Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

За каретой мчались конные ординарцы, за ними десятки других экипажей и повозок, за повозками новый отряд драгун в касках с чёрными султанами.

Долго ещё стояла пыль над шляхом, и когда Радищев приплёлся на своих убогих лошадях на станцию, он увидел, что там все ещё находились в волнении, хотя Безбородко и в голову бы не могло прийти остановиться на таком захудалом дворе.

Смотритель стоял на крыльце в выцветшем старом мундире, глядя вдаль. Его жена, пожилая женщина в синей робе, держала покрытое полотенцем блюдо в руках, на котором лежал румяный хлеб и стояла маленькая солонка с солью. Помещики ближайших к станции мест, одетые в разнообразные кафтаны и камзолы, продолжали кто стоять тут же, а кто усаживаться в свои дормезы для отъезда домой.

Радищев вошёл в пустую станционную избу. На чистой половине, которая была по-праздничному прибрана и подметена, в углу за столом, покрытым белой скатертью, сидел высокий сутулый офицер и читал толстую книгу, вытянув длинные ноги и не обращая никакого внимания на окружающих.

Радищев взглянул на него и обомлел — это был его товарищ по Лейпцигскому университету и незабвенный друг — Алексей Кутузов. Их связывала четырнадцатилетняя совместная жизнь.

— Ты ли это, Алексис, друг мой! — воскликнул Радищев.

Офицер поднял на него близорукие глаза свои, потом вскочил и бросился обнимать Радищева.

Когда прошло первое волнение, вызванное встречей, Радищев спросил Кутузова, куда он едет.

— В Москву, к брату Николаю Ивановичу Новикову. Ныне, когда все ордена масонские объединились, именно Москва есть тот центр, откуда распространится свет истинного учения. Пробыв там некоторое время, потребное для подготовки к переходу в высшие степени, уеду за границу по делам ордена…

Радищев слушал его с сожалением.

— Не кажется ли тебе, Алексис, что живёшь ты в некоем тумане отвлечённых истин, в то время как народ наш, наши братья по крови испытывают неисчислимые страдания в рабстве, а помещики, во главе с царицей, делают это рабство с каждым днём всё более тяжким. Не честнее ли объединиться для борьбы за освобождение собственного народа и поднять восстание.

Кутузов усмехнулся:

— Это наподобие американцев, восставших противу английского короля?

Радищев изменился в лице, в голосе его зазвучали возмущение и горечь.

— Ты знаешь, когда недавно тринадцать американских штатов сбросили иго Англии, я был в восторге от их декларации. В ней говорилось: «Все люди созданы равными. Для обеспечения себе пользования этими правами люди учредили правительства, справедливая власть которых исходит из согласия управляемых. Всякий раз, когда какая-нибудь форма правления становится гибельной для тех целей, ради которых она была установлена, народ имеет право изменить её и даже уничтожить». Англия обратилась к России с просьбой помочь ей и дать войска для усмирения восставших штатов. Императрица отказала, боясь этим вызвать недовольство русского общества. Соединённые Штаты получили свободу. А что оказалось на деле? Американские проповедники свободолюбия во имя Бога, истины, кротости и человеколюбия хладнокровно убивают негров, приобретённых ими в рабство куплею. Несчастные жертвы знойных берегов Нигера и Сенегала, переселённые в Америку, отринутые от своих домов и семейств, стонут под тяжким игом. В этой якобы блаженной Америке сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысячи не имеют надёжного пропитания и не знают, где укрыться от зноя и мрака… Нет, я только тогда буду верить проповедникам свободы и равенства, когда народ восстанет и сам возьмёт власть в свои руки…

Кутузов поморщился:

— Человек никогда не будет свободен, пока не добьётся совершенства внутреннего, переходя от низших степеней до высшего градуса. Распространение учения вольных каменщиков и широкая просветительная деятельность сделают рабство невозможным. Уже и сейчас мы запрещаем своим братьям пользоваться имением иначе, как в интересах ближних своих, а также продавать или покупать крестьян.

Радищев не выдержал, вскочил:

— Ну что с того, что ты со своими крестьянами будешь обращаться, как с братьями?! Соседний помещик своих будет всё равно засекать до смерти…

Кутузов умоляющим голосом прервал его:

— Александр, пойми же, что насилие — а восстание связано с насилием — противоречит нашему убеждению, что спасение должно быть результатом перевоспитания нравственного…

Их спор начал привлекать внимание посторонних. Какой-то помещик с сыном, здоровенным недорослем, и женой в дорожном капоре, робе и кринолиновой юбке занял соседний стол.

Смотритель подошёл к Радищеву, прося подорожную[54] и спрашивая, не нужно ли ему лошадей. Радищев велел лошадей запрягать через два часа, приказал Прокофию Ивановичу приготовить самовар и закуску, а сам вышел с Кутузовым во двор.

Сразу за почтовой станцией начиналась деревня. Вдали на холме виден был белый с колоннами дом помещика и перед ним пруд с беседкой на островке. Солнце уже заходило. Красноватые лучи заката освещали убогие избы. Кое-где на лавках сидели старики в лаптях, онучах, домотканых рубахах, глядя выцветшими печальными глазами на улицу. Босые мальчишки барахтались в пыли. Мимо прошла девушка с длинной русой косой, держа коромысло на плечах. Она взглянула на них, улыбнулась васильковыми глазами и остановилась у колодца. Ворота на одном дворе были раскрыты — там было пусто, как будто и не жили. Вдруг пронзительный женский крик раздался оттуда. Девушка уронила ведро, вода разлилась у неё под ногами. На лице её изобразился ужас. Радищев невольно вздрогнул, спросил у девушки: это что за крики?

Она посмотрела на них грустно.

— Эх, барин, это сыновья нашего помещика балуют. Спасения от них нет. Ни одну девушку не пропускают. Вот Маша от них спасалась, ей завтра свадьба, да видать, отец с женихом в поле, вот они и налетели на неё, как разбойники.

Радищев побледнел, потом залился румянцем, повернулся к Кутузову:

— Идём!

Кутузов пожал плечами, но двинулся за ним. Они пробежали во двор к сараю, ворвались в него и увидели двух здоровых парней, одетых в камзолы, белые чулки и туфли с пряжками, и девушку, лежавшую на полу. Она билась и кричала. Один из них держал её за руки, другой пытался сорвать с неё юбку.

Радищев сапогом толкнул возившегося на полу недоросля.

Кутузов молча схватил за шиворот другого и встряхнул довольно сильно.

Радищев задыхался от гнева:

— Насильники, ужели вы не боитесь ни Бога, ни правосудия?!

Оба парня отступили к стене сарая, один из них, по-видимому, старший, оглядывался вокруг в поисках подходящего орудия и схватился за оглоблю, лежавшую в углу.

Кутузов покачал головой и вытащил шпагу.

— Клянусь честью офицера и дворянина, вы падёте мёртвыми, если не уйдёте отсюда…

Девушка продолжала сидеть на полу, глядя вокруг расширенными от ужаса глазами и пытаясь прикрыть обнажённое тело лохмотьями разорванного платья.

Когда парни выскочили из сарая, она горько заплакала.

