Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Толстый турок, сопровождаемый маленьким греком (державшим руку на рукоятке огромного пистолета), вошёл в каюту и поклонился, дотронувшись концами пальцев правой руки до лба.

— Пускай сядет, — приказал Ушаков.

Грек, повернув злые глазки на юзбаши, пробормотал несколько слов. Турок оглянулся, посмотрел на кресла, потом на ковёр, уселся на пол, скрестил ноги и произнёс гортанным голосом какую-то фразу Грек, услышав, подпрыгнул и вытащил пистолет.

— Что он сказал? — спросил адмирал, глядя с высоты своего огромного роста на сидящего на ковре турка и маленького грека.

— Он просит кофе и кальян… Яду надо ему дать, а не кофе… Он говорит: без кофе и кальяна не может отвечать, у него горло пересохло. Перерезать бы ему горло…

— Дневальный! — крикнул адмирал. — Подать кофе и трубку.

Турок пил кофе и с жадностью затягивался трубкой. Грек глядел на него с яростью. Ушаков молча тяжёлыми шагами ходил по каюте. Наконец турок отставил чашку.

— «Тешшакюр-эдерим» — благодарит, — с презрением в голосе перевёл грек его слова.

— Спроси его, — сказал Ушаков, — был ли он на султанском диване, когда там говорено было о флоте и о предполагаемой кампании. В султанском фирмане хану крымскому написано, что вскорости флот доставит в Анапу продовольствие и солдат. Что по сему поводу ему известно? Если честно всё расскажет, будем содержать его с почётом и по заключении мира вернём в Турцию, ежели же соврёт, прикажу повесить его на рее.

Грек просветлел:

— Вот это и нужно с ним сделать. Я ему сейчас всё переведу.

В продолжение нескольких минут грек и турок обменивались турецкими фразами, наконец юзбаши причмокнул, двинул головой снизу вверх и опять потянулся за трубкой.

Ушаков продолжал так же молча ходить, иногда только бросая быстрый взгляд на пленного офицера. Видимо, у него было ясное представление о состоянии турецкого флота. Мысли его были заняты чем-то другим, и каждый раз, когда его серые, холодные, немного выпуклые глаза задерживались на переводчике, они, казалось, говорили: ведь я и так всё знаю, но посмотрим, что вы мне ещё сообщите. Наткнувшись на этот взгляд, грек поперхнулся и начал:

— Он говорит, что его султанское величество, халиф всех мусульман, да продлит аллах его жизнь — чтоб он сдох, кровопийца проклятый! — собрал весь свой флот из Средиземного моря, Триполи, Алжира и Туниса, всего восемнадцать больших кораблей, семнадцать фрегатов и сорок крейсеров, и командовать ими будет капудан-паша Гуссейн. А у него будет восемь адмиралов и среди них самый знаменитый алжирский корсар — Али-Саид-паша, и на диване, что был у султана, решено эскадру послать в Анапу и там высадить войска и потом занять Крым. И на том диване поклялся знаменитый корсар Саид-Али-паша Ушак-пашу, то есть тебя, адмирал, закованным привести к султану. А более он ничего не знает.

Ушаков перестал ходить и своим пристальным взглядом стал рассматривать юзбаши. Лицо адмирала медленно стало краснеть. Неожиданно он ударил кулаком по столу: турок уронил чубук, грек попятился к двери. Ушаков дёрнул сонетку звонка.

— Дневальный, флаг-капитана ко мне…

Флаг-капитан Домажиров появился в дверях и вытянулся, увидев гневное лицо адмирала.

— Капитан, юзбаши взять на борт одного из крейсеров и при ближайшем поиске высадить на турецкий берег с моим письмом на турецком языке на имя Али-Саид-паши.

Ушаков подошёл к столу, схватил гусиное перо, написал несколько строк и вручил Домажирову.

Флаг-капитан прочёл:

«Сайд-бездельник! Я отучу тебя давать лживые обещания. Адмирал Ушаков».



В начале июля кубанский и кавказский корпуса под командованием генерала Гудовича осадили Анапу. Пленные на допросах показывали, что турки ожидают прибытия своего флота на помощь. Об этом доложено было Ушакову.

Десятого июля сорок пять кораблей Черноморского флота вышли в море, держа курс на Керченский пролив. На рассвете двенадцатого июля у мыса Айя, южнее Балаклавы, показался турецкий флот в составе восемнадцати кораблей, семнадцати фрегатов и двадцати двух мелких судов.

Русские суда выстроились в боевую линию, но турецкий флот стал уклоняться от боя, уходя на юг. Четыре дня гонялся Ушаков за неприятельским флотом, но каждый раз, когда он пытался завязать сражение, турецкий адмирал, пользуясь быстроходностью своих кораблей, уходил.

Во время этой погони на многих русских судах из-за крепкого ветра и сильной качки появилась течь, ломались снасти и обнаружены были другие заметные повреждения. Поэтому восемнадцатого июля Ушаков вернулся в Севастополь, чтобы устранить неисправности.

Пользуясь тем, что турецкий флот отогнан, генерал Гудович двадцать второго июля пошёл на штурм и в ожесточённом бою взял Анапу. Более восьми тысяч турок было убито, много утонуло в море, тринадцать тысяч попали в плен. Вскоре Гудович овладел и второй приморской крепостью — Суджуккале. В этих условиях великий визирь запросил Репнина об условиях мира. Но у турок была ещё надежда на почётный мир, у них оставался целый флот — не исключалась возможность высадить десант в Крыму. Ушаков это понимал и писал Потёмкину: «Противник, будучи весьма в превосходных силах, ещё не замедлит вернуться для решительной баталии, чего и я со флотом нетерпеливо ожидаю, ибо сия баталия должна быть решительной».

Исходя из этого, он предпринял ряд мер.

По всем направлениям были посланы крейсера на поиски турецкого флота.

Число людей на всех судах было увеличено, созданы команды, специально обученные абордажному бою. Все корабли разбиты на две эскадры.

Кроме этого, были выделены корабли и фрегаты, которые предполагалось бросить на опасные участки боя или для перевеса в силах в направлении главного удара.

Восемнадцатого июля Ушаков получил сведения, что турецкий флот стоит на рейде у мыса Калиакрия, и через несколько дней, закончив приготовления, вышел в море.

23

Бой у Калиакрии

31 июля в два часа дня с салинга[87] адмиральского корабля заметили турецкий флот, стоявший на якоре в пяти милях от мыса Калиакрия под прикрытием береговых батарей. Ушаков стоял на капитанском мостике и молча глядел вперёд. Рядом с ним находился мичман Метакса, только что окончивший Морской кадетский корпус и присланный из Петербурга в Черноморский флот с рекомендательным письмом адмирала Чичагова. Это был высокий, стройный юноша с смуглым лицом и чёрными, как маслины, глазами, казавшимися ещё более блестящими от голубоватых белков. Мысль о том, что сейчас начнётся сражение, наполняла его душу восторгом, но сердце у него замирало от страха.

— Мичман, — раздался голос Ушакова, — сколько вымпелов на рейде?

Метакса начал считать, но турецкие суда сливались у него в одну массу, к тому же они передвигались и дул сильный ветер. Мичман стал покрываться потом, губы его чуть слышно шептали:

— Один, два, три…

— Неприятельских кораблей, — послышался тот же голос, — всего семьдесят восемь. Больших судов восемнадцать, из них девять под адмиральским флагом. Стало быть, весь турецкий флот здесь… Отлично…

И мичман увидел, как адмирал, подавшись вперёд, стал внимательно рассматривать в подзорную трубу неприятельские суда, мыс и его батареи. Мичман слышал слова команды, видел сигналы, подаваемые с флагманского корабля, повторяемые репетичным судном[88] и приводившие в движение всю эскадру. И вдруг он понял: адмирал, мгновенно определив расстояние между берегом и турецкой эскадрой и между нею и русским флотом, решил отрезать неприятельский флот от суши и лишить его прикрытия батареями. Теперь русский флот тремя колоннами под всеми парусами нёсся вперёд.

