потому, как бы ни называли себя ученые, придумывающие теории уголовных, государственных и международных прав, придумывающие новые пушки и взрывчатые вещества, и художники, сочиняющие похабные оперы и оперетки или такие же похабные романы, мы не имеем права называть всю эту деятельность деятельностью науки и искусства, потому что деятельность эта не имеет целью блага обществ или человечества, а, наоборот, направлена ко вреду людей.

Другое странное свойство характера силача была боязнь, непреодолимая, непостижимая и врожденная, отчасти все усиливавшаяся, — боязнь женскаго пола. На этотъ счетъ Шванвичъ лгалъ, когда увѣрялъ, что у него отвращеніе къ «бабѣ». Онъ не прочь бы былъ побесѣдовать съ красавицей, не прочь бы былъ влюбиться до зарѣзу въ иную, но боязнь все превозмогала. Даже съ простой бабой на улицѣ Шванвичъ разговаривалъ скосивъ глаза въ сторону; что же касается до свѣтской женщины, хотя бы даже и очень пожилой, то онъ отъ всякой дамы бѣгалъ, какъ собака отъ палки и чортъ отъ ладона.

Точно так же, как бы ни называли себя те ученые, которые в простодушии своем всю свою жизнь заняты исследованием микроскопических животных и телескопических и спектральных явлений, или художники, которые после старательного исследования памятников старины заняты писанием исторических романов, картин, симфоний и прекрасных стихов, — все эти люди, несмотря на всё свое усердие, не могут быть названы людьми науки и искусства, во-первых, потому, что их деятельность науки для науки и искусства для искусства не имеет целью блага; во-вторых, потому, что мы не видим последствий этой деятельности для блага общества или человечества. То же, что из их деятельности выходит иногда полезное и приятное для некоторых людей, как и из всего может выйти приятное и полезное для некоторых людей, никак не дает нам права, по их научному определению, считать их людьми науки и искусства.

Всѣмъ былъ извѣстенъ случай, бывшій съ нимъ въ домѣ братьевъ Шуваловыхъ. Старшій Шуваловъ зазвалъ въ себѣ силача, чтобы тайномъ и ненарокомъ показать его одной пріѣзжей въ столицу родственницѣ, уже пожилой женщинѣ.

Точно так же, как бы ни называли себя люди, выдумывающие приложение электричества к освещению, отоплению и движению или новые химические соединения, дающие динамит или прекрасные краски, люди, играющие правильно симфонии Бетховена, играющие на театре или пишущие хорошие портреты, жанры, пейзажи и картины, пишущие интересные романы, цель которых только в развлечении от скуки богача, — деятельность этих людей не может быть названа наукой и искусством, потому что деятельность эта не направлена, так же как мозговая деятельность в организме, на благо целого, а руководится только личной выгодой, привилегиями, деньгами, получаемыми за изобретение, и потому деятельность такого рода науки и искусства также не может быть отделена от всякой другой корыстной, личной деятельности, прибавляющей приятности жизни, как деятельность трактирщиков, и наездников, и модисток, и проституток, и т. п. Деятельность как тех, и других, и третьих не подходит под определение науки и искусства, на основании разделения труда, обещающих служить благу всего человечества или общества.

Шванвичъ сидѣлъ въ кабинетѣ Шувалова у открытаго окна въ садъ. Хозяинъ вышелъ на минуту, затѣмъ черезъ нѣсколько времени Шванвичъ услыхалъ за дверями женскіе голоса, и одинъ тоненькій голосокъ благодарилъ хозяина за тотъ случай, который представляется поглядѣть на богатыря. Дамское общество приближалось къ дверямъ!!.. Но когда оно вошло въ горницу, то никого уже не было въ ней.

Василій Игнатьевичъ, увидя себя въ западнѣ, не долго думалъ, махнулъ въ окошко съ четырехъаршинной вышины, и при скачкѣ свихнулъ себѣ ногу. Какъ ни толста была эта нога, но все-таки не выдержала такую тушу. Съ тѣхъ поръ Шванвичъ сталъ злѣйшимъ врагомъ всей семьи Шуваловыхъ, а когда кто-либо изъ вельможъ зазывалъ его въ гости, онъ отказывался на отрѣзъ и говорилъ:

Определение наукою науки и искусства совершенно правильно, но, к несчастию, деятельность теперешних наук и искусств не подходит под него. Одни прямо делают вредное, другие — бесполезное, третьи — ничтожное, годное только для богачей. Они не исполняют того, что они, по своему же определению, взялись исполнить, и потому так же мало имеют права считать себя людьми науки и искусства, как испорченное духовенство, не исполнявшее взятых на себя обязанностей, не имеет права признавать себя носителем божеской истины.

— Нѣтъ, государь мой, я ужь ученый! Вы меня подъ какую бабу подведете.

И понятно, почему деятели нынешней науки и искусств не исполнили и не могут исполнить своего призвания. Они не исполняют его потому, что они из обязанностей своих сделали права.

А все-таки не минулъ этотъ Черноморъ заплатить дань прекрасному полу.

Деятельность научная и художественная в ее настоящем смысле только тогда плодотворна, когда она не знает прав, а знает одни обязанности. Только потому, что она всегда такова, что ее свойство быть таковою, и ценит человечество так высоко эту деятельность. Если люди действительно призваны к служению другим духовной работой, то они в этой работе будут видеть только обязанность и с трудом, лишениями и самоотвержением будут исполнять ее.

Лѣтъ за восемь передъ тѣмъ, Василій Игнатьевичъ, живя въ отдаленномъ кварталѣ, близь церкви, часто видѣлъ восемнадцатилѣтнюю дочку дьякона. И побѣдила она его сердце своимъ румянымъ личикомъ и добрыми глазками.

Мыслитель и художник никогда не будут спокойно сидеть на олимпийских высотах, как мы привыкли воображать; мыслитель и художник должен страдать вместе с людьми для того, чтобы найти спасение или утешение. Кроме того, он страдает еще потому, что он всегда, вечно в тревоге и волнении: он мог решить и сказать то, что дало бы благо людям, избавило бы их от страдания, дало бы утешение, а он не так сказал, не так изобразил, как надо; он вовсе не решил и не сказал, а завтра, может, будет поздно — он умрет. И потому страдание и самоотвержение всегда будет уделом мыслителя и художника.

Разумѣется, Шванвичъ боялся красавицы своей пуще чѣмъ кого либо, но однако собирался ежедневно познакомиться съ отцемъ дьякономъ поближе и, не смотря на свое офицерское званіе и дворянское происхожденіе, уже мысленно рѣшился жениться на дьяконицѣ. Но какъ это сдѣлать, какъ подойти къ ней, какъ заговорить? Къ дьякону въ гости можно пойти хотъ сейчасъ, ну, а потомъ что? Какъ онъ скажетъ ей первое слово? Что онъ сдѣлаетъ, когда она заговоритъ? И силача дрожь пронимала отъ страха. Унылый, сумрачный, даже грустный ходилъ Василій Игнатьевичъ, изо дня въ день собираясь завтра пойти въ гости къ отцу дьякону.

Не тот будет мыслителем и художником, кто воспитается в заведении, где будто бы делают ученого и художника (собственно же делают губителя науки и искусства), и получит диплом и обеспечение, а тот, кто и рад бы не мыслить и не выражать того, что заложено ему в душу, но не может не делать того, к чему влекут его две непреодолимые силы: внутренняя потребность и требование людей.

Такъ изо дня въ денъ, изъ мѣсяца въ мѣсяцъ, прошелъ почти годъ и однажды совершилось велѣніе судьбы. Замѣтивъ въ церкви какія-то приготовленія, новый Черноморъ спросилъ о причинѣ. Оказалось, что послѣ обѣдни будетъ вѣнчаніе одного соборнаго пѣвчаго. A съ кѣмъ? Съ ней, — съ дьяконицей!

Гладких, жуирующих и самодовольных мыслителей и художников не бывает. Духовная деятельность и выражение ее, действительно нужные для других, есть самое тяжелое призвание человека — крест, как выражено в Евангелии. И единственный, несомненный признак присутствия призвания есть самоотвержение, есть жертва собой для проявления вложенной в человека на пользу другим людям силы. Без мук не рождается и духовный плод.

Шванвичъ выбѣжалъ изъ церкви на своихъ короткихъ ногахъ, прибѣжалъ на квартиру, но черезъ часъ уже собралъ свои небольшіе пожитки и переѣхалъ на другой конецъ города. Но и здѣсь не усидѣлъ онъ, поѣхалъ къ пріятелю въ Кронштадтъ, помыкался тамъ съ недѣлю, вернулся, взялъ отпускъ и уѣхалъ къ родственнику въ Тульскую губернію. И тамъ долго преслѣдовалъ его образъ дьяконицы.

Учить тому, сколько козявок на свете, и рассматривать пятна на солнце, писать романы и оперу — можно не страдая; но учить людей их благу, которое всё только в отвержении от себя и служении другим, и выражать сильно это учение нельзя без отречения.

Вотъ съ этимъ-то человѣкомъ и подружился князь Тюфякинъ. Шванвичъ былъ слишкомъ простодушный человѣкъ, чтобы знать дурную репутацію князя и чтобы догадаться, зачѣмъ его угощаетъ князь, зачѣмъ зоветъ къ себѣ и постоянно таскаетъ съ собой по всѣмъ публичнымъ мѣстамъ. Только впослѣдствіи, мимоходомъ, Тюфякинъ передалъ другу, что боится Орловыхъ.

До тех пор была церковь, пока учители терпели и страдали, а как только они стали жирны, кончилась их учительская деятельность. «Были попы золотые и чаши деревянные; стали чаши золотые — попы деревянные», говорит староверческая пословица. Не даром умер Христос на кресте, не даром жертва страдания побеждает всё.

— Эвося, князинька! усмѣхнулся Шванвичъ. — Нашелъ кого бояться! Покуда ты при мнѣ, дюжина Орловыхъ тебя не тронетъ.

Наши же и наука и искусство обеспечены, дипломированы, и только и заботы у всех, как бы еще лучше обеспечить, т. е. сделать для них невозможным служение людям.

Но Шванвичъ хвасталъ. Всему городу было извѣстно, что онъ могъ справиться только съ однимъ изъ братьевъ, а двое вмѣстѣ всегда заставляли его обращаться въ бѣгство.

Истинной науки и истинного искусства есть два несомненные признака: первый — внутренний, тот, что служитель науки и искусства не для выгоды, а с самоотвержением будет исполнять свое призвание, и второй — внешний, тот, что произведение его будет понятно всем людям, благо которых он имеет в виду.

В чем бы ни полагали люди свое назначение и благо, наука будет учением об этом назначении и благе, а искусство — выражением этого учения. Законы Конфуция — наука; учение Моисея, Христа — наука; постройки в Афинах — искусство, псалмы Давида тоже искусство, обедня — искусство; но изучение тел в 4 измерениях, и таблицы химических соединений, и наши поэмы, и симфонии, и картины никогда не были и не будут ни наукой, ни искусством. Место настоящей науки и искусств занимают в наше время богословие и юридические науки, место настоящего искусства занимают церковные и правительственные обряды, в которые одинаково никто не верит и на которые одинаково никто не смотрит серьезно; то же, что называется у нас наукой и искусством, есть произведения праздного ума и чувства, имеющие целью щекотать такие же праздные умы и чувства: науки и искусства наши непонятны и ничего не говорят народу, потому что не имеют в виду его блага.

XIX

С тех пор как мы знаем жизнь людей, мы находим всегда и везде царствующее учение, ложно называющее себя наукой, не раскрывающее для людей, а затемняющее для них смысл жизни. Так это было у греков (софисты), потом у христиан (мистики, гностики, схоластики), у евреев (кабалисты и талмудисты), и так везде и до нашего времени. Что за особенное счастье наше жить в такое особенное время, когда та деятельность умственная, которая называет себя наукой, не только не заблуждается, но находится, как нас уверяют, в каком-то необычайном преуспеянии! Не происходит ли это особенное счастье оттого, что человек не может и не хочет видеть своего безобразия? Отчего же от тех наук и софистов, и кабалистов, и талмудистов ничего не осталось, кроме слов, а мы так особенно счастливы? Ведь признаки совершенно те же: то же самодовольство, слепая уверенность, что мы, именно мы и только мы, на настоящем пути, и с нас только начинается настоящее. Те же ожидания, что вот-вот мы откроем что-то необыкновенное, и тот же главный, обличающий наши заблуждения признак: вся мудрость наша остается при нас, а массы народа не понимают, и не принимают, и не нуждаются в ней.

Съ перваго дня Святой недѣли всѣ «герберги» или трактиры петербургскіе были особенно переполнены веселящимися офицерами.

Положение наше очень тяжелое, но почему же не посмотреть на него прямо?

Въ одномъ изъ нихъ, по имени «Нишлотъ», на Адмиралтейской площади, русскіе офицеры бывать не любили и Орловы никогда не бывали. Это былъ трактиръ, преимущественно посѣщаемый голштинцами и вообще иностранцами. Русскіе звали его другимъ прозвищемъ. Извѣстенъ онъ былъ на всю столицу страшнымъ побоищемъ, происшедшимъ здѣсь въ первый годъ царствованія Елизаветы Петровны.

Дѣло было простое. Солдаты на гуляньѣ около балагановъ побили разнощика за гнилые яблоки. Разнощики вступились за товарища и пошла рукопашная. Иностранцы офицеры, на русской службѣ, выбѣжали изъ трактира унимать солдатъ.

Пора опомниться и оглянуться на себя. Ведь мы не что иное как книжники и фарисеи, севшие на седалище Моисея и взявшие ключи от царства небесного, и сами не входящие и других не впускающие. Ведь мы, жрецы науки и искусства, — самые дрянные обманщики, имеющие на наше положение гораздо меньше прав, чем самые хитрые и развратные жрецы. Ведь для привилегированного положения нашего у нас нет никакого оправдания: мы мошенничеством захватили это место и обманом поддерживаем его. Жрецы, духовенство, наше или католическое, как оно ни было развратно, имело право на свое положение, — они говорили, что учат людей жизни и спасению. Мы же, люди науки и искусств, подкопались под них, доказали людям, что они обманывают, и стали на его место; и не учим людей жизни, даже признаем, что учиться этому не надо, а сосем соки народа и за это учим своих детей греческой и латинской грамматике, для того чтобы и они могли продолжать ту же жизнь паразитов, какую мы ведем. Мы говорим: касты были, у нас теперь нет. А что же значит то что одни люди и их дети работают, а другие люди и их дети не работают?

Но это время было время суда, казни и ссылокъ Остермана, Миниха, Левенвольда и другихъ. Народъ ждалъ, что новая государыня на-дняхъ дастъ указъ — нѣмцевъ повсюду искоренять и слухъ этотъ упорно держался въ народѣ. Появленіе иноземцевъ, хотя и въ русскихъ мундирахъ, на народномъ гуляньѣ произвело особое дѣйствіе. И солдаты, и тѣ же разнощики мгновенно обернули свое оружіе, кулаки, палки, и что попало на незванныхъ примирителей.