Радищев удивился:

— Чего же ты плачешь, несчастная? Ты должна радоваться избавлению от насильников. Встань и вытри свои слёзы.

— Как же мне не плакать, барин? — сказала девушка сквозь слёзы, с трудом встав с земли и пригорюнившись. — Ужели вы думаете, что их папаша, наш помещик, так это дело оставит? Теперь ни отцу моему, ни жениху покоя не будет. Одна дорога: пойти на реку — утопиться. А управы на них всё равно никакой нет… — И она вышла из сарая и, продолжая всхлипывать, побрела по деревенской улице.

Радищев и Кутузов молча постояли во дворе, потом пошли назад к станции.

— Ну что же, Алексис, — спросил Радищев, горько улыбаясь, — убедился ты теперь в том, что все твои рассуждения — химера?

— Нет, — возразил Кутузов, — ты и я — мы не можем изменить того, что есть. Для этого необходимо, чтобы среди передовых людей дворянского сословия возникло сознание необходимости переворота. Следственно, они сами должны стать людьми нравственными. Николай Иванович Новиков прав — только беспрестанным печатанием книг и распространением их мы достигнем этого. Потому я и еду к нему.

— А я скажу тебе, — вскричал Радищев, останавливаясь, — что нужно написать и издать только одну книгу, но такую, которая бы с ужасающей ясностью открыла истину всем честным людям. Тогда из-под пышного покрова екатерининского самодержавства выйдет на свет вопиющая мерзость рабовладельчества. Разве «Общественный договор» Жан-Жака Руссо не пробудил в миллионах людей стремление к свободе и равенству? Или разве Томас Пэн не пробудил своим памфлетом «Здоровый смысл» стремление американцев к отделению от метрополии? И я напишу такую!

Когда они пили чай, на станцию прибыл курьер из Военной коллегии к московскому главнокомандующему. Это был знакомый Радищеву офицер из штаба графа Брюса.

Он выпил рюмку водки, закусил и, пригладив парик и придя в себя, восторженными глазами посмотрел на сидящих за столом.

— Что в столице делается — ужасть! Ея величество изволит следовать в путешествие на Юг — на Украину и во вновь приобретённые земли — в сопровождении многих персон и иностранных министров. Ну конечно, за ними и остальные тянутся. Разумеется, там будут и многие награждения. Говорят, десять миллионов рублей на сей вояж ассигновали — не хватило! Желают, чтобы описание сего путешествия вошло в историю.

Мрачное лицо Радищева просветлело. Он вдруг встал и поднял бокал:

— Выпьем за то, чтобы описание сего путешествия вошло в историю…



Из Киева императрица со всей своей огромной свитой, иностранными послами, в сопровождении Потёмкина и его ближайших сподвижников перешла на галеры для того, чтобы следовать по Днепру. Галеры эти, раззолоченные огромные корабли, построенные в подражание древним римским судам, внутри были отделаны со всем безумием роскоши, свойственным екатерининской эпохе. Особенно поражала всех галера «Днестр», на которой путешествовала сама императрица. Там кабинет, спальня, приёмная были устроены применительно к её повседневному обиходу. Огромная столовая, в которую к обеду собирались вся свита и иностранные послы, и уютные гостиные давали возможность Екатерине не менять обычного распорядка дня, принятого в Петербурге. Доклады, приёмы, обеды, ужины, большие и малые «выходы» происходили по раз и навсегда утверждённому расписанию. К тому же императрица решила в этой поездке убедить послов враждебно настроенных стран — Англии и Пруссии, Фриц-Герберта и барона Келлера, в возросшем могуществе России, окончательно очаровать французского посланника Сегюра и подготовить графа Кобенцеля — австрийского посла — к будущему свиданию её с императором.

Императрица прекрасно понимала, что Турция не может примириться с потерей Крыма. Её беспокоила Швеция, где король Густав Третий мечтал вернуть территории, потерянные Карлом Двенадцатым, и еле сдерживался благоразумной частью дворянства и купечества. Что касается Польши, то польский король Станислав Август Понятовский, предвидя неизбежную войну Турции с Россией и большое значение её для Польши, решил воспользоваться обстоятельствами и обеспечить себе у Екатерины поддержку против враждебной партии, а также добиться у неё признания своего племянника наследником польского престола. А это ещё только увеличило бы смуту в Польше. Станислав Август Понятовский был любовником Екатерины ещё в то время, когда она стала женой великого князя Петра. И для неё и для него это был один из первых романов в жизни, воспоминания о котором остаются неизгладимыми. С тех пор прошло много лет, но ему казалось, что он встретит ту же «маленькую Фике» с длинными русыми косами, лукавой улыбкой и нежным голосом. Сам король был ещё очень хорош. Высокий, стройный, галантный и пылкий, он мог и благоразумных женщин делать неразумными.

Однако Екатерина вовсе не была склонна к таким сантиментам. Она была щедра и любила дарить своим любовникам деньги и поместья, разоряя этим государство и народ.

Но у неё были свои планы на будущее Польши.

И поэтому, когда в Каневе граф Безбородко встретил Понятовского и повёз его в роскошной шлюпке на «Днестр» и король спросил его, скоро ли начнётся война с Турцией, то канцлер вздохнул и посмотрел на голубое украинское небо:

— Це один Бог знае. Може, скоро, а може, и не скоро…

И вот они сидели вдвоём в каюте, которая была её кабинетом, — король польский и Екатерина Вторая.

Солнечные лучи скользили по панели красного дерева. Мебель, столы — всё было расставлено в этой комнате так же, как они стояли в Зимнем дворце. Даже бумаги и книги были разложены заботливым Храповицким в раз навсегда установленном порядке.

Перед Понятовским в кресле за столом сидела пожилая немка с холодными глазами, покатым лбом и волосами, убранными в затейливый убор, напоминавший корону. Она сидела, поджав губы и вытянув левую руку, которая лежала на столе. Рука эта, красивая, полная, с нежными синими венами, выступавшими на белой коже, одна напоминала прошлое…

Он сидел, смотрел на неё и думал: было это или не было?

Бессонные ночи, ожидание у окна, Лев Нарышкин, который петушиным неподражаемым криком подавал знак, что вход свободен, потом объятия, нежные слова, клятвы в вечной верности. Бледный рассвет, когда Понятовский, покрытый солдатским плащом, с приклеенной бородой, пробирался мимо часовых. И это бесконечное желание иметь ребёнка, который был бы продолжением их любви. Потом родилась дочка Анна.

Несколько месяцев прошли в смертельной опасности: пьяный Пётр Третий называл жену потаскухой, Елизавета Петровна подсылала Александра Ивановича Шувалова, великого инквизитора, всё выяснить, а он, Понятовский, метался в страшной ярости оттого, что не мог видеть своего ребёнка, и не отвечал на депеши короля, вызывавшего его в Варшаву.

Потом умерла дочка и началась сложная жизнь интриг, повседневных забот и мелких увлечений.

Было это или не было?

Пожилая немка поднялась, когда он вошёл, взяла его голову своими молодыми руками, поцеловала и сказала низким, грудным голосом:

— Садитесь.