Это были дни рамазан-байрама. На берегу моря было разбито множество палаток, празднично разодетые турецкие матросы и офицеры гуляли и сидели кучками. Вдали на поляне видны были скачущие наперегонки в ярких костюмах всадники. Резко выделялись женщины в синих и красных одеждах с закрытыми чадрой лицами, доносилась музыка.

С надутыми парусами и устремлёнными на турецкую эскадру пушками мчались огромные суда. На мачтах гордо развевались андреевские флаги, на палубах и у пушек стояли готовые к бою команды. Третий в средней колонне восьмидесятипушечный фрегат «Рождество Христово» под адмиральским флагом несокрушимой громадой рассекал волны. На его верхней открытой палубе, неподвижная как изваяние, возвышалась огромная фигура адмирала. Плащ его и плюмаж[89] на треуголке колыхались от ветра.

На турецких кораблях началась паника. Наспех рубили якоря, ставили паруса, стремясь вырваться в море. Суда сталкивались, ломали друг другу мачты, бушприты, рвали снасти и мяли борта. Раздавались проклятия, треск и грохот падающих мачт. На берегу метались матросы, не зная, что им делать. Оттуда доносились команды офицеров, выстрелы, крики смешавшейся толпы: «Ушак-паша, Ушак-паша…» Но вот из строя турецких судов вылетел лёгкий адмиральский корабль «Капудание», сверкая на солнце позолоченной кормой. На его мостике ясно можно было различить высокую сухощавую фигуру алжирского адмирала Али-Саида в красном кафтане и чалме с алмазным пером. Он стоял, повернувшись резким горбоносым лицом в сторону русского флота. «Капудание» летел вперёд, увлекая за собой весь турецкий флот и строя его боевую линию на левом галсе.[90]

Ушаков, пристально следя за Али-Саидом, приказал сигналом «построиться в боевую линию и двигаться на неприятеля со всей поспешностью».

Ветер усилился, волны ударили в борта. Тогда Али-Саид и два лучших вице-адмиральских корабля выделились из линии вперёд, стараясь обогнуть передние суда русской линии, чтобы поставить их под огонь с двух сторон. И вдруг громада русского флагманского корабля выдвинулась из строя и понеслась вслед алжирскому адмиралу. За Ушаковым сомкнутым строем шли остальные русские корабли.

Все паруса на всех кораблях, русских и неприятельских, были подняты. От ветра скрежетали и сотрясались снасти, огромные волны, рассекаемые идущими судами, перекатывались по морю. На «Капудание» Али-Саид стоял, сжимая зрительную трубу, следил за ходом русских кораблей. Они приближались. Впереди шёл флагманский корабль, и алжирец ясно различал на мостике неподвижную фигуру «Ушак-паши». Али-Саид дал сигнал «прибавить паруса», потом «поставить паруса полным числом», но ясно видел, что расстояние между ним и русскими всё сокращалось. Тогда он решил положиться на Бога и велел приготовиться к бою.

В четыре часа пятнадцать минут русские корабли подошли к неприятелю на самую близкую дистанцию и стали перестраиваться к бою. Флагманский корабль «Рождество Христово», шедший по-прежнему впереди, обогнал «Капудание» и обошёл его с носа.

— Огонь! — закричал Али-Саид. Но в это время он увидел громаду «Рождества Христова» и Ушакова на самом юте с поднятым кулаком.

— А, — раздался оттуда громовой голос, — я научу тебя, Саид-бездельник, как со мной иметь дело!..

И в ту же минуту страшный залп всем бортом потряс воздух.

Алжирские солдаты, толпившиеся на палубе, метались с места на место, пытаясь укрыться от картечного огня. С грохотом свалилась форстеньга. В море рухнул гротмарсель,[91] море огня обрушивалось на корабль. Турецкие канониры падали один за другим, поражённые осколками.

Али-Саид приказал офицерам стоять у орудий. Он потребовал молоток и гвозди и побежал к флагштоку. По дороге Али-Саид увидел спрятавшегося за сложенным канатом аскера и застрелил труса. Забравшись на мачту, он сам прибил флаг к флагштоку, чтобы команда самовольно его не спустила.

Ушаков, с открытого верхнего мостика наблюдавший за боем, закричал капитану Домажирову, стоявшему на юте:

— Это ему не поможет, я его не отпущу…

По всей линии шёл бой. Русские корабли били ядрами и картечью в расстроенную линию противника.

Наконец Али-Саид не выдержал, и «Капудание» стал медленно с растрёпанными парусами и развороченным корпусом отходить к турецким кораблям. Ему на выручку вышли два крейсера и два фрегата под командой вице-адмирала. Корабль вице-адмирала выдвинулся вперёд и ударил из кормовых орудий по «Рождеству Христову». Второй корабль зашёл с левого его борта, два фрегата — с правого.

— Ну что же, — сказал Ушаков капитану Домажирову, стоявшему рядом с ним на мостике, — посмотрим, чья выучка лучше!.. Огонь с обоих бортов! Да вызовите ко мне «Александра», «Иоанна Предтечу» и «Фёдора Стратилата». А я пойду вперёд, дабы не отпустить Али-Саида…

Точно огромное живое существо, поворачивался во все стороны флагманский корабль, беспрерывно извергая огонь из своих восьмидесяти пушек.

Мичман Метакса, пошатываясь, шёл по палубе. Дым, окутавший корабль, огневые вспышки, свист летящих снарядов, крики людей и слова команды, удары волн, от которых видимое то ползло куда-то вверх — в небо, то медленно опускалось вниз — в пучину, — всё перемешалось в его сознании. Он не знал, что бой шёл уже более трёх часов, что русский флот по сигналам Ушакова всей линией, передними и задними кораблями, окружал неприятельские суда и расстреливал их в упор. На юте в облаках дыма мичман увидел обнажённых до пояса, чёрных от сажи комендоров, заряжавших орудия, и совсем близко неясный силуэт корабля с развороченной кормой. Артиллеристы настолько были заняты своим делом, что не обратили на него никакого внимания. Первый номер — высокий красавец матрос с широкой грудью и резко выделявшимися от напряжения мускулами на руках — торопливо подносил снаряд к орудию, рядом с ним два других комендора с усилием накатывали орудие на прежнее место. Низенький коренастый офицер, расставив широко ноги и стараясь сохранить равновесие на качающейся палубе и пристально глядя перед собой, кричал второму номеру:

— Ниже бери, Савельев, ниже… Пали!

Огромный сноп искр с оглушительным треском взлетел светящейся дугой вверх и упал в море, — это была зажжённая снарядом форстеньга турецкого судна. Оно медленно развернулось и стало уходить, окутанное дымом. В прояснившемся воздухе Метакса увидел три русских корабля, шедшие наперерез на всех парусах и приближающиеся к «Рождеству Христову». Это были «Александр», «Иоанн Предтеча» и «Фёдор Стратилат», вызванные Ушаковым.

Они мощным залпом, всем лагом[92] ударили по вице-адмиральскому кораблю, пробив у него обе палубы и крюйт-камеру и снеся мачты и стеньги. Корабль горел. Он стал медленно подниматься носом и оседать в море. Раздались крики, потом наступила тишина. И вдруг взрыв сотряс воздух. Подброшенные вверх невидимой гигантской рукой, летели люди, пушки, мачты, бочки. Кусок деревянного бруса ударил Метаксу, и он упал, теряя сознание. Последнее, что он услышал, был донёсшийся до него с верхнего мостика голос Ушакова:

— Поднять все паруса! Полный ход вперёд!..