Приведите индейца, не знающего языка, и покажите ему европейскую и нашу жизнь нескольких поколений, и он признает такие же две главные определенные касты рабочих и не рабочих, какие есть у него. И как у него, так и у нас, право не работать дает особенное посвящение, которое мы называем наукой и искусством, вообще — образованием. Вот это-то образование и всё извращение разума, соединенное с ним, и привело нас к тому удивительному безумию, вследствие которого мы не видим того, что так ясно и несомненно. Мы поедаем людские жизни наших братий и считаем себя христианами, гуманными, образованными и совершенно правыми людьми.

Офицеры бросились въ трактиръ, толпа ринулась за ними и затѣмъ послѣдовательно бралась приступомъ горница за горницей, дверь за дверью. Мебель и все находящееся летѣло въ окны, вино распивалось на мѣстѣ. Офицеры отступали со второго этажа на третій, съ третьяго на чердакъ, но, наконецъ, и здѣсь появились солдаты. Офицеры вылѣзли съ чердака на крышу. Половину здѣсь переловили и изувѣчили, другая половина попрыгала съ крыши на крышу сосѣдняго сарая и многіе поломали себѣ ноги.

Наряженный судъ послалъ всѣхъ бунтовщиковъ въ рудники, но офицеры были также строго наказаны за то, что не съумѣли себя отстоять «по правиламъ военнаго искусства» и «дозволили» себя избить. Дѣлу этому минуло чуть не двадцать лѣтъ, но трактиръ потерялъ свое старое имя, а получилъ прозвище. Иноземцы еще звали его «гербергъ Нишлотъ», но русскіе офицеры и солдаты, и простой народъ звали теперь трактиръ «Нѣмцевъ Карачунъ».

XXXVIII.

По этой именно причинѣ въ «Нѣмцевомъ Карачунѣ» русскіе офицеры не считали возможнымъ бывать и постепенно гербергъ сдѣлался пребываніемъ и резиденціей голштинцевъ изъ Ораніенбауна и вообще всѣхъ иноземныхъ жителей и гостей столицы. Съ тѣхъ поръ, какъ князь Тюфякинъ перешелъ въ голштинское войско, онъ, разумѣется, преимущественно бывалъ въ этомъ трактирѣ.

Так что же делать? Что же нам делать? Этот вопрос, включающий в себя и признание того, что жизнь наша дурна и неправильна, и вместе с тем как бы отговорку о том, что всё-таки переменить этого нельзя, — этот вопрос я слышал и слышу со всех сторон, и потому я только и выбрал этот вопрос заглавием всего этого писания. Я описывал свои страдания, свои искания и свои разрешения этого вопроса. Я такой же человек, как все, и если отличаюсь чем-нибудь от среднего человека нашего круга, то главное тем, что я больше среднего человека служил и потворствовал ложному учению нашего мира, больше получал одобрений от людей царствующего учения и потому больше других развратился и сбился с пути. И потому думаю, что решение вопроса, который я нашел для себя, будет годиться и для всех искренних людей, которые поставят себе тот же вопрос.

Прежде всего на вопрос, что делать, я ответил себе: не лгать ни пред людьми, ни пред собою, не бояться истины, куда бы она ни привела меня.

На первыхъ дняхъ праздника Орловъ узналъ, что Котцау грозится отмстить за то, что его надули и не присылаютъ денегъ. Пріятель Агаѳона, Анчуткинъ, явился однажды рано утромъ на квартиру Григорія Орлова и передалъ Агаѳону, что господинъ фехтмейстеръ хочетъ будто ѣхать опять къ принцу, хочетъ объяснить все дѣло, разсказать обманъ и просить снова арестовать его оскорбителей.

Мы все знаем, что значит лгать перед людьми, но лжи перед самими собой мы не боимся; а между тем самая худшая, прямая, обманная ложь перед людьми ничто по своим последствиям в сравнении с той ложью перед самим собой, на которой мы строим свою жизнь.

Агаѳонъ принялъ это извѣстіе совершенно особенно, недаромъ старикъ былъ холопомъ всю жизнь у именитыхъ столбовыхъ дворянъ.

Вот той-то ложью нужно не лгать, чтобы быть в состоянии ответить на вопрос, что делать. И в самом деле, как же ответить на вопрос, что делать, когда всё, что я делаю, вся моя жизнь основана на лжи, и я эту ложь старательно выдаю за правду перед другими и перед самим собой? Не лгать в этом смысле значит не бояться правды, не придумывать и не принимать придуманных людьми изворотов для того, чтобы скрыть от себя вывод разума и совести; не бояться разойтись со всеми окружающими и остаться одному с разумом и совестью; не бояться того положения, к которому приведет правда, твердо веруя, что то положение, к которому ведет правда и совесть, как бы страшно оно ни было, не может быть хуже того, которое построено на лжи. Не лгать в нашем положении людей привилегированных, умственного труда — значит не бояться учесться.

— Что жъ? И за дѣло, сказалъ Агаѳонъ:- вѣстимо надувка. Нешто это хорошо, россійскимъ дворянамъ обманывать? Но вотъ что, голубчикъ ты мой, объяснилъ онъ:- господа Орловы никого еще никогда, слава-те Христосъ, не обмошенничали. A денегъ мы найти не можемъ. Вотъ обожди, тебѣ господа все объяснятъ.

И Орловы, дѣйствительно, объяснили все умному и ловкому парню Анчуткину, бывшему почти крѣпостнымъ ихъ отца и пролѣзшему теперь въ голштинцы. Они велѣли передать Котцау, что деньги будутъ у него непремѣнно при первой возможности и чтобы онъ обождалъ только хотя бы до Ѳоминой. Затѣмъ было рѣшено тотчасъ же начать «выколачивать» долгъ.

Может быть, уже так много должен, что и не рассчитаешься; но как бы ни много было, всё лучше, чем не считаться, как бы ни далеко зашел по ложной дороге, всё лучше чем продолжать итти по ней. Ложь перед другими только невыгодна: всякое дело решается всегда прямее и короче правдой, чем ложью. Ложь перед другими только запутывает дело и отдаляет решение; но ложь перед самим собою, выставляемая за правду, губит всю жизнь человека. Если человек, выбравшийся на ложную дорогу, признает ее настоящею, то всякий шаг его по этой дороге отдаляет его от цели; если человек, долго идущий по этой ложной дороге, сам догадается или ему скажут, что это дорога ложная, но он испугается мысли о том, как далеко он заехал в сторону, и постарается уверить себя, что он, может-быть, и тут выедет на путь, то он никогда не выедет. Если человек сробеет перед истиной и, увидав ее, не признает ее, а примет ложь за истину, то человек никогда не узнает, что ему делать. Мы, люди не только богатые, но люди привилегированные, так называемые образованные, так далеко зашли по ложной дороге, что нам надо или большую решительность, или очень большие страдания на ложной дороге для того, чтобы опомниться и признать ту ложь, которой мы живем. Я увидал ложь нашей жизни благодаря тем страданиям, к которым меня привела ложная дорога; и я, признав ложность того пути, на котором стоял, имел смелость итти, прежде только одною мыслью, туда, куда меня вели разум и совесть, без соображения о том, к чему они меня приведут. И я был вознагражден за эту смелость.

Въ той части Адмиралтейской площади, гдѣ былъ «Нишлотъ», благодаря ея очисткѣ отъ всякаго мусора, снова, по примѣру прежнихъ лѣтъ, было на праздникахъ народное гулянье. Гостинница бывала цѣлый денъ полна веселящимся офицерствомъ изъ иноземцевъ всѣхъ странъ, тамъ же всякій день по вечерамъ появлялся князь Тюфякинъ въ сопровожденіи дюжаго Шванвича. Орловы съ пріятелями прежде всего озаботились тѣмъ, чтобы какъ-нибудь заманить силача-врага куда-нибудь въ гости, дабы князь Тюфякинъ остался одинъ. Въ, крайнемъ случаѣ, они рѣшались однако на сраженіе, не смотря на присутствіе такого союзника у Тюфякина.

Все сложные, разрозненные, запутанные и бессмысленные явления жизни, окружавшие меня, вдруг стали ясны, и мое прежде странное и тяжелое положение среди этих явлений вдруг стало естественно и легко.

Въ четвергъ на святой братья Всеволожскіе позвали къ себѣ вечеромъ въ гости Шванвича и, дабы отвлечь всякое подозрѣніе, Алексѣй Орловъ явился тоже на вечеринку. Отношенія Орловыхъ и Шванвича были оригинальныя, особенныя, таковыя же, однако, каковы отношенія державъ. Послѣ мира — ожесточенная война, затѣмъ снова заключается миръ на вѣчныя времена, затѣмъ этимъ вѣчнымъ временамъ выходитъ, иногда вскорѣ же, срокъ и снова война и опять вѣчный миръ. A въ промежуткахъ отъ войны до войны отношенія всегда самыя дружескія.

И в новом положении этом определилась совершенно точно моя деятельность — совсем не та, какая представлялась мне прежде, но деятельность новая, гораздо более спокойная, любовная и радостная. То самое, что прежде пугало меня, стало привлекать меня. И потому я думаю, что тот, кто искренно задаст себе вопрос, что делать, и, отвечая на этот вопрос, не будет лгать перед собой, а пойдет туда, куда поведет его разум, тот уже решил вопрос. Если он только не будет лгать перед собой, он найдет, что, где и как делать.

Орловы часто сражались съ Шванвичемъ, уступая въ одиночку и побѣждая, когда бывали вмѣстѣ; но затѣмъ встрѣчались въ гостяхъ, бесѣдовали, вспоминали послѣднія драки, смѣялись и шутили. Такъ было и теперь. На вечерѣ Всеволожскихъ Алексѣй Орловъ особенно любезничалъ съ Шванвичемъ, задерживая его умышленно въ гостяхъ, чтобы дать время Григорію отдуть князя. Простодушный Василій Игнатьевичъ, конечно, не могъ знать, что въ то же время князь Тюфякинъ сидѣлъ съ нѣсколькими иноземными офицерами въ «Нѣмцевомъ Карачунѣ», а въ подъѣзду подъѣзжалъ никогда небывающій гость съ своими пріятелями.

Одно только, что может помешать ему в отыскании исхода, — это ложно высокое о себе и о своем положении мнение. Так это было со мной, и потому другой, вытекающий из первого ответ на вопрос, что делать, для меня состоял в том, чтобы покаяться во всем значении этого слова, т. е. изменить совершенно оценку своего положения и своей деятельности: вместо полезности и серьезности своей деятельности признать ее вред и пустяшность, вместо своего образования признать свое невежество, вместо своей доброты и нравственности признать свою безнравственность и жестокость, вместо своей высоты признать свою низость. — Я говорю, что, кроме того, чтобы не лгать перед самим собой, мне нужно еще было покаяться, потому что, хотя одно и вытекает из другого, ложное представление о моем высоком значении так срослось со мною, что до тех пор, пока я искренно не покаялся, не отрешился от той ложной оценки, которую я сделал сам себе, я не видал большей части той лжи, которою я лгал перед собой. Только когда я покаялся, т. е. перестал смотреть на себя как на особенного человека, а стал смотреть, как на человека такого же, как все люди, только тогда путь мой стал ясен для меня. Прежде же я не мог отвечать на вопрос, что делать, потому что самый вопрос я ставил неправильно.

Пока я не покаялся, я ставил вопрос так: какую избрать деятельность мне, человеку, приобретшему то образование и те таланты, которые я приобрел? Как отплатить этими талантами и этим образованием за то, что я брал и беру у народа? Вопрос этот был неправилен потому, что он включал в себя ложное представление о том, что я не такой же человек, а особенный, призванный служить людям теми талантами и образованием, которое я приобрел 40-летним упражнением. Я задавал себе вопрос, но в сущности уже отвечал на него вперед тем, что вперед уж определял тот род мне приятной деятельности, которою я призван был служить людям. Я собственно спрашивал себя, как мне, такому прекрасному писателю, приобретшему столько знаний и талантов, употребить их на пользу людям.

Когда Григорій Орловъ самъ-шестъ, съ братьями Рославлевыми, Барятинскимъ и Чертковымъ, явился въ большой горницѣ; гдѣ пировали разные нѣмцы съ какими-то итальянскими актрисами, то князь Тюфякинъ поблѣднѣлъ, какъ полотно, и догадался. Хозяинъ «Нишлота» тоже понялъ, что будетъ и зачѣмъ пожаловалъ господинъ цалмейстеръ Орловъ.

— Ну, голубчикъ, ваше сіятельство, выговорилъ Григорій, смѣясь:- посылай домой за деньгами. Срокъ прошелъ. Отбояривайся либо червонцами, либо синяками.

Вопрос же надо было поставить так, как бы он стоял для ученого раввина, прошедшего курс талмуда и выучившего число букв всех священных книг и все тонкости своей науки. Вопрос как для раввина, так и для меня должен был стоять так: чтò мне, проведшему, по несчастию моих условий, лучшие учебные года, вместо приучения к труду, в изучении грамматики, географии, юридических наук, стихов, повестей и романов, французского языка и фортепианной игры, философских теорий и военных упражнений, — чтò мне, проведшему лучшие годы моей жизни в праздных и развращающих душу занятиях, — чтò мне делать, несмотря на эти несчастные условия прошедшего, чтобы отплатить тем людям, которые во всё это время кормили и одевали меня, да и теперь продолжают кормить и одевать меня? Если бы вопрос стоял так, как он стоит передо мной теперь, после того, как я покаялся, — чтò мне делать, такому испорченному человеку? — то ответ был бы легок: стараться прежде всего честно кормиться, т. е. выучиться не жить на шее других и, учась этому и выучившись, при всяком случае приносить пользу людям и руками, и ногами, и мозгами, и сердцем, и всем тем, на что заявляются требования людей.

Тюфякинъ, струсившій донельзя, пробормоталъ что-то безсвязное и вышелъ изъ-за стола. Но товарищи его, иноземцы, не подозрѣвавшіе съ кѣмъ имѣютъ дѣло, какъ только узнали, въ чемъ все заключается, стали шумѣть и полѣзли на незванныхъ гостей, чтобы выгнать ихъ вонъ изъ «Нишлота».

Наивные люди черезъ двѣ минуты уже вопили на весь кварталъ, а актрисы-иностранки, чуть не обезумѣвъ отъ испуга, разсыпались и полѣзли кто на шкафъ, кто подъ столъ.