Понятовский сел, они помолчали, он посмотрел на эту чужую женщину, вздохнул и сказал:

— Ваше величество, король польский вручает себя вашему покровительству. Я нахожусь в затруднительных обстоятельствах. Для того чтобы дружественная Польша могла обрести мир и процветание, необходимо, чтобы ваше величество признали племянника моего, князя Станислава Понятовского, наследником престола…

Екатерина пожевала губами и посмотрела в окно. Медленно проходили мимо днепровские берега. Белые игрушечные домики с соломенными крышами были окружены цветущими садами. Черёмуха и сирень пахли так сильно, что каждое дуновение ветра доносило их аромат в открытые окна. Табуны лошадей паслись на лугах. Доносилось ржание жеребцов. Промчался вдоль самой воды огромный чёрный бык в белых пятнах. Он вдруг остановился, поднял морду, украшенную рогами, и замычал — он был пьян от весеннего воздуха, от него исходила могучая сила. На лужайке деревенские девки в белых, расшитых узорами платьях, с длинными косами, в которые были вплетены цветы, кружились в хороводе. Их высокие чистые голоса звенели в воздухе.

Екатерина вздохнула, потом повернулась к королю.

— Я над этим подумаю.

— Ваше величество, — продолжал Понятовский тоном человека, теряющего под собой почву. — В имеющей быть войне России с Турцией Польша может сыграть значительную роль…

Екатерина приподняла брови, глаза её стали неопределёнными, как будто цвета морской волны, она промолвила, растягивая слова:

— Никакой войны не будет…

Понятовский растерялся. Она лгала явно, намеренно. Все знали, что она готовится к этой войне и её ожидает. Что могла означать эта ложь?

Императрица встала и улыбнулась. Эти улыбки ей ничего не стоили, они могли появляться когда угодно.

— У графа Тарновского родился ребёнок. Я обещала, что мы с вами будем его крёстными. — Екатерина протянула королю руку.

Понятовский поцеловал её и попятился к двери, забыв свою шляпу.

Когда он вышел, Екатерина позвонила и сказала вошедшему Храповицкому:

— Король забыл свою шляпу, отдайте её ему. Уж очень глуп, почти осердил.



Иосиф Второй, император австрийский, путешествовал под именем графа Фалькенштейна и имел пристрастие к «трактирным обычаям». Он любил останавливаться в придорожных трактирах, жить в одинаковых условиях с другими путешественниками и терпеть не мог торжественных церемоний.

Поэтому встречу с ним пришлось устроить в степи.

Природа оказалась сильнее самого Потёмкина, степь была разукрашена таким сказочным ковром цветов, что камергер Нарышкин, привыкший видеть цветы главным образом в хрустальных вазах за обеденным столом, и тот восхищённо разводил руками. От весеннего воздуха, колыхавшихся трав, синего неба и нежно ласкающего солнца все повеселели и как будто помолодели.

Безбородко, ехавший один в открытой коляске, с удовольствием оглядывался вокруг, втягивая своим немного приплюснутым, но необыкновенно чувствительным до запахов носом свежий степной воздух. Он вспоминал себя бурсаком, с чубом на голове, в продранной свитке,[55] протёртых шароварах и мягких, порыжевших от времени сапогах, на каникулах у матери. Боже, какие дивчины с карими глазами, золотыми длинными косами и венками на головах водили тогда хороводы! А как хорошо было лежать в полдень на бахче[56] ни о чём не думая, греясь на солнце и поедая кроваво-красный арбуз!

Где же это время, куда оно ушло? И великий канцлер беспокойно ёрзал на кожаном сиденье, готовый закричать: «Годы, остановитесь!» — и выскочить в степь куда глаза глядят… Где эта вольность, куда исчезло это лёгкое дыхание и ушла сила, заставляющая петь, танцевать, улыбаться?.. И Безбородко со вздохом переводил взор на придворных в длиннейших париках, парижских кафтанах и узких камзолах, следовавших рядом, и на золочёную, с зеркальными окнами карету императрицы, ехавшую впереди.

Дорога, однако, давала себя чувствовать, потому что, собственно говоря, и дороги никакой не было, а просёлочная колея, покрытая рытвинами, выбоинами и кочками, могла заставить и святого потерять терпение. Екатерина, несмотря на свою выдержку, всё чаще поглядывала вперёд, ожидая появления поезда Иосифа Второго.

Наконец вдали показались сквозь облако пыли всадники, скакавшие по краям дороги, и карета австрийского императора. Через несколько минут кони в мыле, роняя пену, остановились в нескольких шагах от императрицы, и Иосиф Второй, высокий, худой, молчаливый, в белом фельдмаршальском мундире, вышел из кареты, чтобы пересесть к императрице.

Решили сделать остановку где-нибудь на хуторе. Несколько лейб-казаков помчались в разные стороны, и вскоре один из них вернулся с сообщением, что невдалеке есть место для стоянки. Все покинули экипажи и пошли прямо по полю за казаком, который показывал им дорогу.

Екатерина весело улыбалась, рядом с ней шагал император, не выражая ни удивления, ни восторга. Светлейший с высоты своего огромного роста недовольно оглядывался вокруг, как будто снимая с себя ответственность за все возможные последствия этой авантюры.

Зато канцлер Безбородко катился по полю так легко, как будто и не чувствовал своей полноты. Он смеялся и время от времени отпускал замечания в адрес придворных, которые в своих шёлковых чулках и лаковых туфлях с алмазными пряжками уныло прыгали с кочки на кочку.

— То вам не на машкераде танцевать и в каретах ездить, побачите, як добрые людины живут на просторе да на воле.

Неожиданно показалась маленькая речка, серебристой змейкой убегавшая вдаль, за ней на берегу белый домик с соломенной крышей, окружённый тополями, а за ним овин, коровник и сарай.

Императрица остановилась, взяла за руку Иосифа:

— Посмотрите, как это красиво!

Император равнодушно ответил:

— Естественный деревенский пейзаж…

Подошли к дому. На пороге сидел старый дед в барашковой шапке, серой свитке и синих шароварах, курил люльку. Выцветшие глаза его из-под мохнатых бровей смотрели без особого удивления и страха на приближающихся господ. Он погладил длинные седые усы, покряхтывая, медленно встал, снял шапку и поклонился:

— Добро пожаловать, знатные господа!

В хате была удивительная чистота. На выбеленной печи — ни пятнышка, глиняные поля выскоблены, как корабельная палуба, цветные паласы на лавке и на стенах ласкали глаз, посуда на полках блестела, на большой кровати подушки возвышались белоснежной горой. В углу перед древним образом горела лампадка.

Екатерина с восхищением оглянулась вокруг и, остановив свой взгляд на Потёмкине, подумала: «Неужели и это всё заранее приготовлено?..» Но такое предположение казалось невозможным: ведь решение зайти сюда исходило от неё самой и было неожиданным.

Между тем Безбородко, взяв деда ласково за плечи, спрашивал:

— Так як же вы, дидуся, живёте, чего же вы туточки одни?

Старик, узнав в нём украинца, обрадовался:

— Та живу один, старуха моя вмерла лит пять назад, сына на прошлой войне в туретчине убили. Осталась сноха, дюже добрая жинка. Меня, старика, балует да за всем хозяйством ходит…

— Да где же она?