«Рождество Христово» круто повернул и, сопровождаемый тремя другими русскими кораблями, со всего хода врезался в середину турецкой линии, направляясь к кораблю Али-Саида. К этому времени из экипажа «Капудание» более 400 человек было ранено и убито. Сам Али-Саид, раненный в голову, метался по открытому мостику верхней палубы, отдавая приказания, пытаясь сигналами выровнять сломанную линию турецких кораблей. Уже около четырёх часов продолжался бой. Капудан-паша Гуссейн, командовавший турецким флотом с самого начала сражения, укрылся со своим флагманским судном в гуще турецких кораблей, передав всё руководство боем Али-Саиду. И теперь Али-Саид, бледный от утомления и потери крови, охрипший от крика, сознавая неизбежность поражения, но полный ярости и гнева, решился сражаться до конца. Быстро темнело, густой туман и пороховой дым, окутавшие все корабли, мешали Али-Саиду следить за эволюциями стоявших впереди него судов. Вспышки орудийных выстрелов освещали разорванную корму, сломанные мачты, повисшие паруса, тела убитых и раненых, валявшиеся на палубе, и порой фигуру самого Али-Саида, его окровавленную чалму со сверкающим алмазным пером, бледное лицо, руки, вцепившиеся в поручни мостика.

Вдруг алжирский адмирал услышал треск столкнувшихся кораблей. Два турецких судна, стоявшие перед ним, раздались в стороны, и между ними возник огромный корпус «Рождества Христова».

— Огонь!.. — закричал Али-Саид. — Огонь!.. Ушак-паша идёт!.. Огонь из всех пушек!..

Но «Капудание» мог отвечать огнём только из носовых орудий… После нескольких выстрелов он стал уходить из боя, прикрываясь другими судами.

Сражение подходило к концу. Турецкие корабли перемешивались, спешили выйти из боя. Русские суда окружали их или перерезали им путь и, поворачиваясь бортами, били их всеми лагами.

Стемнело. Начался шторм. Турецкие суда, оказавшиеся на ветре, одно за другим стали исчезать за горизонтом.

Ушаков, собрав все корабли своего флота, двинулся за ними.

На рассвете первого августа с салинга адмиральского судна увидели едва заметные мачты турецких кораблей, уходивших под ветром в Босфор.

Ушаков решил нагнать турецкий флот и уничтожить его, даже если бы для этого пришлось войти в Босфор. Но многие русские корабли получили течь от пробоин, у других были повреждены стеньги,[93] реи, паруса.

У мыса Эмине флот бросил якоря и приступил к исправлению повреждений.

Крейсера во главе с фрегатом «Святой Марк» были посланы к румелийским берегам. Они обстреляли все прибрежные селения, сожгли и потопили много неприятельских судов, четыре турецких корабля были взяты в плен, и Ушаков писал Потёмкину «..словом, при всех оных берегах таковым поражением жителям во всех местах нанесён величайший страх, ужас, уповаю, то же чувствуемо и в Константинополе».

Турецкий флот, потерпевший страшное поражение несмотря на двойное численное превосходство, распался. Многие повреждённые корабли потонули во время ночного шторма. Оставшаяся турецкая эскадра во главе с капудан-пашой Гуссейном с трудом добралась до берегов Анатолии и Румелии. Гуссейн-паша, боясь гнева султана, не давал о себе знать.

Алжирская эскадра, поредевшая, потерявшая большую часть личного состава, с разбитыми мачтами и порванными парусами, поздней ночью подошла к Константинополю. Али-Саид молча лежал на диване в адмиральской каюте «Капудание». Он был ранен, но более всего страдал, вспоминая все подробности своего поражения. Корабль получил большую пробоину, у него были поломаны мачты, сорваны паруса. Команда непрерывно выкачивала воду, наполнявшую трюм. Было чудом, что он дошёл до Босфора. Теперь усилия оставшихся в живых офицеров и матросов сводились к тому, чтобы его пришвартовать на рейд у летней резиденции султана — «Бешик-Таш». В это время из-за резкого поворота в подводную пробоину мощным потоком хлынула вода, корабль начал тонуть.

— Паша! — крикнул старший офицер, вбегая в каюту. — Корабль тонет!

Али-Саид с трудом приподнял с подушки перевязанную голову.

— Стреляйте из всех пушек, пусть народ знает о наших бедствиях.

Грохот выстрелов сотряс стены дворца. Одно за другим освещались окна сераля. В них мелькали испуганные женские лица. Разбуженный выстрелами султан долго не мог понять, в чём дело. Наконец прибежавший кизляр-ага, самая важная фигура во дворце и весьма влиятельное лицо в государстве, хотя это был толстый евнух с обрюзгшим жёлтым лицом и бабьим голосом, в осторожных и уклончивых выражениях доложил ему о происшедшем несчастье. Селим Третий задумался.

— Я хочу видеть всё сам.

Кизляр-ага развёл толстенькими ручками и поклонился.

Окружённый членами дивана, сопровождаемый начальником личной гвардии и телохранителями, освещавшими факелами дорогу, султан спускался по мраморным ступеням к морю.

Была лунная ночь. Бледный свет заливал дворцы, сады, горы, обрамлённые кипарисами, лаврами и чинарами развалины замков, построенных ещё генуэзцами и византийцами. Нестерпимо остро пахли цветы. Перед дворцом «Чираган», где ещё Дарий построил мост во время скифского похода, возвышались огромные платаны. Мохнатый ангорский кот, сверкая в темноте светящимися глазами, перебежал падишаху дорогу и, брезгливо отряхивая лапы, полез на дерево, чтобы забраться на крышу гарема. Всё дышало покоем.

Алжирские корабли, уродливые от разбитых мачт и зияющих пробоин, стояли на рейде, беспомощно опустив рваные паруса.

Только около «Капудание» сновали лодки, с судна доносились крики, по палубе метались огни фонарей. Султан сел в каик[94] с золочёной кормой и высоким балдахином над палубой и поехал к алжирскому флагману.

Не обращая внимания на падавших ниц или склонявшихся в глубоком поклоне офицеров и солдат, он остановился на палубе, изумлённо оглядываясь вокруг. Всё было изуродовано, разбито. Тела раненых и мертвецов, ещё не убранные, валялись повсюду. Но и лица живых людей, бледные и осунувшиеся, освещённые мёртвым светом луны, казались искажёнными от ужаса.

На пороге каюты, опираясь на плечи своих офицеров, его встретил Али-Саид-паша.

— Где капудан-паша и его флот? — хрипло спросил султан.

Али-Саид склонил голову:

— Повелитель, в ночь после сражения был великий туман. Утром мы уже не видели кораблей капудан-паши.

— А Ушак-паша?

— Он следовал за нами.

Селим Третий потерял терпение, топнул ногой:

— Несчастный, я спрашиваю тебя, где он сейчас?

Али воздел руки к небу:

— Будь милостив, светоч мира, мы сделали всё, что могли. Видит аллах, мы не жалели своей жизни… Утром мы встретили фелюгу. Капитан издали видел русский флот у мыса Эмине — он выходил, направляясь сюда…

Султан обернулся и схватил визиря за рукав:

— Сейчас же, слышишь, сию минуту послать гонцов к русскому главнокомандующему — мы согласны заключить мир. Но только пускай он остановит Ушак-пашу…

Неделю спустя Екатерина писала Потёмкину: «Контр-адмирал Ушаков весьма кстати Селима напугал».

А толстяк Храповицкий занёс в тот же день в свой дневник: «Турки поспешили заключить перемирие и довольны тем, что теперь князь Потёмкин Ушакова остановить должен, но доказано, что возможность есть идти прямо в Константинополь».