И потому-то я говорю, что для человека нашего круга, кроме того, чтобы не лгать перед другими и собой, нужно еще покаяться, соскрести с себя вросшую в нас гордость своим образованием, утонченностью, талантами и сознать себя не благодетелем народа, передовым человеком, который не отказывается поделиться с народом своими полезными приобретениями, а признать себя кругом виноватым, испорченным, никуда ненужным человеком, который желает исправиться и не то что благодетельствовать народу, но перестать только оскорблять и обижать его. Я слышу часто вопросы хороших молодых людей, сочувствующих отрицательной части моего писания и спрашивающих: ну, так что же мне делать? что делать мне, кончившему курс в университете или в другом заведении, для того чтобы быть полезным? Молодые люди эти спрашивают, а в глубине души у них уже решено, что то образование, которое они получили, есть их великое преимущество, и что служить народу они желают именно этим своим преимуществом. И потому одно, чего они никак не сделают, это то, чтобы искренно, честно отнестись критически к тому, что они называют своим образованием: спросить себя, хорошие или дурные свойства суть то, что они называют своим образованием. Если же они сделают это, то они неизбежно будут приведены к необходимости отречься от своего образования и к необходимости начать учиться снова, а это одно и нужно. Они никак не могут решить вопроса: что делать, потому что вопрос этот стоит для них не так, как он должен стоять. Вопрос должен стоять так: как мне, беспомощному, бесполезному человеку, по несчастию моих условий погубившему лучшие учебные года на развращающее душу и тело изучение научного талмуда, поправить эту ошибку и выучиться служить людям? А он у них стоит так: как мне, приобретшему столько прекрасных знаний человеку, быть этими прекрасными знаниями полезным людям? И потому-то такой человек никогда не ответит на вопрос — что делать, до тех пор, пока он не покается. И покаяние не страшно, так же как не страшна истина, и так же радостно и плодотворно. Стоит принять истину совсем и покаяться совсем, чтобы понять, что прав, преимуществ, особенностей в деле жизни никто не имеет и не может иметь, а обязанностям нет конца и нет пределов, и что первая и несомненная обязанность человека есть участие в борьбе с природою за свою жизнь и жизнь других людей.

Въ самый разгаръ рукопашной, Тюфякинъ увернулся и выскочилъ изъ горницы. Орловъ бросился за нимъ. Тюфякинъ, не смотря на свой страхъ, сообразилъ, что дѣлать. Пробѣжавъ цѣлую вереницу комнатъ, корридоръ и лѣстницу, онъ бросился на дворъ. Орловъ, хотя и не зналъ расположенія комнатъ, но преслѣдовалъ его долго. Однако, на темной лѣстницѣ князь Тюфякинъ, свой человѣкъ, пролетѣлъ какъ стрѣла, а ловкій, хотя и могучій въ плечахъ Орловъ не могъ быстро проскочить въ темнотѣ по незнакомой лѣстницѣ. Когда онъ выскочилъ на дворъ, то Тюфякинъ, зная, что Орловъ и бѣгатъ мастеръ, рѣшился броситься и запереться въ одномъ изъ погребовъ. Орловъ подбѣжалъ къ желѣзной двери, когда замокъ уже скрипѣлъ внутри.

И это-то сознание обязанности человека и составляет сущность третьего ответа на вопрос — что делать?

— Хоть до утра просижу здѣсь! крикнулъ Григорій въ дверь.

Я старался не лгать перед собой, я старался выварить из себя остатки ложного мнения о значении моего образования и талантов и покаяться; но на дороге решения вопроса, что делать, становилось новое затруднение: дел так много разных, что надо было указание на то, что именно делать. И ответ на этот вопрос дало мне искреннее покаяние в том зле, в котором я жил.

— Шванвичъ и раньше будетъ! отозвался Тюфякинъ. — Посиди, посиди! Дождись!.. За нимъ послали коннаго.

Что делать? Что именно делать? — спрашивают все и спрашивал я до тех пор, пока под влиянием высокого мнения о своем призвании не видел того, что первое и несомненное дело мое было то, чтобы кормиться, одеваться, отопляться, обстраиваться и в этом же самом служить другим, потому что, с тех пор как существует мир, в этом самом состояла и состоит первая и несомненная, обязанность всякого человека.

Между тѣмъ, всѣхъ товарищей Орлова нѣмцы осилили и выгнали на улицу. Григорій услыхалъ ихъ голоса черезъ дворъ и крикнулъ.

В самом деле, в чем бы человек ни полагал своего призвания: в том ли, чтобы управлять людьми, в том ли, чтобы защищать своих соотечественников, совершать ли богослужение, поучать ли других, придумывать ли средства для увеличения приятностей жизни, открывать ли законы мира, воплощать ли вечные истины в художественных образах, — для разумного человека обязанность его участвовать в борьбе с природою для поддержания жизни и своей и других людей всегда будет самая первая и самая несомненная. Обязанность эта будет первой уже потому, что людям нужнее всего их жизнь, и потому для того, чтобы защищать и поучать людей и делать их жизнь более приятной, надо сохранять самую жизнь, а между тем мое неучастие в борьбе, поглощение чужих трудов есть уничтожение чужих жизней. И потому безумно служить жизни людей, уничтожая жизни людей, и нельзя говорить, что я служу людям, когда я своей жизнью очевидно врежу им.

— Сюда! Здѣсь заяцъ… Залегъ!

И военный совѣтъ среди полумглы ясной ночи передъ дверью погреба рѣшилъ, въ ожиданіи появленія Шванвича, послать скорѣе извощика къ Всеволожскимъ за Алексѣемъ, а покуда караулить князя.

Обязанность человека борьбы с природою для приобретения средств жизни всегда будет самой первой и несомненной из всех других обязанностей, потому что обязанность эта есть закон жизни, отступление от которого влечет за собой неизбежное наказание — уничтожение или телесной или разумной жизни человека. Если человек, живя один, уволит себя от обязанности борьбы с природой, он тотчас же казнится тем, что тело его погибает. Если же человек уволит себя от этой обязанности, заставляя других людей, губя их жизнь, исполнять ее, то он тотчас же казнится уничтожением разумной жизни, т. е. жизни, имеющей разумный смысл.

Нѣмцы, осилившіе офицеровъ, разумѣется, не захотѣли идти на Орлова во дворъ, чтобы спасать Тюфякина. Хозяинъ «Нишлота» уже объяснилъ, что за человѣкъ господинъ Орловъ, и совѣтовалъ дожидаться прибытія Шванвича, за которымъ онъ же и послалъ.

В этом одном деле получает человек, если уже разделять его, полное удовлетворение телесных и духовных требований своей природы: кормить, одевать, беречь себя и своих близких есть удовлетворение телесной потребности, делать то же для других людей — удовлетворение духовной потребности. Всякая другая деятельность человека только тогда законна, когда она направлена на удовлетворение этой первейшей потребности человека, потому что в удовлетворении этой потребности состоит и вся жизнь человека.

— A тогда идите… Хоть бы ради любопытства. Землетрясеніе будетъ!\'Ей-Богу! объяснялъ нѣмецъ-хозяинъ гостямъ и актрисамъ.

Я так был извращен своей прошедшей жизнью, так скрыт в нашем мире этот первый и несомненный закон Бога или природы, что мне показалось странным, страшным, стыдным даже исполнение этого закона, как будто может быть страшно, странно и стыдно исполнение вечного несомненного закона, а не отступление от него.

Между тѣмъ, у Всеволожскихъ всѣ мирно бесѣдовали. Алексѣй Орловъ разсказывалъ Шванвичу объ одномъ заморскомъ силачѣ Юнгферѣ и объ его подвигахъ, которые были почище того, что они могутъ дѣлать. Шванвичъ слушалъ съ удовольствіемъ и вниманіемъ, когда вошелъ вдругъ человѣкъ и вызвалъ его словами:

— Спрашиваетъ васъ конный…

Сначала мне представлялось, что для исполнения этого дела нужно какое-то приспособление, устройство, сообщество единомышленных людей, согласие семьи, жизнь в деревне; потом представлялось совестным как будто выказываться перед людьми, делать такое непривычное в нашем быту дело, как телесный труд, и я не знал, как взяться за него. Но стоила мне понять, что это не есть какая-нибудь исключительная деятельность, которую нужно выдумать и устроить, а что эта деятельность есть только возвращение из ложного положения, в котором я находился, к естественному, есть только исправление той лжи, в которой я живу, — стоило мне сознать это, чтобы устранились все эти затруднения. Устроивать и приспособлять и ожидать согласия других никогда не нужно было, потому что всегда, в каком бы я ни был положении, были люди, которые кормили, одевали, отопляли кроме себя и меня, и везде при всех условиях я мог делать это сам для себя и для них, если у меня доставало времени и сил. А испытывать ложный стыд в занятии непривычным и как бы удивительным для людей делом я тоже не мог, потому что, не делая этого, я испытывал уже не ложный, а настоящий стыд.

Шванвичъ, узнавъ отъ курьера хозяина «Нишлота» въ чемъ дѣло, не вернулся снова въ горницу. Не взявъ шляпы и шпаги, онъ поспѣшно спустился за нимъ на улицу и, какъ былъ, сѣлъ на извощика. Видя, что гость не ворочается изъ передней. Всеволожскіе вышли за нимъ въ недоумѣніи.

— Что за причта! сказалъ одинъ изъ братьевъ.

И тут-то, придя к этому сознанию и практическому из него выводу, я был вознагражден вполне за то, что не заробел перед выводами разума и пошел туда, куда они вели меня. Придя к этому практическому выводу, я был поражен легкостью и простотою разрешения всех этих вопросов, которые мне прежде казались столь трудными и сложными. На вопрос, что нужно делать, явился самый несомненный ответ: прежде всего, что мне самому нужно: мой самовар, моя печка, моя вода, моя одежда — всё, что я могу сам сделать. На вопрос, не странно ли это будет перед людьми, делавшими это, оказалось, что странность эта продолжалась только неделю, а после недели сделалось бы странным, если бы я возвратился к прежним условиям. На вопрос, нужно ли организовать этот физический труд, устроить сообщество в деревне, на земле, оказалось, что всё это не нужно, что труд, если он имеет своею целью не приобретение возможности праздности и пользования чужим трудом, каков труд наживающих деньги людей, а имеет целью удовлетворение потребностей, сам собою влечет из города в деревню, к земле, туда, где труд этот самый плодотворный и радостный. Сообщества же не нужно было никакого составлять потому, что человек трудящийся сам по себе, естественно примыкает к существующему сообществу людей трудящихся. На вопрос о том, не поглотит ли этот труд всего моего времени и не лишит ли меня возможности той умственной деятельности, которую я люблю, к которой привык и которую в минуту самомнения считаю не бесполезною другим, ответ получился самый неожиданный. Энергия умственной деятельности усилилась и равномерно усиливалась, освобождаясь от всего излишнего, по мере напряжения телесного. Оказалось, что, отдав на физический труд восемь часов — ту половину дня, которую я прежде проводил в тяжелых усилиях борьбы со скукою, у меня оставалось еще восемь часов, из которых мне нужно было по моим условиям только пять для умственного труда; оказалось, что если бы я, весьма плодовитый писатель, 40 почти лет ничего не делавший кроме писания и написавший 300 листов печатных, — если бы я работал все эти 40 лет рядовую работу с рабочим народом, то, не считая зимних вечеров и гулевых дней, если бы я читал и учился в продолжение пяти часов каждый день, а писал бы по одним праздникам, по две страницы в день (а я писывал по листу печатному в день), то я написал бы те же 300 листов в 14 лет. Оказалось удивительное дело: самый простой арифметический расчет, который может сделать семилетний мальчик и которого я до сих пор не мог сделать. В сутках 24 часа; спим мы 8 часов, остается 16. Если какой бы то ни было человек умственной деятельности посвятит на свою деятельность 5 часов каждый день, то он сделает страшно много. Куда же деваются остальные 11 часов?

Но Алексѣй Орловъ тотчасъ догадался, куда полетѣлъ Шванвичъ простоволосый и безъ оружія. Чрезъ минуту и онъ былъ на улицѣ. На его несчастіе Шванвичъ ускакалъ на единственномъ извощикѣ и ему приходилось пуститься бѣгомъ!

Оказалось, что физический труд не только не исключает возможности умственной деятельности, не только улучшает ее достоинство, но поощряет ее.

Между тѣмъ, въ «Нѣмцевомъ Карачунѣ» чуть не произошелъ еще до прибытія Шванвича карачунъ русскимъ. Въ гербергъ вдругъ явилась изъ Ораніенбаума цѣлая кучка голштинскихъ офицеровъ кутнуть ради праздника. Тотчасъ же узнали они, что ихъ русскій товарищъ, Тюфякинъ, сидитъ въ погребѣ, а на стражѣ находится цалмейстеръ Орловъ, во всемъ полку ненавидимый за его фокусъ съ Котцау.

На вопрос о том, не лишит ли этот физический труд меня многих безвредных радостей, свойственных человеку, как наслаждение искусствами, приобретение знания, общения с людьми и вообще счастия жизни, оказалось совершенно обратное: чем напряженнее был труд, чем больше он приближался к считающемуся самым грубым земледельческому труду, тем больше я приобретал наслаждений, знаний и приходил тем более в тесное и любовное общение с людьми и тем более получал счастья жизни.

И съ веселыми кликами компанія человѣкъ въ двѣнадцать бросилась къ Григорью и его пятерымъ товарищамъ. Григорій всегда «пуще разгорался», по выраженію это братьевъ, когда слѣдовало, наоборотъ, хладнокровно уступить обстоятельствамъ. Умѣряющаго же его пылъ брата не было теперь. Голштинцы подступали, требуя выпустить изъ заточенія ихъ товарища. Орловъ въ отвѣть назвалъ ихъ по-нѣмецки очень крѣпко… Черезъ мгновеніе товарищи Орлова были побиты и прогнаны со двора. Дна голштинца уже съ воплемъ покатились на землю отъ здоровыхъ затрещинъ Григорія, но за то тотчасъ же вслѣдъ за ними покатился и самъ могучій богатырь, облѣпленный остервѣнившимися нѣмцами, какъ мухами… Однако, чрезъ мгновеніе страшнымъ усиліемъ удалось Орлову все-таки подняться и вырваться. И, разбросавъ кулаками и ногами всю свору, онъ бросился въ сторону въ рядамъ сложенныхъ на дворѣ дровъ. Въ эту же минуту появился въ полумглѣ Шванвичъ и бѣжалъ рысью на своихъ короткихъ медвѣжьихъ ногахъ.

На вопрос о том (так часто слышанный мною от людей не совсем искренних), какой результат может произойти от такой ничтожной капли в море, от участия моего личного физического труда в море поглощаемого мною труда, получился тоже самый удовлетворительный и неожиданный ответ. Оказалось, что стоило мне сделать физический труд привычным условием своей жизни, чтобы тотчас же большинство моих ложных, дорогих привычек и требований при физической праздности сами собой, без малейшего усилия с моей стороны, отпали от меня. Не говоря уже о привычках обращать день в ночь и обратно, о постеле, одежде, условной чистоте, прямо невозможных и стесняющих при физическом труде, пища, потребность качества пищи совершенно изменились. Вместо сладкого, жирного, утонченного, сложного, пряного, на что тянуло прежде, стала нужна и более всего приятна самая простая пища: щи, каша, черный хлеб, чай в прикуску. Так что, не говоря уже о влиянии на меня примера простых рабочих людей, довольствующихся малым, с которыми я при физической работе приходил в общение, самые потребности незаметно изменились вследствие рабочей жизни, так что моя капля физического труда в море общего труда, по мере моей привычки и усвоения приемов работы, становилась всё больше и больше; по мере же плодотворности моего труда и требования мои труда от других становились всё меньше и меньше, и жизнь естественно, без усилий и лишений приближалась к такой простой, о которой я не мог и мечтать без исполнения закона труда. Оказалось то, что самые дорогие требования мои от жизни — именно требования тщеславия и рассеяния от скуки — происходили прямо от праздной жизни. При физической работе не было места тщеславию и не было нужды в рассеянии, так как время было приятно занято, и после усталости простой отдых за чаем, за книгой, за разговором с близкими был несравненно приятнее театра, карт, концерта, большого общества — всех тех вещей, которые нужны при физической праздности и стоят дорого.

