— Есть два пути для достижения целей — путь Закона и путь Зверя, — шелестела речь старого вельможи молодой царице. — Путь Закона — величественный путь владык, уже преуспевших. Благородный путь! Однако, чтобы преуспеть в пути Закона, нужно до того пройти путь Зверя, потому что человеческая природа несовершенна. Вот почему благодетельный великий герой древности Геракл был воспитан Кентавром — получеловеком-полузверем. Два Зверя учат нас этому пути Зверя — Лев-зверь и Лисица-зверь. Лев — могучая сила. Но нельзя всегда идти только путем силы. Лев прямодушен, Лев не боится волков, однако он беззащитен против сетей. Вот почему, кроме пути Льва, есть путь Лисицы, которая боится волков, но зато не попадается в сети… Нужно, василисса, и Льву уметь действовать по-лисьему, — говорил Димитрий, прикрывая темные веки, — однако тщательно при этом скрывая свое лисье существо. Василисса, следи, следи, чтобы твой супруг, великий князь Московский, вместе с тем всегда действовал так, чтобы было всем видно, что он соблюдает Закон, что он, князь и владыка, велик, справедлив и грозен… Он силен, он благороден, как Лев, чтобы справляться с волками. И в то же время князь должен всегда оставаться Лисицей. Помогай супругу твоему в этом, не забывай, спасай его от простодушия, свойственного людям его страны. И не бойся того, как бы люди ваши не раскрыли в твоем супруге Лисицу… Подданные в своем владыке всегда прежде всего загодя ищут то, чего сами хотят, — они считают его верным, благочестивым, человечным, искренним, соблюдающим веру: они-то ведь привыкли судить на глаз, а не на ощупь. Князь ведь у всех на глазах, все смотрят на него, и чем больше смотрят, тем меньше сомневаются… Много ли из них найдется таких, что будут его прощупывать? А если даже и найдутся такие, что увидят, поймут лисью сущность твоего супруга, — тo кто им поверит? Таких-то и слушать не станут, — о, люди не любят сомнений! Люди любят победителей, люди их не судят!
Как-то при отъезде с одного очередного ночлега пришлось задержаться: ночью выпал снег и продолжал валить, покрывая поля, деревни, дорогу. Сменили телеги на сани, закутали царицу в меха, а свиту в овчины, и царица и ее поезд продолжали путь к Москве по первопутку, встречаемые толпами народа на коленях.
Впереди саней царевны Константинопольской весь путь гремели сани римского легата Антония, маячил его латинский крест. Рядом с меховой шапкой этого епископа из Корсики на ухабах качался опушенный соболем парчовый колпак Ивана Фрязина.
К Москве подъезжали на рассвете. Москва поднялась на горизонте из лесов, как серо-черная деревянная туча. Из средины ее на холме вздымалась, белела крепость, над которой тускло блестели жестяные купола. Тянулись низкие облака, и черные галки, каркая, косой сетью носились над поездом из стороны в сторону.
Навстречу поезду среди сугробов показался верховой в нагольной шубе, скакал во весь опор, махал красной шапкой… За ним из леска выскочил конный отряд, люди были в красных терлыках, на белых конях. За отрядом гнались небольшие сани, запряженные четвериком гусем, а за санями — снова отряд в красных и желтых нагольных полушубках.
— Стой, стой! — загремели голоса с обеих сторон.
Поезд царицы остановился.
— Ах, госпожа, — воскликнула Харитина, открывая дверь возка. — Должно, сам царь едет тебе встречу! Зоя побледнела, жадно глотнула хлынувший в возок свежий воздух… Конный отряд подскакал, остановился. Из саней вылезал грузный богатырь, с большой рыжей бородой, в зеленой шубе с высоким ожерельем, с золотыми ворворками. Снял остроконечную шапку, вынул оттуда красный платок, отер вспотевшее лицо и бритую голову, покрытую шитой шелками татарской тафьей.
То был лишь ближний боярин князя Федор Давыдович. Среди всеобщего молчания дошагал он до царицына возка и низко поклонился, ткнув пальцы правой руки в снег.
— Государыня! — заговорил он. — Господин мой, великий князь Московский Иван Васильевич, спрашивает — доехала поздорову ль?
Зоя ответила, боярин, поиграв веселыми глазами под густыми бровями, продолжал:
— А еще великий князь и государь Иван Васильевич Московский указать изволил — тому римскому бискупу, что с царицей, в Москву с латинским крыжем въезжать негоже. И то указал, чтобы тот крыж из саней убрать, дабы народу московскому то было не в обиду бы…
У разъяренного легата Антония отобрали его крест, сунули в сани. Ранним утром — то был четверг — легкий день — поезд Зои наконец — по Новгородской дороге сперва, потом по московским улицам, зеленым от сена и навоза, заваленным на стороны сгребенными белыми снегами, между толп московитов, одетых в шерсть, меха, овчину, бивших земные поклоны, мимо изб, затаившихся в снегах под высокими в белом инее березами, мимо рубленых звонниц и колоколен, с которых неслись колокольные вопли, под острыми взглядами бородатых мужчин, под приветственными улыбками румяных женщин, повязанных платами и убрусами, под лай собак за бесконечными длинными огородами, плетнями, тынами, позади которых стояли дома, избы, бани, бродил скот, по кривым дубовым мостам, перекинутым через ледяные речки, — летел прямо туда, где подымалась, белела громада Кремля. Под колокольный звон въехали с Красной базарной площади, набитой народом, в рубленую дубовую башню Фроловских ворот
[7], с которых смотрела стража, и поезд задержался у деревянной малой Соборной церкви Успения, рядом с недавно завалившейся неудачной стройкой каменного собора. Хоры гремели греческими напевами, митрополит Филипп с духовенством встретил царицу у паперти.