Ушаков и шёл в Константинополь. По дороге он решил зайти в Варну, потому что некоторые пленные показали, что там укрылась часть турецкого флота.

Восьмого августа он подходил к Варне, но с салинга заметили две турецкие кирлангичи, смело идущие к флагманскому кораблю.

Находившийся на одной из них турецкий паша передал Ушакову письмо князя Репнина, где он извещал о подписании перемирия и предлагал флоту возвратиться в Севастополь.

Ушаков всё-таки прошёл вдоль румелийского берега до Дуная. Двадцатого августа Черноморский флот вернулся в Севастополь. Радостно звучал пушечный салют, весело колыхались флаги под ярким солнцем. Толпы народа, офицеры и солдаты приветствовали победоносные корабли. Каждый чувствовал, что с этого дня Россия стала хозяином на Чёрном море.

Часть третья

24

Зловещие годы

Теперь Англия и Пруссия торопили Турцию с заключением мира. Султан и сам видел, что ждать больше нечего. Он послал Репнину предложение начать переговоры. Светлейший выехал на Юг.

Россия вышла из трудного положения, но на Екатерину обрушился страшный удар. Неожиданно заболел светлейший. Он умер в степи в сорока верстах от Ясс.

Все понимали, что рухнул один из столпов екатерининского трона. Суворов, узнав о его смерти, сказал: «Великий человек и человек великий: велик умом, высок и ростом. Не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором лорд Бэкон сказал, что чердак обыкновенно плохо меблируется». Потёмкин-Таврический был верным спутником императрицы с первых лет её царствования. Такая потеря была для неё незаменима. Екатерина это сознавала и долгое время не могла прийти в себя. В короткое время она лишилась ближайших сподвижников: Вяземского, Брюса, Андрея Шувалова. Ей казалось, что призрак смерти уже начал витать близко. После недавно скончавшегося императора австрийского неожиданно умер Густав Третий — его убили на маскараде. Приехал из Парижа русский посол Симолин. Екатерина долго расспрашивала его о всех подробностях французской революции и обстоятельствах ареста Людовика Шестнадцатого.

Прибывшего в Петербург брата Людовика Шестнадцатого графа д\'Артуа она встретила с особым почётом. Ему предназначалась золотая шпага с всаженным в неё бриллиантовым солитёром стоимостью в десять тысяч рублей. На шпаге сделали надпись «С Богом за короля», отвезли на могилу святого Александра Невского. Митрополит отслужил торжественный молебен, окропил шпагу святой водой, и Платон Зубов отвёз её с прочими подарками графу. Молебны, однако, королевской партии помогали слабо. Теперь бежавшие придворные короля, губернаторы и чиновники, изгнанные французским народом из страны, потянулись ко двору Екатерины. Она им назначала жалованья, выдавала субсидии и брала их под своё покровительство.

Она намеревалась подготовить шестидесятитысячный корпус для интервенции во Францию и во главе его поставить Суворова.

Подозрительность Екатерины росла с каждым днём. Даже переезды императрицы из дворца во дворец происходили в величайшей тайне — о них она по секрету сообщала только Храповицкому, который должен был перевозить её бумаги. Наследник Павел Петрович был переселён в Гатчину — за каждым его движением следили. Письма всех сколько-нибудь значительных лиц перлюстрировались — Екатерина их читала сама.

Однажды ей доставили письмо, адресованное из Москвы в Гатчину цесаревичу Павлу. Автор письма, личность которого установить было невозможно, писал, что «известные люди открывают свои собрания с его именем на устах». В конверт была вложена песня, три строфы поразили Екатерину:



Залог любви небесной
В тебе мы, Павел, зрим;
В чете твоей прелестной
Зрак ангела мы зрим.
Украшенный венцом,
Ты будешь нам отцом.
Судьба благоволила
Петров возвысить дом
И нас всех одарила,
Даря тебя плодом.
Украшенный венцом,
Ты будешь нам отцом.
С тобой да воцарятся
Блаженство, правда, мир!
Без страха да явятся
Пред троном нищ и сир.
Украшенный венцом,
Ты будешь нам отцом.



Императрица всё больше укреплялась в мысли, что московские мартинисты стремятся свергнуть её с престола. Среди них она считала самым опасным Новикова. Но теперь уже и все придворные и вельможи, бывшие когда-либо масонами или поддерживавшие связь с московскими просветителями, были взяты под подозрение.

Победитель турок при Мачине генерал-аншеф князь Николай Васильевич Репнин был поклонником Новикова. Он не получил никакой награды, был вынужден сдать командование и уехать в Москву. Было приказано перехватывать все его письма. Александр Романович Воронцов — покровитель Радищева — всё больше впадал в немилость.

Даже толстяк Храповицкий, собственный секретарь Екатерины, обнаруженный в списках масонской ложи, когда-то основанной покойным Александром Бибиковым, стал терять расположение императрицы, хотя и оправдывался многократно «глупостью юных лет».

Особенно беспокоила императрицу московская университетская молодёжь, находившаяся под влиянием Новикова и Хераскова. «Они все подвержены французской заразе, подобно Радищеву», — говорила императрица. И она торопила Прозоровского «покончить с московскими мартинистами» и требовала от него обличительных материалов на них. Но материалы не поступали, и сам Прозоровский, несмотря на всю свою решительность, чувствовал себя в Москве довольно скверно.

25

Конец «Типографической компании»

Генерал-аншеф князь Александр Александрович Прозоровский, прослужив в армии двадцать лет, был назначен управляющим Курским и Орловским наместничествами и десять лет правил этими губерниями. Он был богат, родовит, имел воинские заслуги и любил похвастать этим перед тамошними дворянами.

Но когда он приехал в Москву, то оказалось, что на каждой улице живут дворяне и побогаче, и породовитее, и чинами повыше, чем он.

По обычаю, после прибытия его в Москву дворяне устроили ужин и бал новому главнокомандующему, и князь Прозоровский за столом попытался было произнести речь насчёт того, что многие дворяне в Москве «заражены разными мыслями». Не успел он её закончить, как стулья громко задвигались, и фельдмаршал князь Кирилл Разумовский на весь стол произнёс:

— Он что, от природы такой дурак или вино на него подействовало?

Остальные старики-вельможи рассмеялись скрипучим смехом, замахали руками и понемногу разошлись. Пришлось новому главнокомандующему поучать одних чиновников своей канцелярии, оставшихся за столом.

С тех пор князь Прозоровский почувствовал, «что его афрапируют». А когда приезжал он в Английский клуб, Трубецкие, Волконские, Черкасские, Разумовские, Долгорукие, Репнины, Лопухины, Воронцовы, Татищевы и прочие древние московские дворяне отворачивались и продолжали разговаривать, как будто его и не было.

Прозоровский попытался жаловаться императрице. Но та и сама должна была считаться с московскими дворянами и знала, что задевать их попусту весьма опасно.

Тогда князь установил за многими из них пристальную слежку, перехватывая их письма и подсылая к дворовым переодетых полицейских, чтобы выспрашивать о поведении господ. Но полицейских быстро узнавали, били и выбрасывали из дворов, а почтой перестали пользоваться, предпочитая пересылать письма с верными людьми.

«Типографическую компанию» официально распустили. Всё её имущество и средства перешли к Новикову. Перестало собираться и «Дружеское общество».