— Что? Гдѣ князь?.. Гдѣ Гришутка? вскрикнулъ онъ, подбѣгая, но, увидя себя окруженнымъ нѣмцами, онъ остановился…

Князь, заслыша голосъ новаго пріятеля, отперъ дверь и явился на порогѣ погреба.

На вопрос о том, не расстроил ли бы этот непривычный труд здоровья, необходимого для возможности служения людям, оказалось, что, несмотря на положительные утверждения знаменитых врачей, что физический напряженный труд, особенно в мои года, может иметь самые вредные последствия (а что лучше шведская гимнастика, массаж и т. п. приспособления, долженствующие заменить естественные условия жизни человека), оказалось, что чем напряженнее был труд, тем я сильнее, бодрее, веселее и добрее себя чувствовал. Так что оказалось несомненно то, что точно так же, как все те ухищрения человеческого ума: газеты, театры, концерты, визиты, балы, карты, журналы, романы суть не что иное, как средство поддерживать духовную жизнь человека вне его естественных условий труда для других, что точно таковы же все гигиенические и медицинские ухищрения человеческого ума для приспособления пищи, питья, помещения, вентиляции, отопления, одежды, лекарств, вод, массажа, гимнастики, электрических и всяких других лечений, — что все эти хитрости-мудрости суть только средства поддержать телесную жизнь человека, изъятую из естественных ее условий труда. Оказалось, что все те ухищрения человеческого ума для приятного устройства жизни физически праздных людей совершенно подобны тем хитростям, которые бы придумывали люди для устройства в герметически закрытом помещении, посредством механических приборов, испарения и растений, наилучшего для дыхания воздуха, когда стоит только открыть окошко.

— Ну, голубчикъ, Василій Игнатьевичъ, помоги… выговорилъ онъ. — Надо и его поучить. Онъ меня чуть не искалѣчилъ на всю жизнь. Гдѣ онъ?

Все выдумки медицины и гигиены для людей нашего круга подобны тому, что придумывал бы механик для того, чтобы, растопив неработающий паровик и заткнув все клапаны, сделать так, чтобы паровик не разорвало. Вместо всех сложнейших и поглощающих столько трудов устройств увеселений, комфорта и медицинских и гигиенических приспособлений, долженствующих спасать людей от их духовных и телесных болезней, нужно только одно: исполнять закон жизни — делать то, что свойственно не только человеку, но и животному, — выпускать заряд энергии, принимаемый в виде пищи, мускульным трудом; говоря простым языком — зарабатывать хлеб, не работавши не есть, или сколько поел, столько и сработал.

— Здѣсь! крикнулъ Орловъ.

— Вонъ… Вонъ онъ! На дровахъ!

И когда я ясно понял всё это, мне стало смешно. Я целым рядом сомнений, исканий, длинным ходом мысли пришел к той необыкновенной истине, что если у человека есть глаза, то затем, чтобы смотреть ими и уши, чтобы слушать, и ноги, чтобы ходить, и руки, и спина, чтобы работать. И что если человек не будет употреблять этих членов на то, на что они предназначены, то ему будет хуже. Я пришел к тому заключению, что с нами, привилегированными людьми, случилось то же, что случилось с жеребцами моего знакомого. Приказчик, не охотник до лошадей и не знаток, получив приказание хозяина поставить на стойло лучших жеребцов, отобрал их из табуна, поставил в стойла, кормил овсом, и поил; но, боясь за дорогих лошадей, не решался никому поручить их, не ездил, не гонял и даже не выводил их. Лошади все сели на ноги и стали никуда не годными. То же случилось и с нами, но только с тою разницей, что лошадей нельзя обмануть ничем, и их, чтобы не выпускать, держали на привязи, нас же держат в таком же неестественном, гибельном для нас положении соблазнами, которые спутали нас и держат, как цепи.

Дѣйствительно, Григорій Орловъ, при появленіи силача, съ которымъ онъ одинъ справиться никогда не могъ, мигомъ влѣзъ на сложенныя саженями дрова. Могучая фигура его высоко рисовалась на чистомъ и ясномъ ночномъ небѣ.

Мы устроили себе жизнь, противную и нравственной и физической природе человека, и все силы своего ума напрягаем на то, чтобы уверить человека, что это-то и есть самая настоящая жизнь. Всё, что мы называем культурой: наши науки и искусства, усовершенствования приятностей жизни, — это попытки обмануть нравственные требования человека; всё, что называем гигиеной и медициной, — это попытки обмануть естественные, физические требования человеческой природы. Но обманы эти имеют свои пределы, и мы доходим до них. Если такова настоящая жизнь человеческая, то лучше уже вовсе не жить, говорит царствующая, самая модная философия Шопенгауэра и Гартмана. Если такова жизнь, то лучше не жить, говорит увеличивающееся число самоубийств привилегированного класса. Если такова жизнь, то и будущим поколениям лучше не жить, говорят потворствуемые наукой медицины и изобретенные ею уловки для уничтожения женского плодородия.

— Знаетъ, плутъ, что я лазать не мастеръ! вскрикнулъ Шванвичъ. — Ну, да попробую…

В Библии сказано, как закон человека: «в поте лица снеси хлеб, и в муках родиши чада». Мужик Бондарев, написавший об этом статью, осветил для меня мудрость этого изречения.4

Но едва только онъ двинулся лѣзть тоже на дрова къ Орлову, какъ тотъ нагнулся… Большущее бревно тотчасъ просвистѣло надъ головой Шванвича, потомъ другое… а третье шлепнулось ему прямо въ грудь съ такой силой, что всякаго бы опрокинуло навзничъ. По странной случайности или отъ пыльнаго полѣна, но Шванвичъ, получивъ ударъ, вдругъ громко чихнулъ. Залпъ хохота голштинцевъ огласилъ дворъ.

— Будѣте здоровы, Василій Игнатьевичъ, крикнулъ Григорій весело. — Прикажете еще одно бревнушко? У меня ихъ тутъ много!..

Ho nous avons changé tout ça,5 — как говорит мольеровское лицо, завравшись о медицине и сказавши, что печень на левой стороне. Мы всё это переменили. Людям не нужно работать, чтобы кормиться, это всё будут делать машины, а женщинам не нужно рожать. Наука медицина научит различным средствам, а народу и так слишком много.

И нѣсколько полѣнъ снова полетѣли и въ Шванвича, и въ подступавшую тоже кучку голштинцевъ съ княземъ во главѣ. Шванвичъ, кой-какъ уберегая свою голову безъ шапки, наконецъ, вскарабкался и уже шелъ по дровамъ на Григорія. Онъ смѣшно распахнулъ объятья какъ-бы ради встрѣчи дорогого гостя или пріятеля.

По Крапивенскому уезду ходит оборванный мужик. Он был во время войны закупщиком хлеба у провиантского чиновника. Сблизившись с чиновником, увидав его сладкую жизнь, мужик сошел с ума на том, что и он так же, как господа, может не работать, а получать следующее ему содержание от государя императора. Мужик этот называет себя теперь светлейшим военным князем Блохиным, поставщиком военного провианта всех сословий. Он говорит про себя, что он, «окончил всех чинов» и по выслуге военного сословия должен получить от государя императора открытый банк, одежды, мундиры, лошадей, экипажи, чай, горох и прислугу и всякое продовольствие. Человек этот смешон для многих, но для меня значение сумасшествия его ужасно. На вопросы: не хочет ли он поработать, он всегда гордо отвечает: «очень благодарен, это всё управится крестьянами». Когда скажешь ему, что крестьяне тоже не захотят работать, он отвечает: «крестьянам это не затруднительно в управке» (вообще он говорит высоким слогом и любит отглагольные существительные). «Теперь выдумка машин для облегчительности крестьян, — говорит он. — Для них нет затруднительности». Когда у него спросят, для чего он живет, он отвечает: «для разгулки времени». Я всегда смотрю на этого человека, как в зеркало. Я вижу в нем себя и всё наше сословие. Окончить чинов, чтобы жить для разгулки времени и получать открытый банк, между тем как крестьяне, для которых это не затруднительно по выдумке машин, управляют все дела, — это полная формулировка безумной веры людей нашего круга.

— Ну, Гришуня, коли что накопилъ, завѣщай скорѣе въ монастырь на поминъ души! добродушно и звонко хохоталъ Шванвичъ, неуклюже шагая по бреннамъ. Орловъ смутился… бѣжать было стыдно на глазахъ всей компаніи голштинцевъ, а совладѣть съ Шванвичемъ одному было невозможно.

«Ну, задастъ онъ мнѣ теперь!» подумалъ Григорій.

Когда мы спрашиваем, что же именно нам делать, ведь мы не спрашиваем ничего, а только утверждаем, только не с такою добросовестностью, как светлейший военный князь Блохин, окончивший всех чинов и лишась разума, что мы не хотим ничего делать. Тот, кто опомнится, не может этого спрашивать, потому что, с одной стороны, всё, чем он пользуется, сделано и делается руками людей, а с другой стороны, как только проснулся и поел здоровый человек, так у него является потребность работать и ногами, и руками, и мозгами. Для того чтобы найти работу и работать, ему нужно только не удерживаться; только тот, кто считает стыдным работу, как дама, которая просит гостью не трудиться отворять дверь, а подождать, пока она позовет для этого человека, только тот может задавать себе вопрос, что именно делать. Дело не в том, чтобы выдумать работу, — работы для себя и для других не переделаешь, — а дело в том, чтобы отвыкнуть от того преступного взгляда на жизнь, что я ем и сплю для своего удовольствия, и усвоить себе тот простой и правдивый взгляд, с которым вырастает и живет рабочий человек, что человек прежде всего есть машина, которая заряжается едой, для того чтобы кормиться, и что потому стыдно, тяжело, нельзя есть и не работать; что есть и не работать — это самое безбожное, противоестественное и потому опасное положение в роде содомского греха. Только бы было это сознание, и работа будет, и работа будет всегда радостная и удовлетворяющая душевные и телесные требования.

Но «господамъ» Орловымъ всегда была удача во всемъ. Едва только Шванвичъ, сопя, обхватилъ Григорія въ охапку, какъ сзади его показалась третья могучая фигура. Алексѣй Орловъ, тихонько пробравшійся по двору, незамѣтно пролѣзъ давно за дрова и ждалъ какъ-бы въ засадѣ приближенія Шванвича къ брату. И двѣ могучія фигуры вдругъ насѣли на третью, рисуясь на ясномъ небѣ.

Мне представилось дело так: день всякого человека самой пищей разделяется на 4 части, или 4 упряжки, как называют это мужики: 1) до завтрака, 2) от завтрака до обеда, 3) от обеда до полдника и 4) от полдника до вечера. Деятельность человека, в которой он по самому существу своему, чувствует потребность, тоже разделяется на 4 рода: 1) деятельность мускульной силы, работа рук, ног, плеч и спины — тяжелый труд, от которого вспотеешь; 2) деятельность пальцев и кисти рук, деятельность ловкости мастерства; 3) деятельность ума и воображения; 4) деятельность общения с другими людьми.

— Ахъ, проклятый! вскрикнулъ Шванвичъ. — Ты откуда взялся?!.

Блага, которыми пользуется человек, также разделяются на 4 рода. Всякий человек пользуется, во-первых, произведениями тяжелого труда, хлебом, скотиной, постройками, колодцами, прудами, и т. п.; во-вторых, деятельностью ремесленного труда: одеждой, сапогами, утварью и т. п.; в-третьих, произведениями умственной деятельности наук, искусства и, в-четвертых, установленным общением между людьми.

Голштинцы стали. Любопытство пересилило въ нихъ вражду. Напрасно Тюфякинъ травилъ ихъ, нѣмцы предпочли поглазѣть на зрѣлище…

И мне представилось, что лучше всего бы было чередовать занятия дня так, чтобы упражнять все четыре способности человека и самому производить все те четыре рода блага, которыми пользуются люди, так, чтобы одна часть дня — первая упряжка — была посвящена тяжелому труду, другая — умственному, третья — ремесленному и четвертая — общению с людьми.

Борьба двухъ богатырей съ третьимъ состояла въ едва замѣтныхъ движеніяхъ, только громкое сопѣніе говорило о могучихъ усиліяхъ всѣхъ трехъ. Дѣло затягивалось. Силы на этотъ разъ оказались равны. Григорій усталъ уже отъ прежней драки, а Алексѣй пробѣжалъ версту пѣшкомъ… Богъ вѣсть, скоро ли кончился бы молчаливый поединокъ, но отъ топотни и возни трехъ грузныхъ молодцовъ подломились колья, державшія рядъ дровъ. И все посыпалось сразу, а вмѣстѣ съ бревнами и три борца покатились на землю какимъ-то большущимъ клубкомъ, изъ котораго мелькнули только ихъ ноги.

Мне представилось, что тогда только уничтожится то ложное разделение труда, которое существует в нашем обществе, и установится то справедливое разделение труда, которое не нарушает счастия человека.

Шванвичъ ловко вырвался при паденіи изъ полъ братьевъ, но, отбѣжавъ, ухватилъ бревно и швырнулъ во враговъ. Братья тотчасъ отвѣчали тѣмъ же. Голштинцы не замедлили присоединиться къ этого рода пальбѣ съ одной стороны, а съ другой появились снова и прокравшіеся товарищи Орловыхъ… И пошла отчаянная перестрѣлка и пальба, — полу-драка, полу-шутка, но при которой однако чрезъ мгновеніе уже были расквашенныя въ кровь головы и лица. Наконецъ, среди града полѣньевъ и бревенъ Шванвичъ, выбравъ одно здоровенное дубовое, сталъ, примѣрился, спокойно прицѣлился въ Алексѣя и пустилъ. Бренно засвистѣло и мѣтко щелкнулось въ его голову. Алексѣй даже не вскрикнулъ и вдругъ повалился, какъ свопъ, на землю, усѣянную дровами.

Я, например, занимался всю свою жизнь умственным трудом. Я говорил себе, что я так разделил труд, что писание, т. е. умственный труд, есть специальное мое занятие, а другие нужные мне дела предоставил (или заставил) делать других. Но это, казалось бы, самое выгодное устройство для умственного труда, не говоря уже о своей несправедливости, было невыгодно именно для умственного труда.

— Стой! Стой! Убили! крикнулъ кто-то.

Григорій бросился къ брату, нагнулся и воскликнулъ въ испугѣ:

Я всю свою жизнь — пищу, сон, развлечения — устраивал в виду этих часов специальной работы и, кроме этой работы, ничего не делал. Из этого выходило, во-первых, то, что я суживал свой круг наблюдения и знаний, часто не имел средства для изучения и часто, задавшись задачей описывать жизнь людей (а жизнь людей есть всегдашняя задача всякой умственной деятельности), я чувствовал свое незнание и должен был учиться, спрашивал о таких вещах, которые знал всякий человек, не занятый специальной работой; во-вторых, выходило то, что я садился писать, но у меня не было никакого внутреннего влечения писать, и никто не требовал от меня писания, как писания, т. е. моих мыслей, а требовалось мое имя для журнальных соображений. Я старался выжимать из себя, что мог: иногда ничего не выжимал, иногда что-нибудь очень плохое и чувствовал неудовлетворенность и тоску. Теперь же, когда я сознал необходимость физической работы, и грубой и ремесленной, выходило совершенно другое: время мое было занято, как ни скромно, но несомненно полезно, и радостно, и поучительно для меня. И потому я отрывался для своей специальности от этого несомненно полезного и радостного занятия только тогда, когда чувствовал и внутреннюю потребность и видел прямо заявляемые ко мне в моем писательском труде требования.