И тут же, в снегах, под серым небом стоял он, ее супруг, высокий, в татарской одежде, прикрытый греческим золотым плащом с застежкой у правого плеча, чернобородый, черноглазый, статный, а рядом — новая родня — низенькая, толстая его мать, великая княгиня Марья Васильевна, три брата — два Андрея да Борис, князья и бояре, воеводы и жильцы, попы и монахи.
Зоя Фоминишна, сложив руки на груди, мягко упала к ногам великого князя.
Великий князь поднял супругу с заснеженного красного сукна, поцеловал в уста, ввел в собор. О, какое убожество! Рубленые, паклей конопаченные пожелтевшие стены, деревянный иконостас, бедность, усугубленная сияньем свеч. Здесь, в Москве, было все беднее, гораздо беднее, чем в Пскове. Царица не видела больше каменных храмов, она погружалась в море дерева, в эти толпы молчаливо настороженных людей в домотканине, в овчинах, в белых оборах и онучах, и липовых лаптях, в катанных из шерсти сапогах. Здесь все казалось новым, необычайным, вышедшим из самой природы, из лесов. Взгляды этих людей горели любопытством, смущением, застенчивостью, при встрече со взглядами царицы потуплялись, погасали, ускользали…
И еще одно.
В рысьих малахаях, в меховых халатах, охлестывавших крутые спины, низко подпоясанные цветными поясами по узким бедрам, с кривыми саблями на поясах стояли в соборе татаре из посольства ордынского царя Ахмата. Они жили тут же, в Кремле, в своем Посольском подворье.
Это были они, те же самые люди с широкими скулами, с узкими глазами, те же конники, что сейчас правят Царьградом! И кочевники с дерзким любопытством разглядывали византийскую царицу.
После молебствия Зою провели в избу великой княгини Марьи Васильевны, там были одни женщины. Княгиня Марья, повязанная по-вдовьи, обняла, прижала Зою крепко к своей груди и стала что-то быстро говорить, плача и причитая. Кругом женщины тоже заплакали, раздались крики, бабье бормотанье… Наплакавшись, великая княгиня Марья вытянула из женской толпы за руку красивого мальчика, толкнула его к Зое.
— Иди, Ванюшка, иди! Вот твоя новая матка!
И Зоя нежно обняла потупившегося княжича.
А Зою уже стали убирать к венцу, вокруг нее, с Харитиной во главе, закружились, затолклись греческие и русские девушки.
В полном облачении, в золотой на горностаях мантии, наброшенной на пурпур станового платья, в пурпурных невысоких сапожках с шитыми золотыми орлами царица Зоя шествовала снова в Успенский собор, к обедне.
В голубом саккосе и омофоре древний митрополит Филипп причастил их и едва слышно сказал Зое над золотой чашей:
— Приобщается во оставление грехов и в жизнь вечную царица София… Так отныне твоё имя!
Ивана да Софью обвенчали после обедни, и когда они дошли по красному сукну к выходу из храма, их осыпали хмелем, пшеницей, золотом… Полевое, солнечное богатство великой земли сыпалось на них, а как вышли из храма, сыпался на них снег, и сквозь него просвечивало зимнее солнце Москвы… Снег лежал на куполах церквей, монастырей, великокняжьих фигурных крышах, крыл улицы и площади, и на них, как цветы, горели красные, синие, вишневые, желтые, зеленые одежды московского люда, радостно приветствовавшего молодых.
И, под звон московских колоколов шествуя к свадебному пиру, Зоя чуяла и верила — здесь, на Востоке, в Москве, крепко завязывается узел будущего. Медленно шло по строящемуся Кремлю радостное шествие, и царице Софье чудилось, что обведенные выглянувшим солнцем облака над Москвой уже не облака, а золотые главы огромных храмов, а снег на площади и улицах — не снег, а белые мраморы будущего великолепного города.
Глава 2. Беседы у постели…
Софья взглянула на спящего супруга, тонувшего в жарком медведе, обвела взглядом бревенчатые стены повалуши этой, закрытой на крепкий засов. Много видели, много слышали эти стены. Здесь, у постели, стали решаться дела молодого нового государства, жадно и расчетливо хотящего дышать, жить, крепнуть!
Софья была умна и потому не позволяла себе подавать супругу советы впрямую — великий князь всегда оставался сам себе голова! Софья показывала лишь удобные случаи, помогала терпеливо ждать, пока их не было, а решить, как использовать эти случаи, — это было делом самого великого князя. И как стремительно с лука искусного стрелка срывается стрела, так энергично и точно действовал смелый и решительный Иван, устремляясь к цели, открытой острым умом Софьи, отточенным на камне навыков древней мировой империи.
Дальновидным, тонким расчетом заменял великий князь Иван костоломные прямые обычаи первых князей Московских, перенятые у Золотой Орды. Ордынские цари нуждались только в одном — в сборе дани с Московской земли, что граничило просто с грабежом. Не было им ни дела, ни заботы хранить государство, пестовать, строить, растить его. Кочевники жили одним днем, как травы в степи, пусть день этот длится хоть век. А для живой Москвы задача была уже не в том, чтобы грабить соседнего князя — Тверского или Верейского, — как то бывало раньше, а в том, чтобы жить с ними так, чтобы не мешать росту и в этой новой части. Москва у татар выучилась, как добывать эту власть, но строить государство приходилось иным, не лихим татарским обычаем.
Проезжая через Псков, Софья поняла, что та старая народная республика была Москвы богаче и сильнее, что там больше каменных городов, монастырей, палат, там зажиточные и смелые люди, вольные их навыки, зарубежные деловые их связи… Разве можно было зорить все это? Зачем? Все это надо было искусно перенять, пересадить целиком под высокую руку Москвы. Таков был Псков.
А у Москвы был еще другой соперник, куда посильнее Пскова — Господин Великий Новгород, входивший в Ганзу — в торговое объединение Северных приморских городов — с центром в Любеке, со своими широко разбросанными зарубежными факториями-представительствами — в Брюгге, в Лондоне, Бергене, Новгороде и др.