— Ушла пахать… В полдник придёт…

Между тем повеселевший Потёмкин, выгнав слуг, сам накрывал стол. Откуда-то появились напитки, закуска, холодные блюда… И когда Екатерина и Иосиф подняли первый бокал, они заставили и деда выпить шампанского. Оно ему не понравилось. Он куда-то сходил и вернулся с бутылкой, покрытой плесенью.

— Той горилке полвика будет! — сказал он с торжеством, дрожащей рукой наливая зеленоватую жидкость в хрустальные бокалы, стоявшие на столе. — Да вот бида — хозяйки нема, гостей потчевать нечем…

Когда все выпили и закусили, императрица обернулась к старику:

— Ты, дедушка, слышал, что государыня в этих местах путешествует?

Старик давно понял, с кем разговаривает, но виду не подал, что узнал императрицу.

— Да балакают, что будто проихала мимо к Днипру…

— Ну что же, вы теперь лучше живёте или раньше?.. — продолжала расспрашивать императрица.

Дед поморгал глазами, погладил усы:

— Да раньше будто лучше було…

Екатерина удивилась:

— Почему же раньше было лучше?

— Да потому лучше, що як булы мы вильные козаки, так и жили себе свободно. А теперь, говорят, земли помещикам отдавать стали… Живёшь и не знаешь, а може, завтра и ты, и дом твой, и земля твоя перейдут к помещику и будешь ты ходить на барщину, а пройдёт малое время, и продаст он тебя другому…

Императрица вспыхнула:

— Надо же кому-нибудь платить налоги?

Дед покачал головой:

— Так ведь то другое. То мы и сейчас платим и на войну ходим…

Екатерина обвела рукой хату:

— Но ведь вы живёте хорошо?

Дед, уже сильно подвыпивший, подхватил:

— Слава Богу, живём ничего!.. Потому и живём добре, что помещиков нету. А як попадём к панам в руки, так и будем жить плохо…

Так удачно начавшаяся «прогулка в народ» грозила превратиться в неприличную полемику с каким-то упрямым стариком. К тому же Екатерина впервые почувствовала, что у неё не хватает доводов для продолжения спора. У императрицы испортилось настроение. Она что-то сказала Нарышкину, и тот осторожно положил пригоршню золотых на старинную горку в углу, над которой висел образ.

Екатерина встала и обратилась к Иосифу:

— Я думаю, что мы можем продолжать наш путь…

Император встал и, скрывая улыбку, двинулся за ней.

Он немножко понимал по-русски и приблизительно представлял себе причину этого неожиданно возникшего недоразумения.

Но Екатерина уже овладела собой и, милостиво кивнув головой старику, глубоко поклонившемуся ей, села в экипаж.

Когда дед выпрямился и глаза его встретились с Безбородко, то в них заиграли такие лукавые огоньки, что канцлер улыбнулся и сказал старику на ухо:

— Ну, дид, знав бы ты грамоте, так быть бы тебе гетьманом…

С хутора поехали к берегу, чтобы пересесть на галеры.

Иосиф, высокий, мрачный, сравнительно молодой человек, отличался огромной работоспособностью, саркастическим умом и большой требовательностью к своим подчинённым.

Может быть, он один из немногих, ехавших с Екатериной, видел, насколько потёмкинские деревни отличаются от настоящих, а высокопарные надписи о процветании края на триумфальных арках не соответствуют действительности.

Когда в Екатеринославе закладывали собор, то он заметил по этому поводу, что императрица положила первый камень, а он второй и, вероятно, последний. Относительно Херсона он усомнился, что это будет «Амстердам Юга», как его в этом уверял Потёмкин. В письмах, которые он направлял своему первому министру, князю Кауницу, он указывал, что, конечно, все чудеса исчезнут после проезда императрицы, Крым опустеет, многие города намечены к постройке в болотистых местах. Потёмкин умеет многое начинать, но не доводит дела до конца, ибо при всех способностях ему не хватает постоянства. Но в то же время Иосиф Второй очень хорошо понимал, что Россия уже более никогда не отдаст этих мест, что это государство, растущее в своей силе, а окружающие Екатерину сподвижники при всех своих недостатках — выдающиеся люди. Он верил также, что будущее Австрийской империи в Европе в значительной степени зависит от дружбы с Россией и совместной борьбы этих государств против слабеющей Оттоманской Порты. Кроме этого, он был честен и всегда выполнял свои обязательства до конца. Для Екатерины это был единственный надёжный союзник в Европе. Поэтому Иосиф Второй был окружён особым вниманием и царица приложила всё своё обаяние, чтобы установить с ним личную дружбу. К нему приставили графа Фёдора Евстафьевича Ангальта, обрусевшего немца, генерал-адъютанта Екатерины и директора Шляхетского сухопутного корпуса, такого же высокого и молчаливого, как и сам Иосиф Второй. Придворные просыпались от стука шагов по палубе: с восходом солнца оба, Ангальт и император, молча расхаживали по палубе. С такой же молчаливой серьёзностью относился Иосиф Второй ко всему, что видел, хотя чудес в этом путешествии оказалось немало. За Херсоном были показаны скачки и атака лавой донских казаков.

После Перекопа, где на воротах было написано «Предпослала страх и привнесла мир», по дороге к Бахчисараю вдруг несколько тысяч вооружённых с головы до ног татар налетели на императорский кортеж. Екатерина, которая знала, в чём дело, сделала вид, что испугалась, и, приложив руку к сердцу, сказала императору:

— Что, если этим верным мусульманам придёт в голову насильно отвезти нас в гавань и отправить в Константинополь к султану?

Иосиф Второй, и глазом не моргнув, сказал императрице:

— Я думаю, ваше величество, что князь Потёмкин не мог дать им такой инструкции.

Действительно, через минуту воинственные крики татар сменились приветственными, они из нападающих превратились в почётную охрану, а на всех остановках муллы со всем татарским населением столь громогласно молились за здравие Екатерины, ударяя при этом лбами о землю, что даже мешали придворным спать.

Было, однако, нечто во всём этом театральном представлении и такое, что не только должно было остаться навеки, но и повлиять на дальнейшую судьбу всего Ближнего Востока.

В Севастополе во время ужина занавеси были спущены. Когда подали шампанское, их раздвинули, и перед императором во всём великолепии предстали бухта, залитая розовым отблеском заката, и множество военных кораблей. Паруса их были надуты, пушки стреляли. Они гордо выходили в море, и всем за столом стало ясно: Чёрное море называлось «русским», потом стало турецким, теперь оно вновь превратилось в русское, и уже навсегда.

И дальше, в Херсоне и Феодосии — всюду Иосиф видел новые корабли, стоявшие на воде или строившиеся. И он заметил, что Потёмкин обо всём говорил с пренебрежением и лёгкой усмешкой, но коль скоро речь заходила о Черноморском флоте, лицо его оживлялось, взгляд становился яростным, в голосе звучала непреклонная настойчивость. И как-то, выпив лишнее, он сказал:

«Помру я, придут другие, а детище моё — Черноморский флот — не токмо останется, но превратится в могучую силу и славу русскую распространит по всему миру…»

Путешествие заканчивалось. Екатерина должна была выехать в Кременчуг, оттуда в Полтаву, Харьков, Курск, Орёл, Тулу, Москву.