— Алеханъ!.. Что ты?!.

А эти-то требования и обусловливали только доброкачественность и потому полезность и радостность моей специальной работы. Так что оказалось, что занятие теми физическими работами, которые мне необходимы, как и всякому человеку, не только не мешало моей специальной деятельности, но было необходимым условием полезности, доброкачественности и радостности этой деятельности.

Но братъ лежалъ безъ движенія и безъ чувствъ, а изъ щеки и виска сочилась кровь.

Птица так устроена, что ей необходимо летать, ходить, клевать, соображать, и когда она всё это делает, тогда она удовлетворена, счастлива, тогда она птица. Точно так же и человек: когда он ходит, ворочает, поднимает, таскает, работает пальцами, глазами, ушами, языком, мозгом, тогда только он удовлетворен, тогда только он человек.

— Воды! Воды! Черти! Нѣмцы! Воды! крикнулъ Шванвичъ, нагибаясь тоже. — Въ горницы его, въ горницы!

Человек, сознавший свое призвание труда, будет естественно стремиться к той перемене труда, которая свойственна ему для удовлетворения его внешних и внутренних потребностей, и изменит этот порядок не иначе, как только если почувствует в себе непреодолимое призвание к какому-либо исключительному труду, и к этому же труду будут предъявляться требования других людей.

И всѣ русскіе борцы, даже Тюфякинъ, подхватили раненаго и понесли со двора въ трактиръ. Только голштинцы глядѣли и улыбались, перебрасываясь замѣчаніями на счетъ опасности раны въ високъ.

Свойство труда таково, что удовлетворение всех потребностей человека требует того самого чередования разных родов труда, которое делает труд не тягостью, а радостью. Только ложная вера, ὀὸϛ͂α, о том, что труд есть проклятие, могла привести людей к тому освобождению себя от известных родов труда, т. е. захвату чужого труда, требующего насильственного занятия специальным трудом других людей, которое они называют разделением труда.

XX

Ведь мы только так привыкли к нашему ложному пониманию устройства труда, что нам кажется, что сапожнику, машинисту, писателю или музыканту будет лучше, если он уволит себя от свойственного человеку труда. Там, где не будет насилия над чужим трудом и ложной веры в радостность праздности, ни один человек для занятия специальным трудом не уволит себя от физического труда, нужного для удовлетворения его потребностей, потому что специальное занятие не есть преимущество, а есть жертва, которую приносит человек своему влечению и своим братьям.

Талантливый дипломатъ, баронъ Гольцъ, былъ избранъ и посланъ въ Россію самимъ Фридрихомъ.

Сапожник в деревне, оторвавшись от привычного, радостного в поле труда и взявшись за свою работу, чтобы починить или сшить сапоги соседям, лишает себя всегда радостного труда в поле только потому, что он любит шить, знает, что никто не может так хорошо сделать этого, как он, и что люди будут благодарны ему. Но ему не может прийти желание на всю жизнь лишить себя радостного чередования труда.

Чтобы добиться того, чего хотѣлъ Фридрихъ II, надо было, такъ сказать, вывернуть на изнанку отношенія двухъ кабинетовъ. При покойной императрицѣ Россія была злѣйшій врагъ Пруссіи и вдобавокъ побѣдоносный; большая часть королевства была завоевана и во власти русскихъ войскъ.

Так же староста, машинист, писатель, ученый. Ведь это нам, с нашим извращенным понятием, кажется так, что если конторщика барин разжаловал в мужики или министра сослали на поселение, то его наказали, сделали ему дурное. В сущности же его облагодетельствовали, т. е. заменили его тяжелый, специальный труд радостным чередованием труда. В естественном обществе это совсем иначе. Я знаю одну общину, где люди сами кормились. Один из членов этого общества был образованнее других, и от него потребовали чтения, к которому он должен был готовиться днем, чтобы читать его вечером. Он делал это с радостью, чувствуя, что он полезен другим и делает дело хорошее. Но он устал от исключительно умственной работы, и здоровье его стало хуже. Члены общины пожалели его и попросили итти работать в поле.

Тѣснимый со всѣхъ сторонъ и Австріей и Россіей, Фридрихъ уже предвидѣлъ свою конечную гибель и крушеніе своего дома. Онъ зналъ, что при вступленіи на престолъ Петра III война прекратится. Мнѣніе это было даже распространено и въ Петербургѣ, и во всей Россіи. Поэтому именно, когда императрица скончалась отъ странной болѣзни, которую не понимали доктора, ее лечившіе, и которая внѣшними признаками крайне походила на отравленіе, то общій голосъ былъ, что это дѣло Фридриховскихъ рукъ. Самые образованные люди были въ этомъ убѣждены. Отъ смерти Елизаветы могъ выиграть только Фридрихъ. Когда король получилъ отъ новаго русскаго императора доказательство глубочайшаго въ нему уваженія и дружбы, и приглашеніе быть не только союзникомъ, но и учителемъ, Фридрихъ понялъ, что онъ отъ Петра получитъ даже больше, чѣмъ могъ надѣяться. Все дѣло зависѣло отъ искусства. Относительно чувствъ Петра въ Германіи и къ нему лично, Фридрихъ никогда не сомнѣвался ни минуты и говорилъ про Петра Ѳедоровича:

Для людей, смотрящих на труд как на сущность и радость жизни, фон, основа жизни будет всегда борьба с природой — труд, и земледельческий, и ремесленный, и умственный и установление общения между людьми. Отступление от одного или многих из этих родов труда и специальная работа будет только тогда, когда человек специальной работы, любя эту работу и зная, что он лучше других делает ее, жертвует своей выгодой для удовлетворения непосредственно заявляемых к нему требований. Только при таком взгляде на труд и вытекающем из него естественном разделении труда уничтожается то проклятие, наложенное в нашем воображении на труд, и всякий труд становится всегда радостью, потому что либо человек будет делать несомненно полезный и радостный, неотягчительный труд, либо будет иметь сознание жертвы в исполнении труда более тяжелого, исключительного, но такого, который он делает для блага других.

— Онъ больше нѣмецъ, чѣмъ я. Я даже не нѣмецъ, а европеецъ, а Петръ III даже не нѣмецъ, а голштинецъ.

И Фридрихъ послалъ въ Петербургъ своего любимца съ тайными полномочіями, самыми важными и щекотливыми.

Но разделение труда выгоднее. Для кого выгоднее? Выгоднее поскорее наделать как можно больше сапог и ситцев. Но кто будет делать эти сапоги и ситцы? Люди, поколениями делающие только булавочные головки. Так как же это может быть выгоднее для людей? Если дело в том, чтобы наделать как можно больше ситцев и булавок, то это так; но дело ведь в людях, в благе их. А благо людей в жизни. А жизнь в работе. Так как же может необходимость мучительной, угнетающей работы быть выгоднее для людей? Если дело только в выгоде одних людей без соображения о благе всех людей, то выгоднее всего одним людям есть других. Говорят, что и вкусно. Выгоднее для всех людей — одно, то самое, что я для себя желаю, — наибольшего блага и удовлетворения тех потребностей, и телесных и душевных, и совести, и разума, которые в меня вложены. И вот для себя я нашел, что для моего блага и удовлетворения моих этих потребностей мне нужно только излечиться от того безумия, в котором я жил вместе с крапивенским сумасшедшим, сумасшествия, состоящего в том, что некоторым людям не полагается работать и что всё это должны управлять другие люди, и потому делать только то, что свойственно человеку, т. е. работать, удовлетворяя своим потребностям. И, найдя это, я убедился, что труд для удовлетворения своих потребностей сам собою разделяется на разные роды труда, из которых каждый имеет свою прелесть и не только не составляет отягощения, а служит отдыхом один от другого. Я в грубой форме (нисколько не настаивая на справедливости такого деления) разделил этот труд по тем требованиям, которые я имею в жизни, на 4 отдела, соответственно четырем упряжкам работы, из которых слагается день, и стараюсь удовлетворять этим требованиям.

Так вот какие ответы я нашел для себя на вопрос, что нам делать.

Баронъ Гольцъ, хотя еще молодой человѣкъ, уже заявилъ себя на поприщѣ дипломатіи. Онъ былъ вдобавокъ очень образованъ, тонкій и хитрый и обладалъ искусствомъ, или скорѣе даромъ, нравиться всѣмъ.

Первое: не лгать перед самим собой, как бы ни далек был мой путь жизни от того истинного пути, который открывает мне разум.

Но ума и искусства было мало; Фридрихъ придалъ ко всѣмъ качествамъ посла туго набитый кошелекъ.

Второе: отречься от сознания своей правоты, своих преимуществ, особенностей перед другими людьми и признать себя виноватым.

— Деньги въ Россіи — все, сказалъ онъ. — Кто поглупѣе, берите того даромъ; кто поумнѣе, покупайте.

Третье: исполнять тот вечный, несомненный закон человека — трудом всего существа своего, не стыдясь никакого труда, бороться с природою для поддержания жизни своей и других людей.

Гольцъ пріѣхалъ въ Россію въ февралѣ, и теперь, черезъ два мѣсяца, лично зналъ весь чиновный Петербургъ и всѣ чиновники любили его, даже тѣ, которые считались нѣмцеѣдами. Но Гольцу было этого мало, онъ проникалъ всюду, изъ всякаго извлекалъ то, что могъ извлечь. Думая о своей дѣятельности въ Петербургѣ, онъ невольно могъ самодовольно улыбнуться. Онъ могъ сказать, что ткалъ большую Фридриховскую паутину, въ которой должна была по неволѣ запутаться Россія.

Вскорѣ послѣ своего пріѣзда, Гольцу удалось изъ всѣхъ иностранныхъ резидентовъ занять не только первое мѣсто и сдѣлаться другомъ государя, но ему удалась самая хитрая и въ то же время самая простая интрига. Послы иностранные и резиденты всѣхъ великихъ державъ перестали быть принимаемы государемъ. Только одинъ англійскій посолъ Бейтъ бывалъ иногда, но не имѣлъ и тѣни того вліянія, какимъ пользовался Гольцъ.

XXXIX.

Австрійскій и французскій посланники, Бретейль и Мерсій, имѣвшіе огромное значеніе при Елизаветѣ, какъ резиденты союзныхъ державъ, теперь какъ бы не существовали. Гольцъ убѣдилъ государя, что всѣ посланники должны относиться въ Жоржу почти такъ же, какъ къ нему, императору Гольцемъ и былъ придуманъ первый визитъ пословъ въ принцу. Такъ какъ это было противъ всякихъ правилъ и принятыхъ обычаевъ въ дипломатическомъ мірѣ, то всѣ послы отказались являться въ принцу. Государь разгнѣвался, принималъ пословъ, но обходился съ ними крайне рѣзко. Подошла Святая. Гольцъ опять замолвилъ словечко о визитѣ и на этотъ разъ, когда послы снова отказались отправиться съ поздравленіемъ къ принцу, тотъ же Гольцъ тонко надоумилъ государя не принимать въ аудіенціи ни одного резидента, покуда они не исполнятъ его приказанія.

Я кончил, сказав всё то, что касалось меня, но не могу удержаться от желания сказать еще то, что касается всех: общими соображениями поверить те выводы, к которым я пришел. Мне хочется сказать о том, почему мне кажется, что очень многие из нашего круга должны прийти к тому же, к чему я пришел, и еще о том что выйдет из того, если хоть некоторые люди придут к этому.

Послѣдствіемъ этого былъ тотъ мирный договоръ между Россіею и Пруссіею, который готовился въ подписанію государя.

Я думаю, что многие придут к тому же, к чему я пришел, потому что если только люди нашего круга, нашей касты серьезно оглянутся на себя, то люди молодые, ищущие личного счастья, ужаснутся перед всё увеличивающейся, явно влекущей их в погибель бедственностью своей жизни, люди совестливые ужаснутся перед жестокостью и незаконностью своей жизни, и люди робкие ужаснутся перед опасностью своей жизни.

Между тѣмъ, Гольцъ закупилъ всѣхъ окружающихъ государя и придворныхъ, и вельможъ высшаго общества, — однихъ своимъ умомъ и любезностью, другихъ просто червонцами. Вскорѣ онъ пользовался уже такимъ вліяніемъ на государя, что самъ принцъ Жоржъ часто просилъ его замолвить словечко о чемъ-нибудь, касающемся внутреннихъ дѣлъ.

Несчастье нашей жизни. Как мы, богатые люди, ни поправляем, ни подпираем с помощью нашей науки и искусства эту нашу ложную жизнь, жизнь эта становится с каждым годом и слабее, и болезненнее, и мучительнее; с каждым годом увеличивается число самоубийств и отречений от рождения детей; с каждым годом мы чувствуем увеличивающуюся тоску нашей жизни, с каждым годом слабеют новые поколения людей этого сословия. Очевидно, что на этом пути увеличения удобств и приятностей жизни, на пути всякого рода лечений и искусственных приспособлений для улучшения зрения, слуха, аппетита, искусственных зубов, волос, дыхания, массажей и т. п. не может быть спасения. То, что люди, не пользующиеся этими усовершенствованиями, сильнее и здоровее, эта истина стала таким труизмом, что в газетах печатаются рекламы о желудочных порошках для богатых под заглавием: Blessings for the poor (блаженство для бедных), где говорится, что бедные только имеют правильное пищеварение, а богатым нужна помощь, а в том числе эти порошки. Поправить это дело нельзя никакими увеселениями, удобствами и порошками; поправить может только перемена жизни.

Гольцъ былъ слишкомъ уменъ, чтобы не замѣтить все увеличивавшагося ропота на дѣйствія новаго императора. Онъ боялся за Петра Ѳедоровича и его популярность, потому что съ его личностью было связано спасеніе Фридриха и Пруссіи. Онъ зорко слѣдилъ за всѣми, кто не былъ искреннимъ, откровеннымъ другомъ Пруссіи, въ особенности за тѣми, кого онъ не могъ купить ни ловкостью, ни деньгами.

Несогласие нашей жизни с нашей совестью. Как ни стараемся мы оправдать перед самими собой свою измену человечеству, все наши оправдания распадаются прахом перед очевидностью: вокруг нас мрут люди от непосильной работы и недостатков, мы губим труд других людей, пищу и одежду, необходимые для них, только для того, чтобы найти развлечение и разнообразие в скучной жизни. И потому совесть человека нашего круга, если есть хоть малый остаток ее в нем, не может заснуть и отравляет все те удобства и приятности жизни, которые доставляют нам страдающие и гибнущие в труде братья. Но мало того, что каждый совестливый человек сам чувствует это, — он бы и рад забыть это, но не может этого сделать: в наше время вся лучшая часть науки и искусства, та, в которой остался смысл ее призвания, постоянно напоминает нам о нашей жестокости и нашем незаконном положении. Старые, твердые оправдания все разрушены; новые, эфемерные оправдания науки для науки, искусства для искусства не выдерживают света простого, здравого рассудка. Совесть людей не может быть успокоена новыми придумками, а может быть успокоена только переменой жизни, при которой не нужно будет и не в чем будет оправдываться.

