Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тогда я отнесла это к везению и не слишком загордилась. Вот где мне и в самом деле повезло, так это в том, что группой руководил специальный агент Джонс, большая редкость среди начальников. Он никогда не присваивал себе чужие успехи, наоборот, отдавал должное тому, кто этого заслуживал. Даже зеленому агенту. Я продолжала заниматься бумажной работой, но с этого момента быстро пошла в гору. Под бдительным надзором специального агента Джонса меня готовили к работе в Центре по расследованию похищений детей и серийных убийств — КАСМИРК.

— Проснитесь, товарищ, вы хватили лишнее.

— И вы через три года были туда назначены. Довольно резвый прыжок, не правда ли?

— А это что за вещи?

— Как правило, такое назначение агенты получают, отслужив десять лет.

— Не ваше дело, товарищи. Мои вещи.

Я не хвастаюсь. Так оно и есть.

— Украли, поди-ка.

Он продолжает читать.

— Отродясь этим не занимался. Я член рейхстага Клейст. Это и привратница подтвердит.

— Несколько раскрытых дел, прекрасный послужной список. Затем в 1996 году вас назначают руководителем отделения Центра в Лос-Анджелесе. И здесь вы действительно проявили себя.

Клейст, освободившись из рук держащего его, неистово стучал в окно.

Я мысленно возвращаюсь в то время. Он правильно выразился. 1996-й был таким годом, когда казалось, что ничего не может пойти наперекосяк. В конце 1995-го я родила дочь. Меня назначили в офис в Лос-Анджелесе, что было значительным повышением. И наши отношения с Мэттом становились все лучше. Это был год, когда я каждое утро просыпалась радостной и свежей.

— О! Доннер веттер (Черт возьми! (нем.)), — послышалось наконец оттуда. — Кто еще ломится сюда? Hyp фюр хершафтен, мейне херрен (Только для господ, господа (нем.)). Все жильцы уже дома.

Это было время, когда я могла протянуть руку и найти Мэтта рядом со мной, там, где он и должен был быть.

— Фрау Фицке, разве вы не узнаете меня? — сказал Клейст, нагибаясь к окну.

Тогда было все, чего сегодня нет и в помине, и я злюсь на доктора Хиллстеда за то, что напомнил мне об этом. В сравнении настоящее кажется более мрачным и пустым.

— Ах, херр профессор, но откуда вы взялись?

— И что вы этим хотите сказать?

— Пришел пешком с вокзала Зоо, — говорил Клейст.

Он поднимает руку:

— Ах, ах, как же так? Устали, поди-ка.

— Подождите немного. Отделение в Лос-Анджелесе успехами не могло похвастать. Вам дали карт-бланш в вопросе набора кадров, и вы выбрали троих из офисов ФБР в разных концах Соединенных Штатов. Тогда ваш выбор показался странным. Но в итоге он оказался правильным, не так ли?

«Это, — думаю я, — еще слабо сказано». Я просто киваю, не переставая злиться.

— А шар? — сказал настойчиво первый. — Вы прилетели на шаре.

— По сути, ваша команда — одна из лучших за всю историю Бюро, верно?

— Самая лучшая.

— Вы очумели, товарищи, — сказал, протискиваясь мимо закутанной в платок привратницы, Клейст. — Вы очумели. Где же он?

Я не могу сдержаться. Я горжусь своей командой и забываю о скромности, когда речь заходит о ней. Кроме всего прочего, это правда.

— Верно. — Он листает страницы дальше. — Куча удачных расследований. Множество восторженных отзывов. Есть даже мнение, что вы лучшая начальница всех времен и народов. Историческая личность.

— Но я не пьян. Я видел, как он летел.

И это правда. Но я продолжаю злиться, причем сама не совсем понимаю, что вызывает злость. Я лишь знаю, что постепенно закипаю и если все так и будет продолжаться, я вполне могу взорваться.

— Ну, куда-нибудь в другое место, — сказал Клейст и протащил пакет с папиросами на лестницу.

— В вашем досье я обратил внимание еще на одну вещь. Запись насчет вашей исключительной меткости.

— Ах, господин профессор, а мы думали, вы совсем пропали…

Он смотрит на меня. Не знаю почему, но я испытываю странное чувство, которое квалифицирую как страх. Он продолжает, а я вцепляюсь в подлокотники кресла.

Гуляки отошли от подъезда.

— Если верить вашему досье, то вы входите в двадцатку самых метких стрелков из пистолета в мире. Это так, Смоуки?

— Я видал, — говорил один.

Я, онемев, смотрю на психотерапевта. Вся злость прошла.

Я и пистолет. Все, что он говорит, соответствует действительности. Я могу взять пистолет и выстрелить с такой же легкостью, как другие пьют воду из стакана или ездят на велосипеде. Это инстинкт, так было всегда. Тут нет никаких генов, на которые можно было бы сослаться. У меня не было отца, который хотел бы иметь сына и поэтому научил меня стрелять. Более того, мой папа ненавидел оружие. Просто я это умею делать.