Вальяжно сидела на западных рубежах Руси эта богатая торговая республика, и не деревянной, еще бедной, худородной Москве было пока равняться с нею, с её вечем, с ее кремлем, с богатыми купцами, монастырями, храмами. торговлей, связями, богатствами, грамотностью, ее северными бескрайними землями, уходящими за Урал, в Мангазею, в Сибирь. Во что бы то ни стало надо было перенять на себя все возможности Новгорода и Пскова, чтобы тем усилить Москву. Однако сила Новгорода была уже в прошлом, а Москвы — в будущем. И против матерого тучного Господина Великого Новгорода выходил молодой, сильный, дерзкий, но пока что худой и легкий москвич. — Иоанн! — говорила мужу Софья нежным греческим выговором — она стала его звать по-гречески — «Иоанн», и это ему нравилось, звучало торжественней, чем Иван. — Иоанн! Призови Димитрия… Расспроси его сам! Он — великий мастер государственных дел. За старцем посылали, и, постукивая палочкой, византиец в мухояровом кафтане на потертых лисьих пупках брел в великокняжью спальню. Русских сапог он так и не мог никогда натянуть на свои больные ноги и ходили меховых легких туфлях. Димитрий усаживался в кресло, и острая, горькая, но нужная, как лекарство, мудрость, струилась в его тихом голосе.
— Новгород? — говорил Димитрий, а Софья переводила, — Не заботься, царь Иоанн, о Новгороде. Их вящие люди будто хотят передаться крулю Польскому Казимиру?
Не опасно! Новгород — крепко твоя держава, ведь новгородские люди — православные. Ты для них как солнце! Они не передадутся ни полякам, ни немцам, ведь и поляки и немцы — это Рим, разграбивший Царьград. Это враги. Новгородскую землю тебе не трудно держать в руках, она родня Москве и по вере, и по речи, и по обряду. Это их нравы, и только ты не перечь им в их нравах, в их правах. Пусть они дышат свободно под твоей охраной… Пусть по-старому будут стоять все их города, их вечи будут свободны и князья свободны… Дай им их мир, пусть они живут, как жили раньше, дай им еще твой мир, чтобы они жили крепче. Время пройдет, и такой народ все крепче и крепче срастится с Москвой… Кто в Новгороде тянет, к Польше, к немцам? Сильные люди, богатые люди. И ты тех, кто в Новгороде силен, кто хочет страной гнуть по-своему, — тех и помалу изымай оттуда. Твоя опора, царь Иоанн, — на слабых, со слабыми ты будешь силен! Сильные — одиноки! Слабых множество, а их множество — великая сила… Будь бдителен — заметишь, что сильные умышляют против тебя, — действуй быстро, как римляне: не давай врагам накапливать силы. Покажи слабым, что ты против сильных — они сами позовут тебя!
Иван Васильевич, помолчав, с недоверчивой усмешкой спросил:
— А как же пал Царьград, если такая сила в вашем уме?
— Царь Иоанн, — отвечал старец. — Царьград пал потому, что в нем слабых не было, и все сильные люди дрались за власть над землями, где живут бедные люди, чтобы при помощи правды бедных победить друг друга. Царьград с его умом был словно херувим на иконе — одна голова! А государству нужно тело! Но и Царьград не погиб, как никогда не погибает человеческий ум, дай новое тело старому уму, и ты поставишь новый Царьград в твоей стране. Ум и сила — вот кто правит миром, но смотри как? Великая сила подымается теперь в Италии, и на севере ее, и в Риме. Но там сила ведет за собой ум, там встают народы. Пусть же у тебя ум ведет за собой силу. Ты создаешь великое царство могучего, охочего к делу и к правде народа!.. Будь пророком правды народу твоему, царь Иоанн, но помни и то, что только те пророки побеждали, кто был вооружен. Оружие — сила. Кто безоружен и только умен, кого мало числом — те погибали. Тот только пророк, тот не имеет власти — зови же малых многих людей к умной, простой правде и вооружай их! Крепи войско, царь Иоанн… Сам веди его! Твой ум даст тебе силу, оружие укрепит ее, правда поведет его… Сим победиши!
Пламя свечи на столе колебалось, в углах великокняжьей избы шатались черные тени, шевелились, грозили вырасти, загасить эту искорку золотого солнца, которую раздувал последним своим дыханием дряхлый византийский вельможа.
— В твоих руках, царь Иоанн, прежде всего православная церковь! — говорил старик. — Правда, она сейчас упала, но береги ее! Береги ее! Береги ее, как бережет путник в пустыне не золото, а связку сухих фиников! Это связывает вместе, она подкрепляет тебя, ведет твоих людей. Эта вера обороняет твою землю от врагов. Эта вера твоя граница, твоя стена с Запада и с Востока! От латинских рыцарей! И от кочевников! Не будет своей веры — твои люди сольются с другими, неразличимые, как облака тумана в море. Народ русский ищет прежде всего правды крепкой, правды своих отцов и от других вер отскакивает, как масло от воды.
Долгоносый, выставив черную бороду вперед, согнувшись в резном кресле, оперши подбородок на кулак, Иван Васильевич слушал перевод Софьи, неотрывно вперясь блестящим взглядом в восковой лик грека. Много прожил старец на свете, много знает, но он — обломок славной Греческой империи, не выдержавшей ударов судьбы. Да, он предтеча, прибредший умирать в московскую бескрайнюю пустыню, могучую, чтобы указать новые пути. И у следующего за предтечей — такие дороги впереди, что он, предтеча, и обуви разуть не достоин с ног того, кто идет за ним! У старика опыт, но судьба другая, он, Иван, идущий за ним в опыте, ждет новой своей судьбы!