И перед расставанием Иосиф Второй подписал с Екатериной договор о взаимной гарантии владений и совместных действиях в случае будущей войны с Турцией.

10

Очередной удар

Митрополит Платон сидел в своих роскошных покоях в Троице-Сергиевой лавре и читал по-французски «Орлеанскую девственницу» Вольтера:



Уже Иоанна на осле верхом,
Уже Денис подхвачен вновь лучом
И за девицей поспешает следом
Приуготовить короля к победам,
То иноходью шествует осёл,
То в небесах несётся, как орёл.



Платон приподнял голову и посмотрел на печь. Голландские кафели, из которых она была сложена, с точностью иллюстрировали содержание сей безбожной книги: благородный осёл нёс могучую обнажённую деву с мечом в руках, радуясь её соблазнительным прелестям.

Митрополит Платон, прозванный «вторым Златоустом» и «московским апостолом», был пастырь, какого не видела до того времени Русская церковь. Его труд «Краткое благословение» был не только переведён на все языки мира, но высоко оценивался в Кембриджском и Оксфордском университетах. «Церковная Российская История», написанная им, являлась первым опытом изложения истории Русской Церкви. Сам он считался оратором, обладавшим такой силой внушения, что даже Екатерина, которая терпеть его не могла, говорила:

«Платон делает из нас всё, что хочет; хочет он, чтобы мы плакали, — мы плачем, хочет, чтобы мы смеялись, — и мы смеёмся».

Платон обладал светлым умом, обаятельными манерами тонко воспитанного человека, спокойным, ровным характером. Он получил блестящее образование. Управление церковью не мешало ему следить за всеми событиями в жизни и быть подлинным знатоком литературы и искусства. Авторитет его во всём мире был настолько велик, что когда после первого приезда в Россию императора Иосифа Австрийского и посещения им Москвы его спросили, что он там видел замечательного, император ответил:

— Я там видел Платона.

Теперь Платон отвёл глаза от голландских кафелей и начал сравнивать рисунки на них с прекрасными гравюрами во французском издании. В это время раздался осторожный стук, и, приподняв тяжёлую штофную гардину, на пороге появился служка в шёлковом подряснике, подошёл к Платону неслышными шагами, поклонился в пояс, держа в руках большой, запечатанный пятью красными сургучными печатями пакет:

— От ея величества послание.

Платон кивнул, раскрыл пакет и стал читать: «В рассуждении, что из типографии Новикова выходят многия странныя книги, повелели мы главнокомандующему в Москве доставить вашему преосвященству роспись оных, вместе с самими книгами. Ваше преосвященство, получа оныя, призовите к себе помянутого Новикова и прикажите испытать его в законе нашем, равно и книги его типографии освидетельствовать: не скрывается ли в них умствований, не сходных с простыми и чистыми правилами веры нашей православной и гражданской должности, и что окажется, донести нам и Синод наш уведомить. Нужно притом, да и с полицейскими нашими учреждениями сходственно, чтобы книги из его, Новикова, и прочих вольных типографий выходили не инако, как по надлежащей цензуре, а как из них многия простираются до закона и дел духовных, то ваше преосвященство не оставьте определить одного или двух из особ духовных, учёных и просвещённых, кои бы вместе с светскими, для означенной цензуры назначенными, все подобные им книги испытывали и не допускали, чтобы тут вкрасться могли расколы, колобродства и всякие нелепыя толкования, о коих нет сомнения, что оне не новыя, но старыя, от праздности и невежества возобновлённыя».

Митрополит прочёл указ императрицы и задумался — он ему не понравился. Он хорошо знал деятельность Новикова и считал её полезной для народа. Платон даже сам был одним из покровителей «Дружеского учёного общества». Он считал, что «Дружеское общество» своей благотворительной деятельностью в значительной степени смягчает недовольство народа, а издания «Типографической компании» успешно борются с влиянием «пагубной» французской заразы на разночинцев и дворян.

Платон хорошо знал Екатерину, так как провёл десять лет при её дворе. Теперь он ясно видел из присланного повеления императрицы, что Новикову угрожает опасность, и это расстраивало его. Он взял серебряный колокольчик и позвонил.



…Николай Иванович Новиков ходил по своему кабинету и думал о том, что ему делать дальше. Он не верил ни в мистику, ни в обрядность масонства и тем более в чудеса орденской химии. Он также знал, что многие пошли в масонство ради корысти. Попадались и просто жулики, вроде барона Леопольда Шрёдера, приехавшего с письмами от германских братьев и занимавшегося денежными афёрами и тёмными политическими комбинациями.

Но когда императрица закрыла все его журналы и в одном из напечатанных под псевдонимом писем прямо заявила, что «таких, как он, Новиков, сочинителей недавно посылали изучать, какие есть дальние северные края», ему стало ясно, что надо искать какой-то новый путь для того, чтобы бороться за свои идеи. Смешно сказать: за то, что он боролся с раболепием перед иноземцами, и написал о том, «что не будет более счастливой страны на земле, чем Россия, когда она перестанет ввозить ненужные иностранные товары», и высмеивал жалкое подражание французским петиметрам, французский посол подал на него жалобу императрице. Екатерина обрадовалась и сказала Сегюру, что она обуздает этого взбесившегося «поручика, который позволяет себе слишком многое».

И вот тогда Иван Перфильевич Елагин предложил ему вступить в масонство, не ставя никаких условий и обещая средства и неограниченную поддержку во всех его начинаниях.

Прошло пять спокойных лет. И сколько за это время удалось сделать! Что бы ни случилось, теперь уже сотни молодых людей, выпестованных Московским университетом, его Благородным пансионом, педагогической семинарией, переводческой школой, понесут дальше идеи борьбы за свободу и равенство людей! А сколько талантов новых вырастет на почве, засеянной Ломоносовым! Один Карамзин, которого привлёк Петров к «Детскому чтению», чего стоит! Тысячи пудов хлеба розданы голодающему народу, открыты бесплатные аптеки, больницы. Никогда в России не издавалось и не продавалось такого множества книг — за один последний год выпущено более 420 наименований «Типографической компанией». В шестнадцати городах империи открыты книжные лавки.

Когда заболел незабвенной памяти граф Захар Григорьевич Чернышёв, в последние дни своего тяжёлого недуга получил он бумажку от комиссии о народных училищах за подписью бывшего фаворита Екатерины Петра Завадовского с требованием: «Допросить Н. И. Новикова — на каком основании напечатал он и издал „Сокращённый катехизис“, „Руководство к чистописанию“, „Руководство к арифметике“ и „Правила для учащихся“, кои токмо комиссией об училищах издаваться могут, чем и нанёс ущерб казне её величества».

Граф Захар Григорьевич Чернышёв не мог ответить на этот вопрос — он умер.