— И я видал, — сказал другой.

Мне было восемь лет. Отец дружил с парнем, побывавшим во Вьетнаме в составе «Зеленых беретов». Этот парень был помешан на оружии. Он жил в полуразрушенном доме в убогом районе Сан-Фернандо-Вэлли, что его вполне устраивало. Он и сам был полуразвалиной. Тем не менее я по сей день помню его глаза — острые и молодые. Сверкающие.

— Мы видали оба.

Звали его Дейв. Ему удалось уговорить отца съездить на стрельбище, расположенное в малореспектабельном районе графства Бернардино. Отец взял меня с собой — наверное, надеялся, что мероприятие не затянется. Дейв вручил отцу пистолет, а мне — наушники, слишком большие для моей головы. Я завороженно смотрела, как они держат оружие, как стреляют.

— И нет ничего.

— Можно мне попробовать? — рискнула я попросить.

— Чертова затея.

— Не думаю, что это удачная мысль, милая, — сказал отец.

— Надо донести в Совет. Профессор Клейст! Запомните, товарищ.

— А, да будет тебе, приятель. Я дам ей маленький пистолет, двадцать второго калибра. Пусть пару раз спустит курок.

— Да, товарищ. Хорошо только, если не какая-либо французская штука.

— Или новый путч баварских монархистов.

— Пожалуйста, папочка! — Я устремила на отца умоляющий взгляд, перед которым, как я знала уже в восемь лет, он не мог устоять. Он посмотрел на меня. По лицу было заметно, что он борется с собой. Наконец он вздохнул:

— Надо было схватить его!

— Ладно. Но всего пару выстрелов.

— Доннер веттер!

Дейв пошел и нашел пистолет двадцать второго калибра, маленький такой, как раз мне по руке. Еще он раздобыл стул, на который меня и водрузил. Дейв зарядил пистолет, вложил его мне в ладонь и встал за моей спиной. Отец со стороны недовольно за всем наблюдал.

— Доннер веттер!

— Видишь там мишени? — спросил Дейв.

XXIV

Я кивнула.

— Но, господин профессор, — моргая заспанными глазами говорила фрау Фицке, — вам нельзя идти на вашу квартиру.

— Реши, в какую хочешь попасть. Не торопись. Нажимай на спусковой крючок медленно. Не дергай, иначе промажешь. Готова?

Я кивнула, но, по правде, я почти его не слышала. Я держала пистолет, и что-то во мне щелкало. Что-то правильное. Подходящее мне. Я взглянула на мишень, и мне показалось, что она находится далеко, хотя контуры человеческой фигуры находились совсем близко. Я направила пистолет на мишень, вздохнула и нажала на курок.

— Почему?

Я удивилась и обрадовалась, когда маленький пистолет дернулся в руке.

— Черт! — услышала я возглас Дейва.

— Ах, господин профессор! Вы так долго отсутствовали… Ваша виза была только на три месяца… Вонунгсамт (Жилищная комиссия, распределяющая свободные квартиры (нем.)) ввиду жилищной нужды вселил в вашу квартиру херра Кнобеля, фрау Перш и семейство Шпукферботен с восемью маленькими детьми. Все ваши комнаты заняты.

Я снова взглянула на мишень и заметила дырочку в центре нарисованной головы, именно там, куда я и хотела попасть.

— Но кабинет… Там мои бумаги…

— У тебя, похоже, природный дар, юная леди, — сказал Дейв. — Попробуй еще.

— Я знала, господин профессор, и я сохранила ваши бумаги. Только немного успели взять на растопку печей. Товарищ Кнобель — такой спартакист.

«Парочка выстрелов» растянулась на полтора часа. В более чем девяноста процентов случаев я попадала туда, куда целилась, и к концу наших занятий уже знала, что буду стрелять из пистолета всю свою жизнь. И буду делать это хорошо.

Несмотря на свое отрицательное отношение к оружию, отец поддержал меня в этом начинании. Думается, он понимал, что оружие является моей неотъемлемой частью и уберегать меня от него бессмысленно.

— Что же мне делать?

Так в чем заключается правда? Я пугающе отменный стрелок. Я держу это при себе, никогда не выпендриваюсь на публике. Но наедине с собой к чему лицемерить? Я могу выстрелом задуть свечу и попасть в высоко подброшенный четвертак. Однажды на стрельбище на открытом воздухе я положила шарик от пинг-понга на тыльную сторону ладони той руки, в которой держала пистолет. Затем я резко опустила руку и успела схватить пистолет и попасть в шарик прежде, чем он упал на землю. Глупо, конечно, но я была довольна.

Все это приходит мне в голову, пока доктор Хиллстед наблюдает за мной.

— Я уже не знаю, господин профессор. Не иначе, как вам придется подать заявление в Вонунгс-амт. Вонунгс-амт должен озаботиться подысканием вам соответствующего помещения. Он отыскал же для этих господ.

— Это так, — говорю я.