Но какъ иноземецъ, хотя и талантливый, Гольцъ ошибся; и тѣ, кого онъ считалъ самыми вліятельными и въ то же время врагами своими, въ сущности не имѣли никакого значенія; тѣхъ, кто усиливался всякій день, былъ тайнымъ заклятымъ врагомъ и правительства, и новыхъ сношеній съ Фридрихомъ, Гольцъ не примѣтилъ. Да могъ ли онъ думать, что въ этой большой имперіи, въ этой столицѣ на самой окраинѣ имперіи, все зависѣло отъ преторіанцевъ? Могъ ли Гольцъ думать, что маленькій кружокъ офицеровъ на углу Невскаго и Большой Морской, въ маленькомъ домикѣ банкира Кнутсена, есть главный врагъ его?

Опасность нашей жизни. Как ни стараемся мы скрыть от себя простую, самую очевидную опасность истощения терпения тех людей, которых мы душим, как ни стараемся мы противодействовать этой опасности всякими обманами, насилиями, задабриваниями, опасность эта растет с каждым днем, с каждым часом и давно уже угрожает нам, а теперь назрела так, что мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно поглотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасами разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв. Таково положение в Европе; таково положение у нас и еще хуже у нас, потому что оно не имеет спасительных клапанов. Давящие народ классы, кроме царя, не имеют теперь в глазах нашего народа никакого оправдания; они держатся все в своем положении только насилием, хитростью и оппортунизмом, т. е. ловкостью, но ненависть в худших представителях народа и презрение к нам в лучших растут с каждым годом.

Гольцъ продолжалъ ежедневно заводить новыя знакомства и новыхъ друзей. Однажды онъ встрѣтилъ на одномъ вечерѣ блестящую красавицу, иноземку, какъ и онъ, вдобавокъ говорящую не хуже его самого на его родномъ языкѣ; и онъ рѣшился познакомиться съ ней.

Дѣло было не трудное. Фленсбургъ, съ которымъ онъ былъ въ отличныхъ отношеніяхъ, оказался хорошимъ знакомымъ красавицы. Хотя очень не хотѣлось адьютанту принца ввести опаснаго соперника въ домъ женщины, въ которую онъ былъ влюбленъ самъ, но дѣлать было нечего.

В нашем народе в последние три-четыре года вошло в общее употребление новое, многозначительное слово; словом этим, которого я никогда не слыхал прежде, ругаются теперь на улице и определяют нас: — дармоеды. Ненависть и презрение задавленного народа растет, а силы физические и нравственные богатых классов слабеют; обман же, которым держится всё, изнашивается, и утешать себя в этой смертной опасности богатые классы не могут уже ничем. Возвратиться к старому нельзя; возобновить разрушенный престиж нельзя; остается одно для тех, которые не хотят переменить свою жизнь: надеяться на то, что на мою жизнь хватит, а после как хотят. Так и делает слепая толпа богатых классов; но опасность всё растет, и ужасная развязка приближается. Устранить угрожающую опасность богатые классы могут только переменою жизни.

Черезъ два дня послѣ разговора Маргариты съ Фленсбургомъ, баронъ явился къ ней, просидѣлъ очень мало, но успѣлъ понравиться Маргаритѣ.

Три причины указывают людям богатых классов необходимость перемены их жизни: потребность личного блага своего и своих близких, неудовлетворимая на том пути, на котором они стоят, потребность удовлетворения голоса совести, невозможность которой очевидна на настоящем пути, и угрожающая и всё растущая опасность жизни, неустранимая никакими внешними средствами. Все три причины вместе должны влечь людей богатых классов к перемене их жизни, к такой перемене, которая бы удовлетворяла и благу и совести и устраняла бы опасность.

Посѣщеніе такого вліятельнаго лица, почти друга государя, не могло не быть лестнымъ графинѣ. На другой день Гольцъ, подъ предлогомъ спросить у свѣтской львицы, кто лучшій золотыхъ дѣлъ мастеръ въ Петербургѣ, явился опять, но просидѣлъ гораздо дольше. Маргарита, для большого заказа, который Гольцъ хотѣлъ сдѣлать, рекомендовала ему брилліантщика женевца Позье.

И такая перемена есть только одна: перестать обманывать, покаяться, признать труд не проклятием, а радостным делом жизни.

Черезъ два дня послѣ этого Гольцъ опять пріѣхалъ съ рисункомъ большого букета, который предполагалось сдѣлать изъ брилліантовъ на сумму пяти тысячъ червонцевъ. Онъ сталъ просить графиню сдѣлать ему одолженіе и заказать для него этотъ букетъ у Позье.

Но что же будет из того, что я буду 10, 8, 5 часов работать физическую работу, которую охотно сделают тысячи мужиков за те деньги, которые у меня есть? — говорят на это.

Маргарита, по неволѣ, изумилась и ей захотѣлось знать кому готовится такой щедрый подарокъ.

Будет первое, самое простое и несомненное, то, что ты будешь веселее, здоровее, бодрее, добрее и узнаешь настоящую жизнь, от которой ты прятался сам или которая была спрятана от тебя. Будет второе то, что если у тебя есть совесть, то не только она не будет страдать, как она страдает теперь, глядя на труд людей, значение которого мы всегда, по незнанию его, преувеличиваем или уменьшаем, но ты будешь постоянно испытывать радостное сознание того, что с каждым днем ты всё больше и больше удовлетворяешь требованиям своей совести и выходишь из того ужасного положения такого нагромождения зла в нашей жизни, что нет возможности делать добро людям; ты почувствуешь радость жить свободно с возможностью добра; ты пробьешь окно, просвет в область нравственного мира, который был закрыт от тебя. Будет третье то, что, вместо вечного страха возмездия за твое зло ты будешь чувствовать, что ты спасаешь и других от этого возмездия и, главное, спасаешь угнетенных от жестокого чувства злобы и мести.

Гольцъ разсмѣялся и вымолвилъ:

— Я не могу этого сказать. И вообще я многаго не могу сказать вамъ, хотя бы и желалъ, до тѣхъ поръ, графиня, покуда вы не согласитесь заключить со мной наступательный и оборонительный союзъ въ томъ дѣлѣ, которому я принадлежу и тѣломъ, и душой. Согласны ли вы на честное слово вступить со мной въ этотъ союзъ?

Маргарита, смущаясь, согласилась.

Но ведь смешно, говорят обыкновенно, нам, людям нашего мира, с стоящими перед нами глубокомысленными вопросами — философскими, научными, политическими, художественными, церковными, общественными, нам, министрам, сенаторам, академикам, профессорам, артистам, четверть часа времени которых так дорого ценится людьми, нам тратить наше время — на что же? на чищение своих сапог, мытье своих рубашек, копание, сажанье картофеля или кормление своих кур и своей коровы и т. п., теми делами, которые делают для нас и за нас с радостью не только наш дворник, наша кухарка, но тысячи людей, которые дорожат нашим временем. Но почему же мы сами одеваемся, моемся, чешемся (извините за подробности), держим себе горшок, почему мы сами подаем стулья дамам, гостям, отворяем, затворяем двери, подсаживаем в экипажи, делаем тому подобных сотни дел, которые прежде делали за нас рабы. Потому что мы считаем, что это так надобно, что в этом человеческое достоинство, т. е. долг, обязанность человека. То же самое и с физической работой. Достоинство человека, его священный долг и обязанность употреблять данные ему руки и ноги на то, для чего они даны, и поглощаемую пищу на труд, производящий эту пищу, а не на то, чтобы они атрофировались, не на то, чтобы их мыть, и чистить, и употреблять только на то, чтобы посредством их совать в рот пищу, питье и папироски. Такое значение имеет занятие физическим трудом для всякого человека во всяком обществе; но в нашем обществе, где уклонение от этого закона природы сделалось несчастьем целого круга людей, занятие физическим трудом получает еще другое значение — значение проповеди и деятельности, устраняющей страшные бедствия, угрожающие человечеству. Ведь говорить, что для образованного человека занятие физическим трудом есть ничтожное занятие, это всё равно, что говорить при постройке храма: что же важного в том, чтобы положить один камень ровно на свое место? Ведь всякое величайшее дело делается именно в условиях незаметности, скромности, простоты: ни пахать, ни строить, ни пасти скотину, ни мыслить даже нельзя при освещении, громе пушек и в мундирах. Освещение, гром пушек, музыка, мундиры, чистота, блеск, с которыми мы привыкли соединять понятие о важности занятия, напротив, всегда служат признаками отсутствия важности дела. Великие, истинные дела всегда просты и скромны. И таково величайшее дело, предстоящее нам: разрешение тех страшных противоречий, в которых мы живем. И дела, разрешающие эти противоречия, суть те скромные, незаметные, кажущиеся смешными дела: служения себе и физической работой для себя и, если можно, для других, которые предстоят нам, богатым людям, если мы понимаем несчастие, бессовестность и опасность того положения, в которое мы попали.

Молодой человѣкъ протянулъ ей руку. Маргарита протянула свою. Гольцъ изысканно вѣжливо поцѣловалъ хорошенькую ручку, пожалъ и прибавилъ, смѣясь:

Что выйдет из того, что я и другой, третий десяток людей будет не брезгать работой физической и будет считать ее необходимой для нашего счастья, спокойствия совести и безопасности? Выйдет то, что будет один, другой, третий десяток людей, которые, не входя в столкновение ни с кем, без насилия правительственного или революционного для себя разрешат страшный вопрос, стоящий перед всем миром и разделяющий людей, разрешат его так, что им станет лучше жить, что их совесть станет спокойнее и что им нечего бояться; выйдет то, что и другие люди увидят, что благо, которого они ищут везде, — тут около них самих, что казавшиеся неразрешимые противоречия совести и устройства мира разрешаются самым легким и радостным способом, и что вместо того, чтобы бояться людей, окружающих нас, нам надо сближаться с ними и любить их.

— Вмѣстѣ на жизнь и на смерть?

Ведь кажущийся неразрешимым вопрос экономический и социальный есть вопрос крыловского ларчика. Ларчик просто открывается. И до тех пор не откроется, пока люди просто не сделают самое первое, простое — не откроют его.

— Святая Марія! Это даже страшно! кокетливо отозвалась Маргарита.

Кажущийся неразрешимым вопрос есть старый вопрос о том, каким образом одним людям пользоваться трудом других. Прежде пользовались трудом других прямо насилием, рабством; в наше время и в нашем мире это делается посредством собственности. Собственность в наше время есть и источник страданий людей, имеющих или лишенных ее, и укоров совести людей, злоупотребляющих ею, и опасности за столкновение между имеющими избыток ее и лишенными ее. И собственность есть в наше время то самое, на что направлена почти вся деятельность нашего современного общества, то, что руководит почти всей деятельностью нашего мира.

— Слушайте меня теперь, сказалъ Гольцъ. — Букетъ этотъ я поднесу графинѣ Воронцовой! Зачѣмъ? Выслушайте.

Государства — правительства интригуют и воюют из-за собственности: берегов Рейна, земли в Африке, в Китае, земли на Балканском полуострове. Банкиры, торговцы, фабриканты, землевладельцы трудятся, хитрят, мучаются и мучают из-за собственности; чиновники, ремесленники, землевладельцы бьются, обманывают, угнетают, страдают из-за собственности; суды, полиция охраняют собственность. Собственность есть корень всего зла; распределением, обеспечением собственности занят почти весь мир.

Гольцъ началъ говорить и первою же половиной рѣчи дипломата Маргарита была совершенно поражена.

Что же такое собственность? Люди привыкли думать, что собственность есть что-то действительно принадлежащее человеку. Оттого и назвали они это собственностью. Мы говорим про дом и про свою руку одинаково: моя собственная рука и мой собственный дом.

Онъ началъ не съ своего дѣла, не съ букета. Онъ сталъ говорить о ней самой, графинѣ Скабронской, о ея положеніи, о томъ, какъ природа щедро одарила ее и какъ выгодно поставила среди грубаго петербургскаго общества, и, наконецъ, о томъ, чѣмъ можетъ бытъ при его содѣйствіи такая красивая и умная женщина. A чѣмъ? Ему прямо, сейчасъ, сказать неловко!

Но ведь это, очевидно, заблуждение и суеверие.

И Маргаритѣ показалось, что въ словахъ Гольца она увидала свои собственный изумительно схожій портретъ со всѣми своими тайными помыслами и желаніями, а и что Гольцъ еще не рѣшался досказать, именно и было той сокровенной тайной, которая преслѣдовала Маргариту за послѣднее время.

Мы знаем, а если мы и не знаем, то легко увидать, что собственность есть только средство пользования трудом других. А труды других никак не могут быть моими собственными. Они даже не имеют ничего общего с понятием собственности — понятием очень точным и определенным. Собственным, своим человек всегда называл и будет называть себя, то, что всегда подчинено его воле, то, что составляет орудие его деятельности или средство удовлетворения его потребностей. Таким орудием и средством человек признает прежде всего свое тело, свои руки, ноги, уши, глаза, язык. Как только человек называл собственностью то, что не есть его тело, но что он желал бы, чтобы подчинялось его воле, как и его тело, так он делает ошибку и наживает себе разочарование, страдания и входит в необходимость заставлять страдать других. Человек называет своей собственностью свою жену, своих детей, своих рабов, но действительность всегда показывает ему его ошибку, и он должен отказываться от этого суеверия или страдать и заставлять страдать других. Теперь мы, номинально отказываясь от собственности людей, заявляем право собственности на землю, предметы, на деньги, т. е. труд других. Но как право собственности на жену, сына, раба есть фикция, которая уничтожается действительностью и только заставляет страдать того, кто верит в нее, потому что жена, сын никогда не будут подчиняться воле моей, как мое тело, и собственность моя истинная останется всё-таки одно мое тело, точно так же и собственность денег и всяких внешних предметов никогда не будет собственностью, а только обманом самого себя и источником страданий, а собственностью останется только мое тело, то, что всегда подчиняется мне и связано с моим сознанием.

Гольцъ, очевидно, и эту тайну проникъ или… додумался до нея на основаніи французской поговорки: les beaux ésprits se rencontrent.

Только нам, так привыкшим к тому, чтобы называть не свое тело своею собственностью, может казаться, что такое дикое суеверие может быть полезным нам и оставаться без вредных для нас последствий; но стоит вдуматься в сущность дела, чтобы увидать, как это суеверие, как и всякое другое, несет за собою страшные последствия.

— Правъ ли я, или ошибаюсь? закончилъ Гольцъ. — И хотите ли вы, при моемъ искреннемъ и усердномъ содѣйствіи, достигнутъ того, чего вы можете, должны достигнуть? О нѣкоторыхъ подробностяхъ я покуда умолчу изъ опасенія. Извините.

И вдругъ Гольцъ прибавилъ, упорно глядя въ лицо молодой женщины:

Всякая собственность вызывает в человеке несоответствующие, не всегда удовлетворенные потребности и лишает его возможности приобрести для своей истинной и несомненной собственности — своего тела — те знания, умения, привычки, те усовершенствования, которые он мог приобрести. Результат всегда тот, что он праздно для себя, для своей истинной собственности, потратил силы, иногда всю жизнь без остатка на то, что не было и не могло быть его собственностью.