Тогда главнокомандующий стал собирать материалы против каждого из членов «Типографической компании» и «Дружеского общества» поодиночке. Больше всего он ненавидел Ивана Владимировича Лопухина. Лопухин, один из основателей «Типографической компании» и «Дружеского общества», был замечательнейшим человеком своего времени. Внук царицы Евдокии и правнучатый брат императора Петра Великого, сын генерал-поручика и кавалера всех российских орденов девяностолетнего Владимира Ивановича Лопухина, он по своему происхождению и огромному наследственному богатству предназначен был для самой блестящей карьеры. Он служил в чине капитана в Преображенском полку. Это открывало путь к первым чинам, если учесть, что сама императрица имела звание полковника, а Суворов за Измаил зачислен был только в подполковники того же полка. Лопухин дослужился до полковника, но под влиянием французских энциклопедистов разочаровался в военной службе, подал в отставку и занялся философией. Потом сблизился с Новиковым, завёл собственную типографию и все свои огромные средства, как и Татищев, тратил на «Дружеское общество» и широкую помощь нуждающимся. Он был председателем Московской уголовной палаты и отличался неподкупностью и справедливостью.

Как-то главнокомандующий намекнул ему, что его близость с Новиковым, издательская и благотворительная деятельность вызывают подозрения. Лопухин посмотрел на него пристально и сказал:

— Не вам, сударь, учить меня, как служить своему отечеству.

Не лучше было и с Юрием Никитичем и Николаем Никитичем Трубецкими. Первый был генерал-поручик и кавалер многих орденов, второй — действительный статский советник и руководил Московским казначейством. Отец их — Никита Юрьевич Трубецкой, сподвижник Петра Великого, генерал-фельдмаршал, бывший генерал-прокурор — был виднейшим деятелем восьми царствований. И тронуть его детей было не так просто. В такой же степени влиянием, властью и богатством пользовались и остальные основатели «Дружеского общества» — князь А. Черкасский, М. Херасков, Татищев, князь Репнин, И. Тургенев.

Прозоровский, чувствуя, что теряет в борьбе с ними почву под ногами, стал писать на каждого императрице несообразные доносы. Так, широкую благотворительную деятельность Лопухина он объяснил тем, что тот, вероятно, печатает фальшивые ассигнации, хочет взбунтовать чернь и сносится с якобинцами. Князя Репнина он обвинил в связи с прусским двором через барона Шрёдера. Вельможу и богача Петра Александровича Татищева, содержавшего на свой счёт бедных студентов, Прозоровский подозревал в том, что он подготовляет «свергателей престола и развратителей отечества».

Доносы эти были столь глупы, что императрице стало ясно: без её помощи Прозоровский «не справится с деятелями нового раскола». Ещё одно перехваченное в Петербурге письмо архитектора Баженова, в котором тот писал, что наследник Павел Петрович высоко ценит московских просветителей, перепугало её. Ей казалось, что тщательный обыск у Новикова и его арест раскроют ей пружины тайной московской организации. Но для этого нужен был предлог. Предлог она нашла довольно неудачно. Но это её мало беспокоило.

Русские старообрядцы, преследуемые правительством, осели плотными и хорошо устроенными общинами на севере и в других отдалённых местах. У них за границей, в частности в Польше, были большие связи. Старообрядцы печатали там свои книги, и Екатерине попалась одна из таких, под названием: «История об отцах и страдальцах соловецких иже за благочестие, святые церковные законы и предания в настоящие времена пострадаша», тут же и челобитная монахов Соловецкого монастыря к царю Алексею Михайловичу, повесть о белом клобуке и другие статьи.

Кроме этого, императрице ещё раньше доставили другую старообрядческую книгу, выпущенную в Гродно и направленную прямо против неё. Это была «Отречённая тетрадь монастыря Свято-Троицкого», где, между прочим, говорилось:

«Мрак объял землю Русскую, солнце скрыло лучи свои, луна и звёзды померкли, и бездны все содрогаются. Изменились злобно все древние святые предания, все пастыри в еретичестве потонули, а верные из отечества изгоняются — царит там вавилонская любодейница и поит всех из чаши мерзости».

Императрица прекрасно знала, что если Новиков и печатал масонские книги, то он никак не мог выпускать старообрядческих документов. Вообще по описи изданий «Типографической компании», составленной в своё время московским прокурором Андреем Тайльсом и посланной Екатерине, книги религиозные составляли ничтожную часть, печатались в большинстве в типографии Лопухина и с дозволения и просмотра церковного начальства. Новиков же издавал главным образом учебники, научно-просветительную литературу и художественные произведения, русские и иностранные.

Однако Екатерина отправила московскому главнокомандующему специальное повеление. В нём она писала: «…есть вероятность, что подобные книги издаются в Москве, в партикулярных типографиях, наипаче же имеем причину подозревать в сём деле известного вам Николая Новикова, который, как слышно, сверх типографии, имеющейся у него в Москве, завёл таковую и в подмосковной его деревне». На основании этих подозрений Екатерина предписывала Прозоровскому срочно произвести обыск у Новикова и в Москве, и в деревне. А самого его «взять под присмотр и допросить».



За год до этих событий Николая Ивановича Новикова постигло большое горе — умерла горячо любимая им жена, Анна Егоровна Римская-Корсакова. Она была родственницей князя Николая Никитича Трубецкого, жила в его доме, воспитывалась в Смольном институте и по выходе оттуда предпочла скромного отставного поручика богатым дворянам, которые делали ей предложения. Они прожили счастливо десять лет. Но нервная и впечатлительная Анна Егоровна не выдержала преследований, которые обрушивались за последние годы на Новикова, и стала болеть. Ни заботы мужа, ни уход врачей не помогли. Она скончалась, оставив ему троих детей — сына Ивана и дочерей: Варвару и совсем маленькую Веру. Всё летнее время года Николай Иванович Новиков проводил в своём имении Авдотьино-Тихвино Бронницкого уезда. Это небольшое поместье досталось ему от отца. Оно не походило на владения других помещиков: доходы от него владелец обращал на улучшение жизни крестьян. Все тридцать шесть домов были каменные. В селе были устроены школа, больница и аптека. Там же была богадельня для престарелых дворовых, служивших в семье Новикова, и для стариков и старух, которые не могли уже работать. Дом Николая Ивановича был двухэтажный деревянный особняк серого цвета, с красной железной крышей. Во втором этаже жил сам Новиков. Окна его выходили на реку Северку, белой блестящей лентой извивавшуюся среди бескрайних полей. В других комнатах жили дети и доктор Михаил Иванович Багрянский. В нижнем этаже жили Семён Иванович Гамалея и вдова покойного друга Новикова, Ивана Григорьевича Шварца, и помещалась библиотека, где по вечерам собирались все обитатели дома.

Новиков вместе с доктором Багрянским и фельдшером сам лечил крестьян и ежедневно обходил жителей села со старостой-заикой Никифором Захаровым, который пробыл на этой должности большую часть своей жизни. Никифор Захаров был грамотей и начётчик и нередко вступал со своим барином в споры о смысле жизни, которые начинались на улице, а кончались в помещичьем доме за самоваром.

Такое странное поведение помещика, к тому же бесплатно снабжавшего своих крестьян в голодные годы хлебом и выкупавшего крепостных от набора в рекруты, сначала удивляло и возмущало соседей.

У местного исправника и в особенности у московского главнокомандующего село Авдотьино было на особом учёте «по причине несообразных действий помещика и великой самостоятельности крестьян».

В этот 1792 год весна была особенная. Рано сошёл снег, зазеленела трава и распустились почки на деревьях. День за днём проходили без дождей. Горячее солнце и синее безоблачное небо так и тянули за город. И Новиков прежде обыкновения переехал в именье.

Двадцать первого апреля был день рождения императрицы. Николай Иванович вспомнил об этом, сидя на балконе своего дома и глядя на реку, поверхность которой играла и дробилась под солнечными лучами. Он вспомнил также и о том, что произошло тридцать лет тому назад, когда в ночь на 28 июня 1762 года Екатерина Алексеевна скакала с Григорием Орловым и Шаргородской в Петербург, чтобы свергнуть Петра Третьего. В Калинкинской деревне, откуда начинались казармы Измайловского полка, будущая императрица натолкнулась на часового, стоявшего на мосту. Сердце её замерло: достаточно было выстрела из ружья или удара в колокол, чтобы всё «предприятие» оказалось сорванным. Но часовой взял «на краул» и сказал ласково, со слезами на глазах: «Проходите, матушка государыня!»