И Иван Васильевич изредка косо взглядывал в лицо Софьи, — переводя, она горела восторгом. Знал Иван, чего она хотела, — воскресения Константинополя, о чем тогда пламенно рассказывал ей кардинал Виссарион, где бы на каждом шагу старое хватало бы за руки, где одичавшие сады давали ей кислые плоды, где люди, пережившие падение и раздавленные изгнанием, думали бы только о мести да о своей награде. Где царицей была она, Софья, или даже — царем шалопай Андрей.
— И еще другое дело, царь Иоанн, крепи войско… — говорил Димитрий. — Чем сильны против нас измаильтяне?
[8] Конями! Чем побеждали вас ордынские цари? Конными ратями! Чем сильны среди славян и других народов рыцари немецкие? Конным своим железным строем! Твоя же сила, князь великий, в пешей рати. Конная сила быстрая, тяжелая, да нестойкая. Налетит, словно солома прогорит, — и нет ее. А в пешей рати каждый мужик у тебя воин. Русская пешая сила надежна. Русские леса — твои крепости, поля — непроходимые подступы, реки — стены, и сколько ни клюют вас конные воины, что птицы зерно, — склевать не смогут. Сила страны твоей во всенародной пешей обороне. Когда тебе, царь Иоанн, придется вставать в оборону своей земли, пусть с тобой подымаются все князья и все города, единым махом безотказно. Князья и города должны быть под твоей державой без своеволья. Утверждай свою державу, государь, утвердишь и силу. Если силен другой князь и сидит он в крепком своем городе, а к тебе не тянет — следи за ним. Как следить? Уж наверно у него есть недоброхоты. Ищи недоброхотов у врагов! На них обопрись, царь Иоанн! Опирайся на слабых, ищи слабых у твоих супостатов, переманивай к себе. А если у того князя есть дружина добрая — сделай так, чтобы та дружина мимо того малого князя на тебя бы прямо смотрела. Привлеки ее милостью, да величием, да правдой, да щедростью твоeй! Это твоя слава, а слава гремит издалека! Князь великий должен быть и славным.
Речи старика шелестели, словно ветер в сухой листве осеннего леса. В Италии логофет Димитрий насмотрелся на соперничество между собой городов и их князей, на их усобицы. Там и города и князья были только богатыми купцами, бессильными сами по себе. Они и нанимали наемников, щедро платили им за верность, за золото покупая их кровь… Отчаянные итальянские кондотьеры, грубые, пивом и вином налитые германские ландскнехты, буйные испанские наемники, суровые, нищие швейцары дрались по всей Италии за того, кто им платил больше, истребляли вино, мясо, хлеб своих хозяев, насиловали женщин, пока удар меча другого такого же купеческого наймита или полуфунтовая пуля из неуклюжего аркебуза не валила их в землю… Наемная сила — не сила! Только земля сила. Плати землею твоим бедным людям, князь Иоанн, и ты будешь непобедим!
И старый Димитрий рассказывал о железных римских легионах, которые и пешие не боялись варварских конников Африки, Азии, Аравии.
Римские легионы дрались не за славу вождя и не за того, кто им больше платил.
Римские легионеры дрались за то, что является самым крепким, самым устойчивым и надежным для жизни: за землю, за дом на ней, за возможность своего хозяйства… Римские солдаты за свои походы, за победы, за пролитую кровь получали землю и в Риме и в завоеванных провинциях. Земля вязала железные строи легионов, давала им силу.
Тихи, но мудры были речи старого византийца, плоды тысячелетнего ромейского опыта. Ни короли Европы, ни папа Римский, ни итальянские князьки-банкиры не могут добиться прочного единства в своих странах, не могут одолеть земельных феодалов Севера, не могут проникнуть властью в массу народа, увлечь за собой его живую толщу.
Мучительная мысль о таком недостижимом единстве скоро пронзит мозг и сердце худого, язвительного флорентийского историка, советника герцога Лоренцо Великолепного — Никколо Макиавелли, станет мировой темой литературы, загремит на скамьях университетов, рождая бесконечные дискуссии. А в московских тайных беседах у постели византиец сразу прокладывал прямой путь к тому, как увязанной с землей народной силой создать прочное единое государство, чтобы именно в возможности бесконечного, беспредельного расширения своей земли Московское государство получило бы вечную новую возможность своего роста и народного богатства.
И тогда Москва, по образцу Рима, создавала бы прикрепленного к земле мелкого и потому безопасного для власти, поместного хозяина, который управлял своим поместьем, отчетливо и умно сочетая свою административную свободу с обязанностью перед государством. Свободен был в своих действиях поместный хозяин, который правил землей, отвечал за нее перед государством; свободны были и крестьяне, которые обрабатывали эту землю и могли уйти на новое место… И к ним обоим — поравненным пред государством — к хозяину-администратору и к крестьянину-земледельцу обращалось государство в минуты своей крайней нужды, опасности чужого нашествия.
— Вставайте, собирайтесь конно, людно, оружно! Сами защищайте прежде всего вашу землю. Земля — общий, источник вашей жизни.
Интересы государства и таких новых земельных ячеек-хозяйств требовали, чтобы они держались поближе к Москве, не отходили бы от нее далеко. Но при охоте, по нужде, отдельные смелые и предприимчивые люди могли за свой собственный страх идти вперед и вперед… И то и дело срывался со своего места то князь-помещик, по купец-промышленник, то крестьянин-землероб, то святой подвижник-монах и уходили все дальше в ухожаи — в дальние места, на Дон, к верховьям Камы, за Каменный пояс — за Урал, в волжские степи, где смело садились на землю казаки, пахавшие свое поле с саблей у пояса, чтобы отбивать кочевников.