— Скажите, въ пребываніе ваше въ Версалѣ познакомили вы съ madame de Pompadour? Вотъ женщина! Править всей Европой…

Человек устраивает воображаемую собственную библиотеку, собственную картинную галлерею, собственную квартиру, одежду, приобретает собственные деньги, чтобы покупать на них всё, что ему нужно, и кончается тем, что, занимаясь этой воображаемой собственностью, как действительной, он совершенно теряет сознание того, что есть настоящая его собственность, над которой он действительно мог работать, которая может служить ему и которая всегда останется в его власти, и того, что не есть, не может быть его собственностью, как бы он ни называл ее, и которая не может быть предметом его деятельности.

Гольдъ такъ глядѣлъ въ лицо красавицы, что Маргарита невольно вспыхнула. Тайна ея была раскрыта, и кѣмъ-же? Пришельцемъ, человѣкомъ, съ которымъ она только-что познакомилась. Маргарита была такъ поражена этой бесѣдой съ новымъ и страннымъ другомъ, что почти разсѣянно выслушала вторую часть рѣчи Гольца.

Слова имеют всегда ясное значение до тех пор, пока мы умышленно не дадим им ложный смысл.

Что значит собственность?

Онъ совѣтовалъ ей поболѣе выѣзжать, бывать на всѣхъ вечерахъ и балахъ, познакомиться со всѣми посланниками и ихъ семействами, но при этомъ дѣлать, говорить и узнавать то, что онъ ей поручитъ.

Собственность значит то, что дано, принадлежит мне одному исключительно, то, с чем я могу сделать всегда всё, что хочу, то, чего никто не может отнять у меня, что остается моим до конца моей жизни, и то, что я именно должен употреблять, увеличивать, улучшать. Такая собственность для каждого человека ведь есть только он сам. А между тем в этом самом смысле и разумеется обыкновенно воображаемая собственность людей, та самая, во имя которой (для того, чтобы сделать невозможное — эту воображаемую собственность сделать действительною) и происходит всё страшное зло мира: и войны, и казни, и суды, и остроги, и роскошь, и разврат, и убийство, и погибель людей.

— Вы будете моимъ тайнымъ секретаремъ и я увѣренъ, что вы можете дѣйствовать успѣшнѣе многихъ нашихъ посольскихъ молодыхъ людей, потому что вы женщина, а главное — красавица.

Уже собираясь уѣзжать, Гольцъ, полушутя, вымолвилъ:

Так что же выйдет из того, что десяток людей будут пахать, колоть дрова, шить сапоги не по нужде, а по сознанию того, что человеку нужно работать и что чем он больше будет работать, тем ему будет лучше? Выйдет то, что десяток или хоть один человек и в сознании и на деле покажут людям, что то страшное зло, от которого они страдают, не есть закон судьбы, воля Бога или какая-нибудь историческая необходимость, а есть суеверие, нисколько не сильное и не страшное, а слабое и ничтожное, в которое только надо перестать верить, как в идолов, для того чтобы освободиться от него и, как слабую паутину, разрушить его. Люди, которые станут трудиться для того, чтобы исполнять радостный закон их жизни, т. е. работающие для исполнения закона труда, освободятся от ужасного суеверия собственности для себя; и все те учреждения мира, существующие для поддержания этой мнимой собственности вне своего тела, окажутся для них не только ненужными, но и стеснительными; а для всех станет ясно, что все эти учреждения не суть необходимые, а вредные, выдуманные и ложные условия жизни. Для человека, считающего труд не проклятием, а радостью, собственность вне своего тела, т. е. права или возможность пользоваться трудом других, будет не только бесполезна, но стеснительна. Если я люблю и привык готовить свой обед, то то, что другой человек станет это делать для меня, лишит меня моего привычного занятия и не удовлетворит меня так, как я сам удовлетворял себя; кроме того, приобретения воображаемой собственности будет не нужно такому человеку: человек, считающий труд самою жизнью, наполняет им свою жизнь и потому всё меньше и меньше нуждается в труде других, т. е. в собственности, для занятия своего праздного времени, для приятностей своей жизни.

— И такъ мы съ вами друзья и союзники на жизнь и на смерть. Ахъ да, я забылъ прибавить, что у друзей и союзниковъ кошелекъ общій. Какія бы деньги вамъ ни понадобились на всякаго рода траты, скажите только слово.

Видя, что графиня Скабронская вспыхнула, слегка выпрямилась и глянула на него гнѣвно; Гольцъ протянулъ ей рукѵ

Если жизнь человека наполнена трудом и он знает наслаждение отдыха, ему не нужно комнат, мебели, разнообразных красивых одежд, ему нужно меньше дорогой пищи, не нужно средств передвижения, рассеяния. Главное же, человек, считающий труд делом и радостью своей жизни, не будет искать облегчения своего труда, которое ему могут дать труды других. Человек, считающий жизнь трудом, будет ставить себе целью, по мере приобретения умения, ловкости и выносливости, всё больший и больший труд, всё более и более наполняющий его жизнь. Для такого человека, полагающего смысл своей жизни в труде, а не в результатах его, для приобретения собственности, т. е. труда других, не может быть и вопроса об орудиях труда. Хотя такой человек и изберет всегда орудия наиболее производительные, человек этот получит то же самое удовлетворение работы и отдыха, работая и самым непроизводительным орудием. Если будет паровой плуг, он будет пахать им, если не будет его, он будет пахать конным, не будет его, — сохой, не будет сохи, он будет копать скребкой и во всех условиях одинаково будет достигать своей цели — проводить свою жизнь в полезном людям труде и потому будет получать полное удовлетворение. И положение такого человека и по внешним условиям и по внутренним будет более счастливо, чем того, который кладет свою жизнь в приобретении собственности. По внешним условиям такой человек никогда не будет в нужде, потому что люди, видя его желание работать, как в силе воды, к которой приделывают мельницу, всегда постараются сделать его работу наиболее производительной, обеспечат его материальное существование, чего они не делают для людей, стремящихся к собственности. А обеспечение материальных условий и есть всё то, что нужно человеку. По внутренним условиям такой человек будет всегда счастливее того, который ищет собственности, потому что второй никогда не получит того, к чему стремится, первый же всегда, по мере своих сил: слабый, старый, умирающий, по пословице, с качедыком в руках, получит полное удовлетворение и любовь и сочувствие людей.

— Вашу ручку, графиня, и сядьте опять. Мы много бесѣдовали и вы меня все-таки не поняли.

И Гольцъ, убѣдительно, краснорѣчиво, даже горячо развивъ всю ту же мысль, объяснилъ Маргаритѣ еще подробнѣе, что именно онъ ей предлагаетъ, чего будетъ требовать, и закончилъ словами:

Так вот что будет из того, что несколько чудаков-сумасшедших будут пахать, шить сапоги и т. п., вместо того, чтобы курить папиросы, играть в винт и ездить повсюду, развозить свою скуку в продолжение свободных у каждого умственного работника 10-ти часов в день. Выйдет то, что эти сумасшедшие покажут на деле, что та воображаемая собственность, из-за которой страдают, мучаются и мучают других людей, не нужна для счастья, стеснительна и что это есть только суеверие; что собственность, истинная собственность, есть только своя голова, свои руки, свои ноги, и что для того, чтобы эксплуатировать действительно с пользою и радостью эту истинную собственность, надо откинуть ложное представление о собственности вне своего тела, на которое мы тратим лучшие силы своей жизни. Выйдет то, что эти люди покажут, что только когда человек перестанет верить в воображаемую собственность, только тогда он обработает свою настоящую собственность, свои способности, свое тело, так что они дадут ему плод сторицею и счастье, о котором мы не имеем понятия, и будет таким полезным, сильным, добрым человеком, которого куда ни брось, он везде упадет на ноги, везде всем всегда будет брат, будет всем понятен и нужен и дорог. И люди, глядя на одного, на десяток сумасшедших этих, поймут, чтò они все должны сделать, чтобы развязать тот страшный узел, в который их затянуло суеверие собственности, чтобы избавиться от несчастного положения, от которого они все в один голос стонут теперь, не зная из него выхода.

— Прежде всего я буду просить васъ заказать этотъ букетъ и уплатить деньги, наблюдая полную тайну. Деньги эти, какъ и тѣ, что вы будете получать, — не мои. Поймите, графиня. Это деньги прусскія, государственныя, это то же жалованье. Подобныя суммы тратитъ всякій дворъ въ иностранныхъ земляхъ. Всякая европейская держава теперь тратитъ самыя большія суммы при русскомъ дворѣ и при турецкомъ. Сколькихъ денегъ стоила Людовику XV или Маріи Терезіи — Россія, мы съ вами въ годъ не сочтемъ. Вы ахнете, если узнаете, какихъ суммъ стоило Франціи и маркизу Шетарди вступленіе на престолъ покойной императрицы и сколько сотенъ тысячъ за полстолѣтія были поглощены нѣмецкими проходимцами, правившими русской имперіей.

Но что же сделает один человек в толпе, несогласной с ним? Нет рассуждения, которое бы очевиднее этого показывало неправду тех, которые употребляют его. Бурлаки тянут барку против течения. Неужели найдется такой глупый бурлак, который откажется влечь в свою лямку, потому что он один не в силах тянуть барку против течения. Тот, кто признает за собою, кроме своих прав животной жизни — есть и спать, какую-нибудь человеческую обязанность, знает очень хорошо, в чем эта человеческая обязанность, точно так же как знает это бурлак, на которого надета лямка. Бурлак очень хорошо знает, что ему надо только влечь в лямку и итти по данному направлению. Он будет искать того, что ему делать и как, только тогда, когда он сбросит с себя лямку. И что с бурлаками и со всеми людьми, делающими общую работу, то и в деле всего человечества: каждому надо не снимать лямку, а влечь в нее по данному хозяином направлению. И на то и дан разум один всем людям, чтобы направление это было всегда одно. И направление это дано так очевидно несомненно, и во всей и жизни окружающих нас людей, и в совести каждого человека, во всем выражении мудрости людей, что только тот, кто не хочет работать, может говорить, что он не видит его.

Гольцъ говорилъ такъ горячо и такъ искренно и, наконецъ, показалъ этой красавицѣ въ далекомъ будущемъ такую тѣнь, которая воплощала въ себѣ ея сокровенную мечту! Маргарита невольно опустила голову и глубоко задумалась.

Так что же выйдет из этого? То, что один-два человека потянут; на них глядя, присоединится третий, и так будут присоединяться лучшие люди до тех пор, пока не двинется дело и не пойдет, как будто само подталкивая и вызывая к тому же и тех, которые и не понимают, что и зачем делается. Сперва к числу людей, сознательно работающих для исполнения закона Бога, присоединятся люди полусознательно, полу-на-веру признающие то же; потом к ним присоединится еще большее число людей, только на-веру передовым людям признающие то же, и, наконец, большинство людей признают это, и тогда совершится то, что люди перестанут губить себя и найдут счастье.

Ей стало жутко, страшно. Ей показалось, что она вдругъ взлетѣла на неизмѣримую высоту, а что тамъ, гдѣ-то внизу, шевелятся маленькія существа. И эти маленькіе людишки — ея мужъ, Іоаннъ Іоанновичъ, даже Фленсбургъ, даже принцъ Жоржъ! Этотъ полузнакомый человѣкъ подалъ ей сейчасъ руку и будто сразу поставилъ ее на эту высоту. Красавица чувствовала, что у нея какъ бы кружится голова.

Это будет тогда, — что будет очень скоро, — когда люди нашего круга, а за ними и всё огромное большинство не будут считать, что стыдно вывозить и чистить нужники, а не стыдно наполнять их для того, чтобы люди-братья вывозили их; не будут считать, что стыдно итти в личных сапогах в гости, а не стыдно итти в калошах мимо людей, у которых нет никакой обуви; что стыдно не знать по-французски или последней новости, а не стыдно есть хлеб и не знать, как его ставят; что стыдно не иметь крахмальной рубашки и чистого платья, а не стыдно ходить в чистом платье, выказывая тем свою праздность; что стыдно иметь грязные руки, а не стыдно не иметь рук с мозолями.

Гольцъ, смѣясь и нѣсколько разъ поцѣловавъ ея обѣ руки, говорилъ, прощаясь:

Всё это будет тогда, когда этого будет требовать общественное мнение. А общественное мнение будет требовать этого тогда, когда уничтожатся в представлении людей те соблазны, которые скрывали от них истину. На моей памяти совершились большие перемены в этом смысле. И перемены эти совершились только потому, что переменилось общественное мнение. На моей памяти совершилось то, что было стыдно богатым людям выехать не на четверне с двумя лакеями, что было стыдно не иметь лакея или горничной для того, чтобы одевать, умывать, обувать, держать горшок и т. п.; и теперь вдруг стало стыдно не одеваться, не обуваться самому и ездить с лакеями. Все эти перемены сделало общественное мнение. Разве не ясны те перемены, которые теперь готовятся в общественном мнении?

— Сегодня же вечеромъ или завтра утромъ явится къ вамъ банкиръ Ванъ-Круксъ. Кстати онъ хозяинъ вашего дома. И онъ передастъ вамъ необходимую сумму на уплату брилліантщику. A затѣмъ, когда вы пожелаете сказать одно слово, онъ же передастъ вамъ ваше жалованье, госпожа-секретарь королевско-прусской легаціи.

Гольцъ вышелъ, а Маргарита стояла истуканомъ среди маленькой гостиной и теперь уже не въ воображеніи, а въ дѣйствительности у нея кружилась голова.

Стоило 25 лет тому назад уничтожиться соблазну, оправдывающему крепостное право, и изменилось общественное мнение о том, что похвально и что стыдно, и изменилась жизнь. Стоит уничтожиться соблазну, оправдывающему денежную власть над людьми, и изменится общественное мнение о том, что похвально и что стыдно, и изменится жизнь. А уничтожение соблазна оправдания денежной власти и изменение общественного мнения в этом отношении уже быстро совершается.

— Святая Марія! Точно сонъ! выговорила она шепотомъ.

Соблазн этот уж просвечивает и чуть-чуть закрывает истину. Стоит только пристально вглядеться, чтобы видеть ясно то изменение общественного мнения, которое уже совершилось и только не сознано, не названо словом. Стоит мало-мальски образованному человеку нашего времени вдуматься в то, что вытекает из тех воззрений на мир, которые он исповедует, чтобы убедиться, что та оценка хорошего и дурного, похвального и стыдного, которой он по инерции руководится в жизни, прямо противоречит всему его миросозерцанию.

Стоит человеку нашего времени, только на минуту отрешившись от своей идущей по инерции жизни, взглянуть на нее со стороны и подвергнуть той самой оценке, которая вытекает из всего его миросозерцания, чтобы ужаснуться перед тем определением всей его жизни, которая вытекает из его миросозерцания. Возьмем для примера молодого человека (в молодых сильнее энергия жизни и туманнее самосознание). Возьмем для примера молодого человека богатых классов какого бы то ни было направления. Всякий хороший юноша считает, что стыдно не помочь старику, ребенку, женщине; считают, что в общем деле стыдно подвергать опасности жизнь или здоровье другого человека, а самому избегать ее. Всякий считает, что стыдно и дико делать то, что, как рассказывал Скайлер, делают киргизы во время бури: высылают баб и старух держать под бурей углы кибитки, а сами продолжают сидеть за кумысом в кибитке; всякий считает, что стыдно слабого человека заставлять делать на себя работу, считают, что еще стыднее во время опасности на горящем корабле, например, самому сильному, расталкивая слабых и оставляя их в опасности, первому лезть в спасающую лодку и т. п.