Тогда оба адъютанта покойного фельдмаршала, полковник Иван Тургенев и полковник Николай Ртищев, письменно показали, «что все сии книги изданы были по собственному повелению покойного генерал-фельдмаршала и токмо к народной пользе». Но не прошло и месяца, как московский обер-полицеймейстер генерал-поручик Архаров получил новое именное повеление: «Произвести у Новикова ревизию и конфисковать напечатанную ругательную историю ордена иезуитского, ибо, дав покровительство наше сему ордену, не можем дозволить, чтоб от кого-либо малейшее предосуждение оному учению было». Во всём мире, даже в самом Риме, орден был запрещён, и его кровавые и грязные махинации были разоблачены, а Екатерина приютила иезуитов и даже разрешила им открывать школы для воспитания детей.

И вот теперь новый удар. Генерал-губернатором Москвы императрица назначила грубого, льстивого, беспринципного графа Якова Александровича Брюса, про которого говорили: «Брюс, да не тот», имея в виду славного сподвижника Петра, его предка.

Гамалея, Тургенев, Ртищев должны были уйти из канцелярии генерал-губернатора. Брюс начал яростную борьбу с «просветителями». Вскоре он получил указ Екатерины: «Проверить московские больницы, школы и аптеки, основанные скопищем известного нового раскола», а вслед за ним пришло ещё одно повеление:

«В рассуждении, что из типографии Новикова выходят многая странныя книги, прикажите губернскому прокурору, сочиня роспись оным, отослать её с книгами к преосвященному архиепископу Московскому, а его преосвященство имеет особое от нас повеление как самого Новикова приказать испытать в законе нашем, так и книги его типографии освидетельствовать, и что окажется, нам донести и Синод наш уведомить. Сверх того нужно, чтобы вы согласились с преосвященным архиепископом об определении одного или двух из духовных особ, вместе с светскими, для освидетельствования книг из новиковской и других вольных типографий, где что-либо касается до веры или дел духовных, и для наблюдения, чтобы таковыя печатаны не были, в коих какие-либо колобродства, нелепые умствования и раскол скрываются».

И об этом указе Новиков знал. Теперь он должен был решать, как ему действовать дальше. И он ждал, когда его вызовет Брюс, для того чтобы принять это решение.

Ждать пришлось недолго — повестка, вызывающая его к генерал-губернатору, пришла в тот же день, но незадолго до выезда Новикова в генерал-губернаторство приехал секретарь митрополита Платона, молодой, приятный и ласковый священник, и пригласил его приехать к его преосвященству. Новиков сказал, что приедет тотчас, как только его отпустит генерал Брюс.

Новый генерал-губернаторский дом на Тверской улице был зданием казённым. Но каждый главнокомандующий, поселяясь в нём, создавал тот стиль дома, который отражал характер хозяина. При графе Чернышёве это был особняк дворянина-просветителя, у которого правителем канцелярии состоял человек исключительной честности и монашеского образа жизни — Гамалея, а адъютантами Ртищев и Тургенев. Все они были основателями «Дружеского учёного общества», участниками «Типографической компании» и сотрудниками новиковских изданий. Они в значительной степени отражали дух либерально-оппозиционного дворянства, который господствовал в Москве.

Генерал-адъютант и сенатор Яков Александрович Брюс был из тех военных, которые не прославились ни в какой баталии, но зато ценились начальством за исполнительность, к тому же жена его, Прасковья Александровна Брюс, умная, хитрая, весьма образованная для своего времени женщина, была интимной приятельницей Екатерины. Так что генерал Брюс, и не обладая особым умом, мог процветать отлично. Недаром зять его Румянцев-Задунайский, каждый раз встречая «Брюсшу», задавал ей иронически один и тот же вопрос:

— Ну, как дурак твой живёт, небось отлично! Таким на свете куда легче жить!..

И теперь, поднимаясь по лестнице, покрытой красным ковром, Николай Иванович Новиков знал, что ему предстоит тяжёлый разговор.

В зале с красными штофными обоями, золочёной мебелью и гербами на шелку его встретил угрюмый полковник, выслушал молча и скрылся за высокой двойной дверью. Через несколько минут он вышел и, глядя в сторону, процедил:

— Его сиятельство просят обождать-с.

Буква «с» вышла со свистом. Новиков присел, осмотрелся. В зале было пусто. Нежилая тишина господствовала в доме. Очень глухо откуда-то доносились голоса, адъютант, сидевший за столиком перед дверями, прислушивался к ним, и лицо его отражало всё происходящее за дверью. Наконец дверь открылась, и из неё вышел высокий пузатый купец в великолепных сапогах, тончайшей шёлковой рубашке, подпоясанной поясом с кистями, и щёгольской поддёвке. Длинные волосы, стриженные «под скобку», падали на квадратное с калёным носом лицо.

Купец остановился, вынул кумачовый платок из кармана, обтёр шею, лицо, посмотрел вокруг дикими, ничего не понимающими глазами и сказал:

— Ну… — Потом подумал и прибавил: — Ну и ну… — и зашагал к выходу.

Адъютант встал и, не сгибая ног, покатился в кабинет, как будто он был на коньках, потом выехал назад и сказал, полусогнув правую руку в локте в сторону двери:

— Его сиятельство просят-с!

И под свист буквы «с» Новиков вошёл в кабинет.

Николай Иванович и сам крупный мужчина, но Брюс перед ним казался памятником.

Он был в генерал-адъютантском мундире со звёздами и при регалиях, за ухом у него торчало перо, на столе лежали бумаги. «Подьячий в мундире», — промелькнуло в голове у Новикова.

Не здороваясь и не приглашая сесть, Брюс начал рубить слова медным голосом, которым командуют на парадах:

— Ея величество соизволили повелеть прекратить всякие колобродства, через тайные общества в Москве происходящие, а также освидетельствовать книги, из вашей типографии исходящие, кои способствуют расколу и нелепостям и даже чёрный народ могут привести в неистовство. Посему я приказал опечатать вашу типографию и книжные склады губернскому прокурору, а вас призвал, дабы вы могли искренним раскаянием искупить вину свою перед престолом и отечеством… — Брюс так же неожиданно замолчал, как и начал, и, схватив из-за уха перо и подвинув лист чистой бумаги, сел, приготовляясь писать.

Николай Иванович пожал плечами и посмотрел на главнокомандующего пристально.

— Может быть, мне дозволено будет сесть?

— Садитесь, поручик, — прохрипел Брюс.

— Я, ваше высокопревосходительство, издаю книги и журналы по договору с Московским университетом, а также состою членом «Типографической компании», многие книги выпускающей. Вся сия деятельность, на законных основаниях происходящая, ставит перед собой не корыстные цели прибытков и наживы, а задачу просвещения народа, распространения знаний, умножения числа людей нравственных, любящих свою родину и беззаветно ей преданных.