— Твоя сила — земля, царь Иоанн! — говорил Димитрий. — Сила народа, живущего на ней! Твоя крепость — земля! Строй на ней сильные города, укрепленные стенами, строй монастыри. А самой сильной крепостью, где будут сидеть твои люди веры и власти, должна быть одна твоя Москва, и ее стены должны быть крепче всех других стен.
— Я старик, смерть моя близка, — шелестел Димитрий. — Но только я закрою глаза, и опять передо мной мой великий город: на высоком берегу, с трех сторон окруженный водой, стоит Царьград. Высокие стены с двадцатью восемью воротами охраняют его. На высоком каменном мысу семь холмов. Великий Дворец стоит у самого моря, а дальше, все выше и выше, белеет мрамор построек, под медными крышами… Золотом блестят купола церквей. Царь Иоанн, построй себе такой город в крепких стенах. Ты можешь! Ты — счастливее нас. Мы были подобны малому саду на тучной земле, который хозяин тесно засадил множеством разных растений. Мы гибли от нашего изобилия. Мы все стали сильными, и слишком много распрей подымалось среди нас. А ты — свободен! Ты можешь быть один. Перед тобой бесконечные земли. У тебя народ верный и могучий. Возьми главное из того, что знаем мы — самое красивое, самое мудрое, все остальное брось… В твоей стране просияет правда, еще не искаженная многословными учениями. Ты сделаешь страну свою великой.
Глава 3. Забота строительная
Старик Димитрий вскоре умер, в Москве началась великая стройка. Еще до приезда Софьи стали было русские мастера Кривцов и Мышкин строить каменный собор Успения, но не сумели, и здание рухнуло. Завалилось! Развалины собора быстро разбил машинами и убрал зодчий Родольфо дельи Альберти, родом из Болоньи, которого по настоянию Софьи вывез в Москву московский посол Семен Толбухин.
Гремела по всей Италии слава и зодчего — мессира Родольфо Фиоравенти, которого потом на Москве прозвали Аристотелем. Это в Риме он снял тяжелые колонны языческого храма богини мудрости Минервы и перенес их в Ватикан для христианского храма. В Болонье он передвинул тяжелую башню делла Мациони высотой в 12 метров на расстояние в 35 футов. Его знали и Неаполь, и Милан. Знала и Венгрия, где он строил мост через Дунай. Его к себе в Константинополь звал и турецкий султан, но великий зодчий Родольфо предпочел Москву.
Со своим сыном Андреем и учеником Пьетро двинулся туда шестидесятилетний Родольфо, и в бревенчатой палате он преклонил колено перед Софьей. Он был в черном узком платье, с золотой цепью на груди, в бархатном берете на седых длинных волосах. Родольфо показался Софье видением ее молодости..
— Мессир Родольфо, — сказала Софья, — построй нам каменную церковь! Сделай так, чтобы Кремль был бы прекрасен, как Константинополь.
Сквозь слюдяное окно покоя великой княгини врывалось январское солнце, пятна лежали на красном ковре, застилавшем деревянный пол. Итальянцы-мастера слушали и смотрели на великую княгиню почтительно, с оттенком сожаления: и как эта женщина добровольно поехала в страну, где такая грязь, снега, вьюги, черный Кремль! Ведь здесь положительно невозможно носить длинноносую бархатную обувь!
— Я зодчий, но я художник, василисса! — с поклоном отвечал седой Родольфо. — Позволь мне сперва посмотреть, какова эта страна, каковы здесь люди, как они сами строили здесь, о чем они мечтали, когда строили. И тогда я найду то, что им надо, и пленю их же искусством. У них мы должны учиться, чтобы превзойти их же. И они помогут мне сделать, что надо. По весне, когда пахли распускающиеся тополя и березки, по дорогам, где еще лежал, словно шкуры, синий сквозистый снег, мессир Родольфо съездил во Владимир, посмотрел там собор Успения, который заложил когда-то князь Андрей Боголюбский. Единым махом поднялось ввысь огромное белое строение, увенчанное пятью куполами, с широкими золочеными крестами. Сине-золотые, багряно-желтые стлались по стенам внутри его росписи, перламутрово-свежие, хотя уже около трех веков пронеслось в этих высоких сводах.
Огрузнув впечатлениями, Родольфо стал строить Успенский собор в Кремле. И как вдохновительна для его творчества оказалась эта бедная, свободная, открытая всему доброму, могучая земля! Легки были голубоватые дали, нежен зеленый пух лесов, серебром звенели жаворонки в синем небе, ничто не стесняло, не давило творчества художника… Рядом с художником не было другого, трудного человеческого дыхания; не с кем было состязаться, не с кем было спорить, и древние семена эллинской красоты взошли здесь невозбранно во всей их силе…
Архитектор сам показывал русским рабочим и мастерам, как месить глину, как ее обжигать, чтобы надежны, плотны и легки были кирпичи, выработал форму кирпича. Показывал, как надо растворять известь в твориле, чтобы кладка была так прочна, что сам кирпич скорей лопнет, не выдержав груза веков, но известковые швы останутся целы. И москвичи, с руками в мозолях от топоров, понимавшие тонко гармонию деревянных зданий, изумительно чувствовавшие, как сочетается стихия рубленого венца с вздымающимся над землей шатром, венчаемым резным князьком с конскими или медвежьими головами на воротах, с резными наличниками на окнах, с деревянными крыльцами, учились теперь искусству каменной архитектуры.
Окруженный толпой этих чутких дровяных зодчих, архитектор итальянец Родольфо выводил каменные своды, легкие и в то же время прочные, показывая им и совершенствуя их талантом то высокое искусство стройки, которое, зачавшись в солнечной Элладе, развилось в базиликах и храмах Италии и Рима.
От утра и до ночи бродил мессир Родольфо по лесам вокруг растущих стен Успенского собора, смотрел, как со всех сторон и за Москва-рекой свободно синеют леса, расстилаются луга и поля, как всходят, клубятся и тают в светлом небе белые облака. Слушал бодрые крики, голоса работных людей, скрип воротов, поднимающих на стены кирпичи, известковый раствор. Рождалась новая, неведомая пока жизнь!