XXI

Они всё это считают стыдным и ни за что этого не сделают в некоторых исключительных условиях; но в обыденной жизни точно такие же поступки и гораздо худшие закрыты от них соблазнами, и они не переставая делают их. Стоит им только вдуматься, чтобы увидать и ужаснуться. Молодой человек носит чистые рубашки каждый день. Кто моет их на реке? Женщина, в каком бы она ни была положении, очень часто старая, годящаяся в бабки и в матери молодому человеку, иногда больная. Как назовет сам этот молодой человек того, кто для прихоти сменить рубашку, которая и так чиста, посылает стирать эту рубашку женщину, годящуюся ему в матери? Молодой человек заводит лошадей для щегольства, и их выезжает с опасностью жизни человек, годящийся ему в отцы или деды, а сам молодой человек садится на лошадь только тогда, когда опасность миновалась. Как назовет этот молодой человек того, кто, устраняясь сам, ставит другого в опасное положение и пользуется этим риском для своего удовольствия?

Когда Гольцъ прощался съ графиней, къ дому ея подъѣхалъ Іоаннъ Іоанновичъ. Узнавъ, что у внучки сидитъ знаменитый посланникъ Фридриховскій, самая важная птица въ Петербургѣ, по отзыву многихъ приближенныхъ государя, Іоаннъ Іоанновичь, давно собиравшійся посѣтить больного внука, прошелъ на верхъ.

А ведь вся жизнь богатых классов составляется из ряда таких поступков. Непосильные труды стариков, детей, женщин и дела, с опасностью жизни совершаемые другими не для того, чтобы мы могли работать, а для нашей прихоти, наполняют всю нашу жизнь.

Русскій лакей доложилъ о старомъ графѣ Эдуарду.

Французъ вышелъ изъ комнаты больного, встрѣтилъ старика крайне недружелюбно и объяснилъ, ломая русскій языкъ, что больного видѣть хотя можно, но докторъ просилъ не тревожить его долгой бесѣдой.

Рыбак тонет, ловя нам рыбу, прачки студятся и мрут, кузнецы слепнут, фабричные болеют и портятся машинами, лесорубы раздавливаются деревьями, рабочие убиваются с крыш, швеи чахнут. Все настоящие дела совершаются с тратою и опасностью жизни. Скрыть это и не видать этого нельзя. Одно спасение в этом положении, один выход из него тот, чтобы, по своему же миросозерцанию человеку нашего времени не назвать себя подлецом и трусом, взваливающим на других труд и опасность жизни, — это то, чтобы брать от людей только необходимое для жизни и самому нести настоящий труд с тратою и опасностью жизни.

Іоаннъ Іоанновичъ вошелъ въ полутемную горницу и, сдѣлавъ два шага, оглядѣлся, фыркнулъ и вымолвилъ:

Придет время очень скоро, и оно приходит уже, когда стыдно и гадко будет обедать не только обед в пять блюд, подаваемый лакеями, но обедать обед, который сварили не сами хозяева; стыдно будет ехать не только на рысаках, но на извозчике, когда ноги есть; надевать в будни платья, обувь, перчатки, в которых нельзя работать; стыдно будет не только кормить собак молоком и белым хлебом, когда есть люди, у которых нет молока и хлеба, и жечь лампы и свечи, при которых не работают, топить печи, в которых не варят пищи, когда есть люди, у которых нет освещения и отопления. И к такому взгляду на жизнь мы неизбежно, и быстро идем. Мы стоим уже на рубеже этой новой жизни и установление этого нового взгляда на жизнь есть дело общественного мнения. Общественное мнение, утверждающее такой взгляд на жизнь, быстро вырабатывается.

— Ишь, какъ закупорили. Боятся, выдохнется душа. Да въ такой вони и здоровый помретъ.

Женщины делают общественное мнение. И женщины особенно сильны в наше время.

Затѣмъ онъ приблизился къ кровати.

XL.

Графъ Кириллъ Петровичъ медленно повернулся съ дѣду лицомъ, узналъ его сразу и произнесъ довольно бодрымъ голосомъ:

— Здравствуйте, дѣдушка, садитесь, давно не видалъ.

Как сказано в Библии, мужчине и женщине дан закон: мужчине закон труда, женщине закон рождения детей. Хотя мы по нашей науке и nous avons changé tout ça,6 но закон мужчины, как и женщины, остается неизменным, как печень на своем месте, и отступление от него казнится всё так же неизбежно смертью. Разница только в том, что для мужчины отступление от закона казнится смертью в таком близком будущем, что оно может быть названо настоящим, для женщин же отступление от закона казнится в более далеком будущем. Отступление общее всех мужчин от закона уничтожает людей тотчас же; отступление всех женщин уничтожает людей следующего поколения. Отступление же некоторых мужчин и женщин не уничтожает рода человеческого, а лишает только отступивших разумной природы человека. Отступление мужчин от закона началось давно в тех классах, которые могли насиловать других, и, всё распространяясь, продолжалось до нашего времени и в наше время дошло до безумия, до идеала, состоящего в отступлении от закона, — до идеала, выраженного князем Блохиным и разделяемого Ренаном и всем образованным миром: будут работать машины, а люди будут наслаждающиеся комки нерв.

— Давно, давно, внучекъ. Успѣлъ ты за это время совсѣмъ… Скоро того… скоро тютю!

Іоаннъ Іоанновичъ опустился въ большое кресло, стоявшее у постели, и сталъ во всѣ глаза, молча, глядѣть въ лицо больного.

Отступления от закона женщин почти не было. Оно выражалось только в проституции и в частных преступлениях убивания плода. Женщины круга людей богатых исполняли свой закон, тогда как мужчины не исполняли своего закона, и потому женщины стали сильнее и продолжают властвовать и должны властвовать над людьми, отступившими от закона и потому потерявшими разум. Говорят обыкновенно, что женщина (парижская женщина, преимущественно бездетная) так стала обворожительна, пользуясь всеми средствами цивилизации, что она этим своим обаянием овладела мужчиной. Это не только несправедливо, но как раз наоборот. Овладела мужчиной не бездетная женщина, а мать, та, которая исполняла свой закон, тогда как мужчина не исполнял своего. Та же женщина, которая искусственно делается бездетною и пленяет мужчину своими плечами и локонами, — это не властвующая над мужчиной женщина, а развращенная мужчиной, опустившаяся до него, до развращенного мужчины, женщина, сама, так же как и он, отступающая от закона и теряющая, как и он, всякий разумный смысл жизни. Из этой ошибки вытекает и та удивительная глупость, которая называется правами женщин. Формула этих прав женщин такая: а! ты, мужчина, — говорит женщина, — отступил от своего закона настоящего труда, а хочешь, чтобы мы несли тяжесть нашего настоящего труда? Нет, если так, то мы, так же как и ты, сумеем делать то подобие труда, которое ты делаешь в банках, министерствах, университетах, академиях; мы хотим, так же как и ты, под видом разделения труда, пользоваться трудами других и жить, удовлетворяя одной похоти. Они говорят это и на деле показывают, что они никак не хуже, еще лучше мужчин умеют делать это подобие труда.

— Хорошій день… выбрали, дѣдушка. Сегодня… я — молодецъ.

Іоаннъ Іоанновичъ покачалъ толовой, усмѣхнулся и вымолвилъ:

— Хорошъ молодецъ, ужь нечего сказать. Кабы всѣ-то были этакіе молодцы на свѣтѣ, такъ земля бы, внучекъ, одна вертѣлась теперь вкругъ солнца, пустопорожняя; человѣковъ бы на ней и помину не было. Развѣ звѣрье какое жило бы, потому что звѣрь умнѣе человѣка. Хотя бы песъ, хотя бы свинья, хотя бы даже гадъ какой, живутъ по Божьему, а мы люди — по звѣриному, по дурашному.

Так называемый женский вопрос возник и мог возникнуть только среди мужчин, отступивших от закона настоящего труда. Стоит только вернуться к нему и вопроса этого быть не может. Женщина, имея свой особенный, неизбежный труд, никогда не потребует права участия в труде мужчины — в рудниках, на пашне. Она могла потребовать участия только в мнимом труде мужчин богатого класса.

Іоаннъ Іоанновичъ помолчалъ и продолжалъ снова:

— То-то вотъ, внученокъ, пути-фицъ ты мой, какъ я тебя когда-тось звалъ; кабы ты не родился въ этранже, или бъ тогда у меня остался, такъ теперь бы, поди, не былъ съ ногой въ гробу. Что тебѣ лѣтъ-то? Втрое меньше моего! A каковъ ты? Вишь глаза-то, какъ у мертвеца. У меня въ твои годы было десять женъ, не хуже, какъ у царьградскаго султана, а у тебя вотъ одна жена, да и та, голубушка-цыганочка, скучаетъ отъ одиночества, ждетъ не дождется, когда тебя за ноги стащутъ въ яму. Тогда она свѣженькаго себѣ мужа раздобудетъ. Что скажешь? Небось не нравится… То-то, пути-фицъ и есть!!

Женщина нашего круга была сильнее мужчины и сильнее еще теперь не своим обаянием, не своею ловкостью делать то же фарисейское подобие труда, как и мужчина, а тем, что она не выступала из под закона, что она несла тот настоящий с опасностью жизни, с напряжением до последних пределов, настоящий труд, от которого уволил себя мужчина богатых классов. Но на моей же памяти началось и отступление женщины от закона, т. е. падение ее, и на моей памяти оно всё дальше и дальше совершается. Женщина, потеряв закон, поверила, что ее сила в обаянии прелести или в ловкости фарисейского подобия умственного труда. А тому и другому мешают дети. И вот с помощью науки на моей памяти сделалось то, что среди богатых классов явились десятки способов уничтожения плода. И вот женщины-матери, одни из богатых классов державшие в своих руках власть, выпускают ее для того, чтобы не уступить уличным девкам и сравняться с ними. Зло уже далеко распространилось и с каждым днем распространяется дальше и дальше, и скоро оно охватит всех женщин богатых классов, и тогда они сравняются с мужчинами и вместе с ними потеряют разумный смысл жизни. Но еще есть время.

Но графъ Кириллъ Петровичъ ничего не говорилъ, даже губами не двинулъ; онъ смотрѣлъ на стараго дѣда, бодраго, веселаго, съ легкимъ румянцемъ на щекахъ, и спрашивалъ себя:

Если бы только женщины поняли свое значение, свою силу и употребили бы ее на дело спасения своих мужей, братьев и детей. На спасение всех людей!

Неужели дѣду уже за семьдесятъ лѣтъ, а можетъ быть и болѣе?

Жены-матери богатых классов, спасение людей нашего мира от тех зол, которыми он страдает, в ваших руках!

И онъ, человѣкъ молодой годами, а совершенный старикъ тѣломъ и лицомъ, невольно позавидовалъ мысленно старому дѣду. И раздраженному больному мозгу Кирилла Петровича стало сниться на яву, мерещиться… Ему показалось, что это не дѣдъ Іоаннъ Іоанновичъ сидитъ предъ нимъ, а деревянная кукла, которая всегда на свѣтѣ существовала, и при Петрѣ Алексѣевичѣ была она такая же, и теперь такая же, и черезъ сто лѣтъ эта кукла будетъ все та же. И подъ вліяніемъ полубреда больной закрылъ глаза и прошепталъ что-то безсвязное.

Эдуардъ, стоявшій у стѣны, двинулся впередъ и объяснилъ Іоанну Іоанновичу на половину русскими словами, на половину мимикой, что больной въ забытьи и что ему лучше уходить.

Не те женщины, которые заняты своими талиями, турнюрами, прическами и пленительностью для мужчин и против своей воли, по недоглядке, с отчаянием рожают детей и отдают их кормилицам; и не те тоже, которые ходят на разные курсы и говорят о психомоторных центрах и дифференциации и тоже стараются избавиться от рождения детей с тем, чтобы не препятствовать своему одурению, которое они называют развитием, а те женщины и матери, которые, имея возможность избавиться от рождения детей, прямо, сознательно подчиняются этому вечному, неизменному закону, зная, что тягость и труд этого подчинения есть назначение их жизни. Вот эти-то женщины и матери наших богатых классов те, в руках которых больше, чем в чьих-нибудь других, лежит спасение людей нашего мира от удручающих их бедствий. Вы, женщины и матери, сознательно подчиняющиеся закону Бога, вы одни знаете в нашем несчастном, изуродованном, потерявшем образ человеческий кругу, вы одни знаете весь настоящий смысл жизни по закону Бога, и вы одни своим примером можете показать людям то счастие жизни в подчинении воле Бога, которого они лишают себя. Вы одни знаете те восторги и радости, захватывающие всё существо, то блаженство, которое предназначено человеку, не отступающему от закона Бога. Вы знаете счастие любви к мужу — счастие не кончающееся, не обрывающееся, как все другие, а составляющее начало нового счастия — любви к ребенку. Вы одни, когда вы просты и покорны воле Бога, знаете не тот шуточный парадный труд в мундирах и в освещенных залах, который мужчины вашего круга называют трудом, а знаете тот истинный, Богом положенный людям труд и знаете истинные награды за него, то блаженство, которое он дает. Вы знаете это, когда после радостей любви вы с волнением, страхом и надеждой ждете того мучительного состояния беременности, которое сделает вас больными на 9 месяцев, приведет вас на край смерти и к невыносимым страданиям и болям; вы знаете условия истинного труда, когда вы с радостью ждете приближения и усиления самых страшных мучений, после которых наступает вам одним известное блаженство. Вы знаете это тогда, когда тотчас же после этих мук, без отдыха, без перерыва вы беретесь за другой ряд трудов и страданий — кормления, при котором вы сразу отказываетесь и покоряете своему чувству самую сильную человеческую потребность сна, которая, по пословице, милей отца и матери, и месяцы, годы не спите подряд ни одной ночи, а иногда, и часто, не спите напролет целые ночи, а с затекшими руками одиноко ходите, качаете разрывающего вам сердце больного ребенка. И когда вы делаете всё это, никем не одобряемые, никому невидимые, ни от кого не ожидающие за это похвалы или награды, когда вы делаете это не как подвиг, а как работник евангельской притчи, пришедший с поля, считая, что вы сделали только то, что должно, тогда вы знаете, чтò фальшивый парадный труд для славы людской и чтò настоящий — исполнение воли Бога, которой указание вы чувствуете в своем сердце. Вы знаете, что, если вы настоящая мать, что мало того, что никто не видел вашего труда, не хвалил вас за него, а только находил, что это так и нужно, но что и те, для кого вы трудились, не только не благодарят, но часто мучают, укоряют вас. И с следующим ребенком вы делаете то же: опять страдаете, опять несете невидимый, страшный труд и опять не ждете ни от кого награды и чувствуете всё то же удовлетворение.