Этим часовым был питомец Московского университета, унтер-офицер Измайловского полка Николай Иванович Новиков. Он верил, что Екатерина несёт русскому народу освобождение от иностранного засилия и с её воцарением наступят для России новые, лучшие времена.

И вот прошло тридцать лет — народ пребывает в рабстве невиданном, свободная мысль придушена, лучшие люди на подозрении, Радищев в Сибири.

Новиков продолжал любоваться рекой, зелёным лугом на её берегу и дорогой, шедшей с горы через мост к Авдотьину. Неожиданно на горе показалось облако пыли, быстро катившееся вниз. Через минуту на дороге возникли всадники в красных мундирах, карьером летевшие к деревне. Это был эскадрон полицейских гусар под командой ротмистра князя Жевахова и полковника Олсуфьева. Эскадрон ворвался в Авдотьино и окружил помещичий дом. Жевахов и Олсуфьев спешились и в сопровождении нескольких гусар направились к подъезду. Новиков вышел им навстречу.

— Что вам угодно, господа?

Ротмистр князь Жевахов молчал — ему было стыдно и за себя, и за гусар. Он слышал о Новикове, читал его издания и не мог понять, для чего понадобилось главнокомандующему посылать целый эскадрон в его имение.

Но полковник Олсуфьев находился в превосходном настроении. Он служил в армии, в боях проявил себя не очень храбро, и посему корпусной генерал как-то намекнул ему, что на штатской службе «многие куда быстрее свой карьер делают». Его назначили советником Уголовной палаты в Москву.

Так как председателем палаты был Лопухин, то Прозоровский, тайно вызвав Олсуфьева, показал ему указ императрицы и, дав соответствующие указания, заверил, «что дело сие без возблагодарения не останется».

Уже в дороге Олсуфьеву мерещилась тайная типография, секретные бумаги и антиправительственные издания, которые он обнаружит, чем и прославит себя вовеки.

— Где ваша типография? — закричал он, не здороваясь с Новиковым.

Николай Иванович, спокойный, печальный, полный достоинства, в чёрном сюртуке, белом галстуке и домашних туфлях, стоял перед ними. Он понял, что это тот последний удар, который заготовила ему Екатерина. И он знал, что теперь только от неё зависит его судьба.

— Я не держу в доме типографии, — ответил он наконец.

— По велению её величества мы должны произвести у вас обыск, — прошипел взбешённый этим спокойствием Олсуфьев.

— Производите, — так же спокойно заметил Новиков.

Между тем весть о том, что барина забирают, пронеслась по всем домам. Авдотьинские крестьяне не были теми забитыми «рабами своих господ», о которых писала в своих инструкциях Екатерина. И они прекрасно понимали, что означала для них перемена помещика. Теперь толпа крестьян густела, и они молча приближались к гусарам, окружая кольцом.

От толпы отделился лысый Никита Захаров, отыскал глазами вахмистра и степенно подошёл к нему.

— Староста я, — сказал он важно.

— Ну что ж с того, — ответил вахмистр, беспокойным взглядом оглядывая толпу.

— Народ требует, — с ударением сказал Никита Захаров, — чтобы барин наш вышел на крыльцо…

— Ишь ты! — произнёс было вахмистр, но прямо перед собой увидел злые глаза высокого мужика, который тяжело дышал, сжимая кулаки.

— Вы пойдите и доложите, а то будет грех, — повторил настойчиво староста и оглянулся на толпу, которая разом загудела.

Вахмистр соскочил с коня и бросился в дом к ротмистру.

— Ваше сиятельство, там народ собрался, напирает на коней…

Жевахов нахмурился.

— Они что же, в драку лезут или кричат?..

— Никак нет, а только требуют, чтобы их барин к ним вышел…

— Это же бунт! — закричал Олсуфьев.

Жевахов повернулся к нему.

— Господин полковник, разрешите эскадроном распоряжаться мне. Я думаю, господин Новиков, что вы выйдете к крестьянам и тем самым предотвратите возможное кровопролитие.

Новиков вышел на подъезд, посмотрел на народ, слёзы душили его. Наконец он взял себя в руки и, обращаясь к крестьянам, сказал:

— Друзья мои, идите по домам. Вы ничем не поможете и ничего не поправите. Желаю вам, если меня не будет, всякого счастия и довольства.

Гусары, слушая его, начали переглядываться и качать головами. Народ молча стал расходиться. Новиков вернулся в дом. Во всех комнатах открывали шкафы и столы, вспарывали мягкую мебель, сваливали книги в кучу, складывали в пачки и опечатывали бумаги.

В дверях молча стояли дети, Иван и Варвара с удивлением и страхом глядели на гусар, рыскавших по дому.

Маленькая Вера держала сестру за подол и сквозь слёзы повторяла одни и те же слова:

— Папа… где же ты, папа?

Когда Новикова усадили в маленькую кибитку и его окружил конный конвой, Иван и Варвара бросились за лошадьми и упали на дороге. Их нашли без сознания и принесли домой крестьяне. С тех пор дети Новикова до конца жизни страдали нервным расстройством.



Накануне ареста Новикова в честь дня рождения императрицы московский главнокомандующий устроил «вечернее кушание» и бал.

Не принять приглашение было бы вызовом, и о неявившихся князь Прозоровский непременно сообщил бы в Петербург. Поэтому с раннего вечера генерал-губернаторский дом на Тверской стал наполняться гостями.

Главнокомандующий сидел в малой гостиной. Виднейшие вельможи, в парадных мундирах, при орденах и лентах, здоровались с ним, присаживались, обменивались несколькими фразами откланивались и уезжали.

Прозоровский был в прекрасном настроении — императрица будет довольна арестом Новикова. Он уже видел, как можно втянуть в это дело Репнина, Лопухина, Трубецких, Тургенева, Черкасского, Татищева и Хераскова, а главное, студентов, и здешних, и тех, что посланы «Дружеским обществом» за границу, Колокольникова и Невзорова.

И он мысленно перечислял возможные обвинения: печатание неразрешённых книг — раз, переписка с якобинцами — два, сношение с прусским двором — три, приуготовление молодёжи на разбойные антиправительственные дела — четыре. Вот если бы ещё притянуть сюда Воронцова и связать это дело с известной особой (он думал о наследнике), то ему, Прозоровскому, перевод ко двору был бы обеспечен. Князь зажмурился от удовольствия и, когда раскрыл глаза, увидел нескольких вельмож, входивших в гостиную. Это были фельдмаршал граф Кирилл Разумовский, высокий, полный, в осыпанном алмазами мундире, сплошь увешанном орденами и звёздами, Пётр Алексеевич Татищев — сын знаменитого сподвижника Петра, известный богач, небольшого роста толстый человек в роскошном кафтане и атласном камзоле с бриллиантовыми пуговицами, Александр Романович Воронцов — действительный тайный советник, действительный камергер, сенатор и член Совета при императорском дворе — худощавый седой мужчина с тонкой улыбкой, в парадном кафтане, лентой через плечо и портретом Екатерины в бриллиантах на шее, генерал-аншеф, генерал-адъютант и сенатор князь Николай Васильевич Репнин — внушительного вида генерал в парадном мундире и при всех орденах.

Главнокомандующий поздоровался с ними, пригласил сесть, помолчал, потом выпалил:

— Денёк-то сегодня Бог послал — лето, настоящее лето, видно, порадовать захотел её величество в день её рождения.