Он закрывает досье. Сжимает пальцы в кулаки и смотрит на меня.

— Но, позвольте, фрау Фицке, ведь вы же знаете, что это моя квартира. Как же я не могу войти и занять мою квартиру?

— Вы выдающийся агент. Безусловно, одна из лучших женщин-агентов в истории Бюро. Вы гоняетесь за худшими из худших. Шесть месяцев назад человек, которого вы разыскивали, Джозеф Сэндс, напал на вашу семью. Он убил вашего мужа и дочь у вас на глазах и изнасиловал вас. Усилием, которое можно назвать сверхчеловеческим, вы сумели освободиться и убить его.

Я молчу, не понимая, куда он клонит. Впрочем, мне это безразлично.

— Господин профессор, увы, у нас теперь нет собственности. Закон о социализации всех имуществ обнародован два месяца тому назад.

— И вот я, психотерапевт, у которого два плюс два не всегда четыре и вещи порой падают не там, где должны, пытаюсь помочь вам вернуться к вашей профессии.

В его взгляде я читаю такое глубокое сочувствие, что мне приходится отвернуться: взгляд прожигает меня насквозь.

— Кто же теперь у власти?

— Я уже давно занимаюсь этим, Смоуки. И вы тоже приходите сюда не в первый раз. Я уже начинаю чувствовать кое-что интуитивно. Я могу вам сказать, что я чувствую относительно вас. Мне думается, вы пытаетесь выбрать, что делать: вернуться на работу или покончить с собой.

Я невольно бросаю на него откровенный взгляд: да, он прав. Оцепенение резко покидает меня, и я осознаю, что со мной играли, причем очень искусно. Он заболтал меня, увел в сторону, заставил потерять бдительность и вот нанес удар. Прямо в сердце, ни секунды не колеблясь. И удар достиг цели.

— После октябрьских беспорядков спартакисты стоят у власти.

— Я не смогу помочь вам, Смоуки, если вы в самом деле не выложите все карты на стол.

У Клейста опустились руки. Ему казалось, что портсигар своим двуглавым орлом с коронами жжет его ногу.

И снова этот взгляд, слишком сочувственный для меня в данный момент. Хиллстед словно протягивает руки, чтобы схватить меня за плечи и хорошенько тряхнуть. Я чувствую, как на глаза набегают слезы. Но мой ответный взгляд полон ярости. Доктор хочет сломить меня точно так же, как я в свое время ломала преступников во время допросов. «Да застрелись ты! — думаю я. — Ни за что».

Кажется, Хиллстед читает мои мысли. Он мягко улыбается:

— Что же мне делать? — вяло спросил он.

— Ладно, Смоуки, проехали. Еще одно напоследок.

— Уже и не знаю что, — сказала старуха.

Он открывает ящик стола и вынимает пакет для вещественных доказательств. Сначала я не могу разобрать, что в упаковке, но потом понимаю, и меня одновременно бросает в пот и охватывает озноб.

— Постойте… Если мне телефонировать к Кореневу, или на квартиру Эльзы Беттхер, или в Американское общество «Амиуазпролчилпок»?

Мой пистолет. Тот самый, который был со мной долгие годы, из которого я застрелила Джозефа Сэндса.

Я не могу оторвать от оружия глаз. Я знаю его так же хорошо, как и свое лицо. «Глок», черный, несущий смерть. Я знаю, сколько он весит, какой он на ощупь, я даже помню, как он пахнет. Он лежит в пакете и внушает мне дикий ужас.

— Теперь, господин профессор, по телефону можно говорить, только подав перед каждым разговором письменное заявление в Ферншпрехер-Амт.

Доктор Хиллстед открывает пакет и достает пистолет. Кладет его на стол между нами. Снова смотрит на меня, только теперь не с сочувствием, а твердо, жестко. Он кончил валять дурака. Я понимаю: то, что мне показалось решающим ударом, было ерундой. По непонятной мне причине доктор считает, что этой штукой сможет меня сломить. Моим собственным пистолетом.

— Сколько раз вы поднимали эту пушку, Смоуки? Тысячу раз? Десять тысяч?

— Что за чушь такая?

Я облизываю совершенно пересохшие губы. Молчу. Не могу оторвать глаз от «глока».

— Поднимите его сейчас, и я дам вам разрешение на дальнейшую службу, если вы этого хотите.

Я не отвечаю, но и не отвожу глаз от пистолета. Одна часть меня понимает, что находится в кабинете доктора Хиллстеда, что он сидит напротив, но другая часть погружена в мир, где есть только я и пистолет. Все внешние звуки исчезли, в голове странная пустота, оглашаемая ударами сердца. Я слышу, как оно бьется, сильно, быстро.

— Такое распоряжение. — Старуха понизила голос до шепота. — «Они», господин профессор, боятся. Ожидают восстания правых партий.

Я облизываю губы. «Просто протяни руку и возьми его, — говорю я себе. — Как он сказал, ты делала это тысячи раз». Этот пистолет — продолжение моей руки: я выхватывала его бессознательно, как дышала или моргала.