Брюс слушал его внимательно, потом не выдержал, рявкнул:

— Перестаньте, сударь, изъясняться со мной, как с ребёнком. В изданиях ваших не прекращаются нападки на дворянство и помещиков. Что же касаемо вопросов религиозных и нравственных, то, хотя сие не по моей части, мне доподлинно известно, что толкуются они вами не в духе христианского смирения и уважения к властям предержащим, а именно в смысле внушения крестьянам и городской черни дикого понятия о равенстве всех людей и неуважения к дворянскому сословию… К тому же бесплатная раздача хлеба крестьянам, отказ от взимания оброка в имениях лиц, входящих в ваше общество, содержание вами бесплатных школ, больниц и аптек для народа, якобы на том основании, что государство ему помощи в том не оказывает, — все сии действия, по наружности якобы благообразные, по существу суть колобродства, против высочайшей власти измышляемые. Посему я приказал все изданные вами книги опечатать и касаемые к гражданской части направить для просмотра господину московскому прокурору Тайльсу, а имеющие отношение к вопросам нравственным и религиозным — к его преосвященству митрополиту Платону. Вас же предупреждаю, что ежели обнаружатся преступные издания, через цензуру не прошедшие, то понесёте вы наказание по закону!

Главнокомандующий встал, поднялся и Новиков. Николай Иванович вдруг почувствовал усталость и скуку и спросил спокойным голосом человека, которому не о чем больше говорить:

— Давно ли, ваше высокопревосходительство, изволите быть в офицерских чинах?

Брюс помолчал, удивлённый этим вопросом, но потом ответил ворчливо:

— Я, голубчик мой, тридцать лет служу престолу и отечеству…

— Что касаемо меня, — сказал Новиков, откланиваясь, — то я более двадцати лет служу своему народу и отечеству, хотя и без чинов, и служба сия не пройдёт бесследно для потомков…

…Митрополит Платон выслушал внимательно рассказ Новикова о посещении им главнокомандующего и задумался.

— Да, сын мой, — сказал он, — ныне наступают времена, когда и христианская помощь ближнему рассматривается как дело противогосударственное. Держат миллионы людей в рабстве противоестественном, потому и боятся просвещения угнетаемых. А потом жалуются на бунты и недовольство народное: не понимают того, что против французской заразы два есть токмо средства — обуздание жестокости помещиков и христианское воспитание.

Новиков вздохнул:

— Однако, ваше преосвященство, вам надлежит дать письменное заключение по сему делу. Без него едва ли возможна будет дальнейшая деятельность не только «Типографической компании», но и моя личная…

Платон усмехнулся, в глазах его появились весёлые огоньки:

— Да, нынешний главнокомандующий и завистлив, и умом не блещет. Намедни пригласил меня на обед да и говорит: «И чего так Суворова и Румянцева прославляют. Суворов токмо и может, что на клиросе петь. Румянцеву давно пора на покой, а уж предшественник мой, покойный граф Чернышёв, был совсем дурак». А я ему в ответ: «У нас в России мало людей, подобных Румянцеву, Суворову, Чернышёву, куда ни посмотришь, всё Брюс да Платон». — И митрополит засмеялся, вспомнив вытянувшуюся физиономию главнокомандующего. Потом лицо митрополита стало строгим. Он поднялся, и перед Новиковым был уже не добродушный, умный и весёлый старец, а суровый церковный пастырь, в котором говорили непреклонность и огонь веры. — Дело это мы рассмотрим, исходя из нашей совести и ответственности перед престолом Всевышнего, а мнение наше сообщим ея величеству…

Новиков молча глубоко поклонился и вышел.

Через несколько дней Брюс, раскрыв рот, от удивления, читал следующее письмо митрополита Платона императрице, присланное ему в копии:


«Всемилостивейшая государыня императрица!
Вследствие высочайшего вашего императорского величества повеления, последовавшего на имя моё от 23-го сего декабря, поручик Новиков был мною призван и испытуем в догмах православной нашей греко-российской церкви, а представленныя им, Новиковым, ко мне книги, напечатанныя в типографии его, были мною рассмотрены.
Как пред престолом божьим, так и пред престолом твоим, всемилостивейшая государыня императрица, я одолжаюсь по совести и сану моему донести тебе, что молю всещедрого Бога, чтобы не только в словесной пастве, Богом и тобою, всемилостивейшая государыня, мне вверенной, но и во всём мире были христиане таковые, как Новиков.
Что же касается до книг, напечатанных в типографии его, Новикова, и мною рассмотренных, я разделяю их на три разряда.
В первом находятся книги собственно литературныя, и как литература наша доселе крайне ещё скудна в произведениях, то весьма желательно, чтобы книга в этом роде были более и более распространяемы и содействовали бы к образованию.
Во втором, я полагаю, книги мистическия, которых не понимаю, а потому не могу судить оных. Наконец, в третьем разряде суть книги самыя зловредныя, развращающия добрые нравы и ухищряющия подкапывать твердыни святой нашей веры. Их-то, гнусныя и юродивыя порождения так называемых французских авторов, следует исторгать как пагубныя плевелы, развращающия между добрыми семенами.
Платон».


Часть вторая

11

Война

Последствия путешествия императрицы в «полуденные страны» сказались немедленно. Турки, которые считали, что с потерей Крыма двери для России в Оттоманскую империю раскрылись настежь, видели в этой поездке и в свидании Екатерины с императором австрийским и королём польским подготовку к войне.

Подозрительно зашевелилась Швеция. Король Густав Третий, получая деньги от Англии и Франции, стал спешно вооружаться. Явно враждебно стала вести себя Пруссия. Всё это предвещало войну, но Екатерина воевать не хотела, и ещё менее хотел воевать Потёмкин. Он считал, что для окончания строительства Черноморского флота, возведения крепостей и устройства и экономического укрепления вновь приобретённых областей нужно не менее двух лет.

«Весьма нужно протянуть два года, а то война прервёт построение флота», — писал он императрице.

И канцлеру Безбородко было поручено принять все меры к сохранению мира. Меры канцлер принял самые разнообразные, но было уже слишком поздно, и они не только не остановили войны, но даже ускорили её.

Русский посол в Стокгольме, граф Андрей Кириллович Разумовский, сумел в короткий срок так воздействовать на большую часть государственного совета и влиятельного купечества, что по поводу военных приготовлений короля посыпались со всех сторон запросы в стортинг.[57]

Но Густава это не только не остановило, но понудило действовать ещё быстрее и дало ему возможность обвинять русского посла во вмешательстве во внутренние дела Швеции.

Были начаты тайные переговоры с Махмуд-пашой Скутарийским с целью уговорить его отложиться от султана, и посланы многочисленные агенты к грекам, сербам и молдаванам, дабы усилить недовольство турецкими властями. Наконец русскому послу в Константинополе Якову Ивановичу Булгакову было дано указание объясниться с турками откровенно: что может означать нынешнее лихорадочное вооружение Оттоманской Порты?

Яков Иванович Булгаков был человек, обязанный всем самому себе. Он блестяще окончил Московский университет, овладел многими иностранными языками и в сорок лет стал послом в Константинополе, удивляя других иностранных послов и самих турок своей осведомлённостью в восточных делах. При всём том он никогда не бросал своих литературных трудов, с юных лет будучи отличным переводчиком.