Воронцов усмехнулся двусмысленно:

— Да ведь в Петербурге, князь, погода одна, а здесь совсем другая…

Прозоровский, видимо, понял его намёк, раздражённо огляделся и, не выдержав, сказал:

— Да, здесь другая. Вот и придётся из-за этой другой погоды предпринять военную экспедицию в Бронницкий уезд…

— Разве беспорядки какие в уезде? — полюбопытствовал Репнин.

Прозоровский посмотрел на него с торжеством:

— Беспорядков пока нет, а вот злоумышленники, с коими и многие здешние особы находятся в связи, имеются.

Репнин побледнел как полотно. Татищев и Воронцов были заметно смущены.

Тогда Кирилл Разумовский, задвигавшись в кресле всей своей плотной фигурой, бросил в лицо главнокомандующему:

— Подумаешь, как расхвастался, можно подумать, что неприятельскую крепость собирается взять…

Фельдмаршал вышел, за ним последовали остальные.

Прозоровский покраснел, потом, задохнувшись, закричал вдогонку, не обращая внимания на проходивших гостей:

— Ну посмотрим, посмотрим, чья возьмёт, посмотрим!



Все типографии, склады и предприятия, принадлежавшие Новикову, а ранее «Типографической компании», были опечатаны, так же как и большинство книжных лавок в Москве. Были арестованы и привлечены к ответственности виднейшие книготорговцы — купцы Никита Кольчугин, Иван Переплётчиков, Матвей Глазунов, Тимофей Полежаев, Иван Козырев, Иван Луковников, Павел Вавилов, Пётр Заикин, Василий Глазунов и Семён Иванов. Даже университетский переплётчик Водопьянов и тот не миновал этой участи.

Князь Прозоровский и полковник Олсуфьев принялись за работу. День и ночь они просматривали забранные у Новикова бумаги и допрашивали его самого.

Но дело подвигалось туго. Правда, у Новикова было обнаружено несколько старых масонских книг, напечатанных без цензуры, но это были все те же книги, выпущенные в самом начале существования «Типографической компании», о которых уже трижды велось следствие. Новиков был масоном, но давно отошёл от работы в ордене. К тому же он и много лет назад, вступая в число масонов, был против их обрядности и отрицал всякую мистику, признавая полезными только задачи просвещения и помощи нуждающимся. Несколько старых орденских уставов, когда-то переписанных его рукой, трудно было поставить теперь ему в вину, тем более что до последнего времени масонство существовало совершенно легально.

Средства, которые Новиков получал для издания книг, передавались ему официально и добровольно Лопухиным, Походяшиным, Трубецким и другими. Упрекнуть Новикова в утайке денег было невозможно.

Отправка за границу А. М. Кутузова и студентов Колокольцева, Невзорова была сделана не за счёт «Типографической компании», а на деньги Татищева и Трубецких.

Новиков никогда не сносился с заграницей, за исключением закупки типографических машин и бумаги для издательства и медикаментов для больниц и аптеки.

Между тем императрица волновалась, ей казалось, что следствие ведётся слишком медленно, и она решила дать ему направление.

Получив первые сведения об аресте Новикова, она направила Прозоровскому новый рескрипт, в котором рекомендовала обнаружить новые книги, «кои по указу не только продавать, но и печатать запрещено после двоекратной его о том подписки». Далее Екатерина советовала узнать, на какие деньги «Новиков и его товарищи завели аптеку, больницу, училище и печатали книги», уверяя, что «дав такой всему благородный вид — Новиков и его товарищи обирали слабодушных людей для собственной своей корысти».

Прозоровский и Олсуфьев всеми способами пытались подобрать материалы, нужные им для обвинения по пунктам, указанным императрицей, но это им плохо удавалось. Главнокомандующий через подкупленного человека ухитрился даже снять копии с писем князя Репнина к барону Шрёдеру и достать много бумаг, написанных рукой Трубецкого и Лопухина, но во всех этих документах также ничего не было существенного.

Однако Екатерина и в любой критике со стороны общества видела угрозу для себя. Чувствуя беспомощность Прозоровского, она решила взять дело в свои руки и послала главнокомандующему новое повеление:

«Князь Александр Александрович! Реляции ваши мая от 5 и 6 чисел мы получили: что вы Новикова по повелению нашему не отдали под суд, весьма апробуем,[95] видя из ваших реляций, что Новиков человек коварный и хитро старается скрыть порочные свои деяния, и тем самым наводит вам затруднения, отлучая вас от других порученных от нас дел, и сего ради повелеваем Новикова отослать в Слосельбургскую крепость, а дабы оное скрыть от его сотоварищей, то прикажите вести его на Владимир, а оттуда на Ярославль, а из Ярославля на Тихвин, а из Тихвина в Шлюшин, и отдать тамошнему коменданту; вести же его так, чтобы его никто видеть не мог, и остерегаться, чтоб он себя не повредил. Сие Новикова отправление должно на подобных ему наложить молчание, а между тем бумаги его под собственным вашим смотрением прикажите надёжным вам людям разбирать, и что по примечанию найдёте нужным, или вновь что открываться будет, доставляйте к нам; с имевшеюся в Гендриковом доме Лопухина типографией прикажите то же сделать, что сделано с типографией Новикова. В прочем пребываем вам благосклонны».

Чёрная карета со спущенными занавесками мчалась по шоссейной дороге, окружённая эскадроном драгун. По всему пути были приняты меры чрезвычайной предосторожности. В Ярославле, где почему-то предполагали, что местные масоны попытаются освободить Новикова, остановились ночью на несколько часов. Драгуны не слезали с коней, из почтовой станции удалили всех.

Наконец Новикова доставили в Шлиссельбургскую крепость, в ту самую камеру, о которой он когда-то расспрашивал с таким любопытством. В ней был заключён несчастный Иоанн Антонович, убитый при попытке Мировича его освободить. Долгое время после этого она была пустой.

Теперь комендант крепости принял нового арестанта, которого приказано было содержать с величайшими предосторожностями, никому не открывая его имени и звания.

Через несколько дней к Новикову прибыл Шешковский для допроса. Старый инквизитор после первых же слов почувствовал, что новый его клиент — человек особого склада. Его было трудно запугать, в нём била огромная внутренняя сила, он не считал себя ни в чём виновным. На вопросы, составленные самой императрицей, Новиков отвечал ясно и правдиво, но не собирался признаваться в том, чего не было.

Сколько ни намекал Шешковский, что дело не в нём, Новикове, а в других особах (упоминая при этом и Репнина, и Лопухина, и Трубецких, и Турненева, и Черкасских), а более всего в связи с некоей высокой персоной, — ничего не выходило. Шешковский подразумевал, конечно, наследника престола Павла Петровича.

Однажды ночью Шешковский попытался замахнуться на Новикова, но тот встал, подошёл к нему и так на него взглянул, что обер-секретарь Тайной канцелярии, задыхаясь, сел на прежнее место.

Пришлось требовать от Прозоровского каких-нибудь новых данных. Екатерина опять написала главнокомандующему, что в присланных им бумагах она не находит материала для обвинения по намеченным ею пунктам: «Может быть, их можно добыть путём выписки из партикулярных писем или оригинальных сочинений».

Усилия Прозоровского ничего не принесли нового. Но, в отличие от императрицы, Шешковский не унывал. Он и не такие дела стряпал, не имея никаких данных для обвинения.

Просматривая старые документы Дружеского учёного общества, Шешковский нашёл то, что ему было нужно.

За восемь лет до ареста Николая Ивановича Новикова умер один из основателей этого общества, профессор Московского университета Иван Григорьевич Шварц, поддерживавший связи с заграничными масонами. За несколько лет до его смерти Татищев поручил ему сопровождать своего сына в Германию. Там Шварц виделся с известным масоном Вельнером, который был прусским министром, с герцогом Брауншвейгским и принцем Кассельским, возглавлявшими различные ложи.