И вот он лежит на столе, а я сжимаю подлокотники кресла.

— Но куда же мне деваться? — сказал Клейст.

— Давайте, берите его. — Голос резкий, не грубый, но уверенный.

Я умудряюсь оторвать одну руку от подлокотника. Я употребляю все силы, чтобы протянуть ее вперед. Рука не хочет слушаться, и небольшая часть меня, совсем маленькая часть, которая способна спокойно анализировать обстановку, не может поверить, что такое происходит. С каких пор действие, которое для меня является почти рефлексом, превратилось в сизифов труд?

— Ох! Уж и не знаю куда, господин профессор.

По моему лицу течет пот. Все тело трясется, зрение ухудшается. Мне трудно дышать, еще немного — и я впаду в панику. Рука трясется, как дерево в ураган. Судорога захватывает мускул за мускулом, рука напоминает змею. Она все приближается и приближается к пистолету, вот она зависает над ним…

— Ну вот что, фрау Фицке, — решительно сказал Клейст, — я ночую у вас.

Я вскакиваю с кресла, и оно опрокидывается на пол.

И он направился к дверям ее каморки.

— Господин профессор, — застонала старуха. — Но как же это возможно? Это же моя каморка. Я принуждена буду жаловаться.

Я кричу, я хватаюсь за голову руками и начинаю рыдать. Он добился своего. Он сломил меня, раскрыл меня, вывернул наизнанку. Я понимаю, что он поступил так, желая помочь мне, но не нахожу в этом никакого утешения, потому что в данный момент все для меня боль, боль, боль.

— Ничего подобного. Аусгешлоссен (Все кончено (нем.)), фрау Фицке! Собственность отменена. Надо же, наконец, и мне где-нибудь ночевать?

Невеселую ночь провел Клейст. Старуха ворчала до самого утра, лежа на своей кровати под пуховым одеялом. Клейст сидел на стуле и, облокотившись о стол, дремал и думал, как при теперешнем правительстве ему передать все то, что поручил ему передать император Михаил Всеволодович и его думные бояре.

Я пячусь от стола к стене и сползаю по ней на пол. Я издаю стоны, напоминающие завывание. Ужасный звук. Мне больно его слышать, мне всегда было больно слышать этот звук, мне так часто доводилось слышать его в прошлом. Звук, который издают люди, потерявшие за миг всех, кого любили. Я слышала его от матерей, жен, мужей и друзей, слышала, когда они опознавали тела в морге или когда я сообщала им ужасную новость.

Странно, что мне не стыдно кричать; впрочем, в кабинете психотерапевта нет места для стыда. Все заполнено болью.

Доктор Хиллстед подходит ко мне. Он не пытается меня обнять, вообще не прикасается ко мне. Но я чувствую его присутствие. Он видится мне мутным пятном, моя ненависть к нему достигает апогея.

XXV

— Поговорите со мной, Смоуки. Расскажите, что происходит.

На другой день Клейст отправился на квартиру Коренева. Пожилая фрау Тонн, любившая Коренева, как родного сына, сумела отстоять его комнату, его мольберты, полотна и краски от социализации и охотно пустила к себе профессора Клейста, о котором много слышала от своего постояльца.

Голос полон искренней доброты и какого-то нового беспокойства. Я открываю рот, слова выходят из меня толчками, вместе с рыданиями.

Она поила Клейста кофе и слушала его рассказы про чудесную страну, из которой Клейст только что вернулся.

— Я не могу так жить, я не могу так жить, нет Мэтта, нет Алексы, нет любви, нет жизни, все исчезло и…

— Что же, — сказала она, — и у нас, рассказывала мне моя мутти (Мамочка (нем.)), не хуже ихнего при кайзере было. Довольство, порядок. Ну и теперь, — прошептала она, таинственно оглядываясь и закрывая рот рукой, — сказывают, тоже скоро опять кайзер будет. Сумасшествие-то это проходит.

Я смотрю в потолок, хватаю себя за волосы и выдираю две пряди с корнем. Затем теряю сознание.

Клейст вспомнил, что была среда, и пошел к пяти часам к госпоже Двороконской, чтобы рассказать русским друзьям о России.

Клейсту казалось, что прошла целая вечность после той июльской среды, когда горячо говорил Коренев и ему возражали Дятлов и Виктория Павловна, и потому ему было странно найти всех на тех же местах, нисколько не постаревшими, нисколько не изменившимися. И гости были те же, профессор русской истории и словесности, тот же юрист, так же приветливо смотрела Виктория Павловна, а Екатерина Павловна стремилась прийти на выручку всякий раз, когда слишком обострялся спор. Только теперь над чайным столом горела лампа, шриппы стали еще меньше, вместо вишен на маленьких блюдечках был наложен клейкий мармелад и самовар заменила бульотка.

3

От отсутствия самовара в столовой Виктории Павловны стало еще более пусто и холодно.