Получив директиву канцлера, Булгаков понял, что она дана в самый неподходящий момент. Надо было, не обращая внимания на военные приготовления турок, делать вид, что им не придают никакой цены, тянуть сколько возможно, предпочитая худой мир новой войне, пока окончательно не будет готов Черноморский флот. И он не поехал к великому визирю. Через некоторое время пришла новая инструкция Безбородко — предъявить решительные требования султану. Из частного письма Булгаков узнал, что Безбородко был против такой акции, но принуждён её сделать по настоянию нервничавшего Потёмкина. Светлейший не хотел ждать и считал, что энергичными мерами можно приостановить турецкое вооружение, обеспечить мир хотя бы года на два. Он надеялся запугать турок. Но Булгаков отлично знал, что этим турок не запугаешь, а, скорее, вызовешь новую войну. Он также знал, что, не выполни он директиву, данную светлейшим, его, Булгакова, отзовут и прибудет другой посол, который и сделает то, что хочет Потёмкин. Поэтому он настоял на созыве дивана[58] в присутствии самого султана и, прибыв туда, потребовал объяснений.

Султан Абдул-Гамид был взбешён. Он приказал арестовать Булгакова и посадить в Семибашенный замок. Тем самым война вспыхнула раньше, чем того хотели даже турки. Булгаков занялся давно намеченным для работы переводом огромного труда аббата де ля Порта «Всемирный путешественник». Каждый месяц он переводил по тому. Так за 27 месяцев своего заключения он перевёл 27 томов этого сочинения. Это, впрочем, не мешало ему собирать подробнейшие сведения о том, что делается при дворе султана и в его армии, и только ему ведомыми путями пересылать их Потёмкину.

Светлейший был потрясён, узнав, что война началась. Он впал в меланхолию. Напрасно Екатерина ждала от него молниеносных решений и энергичных действий. Между Петербургом и Екатеринославом на всех станциях были запасные лошади. Фельдъегеря и офицеры летали туда и назад, загоняя лошадей и избивая ямщиков. Потёмкин молчал. Но Екатерина вовсе не собиралась ожидать, пока светлейший придёт в себя. Были образованы две армии — одна Украинская, под командованием Румянцева-Задунайского, в которой было всего 58 тысяч человек. Она считалась резервной, её задачей было поддерживать связь с главной армией и союзной австрийской, прикрывать границы и оказывать помощь австрийцам в пространстве между Бугом и Днестром, а потом между Днестром и Прутом. И другая, главная армия — Екатеринославская, под командованием Потёмкина, в 132 тысячи человек. О Суворове, стоявшем под Кинбурном, на который зарились турки, забыли. Потёмкин, ничего не предпринимая сам, старался не давать возможности действовать и Румянцеву с Суворовым — он был самолюбив и завистлив к чужой славе.

Храповицкий поднялся по маленькой внутренней лестнице дворца, держа в руках сафьяновую папку, — в ней был манифест об обстоятельствах войны с Турцией, и он нёс его на подпись. В маленькой приёмной, перед входом в кабинет Екатерины, он увидел зад почтенного Захара Константиновича Зотова, над которым в обе стороны крылышками торчали фалды камзола. Зотов подсматривал в замочную скважину. Потом покачал головою, выпрямился. Увидев Храповицкого, сказал шёпотом:

— Плачут-с…

Храповицкий осторожно постучал, из-за двери послышался голос Екатерины:

— Антрэ![59]

Он вошёл и удивился: императрица сидела как ни в чём не бывало, только рука её, державшая табакерку, немного дрожала.

— Есть что-нибудь от светлейшего? — спросила она своим обычным голосом.

— Вчера прибыл генерал Боур, однако без всякой почты. Находится в ожидании повелений вашего величества.

Екатерина передёрнула плечами, как бы от озноба, схватила лист белой бумаги, начала быстро писать. Храповицкий ждал. Императрица вдруг подняла голову:

— К паше Скутарийскому люди посланы через Венезию и Триест?..

— Посланы, ваше величество.

— А из Константинополя Ионес выехал?

— Находится в пути…

Екатерина улыбнулась, потом сказала полушутя, полусерьёзно:

— Добьётся, кажется, Абдул-Гамид того, что образуем мы новую Византийскую империю с великим князем Константином Павловичем во главе. Только не знаю, что мне делать со светлейшим — из меланхолии не выходит… У вас что-нибудь есть? — И, протянув Храповицкому лист бумаги, исписанной мелким почерком, прибавила: — Нате, отправьте с Боуром.

Храповицкий вынул из папки манифест, поклонился и с плавностью, необыкновенной для такого толстого человека, подал императрице.

Екатерина прочла.

— Хорошо написано, и ничего не добавишь. Кто писал?

— Канцлер граф Безбородко.

Императрица взяла гусиное перо из стойки, ласково взглянула на Храповицкого.

— Ах, хороши перья вашего очина… — И кивком головы отпустила его.

Храповицкий, пятясь, вышел и уже на лестнице прочёл первые строки адресованного Потёмкину письма:

«Мне кажется, что фельдмаршалу во время войны следует быть при войске, а не в столице. Я уже не говорю о том, что в нынешних страшных для России обстоятельствах самое опасное заключается в том, когда главнокомандующий не знает, что ему делать».

Толстяк приостановился, затаив дыхание. Зная характер Потёмкина, он представлял себе, какое впечатление произведёт это послание. Потом он вытащил из кармана платок, вытер им вспотевший лоб и прошептал с восхищением:

— Великое актёрское мастерство у ея величества…

В Москве манифест о войне с Турцией читали в церквах, объявляли с Лобного места, в Благородном собрании.

В помещичьих домах, похожих на усадьбы, в купеческих трактирах, где на двоих давали самовар, чайник с заваром и шесть полотенец — на три пота, и на завалинках перед домами, куда к вечеру вылезала вся «чёрная» Москва, только и разговора было что о войне.

— Конечно, — говорил дворянин, сидя в шлафроке и тёплых туфлях вечером у камина и попивая подогретое красное бордоское вино, — столь великое поношение, как арест собственного ея величества посла, перенесть невозможно. Следует воевать. Однако откуда же я возьму рекрутов? В первую турецкую войну я дал из подмосковной, в польскую — из орловского имения, а теперь разве взять из дворни?

И дворянин задумчиво смотрел на Прошку, подкладывавшего дрова в камин. «Нет, — думал он, — Прошка стар и привычки в доме знает, вот, пожалуй, Мишку, он помоложе…» И, отхлебнув из бокала, кричал:

— Эй, Прошка, позови-ка Мишку…

Вбегал Мишка — бойкий, щеголеватый молодец, в поддёвке, стриженный «под скобку».

«Нет, — думал барин, — и Мишку нельзя отдать — он Москву знает как свои пять пальцев, пошлёшь куда, в два счёта слетает и назад готов с ответом, его заменить некем».

— Иди, Мишка, назад в переднюю!

«Может, Прокофия, повара, отдать — мужик здоровый?» И, подумав, решал: «Нет, нельзя и Прокофия, его три года француз обучал, возьмёшь другого, так, пожалуй, дома и есть не захочешь… Нет, уж лучше напишу старосте в Орловское — пускай отберёт рекрутов там, из тех, что не внесли оброка в срок, авось и другие подтянутся. Так-то оно лучше будет…»

В Зарядье, в Охотном ряду — в трактирах — было полно народу. Пар из окон и дверей шёл, как из бани.