На стройку часто жаловал сам великий князь Иван Васильевич. Так за тысячу лет до этого царь Юстиниан посещал стройку великой Софии Константинопольской, как это описал подробно Павел Силенциарий. Иван Васильевич и Софья, как Юстиниан и Феодора, оба накидывали холщовые плащи, а Софья повязывала голову белым платком.
Стоя на лесах собора, наблюдая за спорой работой, Софья перебрасывалась с мужем лишь отрывистыми замечаниями. Она не говорила на людях, она внутренне ликовала. В далекой лесной земле понемногу, медленно, но прочно возрастало то, что она так любила.
Через четыре года работы Успенский собор стал наконец во всей своей красоте — прочно, опертый на четыре могучие колонны. Фрески застлали стены и колонны переливным ковром. Пятиярусный иконостас заблестел золотой резьбой. Окаменевшей своей музыкой Успенский собор запечатлел стройные души создавших его людей.
И москвичам по душе пришлось новое строительное искусство. Бородатые мужики, отдыхая на лесах, аж дивились огромности форм, которые сами же создавали, испытывали радостную гордость, понимая полет ввысь мощных столбов, сияние золотых куполов, сходящихся, истончающихся в крест, словно тающих в небе, в облаках, в звонах дорогих колоколов, прозревали свои новые возможности.
За собором Успенским встал Благовещенский, потом Архангельский… Кремль рос, обстраивался, словно прирастал, и росла семья великого князя. Софья рожала и рожала детей — Федосью, Елену, Василия, Гавриила, Юрия, Димитрия, еще Федосью, Семена, Андрея, Евдокию…
А при новых соборах стало невозможным убожество старых стен Кремля, покосившихся в своих пряслах, подпертых инде бревнами, прокопченных дымом печей и пожаров, да кое-где и просто готовых рухнуть: драгоценные камни требуют себе оправы, и соборы требовали красивых каменных стен.
Было уже кому строить их. Византийцы, итальянцы и немцы стаями, как птицы на весеннем перелете, летели в Москву, где их ждали широкие возможности в работе. Въехал на Москву престарелый Иоанн Палеолог Рало, со всей семьей и его взрослые сыны с семьями же. Приехал константинопольский боярин Федор Ласкарие с сыном Димитрием. Приехал Петр Антоний, архитектор, с учеником Замантонием, приехал пушечный мастер Яков с женой, пушечник тоже Павел Дебосис, серебряник Христофор — грек — с двумя учениками, мастер Олберт из Любека, мастер Карл с учениками из Милана, мастер резных дел Райко — венецианец, грек Арганнагой, приехал капеллан белых чернецов Августинского ордена Иван Спаситель, что потом сложил духовный сан и женился на москвичке, приехал стенных дел мастер грек Мануил Ангел. Да много еще приехало их — славных мастеров палатных, каменных, стенных дел…
Вставали по одной башни Кремля — не в один день Москва строилась!.. Встала башня Свибловская, с тайниками да с подземными ходами, что построил Антоний Фрязин; за этой — башня над Боровицкими воротами, потом башня над воротами Константино-Еленинская. Марко Итальянец построил башню Фроловскую. Встала башня Беклемышевская, потом башня над воротами над рекой Неглинной — Собакина. Башни стали соединяться стенами, а тогда увидели, что старые дворцы в Кремле рушили красоту общего вида.
Пошла затем и стройка каменных палат по образцу Константинополя и Рима. Выросла Грановитая палата, сводчатая, расписанная. И удивительным теперь стало казаться не то, что начинались стройки, а то, как быстро они заканчивались, и то, что дальше уже нельзя, невозможно было не строить.
Кремль на холме, на остроге между Москва-рекой да Неглинной-рекой стал, как белокаменный, золотой да цветной остров среди моря деревянных изб Москвы, отделенный от них рекой Неглинной да канавой от Красной площади. Над Неглинной, над канавой стояли еще, стучали, шумели, работали день-деньской мельницы да торговали тысячи лавок и ларьков с разным товаром. И вышло от великого князя Ивана Васильевича Московского повеление:
— Снести напрочь вокруг Кремля все строения для того, чтобы не мешали бы они видеть его красоту, да еще, чтобы жестокие пожары московские не забрасывали туда своих головней и искр, убрать все лавки, дома, церкви, мельницы на 109 сажен вокруг новых стен Кремля.
И это было опять новое для Москвы: государство предъявляло свои особые, высшие права, показывало свою особую силу, несло высокую красоту. Заворчали впервые по Москве старики, что-де кто вокруг Кремля место расчищает — неправо дело творит… Беда-де это для всей земли! Стали ломать да валить вокруг Кремля церкви, нарушать старые кладбища. К чему? Кости-де мертвых, что там лежали, правда, вынуты, унесены на Дорогомилово, ну, а телеса-то тут остались, в земле, они разошлись в персть, в землю. И на тех-де перстяных местах нынче стала Софья-княгиня сады садить! Где престолы церковные стояли да жертвенники, ныне те места не огорожены, ино-де и собаки на то место ходят, да и всякий скот… Ох, к худу все это!
Глава 4. Забота новгородская
Росла, строилась Москва.
Особенно одолевали теперь Ивана Васильевича две заботы: Новгород Великий да Ордынское царство… Чего и Кремль строить, если тех забот не избыть!..
Господин Новгород Великий гвоздем сидел в груди Москвы, Ордынское царства охватывало собой всю русскую землю негасимым тревожным полымем вот уже близко триста лет.
И беды те надо было избыть так, чтобы ничего самим не потерять, чтобы еще крепче стать от этого. Решить сперва надо было дело с Господином Великим Новгородом, ввести его вольные земли накрепко в силу и оборону Москвы — тогда можно было бы переведаться и с ордынским царем.