Странно, что демон говорит таким голосом. Роста в нем около десяти футов, глаза агатовые, голова покрыта кричащими ртами. Чешуя на теле черная, как будто жженая. Но голос звонкий, почти с южным распевом.

Клейста встретили восторженными криками.

— Люблю жрать души, — говорит он как бы между прочим. — Нет ничего приятнее, чем сожрать то, что предназначалось небесам.

Виктория Павловна усадила его в кресло против себя.

— Ну, дорогой Карл Федорович, рассказывайте нам, как погибли ваши спутники и как и почему вам удалось спастись.

Я лежу голая на своей кровати, привязанная серебряными цепями, тонкими, но крепкими. Я чувствую себя Спящей красавицей, по ошибке попавшей в рассказ Лавкрафта. Красавицей, которая просыпается от прикосновения к губам раздвоенного языка чудовища, а не от нежного поцелуя принца. Говорить я не могу, во рту кляп из шелкового шарфа.

— Но мои спутники и не думали погибать, Виктория Павловна. Они все, слава Богу, в добром здравии…

Демон стоит у меня в ногах, за кроватью. Он полон спокойствия и ощущения власти, в глазах у него гордость охотника, привязавшего оленя к капоту своей машины.

— Рассказывайте сказки, Карл Федорович. Не далее как полторы недели тому назад была помещена в «Голосе эмигранта» обстоятельная статья Лермана под названием «Гибель безумцев». Там же была корреспонденция из Дерпта, описывавшая, как вы пошли с топорами в чертополоховое поле, как вас повел какой-то мужик… Кур… Курятин, что ли…

Демон размахивает зубчатым ножом десантника, нож кажется удивительно маленьким в огромных когтистых лапах.

— Курцов, — сказал Клейст.

— Но мне нравится, когда души хорошо приготовлены, приправлены специями! У твоей чего-то не хватает… Может, немного агонии или боли посильнее?

— Да, да, Курцов… Как он оказался большевиком, завел вас в чертополоховый лес и всех перебил. Ваша смерть была описана такими трогательными чертами. Вы вспоминали свой Фатерланд.

Его глаза становятся пустыми, черная слюна, напоминающая гной, течет по подбородку и капает на огромную чешуйчатую грудь. Он этого не замечает, и это ужасно. Он улыбается похотливой улыбкой, демонстрируя острые зубы, и игриво грозит мне когтистым пальцем.

— Моя смерть… Но вы видите меня живым и здоровым, — сказал Клейст.

— У меня есть здесь кое-кто, любовь моя. Моя сладенькая Смоуки.

— О, это ничего не значит, — загадочно возводя глаза к небу, сказала Екатерина Павловна.

Он отступает в сторону, и я вижу моего принца, того самого, чей поцелуй будит меня в других снах. Моего Мэтта. Мужчину, вместе с которым я жила с той поры, как мне исполнилось семнадцать. Он обнажен и привязан к стулу. Его долго и жестоко били. Били так, чтобы причинить боль, но не убить. Такое избиение кажется бесконечным, оно убивает надежду, хотя тело продолжает жить. Один глаз распух и заплыл, нос сломан, за месивом окровавленных губ видно, что несколько зубов выбито. Нижняя челюсть деформирована. Сэндс поработал над Мэттом и ножом. На груди и вокруг пупка глубокие порезы. И кровь. Лужи крови повсюду. Кровь Мэтта течет и булькает при каждом его вздохе. Демон разрисовал кровью живот Мэтта, чтобы поиграть в крестики и нолики. Я вижу, что нолики выиграли.

— Как ничего не значит?!

Я вижу глаз Мэтта, тот, что способен видеть, в нем отчаяние, которое наполняет меня жгучей тоской. Я начинаю выть. Вой идет откуда-то изнутри, душераздирающий звук, ужас, выраженный в звуке. Вой урагана, готового разрушить мир. Я чувствую ярость, равную по силе взрыву атомной бомбы. Это ярость безумия, кромешный мрак подземной темницы. Затмение души.

— Но есть, знаете, различные флюиды…

Я визжу, как животное перед закланием. От визга горло вот-вот разорвется на кровавые ошметки, а барабанные перепонки лопнут, я рвусь из своих пут с такой силой, что цепи врезаются в кожу. Глаза вылезают из орбит. Будь я собакой, на моих губах появилась бы пена. Я хочу одного — разорвать путы и убить демона голыми руками. Я хочу, чтобы он не просто умер, я хочу выпотрошить его, разорвать на части, чтобы его невозможно было узнать. Я хочу расщепить его на атомы и превратить его в туман.

— Но, позвольте, господа… — начал Клейст.

Но цепи слишком крепкие. Они не рвутся. Они даже не ослабевают. Демон следит за моими потугами с большим интересом. Его рука лежит на голове Мэтта — чудовищная пародия на отцовский жест.

— Называйте нас лучше товарищами, это по данному моменту будет безопаснее, — сказал профессор права.