Так как Пруссия вела враждебную России политику, то было проведено специальное расследование об этих свиданиях. Иностранная коллегия точно установила, что Шварц, преподававший историю философии, беседовал с ними главным образом о вопросах религиозных и никаких политических разговоров не вёл. Ему поэтому никто и не предъявил никаких обвинений.

Теперь Шешковский решил извлечь из небытия фигуру Шварца и обвинить московских просветителей в сношениях с Пруссией.

Кроме этого, он достал из архива Тайной канцелярии документы одного провокатора и решил их пустить в ход.

В тот же 1784-й, год смерти Шварца, в Петербурге появился некий барон Шрёдер, приехавший из Пруссии. Он почему-то очень быстро был принят на русскую службу поручиком, хотя и не переменил своего подданства, переехал в Москву и начал знакомиться с московскими масонами, причём предъявил им грамоты, удостоверяющие его высокое положение в ложах.

Шрёдер вошёл в число учредителей «Типографической компании». Новикову он сразу же не понравился. Это был ловкий вертлявый человек с видом ханжи и бегающими глазами. Неясны были его намерения и непонятно его появление в России.

В 1785 году барон Шрёдер купил огромный дом графа Гендрикова, в котором впоследствии помещались Спасские казармы, но, не заплатив всех денег, уехал снова в Мекленбург, поручив другим учредителям «Типографической компании» — князьям Енгалычеву и Трубецкому — распорядиться домом по своему усмотрению и выплатить за него остальную сумму. Дом начали перестраивать для нужд «Типографической компании». В нём решили устроить типографию, книжный склад, магазин, аптеку, больницу, общежития для студентов и рабочих.

Но Шрёдер вдруг вернулся, потребовал возвращения денег за дом и той суммы, которую он внёс в своё время в «Типографическую компанию». Новиков возражал против этого, доказывая, что изъятие такой большой суммы тяжело отразится на деле, и предложил выплатить её в несколько сроков, прибавив при этом, что принятие в «Типографическую компанию» иностранца, хотя и состоящего на русской службе, вообще было ошибкой. С бароном Шрёдером расплатились, и он снова уехал в Германию. Оттуда, неизвестно по чьим указаниям, он стал писать Новикову провокационные письма на политические темы. Письма эти перехватывались и задерживались тайной экспедицией. Новиков их не получил и, естественно, не мог на них отвечать. Теперь Шешковский их торжественно преподнёс шлиссельбургскому узнику.

Но Николай Иванович, просмотрев их, спокойно заметил: он может отвечать только за то, что он пишет, а не за то, что ему пишут.

— Впрочем, — прибавил он, усмехнувшись, — письма сии или результат полицейской провокации, или попытки Шрёдера скомпрометировать меня, разлучить с московскими братьями, которых я убеждал никогда не подчиняться указаниям заграничных лож.

Шешковский, выслушав ответ Новикова, молча собрал письма Шрёдера и вышел. На этом допросы и закончились.



Императрицу Новиков больше не интересовал. Он сидел в крепости, и для неё было ясно, что судить его открыто нельзя и не за что. И первого августа Екатерина отправила новый рескрипт князю Прозоровскому. В нём она обвиняла Новикова в организации тайных обществ, в сношениях с герцогом Брауншвейгским и с прусским министром Вельнером «в такое время, когда берлинский двор оказывал нам полной мере своё недоброхотство». А главное, она обвиняла Новикова в «уловлении в свою секту известной по их бумагам особы», подразумевая цесаревича Павла. В заключение она писала: «Хотя Новиков и не открыл ещё сокровенных своих замыслов, но вышеупомянутые обнаружения и собственно им признанные (?) преступления столь важны, что по силе законов тягчайшей и нещадной подвергают его казни. Мы, однако ж, и в сём случае, следуя сродному нам человеколюбию и оставляя ему время на принесение в своих злодействах покаяния, освободили его от оной и повелели запереть его на 15 лет в Шлиссельбургскую крепость».

Не забыла Екатерина и друзей Новикова: Трубецкого, Лопухина, Тургенева. Она предписала Прозоровскому допросить их, а затем «объявите им, что мы, из единого человеколюбия освобождая их от заслуживаемого ими жестокого наказания, повелеваем им отправиться в отдалённые от столицы деревни их и там иметь пребывание… Когда же они отправятся, донесите нам, дабы потом могли мы дать тамошнему начальству повеление о наблюдении за их поступками».

Прозоровский очень обрадовался возможности расправиться с Лопухиным. Он вызвал своего адъютанта и приказал немедленно доставить Лопухина к себе. Адъютант князь Черкасский, двоюродный брат одного из основателей «Типографической компании», был боевой подполковник, прибывший с турецкого фронта в Москву и назначенный в распоряжение главнокомандующего; поручение было ему неприятно. Выслушав приказание, он заметил, что уже поздно, и может быть, его сиятельство найдёт возможным вызвать статского советника Лопухина на следующий день.

— Делайте, что вам приказывают, — закричал Прозоровский, потом побарабанил пальцами по столу и прибавил: — Видать-то, она, крамола, далеко зашла…

Черкасский хотел спросить, не к нему ли это относится, но только пожал плечами, повернулся и вышел.

К огромному дому Лопухиных на Арбате он подъезжал почти в полночь. Камердинер Лопухина сказал ему, что Иван Владимирович у отца. Через несколько минут Черкасского попросили наверх. Поднявшись по широкой лестнице и пройдя через площадку, он вошёл в большую библиотеку.

В глубоком вольтеровском кресле сидел девяностолетний генерал-поручик Владимир Иванович Лопухин, в домотканом сером кафтане, и, приложив руку к уху, слушал своего сына. Иван Владимирович в халате и в домашних туфлях сидел рядом с ним за столиком, на котором стояли свечи под зелёными колпачками, и читал вслух «Деяния Петра Великого» Голикова. Старик улыбался и кивал головой. Видимо, то, что он пережил в молодости, запомнилось ярче всего и теперь проходило у него перед глазами.

Черкасский кашлянул, поклонился и после взаимных приветствий попросил Ивана Владимировича выйти. Лопухин без особого волнения спросил:

— В чём дело?

— Видимо, — ответил Черкасский, — пришло какое-то новое повеление из Петербурга. Главнокомандующий требует вас немедленно к себе.

Лопухин так же спокойно прошёл к себе, переоделся и через полчаса подъезжал к дому главнокомандующего. Войдя в кабинет, он увидел улыбающегося Прозоровского.

— Ну что же? — сказал главнокомандующий, поглаживая рукой бумаги, лежавшие перед ним. — Новиков-то во всём сознался.

— В чём именно? — спросил Лопухин.

— В сношениях с якобинцами — раз, в получении директив от прусского двора — два, в печатании изданий, призывающих к свержению существующего строя, — три…

— Не слишком ли много за один раз? — спросил Лопухин, спокойно садясь в кресло.

Прозоровский при этом замечании забегал по кабинету.

— Так ведь он здесь, его можно и позвать…

— Ну так и позовите, — предложил Лопухин, хорошо зная, что Новикова уже нет в Москве.

— И позову, и свяжу вас с ним. Вот мы и посмотрим, — пробормотал Прозоровский, потом, подойдя к Лопухину, прибавил шёпотом: — Искренне из человеколюбия и уважения к вашему батюшке советую: сознайтесь хотя бы в сношениях с якобинцами, и сие облегчит вашу участь!

Лопухин посмотрел на него насмешливо:

— Вы, оказывается, ваше сиятельство, немногого хотите. Нельзя ли вам сделать небольшую пропозицию?[96]

— Предлагайте…