А велики же земли были у Новгорода — и побережье у Варяжского моря, и на север к Студеному морю, и Заволочье; и к самому Каменному поясу — Уралу, к Вятке — Хлыновому… Да и Господин Великий Псков был с Новгородом одного поля ягода — он тоже не по душе был новой Москве.
На Москве государь сидит великий, а на Новгородской да на Псковской землях мужики вечем правят, с западными землями торгуют, сами они обыкли своими князьями ворочать, воли своей избыть никак не хотят. Уже однова Иван Васильевич ходил войной на Новгород Великий, перед тем как Софье прибыть на Москву. Московские рати с кличем; «Москва! Москва!» — уже громили новгородцев на реке Шелони. Уже посажены были туда московские великокняжьи наместники. Однако Новгород тогда разорен не был: это было бы разорением самой русской земли.
Иван Васильевич, отъезжая тогда от Новгорода, дал время новгородцам посмотреть, куда им идти, подумать, куда течет время… Не шевельнул он тогда ни грозной боярыни Новгородской Марфы Посадницы, ни всего ее рода Борецких, ни бояр, ни купцов новгородских… Новгород продолжал жить по старине, шумно и вольно, а вящие его люди втихомолку подумывали, как бы сыграть против Москвы, перейти под руку польского круля Казимира — тот был готов насулить новгородцам всяких вольностей.
— Опирайся, царь Иоанн, на слабых! Малые — твоя сила! — звенели и звенели по-прежнему слова старого Димитрия.
Мало-помалу Москва стала для новгородских меньших людей местом, где можно было искать управы на сильных, на бояр, на богатых. В Новгороде оставалось еще вече, звонил еще на Ярославовом дворе вечевой колокол, созывая новгородцев на народные собрания, однако вече давно уже перестало быть силой народа. На вече хозяйничали знатные, богатые, сильные да ловкие, обижали малых, а великий князь Московский стал держать в Новгороде суд и расправу, заступу за обиженных против сильных людей, против тайных и лукавых сторонников Казимира, против торговой ганзейской политики богатеев.
Через два года после приезда в Москву Софьи великий князь Московский снова побывал в Новгороде в зимнюю морозную пору, куда по легким санным дорогам с ним ходило и войско. Ставленник новгородской головки — вящих людей — Феофил встретил его с крестом у Софийского собора. В Новгороде заварились веселые пиры, великого князя чествовали новгородские сильные люди. А улицы, просили его разбирать свои дела с сильными людьми, выкладывали до последнего все, что творилось в Новгороде, обвиняли вящих людей в разорении.
— Они нам не судьи! — кричали новгородцы перед великим князем. — Они волки и хищники! Ты наша заступа! Ты нам судья!
Дело велось умной рукой. Великий князь Иван Васильевич опять отъезжал к себе на Москву, в Новгороде же начала быстро расти партия московских сторонников. Чтобы каша упрела — требовалось только ждать.
Прошло еще немного, и на Москву отправились многие люди новгородские в целом посольстве — прося уже прямого суда над новгородскими политиканами, которые и своевольничали и явно вели крамолу, питали измену. Одновременно с посольством прибыли и новгородские бояре, но они не сами ехали — их вызвала Москва: держать ответ в предъявленных обвинениях. Да еще приехали от Новгорода Великого прямые послы от всенародного веча Назар Подвойский и Захар и ударили челом великому князю Московскому.
— Государь, великий князь Иван Васильевич! — объявил дьяк веча Захар. — Господин Великий Новгород просит тебя быть не господином, а государем нашим!
Выходило, что новгородцы сами звали великого князя Московского править Новгородом! Люд новгородский прежде всего стремился к единству русских людей между собой, понимая, что только единство давало силу, а сила — надежду… От вящих людей надеи народу не было ни в чем, Князь Иван Васильевич тогда послал в Новгород богатыря боярина своего Федора Давыдовича спросить у новгородцев допряма:
— Через ваших послов — Назара да Захара — вы просите, чтобы великий князь Московский был бы у вас государем. А что же вы под этим разумеете? То ли, что вы мне крест целовать хотите, как единому вашему властителю, законодателю, судье? Или то, что хотите вы отдать мне, великому князю вашему, двор Ярославов, где собирается вече, чтобы там бы жили мои наместники? Чтобы вам других тиунов не знать и не привечать, кроме тех, которых я пошлю вам с Москвы?
Как от свечки в порохе, взорвался Новгород от прямого вопроса. Закипели страсти, выметнулось окончательно все наружу, что ещё оставалось затаенного в душах. Да, выходило, крепко зажали вече вящие люди! Сторонников Москвы брали в топоры, топили в Волхове и сами стали уж кричать открыто, что спасение-де только в Польше.
Московские послы стояли по домам в Новгороде, видели все, все слышали: по ночам к ним втихаря бегали с докладами обиженные… Шесть недель кипело вече, и шесть недель за событиями следил спокойный глаз Москвы. Наконец посла московского Федора Давыдовича новгородцы отпустили на Москву с такой грамотой:
«Кланяемся мы тебе, господину нашему, великому князю Московскому Ивану Васильевичу, а государем тебя не зовем. Твоему суду и твоим тиунам у нас не бывать. Двора тебе Ярославова не даём. А кто тебе такие речи говорил, будто мы тебя государем хотим, — тех казни за обман, ты тех людей знаешь. А мы же сами казним их лживых соратников!»
В бревенчатой палате Кремлевского дворца собрал тихий Иван Васильевич совет — митрополита, старца Геронтия, мать свою Марью Васильевну, супругу Софью Фоминишну, бояр, воевод, дьяков. Тут же присутствовали и представители новгородцев — Назар и Захар.