— Но, позвольте, господа, — упрямо сказал Клейст и вынул из кармана портсигар, набитый папиросами, — показать вам эту штуку и угостить вас русскими папиросами.

— А!.. О!.. — раздались возгласы пораженных гостей.

— У моего отца был такой портсигар, — сказала Виктория Павловна. — Его ему пожаловал Николай, последний царь. У нас его отобрали социалисты при Керенском.

— Из настоящего золота! Какой тяжелый!

— А камни! Камни! Такие камни можно найти теперь только у шиберов в перстнях и у их жен на брошках.

Демон сотрясается от хохота, и рты у него на голове принимаются мяукать в знак протеста. И снова он говорит голосом, не соответствующим его внешности:

— Удивительно!

— Давай, давай! Жарить-парить, печь-варить. — Он подмигивает. — Ничто так не улучшает вкус героической души, как капелька отчаяния… — Пауза, затем в голосе появляются нотки извращенного сожаления. — Не вини себя за поражение, Смоуки. Даже герой не может все время побеждать.

— Товарищ профессор, позвольте попробовать папиросочку.

Мэтт смотрит на меня. Взгляд у него такой, что хочется умереть. В этом взгляде нет ни боли, ни ужаса. Он полон любви. Мэтт сумел на мгновение вытолкнуть демона из спальни, и в ней остались только мы, он и я.

— И мне!

Одним из достоинств продолжительного брака является способность супругов передавать друг другу одним взглядом все — от легкого недовольства до сути жизни. Эта способность вырабатывается в процессе единения душ. Мэтт, глядя на меня единственным прекрасным глазом, посылает три сообщения: «Мне очень жаль», «Я тебя люблю» и «Прощай».

— И мне!

Это равносильно концу света. Ни огня, ни полымя, только холодная всеобъемлющая тень. Тьма, которая будет продолжаться вечно.

— И мне!

Кажется, демон это тоже осознает. Он смеется и начинает пританцовывать, размахивая хвостом и разбрызгивая капли гноя, сочащегося из пор.

— Пожалуйста, господа, — сказал Клейст.

— Как мило! Вишенка на моем пломбире из Смоуки — смерть любви.

— Смотрите, товарищ Двороконская, на каждом мундштучке двуглавый орел и надпись: «Императорский завод».

Дверь в комнату отворяется, потом закрывается. Я не вижу того, кто вошел… но краем глаза замечаю маленькую смутную фигурку. И меня снова охватывает отчаяние.

— И короны.

Мэтт закрывает глаз, я прихожу в ярость и пытаюсь порвать путы.

— Не попало бы нам за это!

— А дым какой!

Нож опускается, я слышу хлюпанье разрезаемой плоти, крик Мэтта… Я опять кричу сквозь кляп, а Прекрасный принц умирает, Прекрасный принц умирает…

— Вкус, вкус, товарищи, настоящий Дюбек!

— А не попадет нам за то, что мы курим такой монархический табак?

Я просыпаюсь от собственного крика.

— Товарищи, прошу мундштучки потом сжечь, чтобы следа не было!

Я лежу на диване в кабинете доктора Хиллстеда. Он стоит рядом на коленях и успокаивает меня словами, не руками:

— Ах, давно я не курил таких папирос!

— Ш-ш-ш, Смоуки. Все в порядке, это всего лишь сон. Вы здесь, вы в безопасности.

— Да рассказывайте же, товарищ профессор!

Меня бьет крупная дрожь, я вся покрыта потом. Чувствую, как на щеках стынут слезы.

— Извольте, господа!

— Как вы? — спрашивает он. — Вернулись?

— Тсс… тсс!.. Ахтунг (Внимание (нем.)).

— Не называйте только нас господами, Карл Федорович, кругом спартакисты! И моя Паша — большевичка.

Я не смотрю на него. С трудом сажусь.

— Виктория Павловна, убедительно прошу вас позвать и ее послушать…

— Зачем вы так? — шепчу я.

— Что вы, что вы, товарищ профессор, — кричали одни.

Я уже не пытаюсь притворяться сильной. Психотерапевт заставил меня раскрыть душу и теперь держит мое трепещущее сердце у себя на ладони.

— Напротив, — возражало большинство. — Если войдет кто, это будет так демократично. Прислуга — и среди господ…

Он отвечает не сразу. Встает, берет стул и подвигает к дивану. Садится, и хотя я гляжу на свои руки, лежащие на коленях, но чувствую, что он смотрит на меня, как птица, бьющаяся крыльями о стекло. Не мигая, упорно.

— Ай, что вы, Екатерина Павловна! Разве можно такие слова!.. Товарищ, прислуга!

— Я это сделал… потому что был должен. — Он мгновение молчит. — Смоуки, я работаю на ФБР и другие органы правопорядка более десяти лет. Я давно понял, что вы сделаны из очень прочного материала. В своем кабинете мне довелось видеть лучших представителей человечества. Преданность. Смелость. Честь. Разумеется, мне пришлось столкнуться и с другими людьми. Представителями зла, иногда коррупции. Но то были исключения из правила. По большей части я сталкивался с силой. Невероятной силой. Силой характера, духовной силой. — Он пожимает плечами. — В моей профессии не предполагается обсуждение души. Мы даже не должны верить в ее существование. Добро и зло? Всего лишь термины, ничего определенного. — Он мрачно смотрит на меня. — Но ведь это не просто термины, верно?

— Господа, я начинаю, — сказал Клейст.

Я по-прежнему гляжу вниз.

— Опять! Господи!.. Пощадите!..

— Вы и ваши коллеги цепляетесь за силу как за талисман. Вы ведете себя так, будто знаете, что ей есть предел. Как у Самсона с его волосами. Похоже, вы считаете: если отпустить тормоза и раскрыться здесь, то можно потерять силу и никогда уже не вернуть. — Он надолго замолкает. Я чувствую пустоту и отчаяние.

— Внимание.

— Я практикую уже довольно долгое время и могу сказать: вы, Смоуки, очень сильная. Я убежден, что никто из тех, кого я раньше лечил, не сумел бы выдержать то, что выдержали и продолжаете выдерживать вы. Ни один из них.

— Начну со старших. Бакланов женился.

— Женился!.. Как?.. На ком?..

Я заставляю себя взглянуть на него. Я не уверена, что он надо мной не смеется. Сильная? Я не чувствую себя сильной. Я чувствую себя слабой. Я даже не могу взять пистолет. Я смотрю на Хиллстеда, он смотрит на меня, и я внезапно узнаю этот твердый взгляд. Взгляд человека, видевшего залитые кровью места преступлений. Истерзанные трупы. Я сама умею на все это смотреть и не отворачиваться. Теперь так смотрит на меня доктор. Я понимаю, что такой у него дар — без содрогания смотреть на душевные муки. Я для него — место преступления, и он никогда не отвернется в отвращении.

— На крестьянке селения Большие Котлы, Аграфене Шагиной, венчался православным браком в прекрасной сельской церкви.

— Но я знаю, что вы сейчас на грани, Смоуки. Это означает, что мне предстоит выбор: позволить вам сдаться и умереть или заставить вас открыться и помочь вам. Я выбираю второй вариант.

Я чувствую правду в его словах. Мне довелось общаться с сотней врущих преступников. Мне нравится думать, что я в состоянии распознать ложь даже по запаху, даже во сне. Хиллстед говорит правду. Он хочет мне помочь.

— Там есть церкви?.. Остались священники?..

— Нет, товарищи. Не мешайте, — сказала Виктория Павловна. — Пусть товарищ Клейст расскажет нам с самого начала. Во-первых, как же вы получили визы, когда бывшим русским запрещено выдавать куда бы то ни было визы? Я даже в Карловы Вары не могла поехать этой осенью.

— Так что теперь мяч на вашей половине. Вы можете уйти или вместе со мной двигаться вперед. — Он устало улыбается. — Я способен вам помочь, Смоуки. Действительно способен. Я не могу вернуть вам прошлое. И не могу обещать, что всю оставшуюся жизнь вам не будет больно. Но я хочу вам помочь и помогу. Если вы позволите.

Клейст начал свой рассказ. Он пояснял его прекрасными цветными фотографиями, изготовленными по усовершенствованному способу русского изобретателя Прокудина-Горского. Гости госпожи Двороконской внимательно рассматривали виды Петербурга, формы русской армии, сцены жизни крестьян.

Я смотрю на доктора и чувствую, как внутри меня разворачивается борьба. Он прав. Я Самсон в женском облике, а он Далила в мужском, и он уверяет меня, что на сей раз ничего плохого не случится после стрижки. Он просит меня довериться ему так, как я никогда никому не доверялась. Кроме себя самой.

— Смотришь на все это, — задумчиво сказала Виктория Павловна, — точно старые фотографии рассматриваешь. Россия времен Александра I, Николая I, Александра II, Александра III, Николая II. У моей матери долго, еще здесь, в Германии, хранились фотографии одного придворного костюмированного бала, в котором принимали участие сливки петроградского общества и царская фамилия. Вот такие же костюмы были, как у теперешних бояр и знатных женщин.

«И?..» — спрашивает меня тоненький внутренний голос. В ответ я в знак согласия закрываю глаза. Свои и Мэтта.

— Да, все это было, — сказал седенький старичок-немец. И у нас в Германии при императоре Вильгельме было не хуже. Какой был блеск жизни, какое довольство! Куда все это ушло?

— Ладно, доктор Хиллстед. Вы победили. Давайте попробуем.

— Я узнал, и узнал твердо, — сказал Клейст, — узнал в России, что есть две силы — христианство и социализм. Христианство — сила созидательная, социализм — сила разрушительная.

Я знаю, что поступаю правильно, потому что, произнеся эти слова, перестаю трястись.

— Ах, — сказала Екатерина Павловна, — я всегда любила Евангелие. Иисус Христос был моим любимым философом.

Интересно, неужели то, что он сказал, правда? Я имею в виду, насчет моей силы.

— Иисус Христос был Богом, Сыном Божьим, — твердо, с убеждением в голосе, сказал Клейст.

Хватит ли у меня силы жить?

Никто ничего не возразил.

— Что за удивительное лицо, — сказала Екатерина Павловна, разглядывая фотографии, — смотришь на него, и какая-то радость вливается в душу, будто теплее становится и не гноятся старые сердечные раны. Таких девушек здесь нет. Она земная и неземная. Красота земная, а взгляд синих глаз!.. Да ведь точно вечная бессмертная душа ангела смотрит на вас из этих темных зрачков. Кто эта девушка, осыпанная каскадом белых жемчугов, точно слезы, бегущих к ее плечам?

4

— Это… это великая княжна Радость Михайловна. — Радость… Какое странное имя…

Я стою перед зданием ФБР в Лос-Анджелесе, что на Уилшир-стрит. Я смотрю на здание, пытаясь что-то почувствовать.

— А скажите, товарищ профессор, мы могли бы туда вернуться? — сказал профессор права. — Не теперь, конечно. Мы не можем получить так ловко визы и не пролезем через чертополохи, как вы, а тогда, весной, когда повалится эта страшная полоса чертополохов и пойдут самолеты и прямые вагоны «Петербург — Вержболово — Берлин»…

Ничего.

— Как это было раньше.

— Нас пустят?

В данный момент мне здесь не место; более того, мне кажется, здание недовольно моим появлением. Глядя на меня сверху вниз, оно хмурит лицо из бетона, стекла и стали. Интересно, а гражданские лица воспринимают его так же? Как нечто величественное и недоброжелательное?

— О, конечно, пустят, — сказал Клейст. — Вас примут, как евангельский отец принял блудного сына.

Я вижу свое отражение в стекле входной двери и невольно морщусь. Я хотела надеть костюм, но мне показалось, что он слишком обязывает. В спортивном костюме тоже нельзя было заявиться. Поэтому я пошла на компромисс: надела джинсы, блейзер и туфли на низком каблуке. Положила немного макияжа. Теперь все кажется не к месту, и мне хочется бежать и бежать прочь.

— И я надеюсь, — величаво сказала Виктория Павловна, — что мне вернут мои тамбовские и пензенские имения и мой дом на Фурштадтской улице.

Эмоции качают меня подобно волнам, вздымая и опуская. Страх, волнение, злость, надежда.

— Вот этого, глубокоуважаемая Виктория Павловна, я боюсь, что и не будет.

Доктор Хиллстед закончил нашу встречу приказом: «Идите и повидайтесь со своей командой».

— Как так?.. Почему?..

— Для вас это была не просто работа. Она определяла всю вашу жизнь. Она часть того, что вы собой представляете. Согласны?

— Прошла давно законом установленная десятилетняя давность. Ваши земли отобраны в государственную казну и отданы тем, кто их обрабатывает теперь. Ваш дом тоже, вероятно, передан или вашим наследникам, или объявлен выморочным и продан с аукционного торга в пользу государства.

— Да, все верно.

— Но… но это невозможно… Это тот же большевизм. Государь обязан нам, дворянам, вернуть наши имения.

— И некоторые из тех, с кем вы работали, были вашими друзьями?

— Товарищ Двороконская, — подчеркивая слово «товарищ» сказал профессор Клейст, — а что сделали вы, дворяне, чтобы вернуть своего природного государя? Худородный казак Аничков, текинцы и бухарцы, казаки и русские офицеры, собравшиеся со всего света и с необыкновенными лишениями добравшиеся до Тибета, помогали государю спасти Русь, тогда когда вы спокойно благодушествовали в Западной Европе и отрекались от всего русского!

Я пожала плечами:

— Да. Двое пытались достучаться до меня, но…

— Что же нам остается делать? — спросила Екатерина Павловна.

Он поднял брови. То был вопрос, на который он уже знал ответ.

Клейст не сразу ответил, и веско, точно тяжелым молотом вбитый большой гвоздь, прозвучало его великое слово, значение которого он так понял и так оценил за дни, проведенные в императорской России. И слово это было — работать!

— Но после выхода из больницы вы никого из них не видели?

XXVI

Они приходили навестить меня, когда я вся была закутана в марлю и недоумевала, зачем вообще живу, и хотела умереть. Они пытались остаться рядом со мной, но я попросила их уйти. Последовало много звонков, которые я переводила на автоответчик и на которые не отвечала.

В рейхстаге появление Клейста на трибуне вызвало бурные овации. Уже кое-какие слухи проникли в газеты. «12 Ур Миттаг» поместил обширное интервью с профессором. В нем, однако, Клейст умолчал о том, какой образ правления сейчас в России и как сильна еще обида, а вместе с ней и ненависть к немцам в русском народе за прошлую поддержку большевиков. На все вопросы расспрашивавшего его газетного сотрудника он заявил, что о подробностях он доложит только перед главой правительства в рейхстаге.