Скорбен стал Иван Васильевич перед великим этим советом. Неслыханное дело! Его, великого князя Московского, новгородцы ставят во лжеца место! Да не сами ли они посылывали на Москву послов, а теперь от своих же слов отпираются?
— Меня, великого князя, срамят! И на вече прямо кричат, что уйдут под Польшу! Что же сотворим?
И когда Иван Васильевич, говоря свои обиды, по временам подымал глаза, его взор обжигал советников.
И положил великий князь со всем советом так:
— Ехать вперед в Новгород к подьячему Родиону Богомолову! Везти ему складную грамоту с объявлением войны за то наше, государево, бесчестье. А ты, владыко Геронтие, отпой нам напутный молебен!..
9 октября ранним утром выступил из Москвы великий князь Иван Васильевич. Не князь Московский шел тут на другой город. Тут подымалась и столица русской земли — Москва — и шла на город, которым против воли народа завладели своекорыстные богатые люди и захотели от той своей земли отойти, чужим отдаться! Осенний день сквозь серые тучи полыхал алой зарей. Великокняжьи полки шли на северо-запад, на Волок, на Ялжебицы.
Ветер мел с дерев последние листья, рябил воду в лужах, в разлившихся речках… Тянулись черно-желтые жнивья леса, перелески, стройные, как кресты, ёлки, голые уже осины, трепещущие еще березы.
Шли несколькими колоннами. Сам Иван Васильевич с отборными полками шел между Ялжебицкой дорогой и рекой Метой; по Замете двигался воевода Василий Образец да с ним с татарскими полками наш татарский царевич Данияр из Касимова. Впереди с передовым полком шел князь Данило Холмский с помещиками и крестьянам ми — владимирцами, переяславцами, костромичами, немного позадь — дмитровцы да кашинцы. С правой руки шел князь Семен Ряполовский, ведя суздальцев да юрьевцев; с левой руки шел великокняжий брат, князь Андрей Меньшой, и воевода Василий Сабуров с ростовцами, ярославцами, угличанами, бежичанами. Между дорогами Ялжебицкой да Демянской шли воеводы — два князя, оба Оболенские, Александр да Борис, вели калужан, алексинцев, серпуховцев, хотуничей, москвичей, радонежцев, новоторжцев, можайцев, звенигородцев, ружан. На самые Ялжебицы пошел боярин Федор Давыдович, ведя детей боярских да весь великокняжий двор. Уже в ноябре с Твери пошли вдогон полки тверичан с князем Михаилом Микулинским.
Черными, мокрыми дорогами через Валдайские холмы тучей шли земские полки всея Руси, шли на Новгород. К Новгороду же шли и псковичи, которых поднял и вывел в помощь Москве и ее делу их наместник — князь Василий Васильевич Шуйский. Псковичи подошли и стали сперва на озере Ильмень, у реки Шелони.
Передовые московские отряды заняли Бронницы, а великий князь остановился в большой избе в селе Сытине. 23 ноября ему доложили, что из Новгорода идет депутация — архиепископ Феофил с посадниками — с новым — с Фомой Андреевым, да со старыми, да тысяцкий Василий Максимов, да бояре, да купцы, да житьи люди.
Депутация в княжьей избе упала на колени, била челом.
— Кровь и огонь льются по земле нашей! — сказал великому князю Ивану Васильевичу владыка Феофил. — Бьем мы тебе челом, княже великий! Уйми свой меч!
Иван Васильевич молчал..
Посольство поднялось с земли, а великий князь все еще молчал. Потом позвал всех к себе на обед, пировали, о деле молчали. А на другой день новгородцы увидали, что московские полки, перейдя озеро Ильмень по льду, напрямик подошли к Новгороду еще ближе, заняли уже Городище да все монастыри кругом. Сам Иван Васильевич был теперь всего в трех верстах на берегу реки Волхова в селе Лошинском, у церкви Троицы Паозерской. Были заняты все сторожи на новгородских подступах, и московским воеводам было приказано распустить рати по селам кругом — забирать съестной припас.
— Стали стоять! — говорили москвичи.
Снег давно уже покрыл поля и леса вокруг древнего города. Новгородцы отсиживались, судили да рядили, да наблюдали, как к великому князю подходили припоздавшие рати из разных городов. В городе бушевали споры, слухи, разного рода новости, но при всем том несомненным было лишь одно, что осада вокруг Новгорода крепла и выхода из нее не было. Со своих стен и башен новгородцы наблюдали, как супротив Городища Родольфо-зодчий с поразительной быстротой наводил через Волхов мост.
И снова из Новгорода по заваленной снегом дороге показался пестрый поезд: то опять ехал для переговоров владыка Феофил с посольством к великому князю. Тесно и душно было в великокняжьей постоялой избе от горячего дыхания, от обид, от переживаний, от гнева, от желаний народных. Пахло дублеными овчинами, шубами, сапожным товаром, вчерашним похмельем. Со стен, из красного угла смотрели на собравшихся из-за лампад образа, а между ними — великокняжья Одигитрия Путеводительница. На широкой лавке, крытой овчинной шубой, за столом, крытым красным сукном, сидел Иван Васильевич, жал в кулак черную бороду. За ним стояли его три брата— Андрей Большой, да Андрей Меньшой, да Борис, да князья, бояре, начальные люди, да еще несколько греков, между Которыми был и Фиоравенти.
Посольство Новгорода Великого било великому князю челом и сказало последнее слово:
— Государь! Мы все виноваты и ожидаем твоей милости. Все, что говорили на Москве посланники наши — Назар да Захар, — правда сущая. Какой же власти над нами хочешь?
В этом заявлении звенело отчаяние. Но молчал Иван Васильевич, молчали его советники. Посольство поднялось, топталось на месте, мяло в руках шапки…
Великий князь Московский не сказал ни слова, с братьями вышел из избы, за ним потянулись московские бояре. Глухое молчание царило в избе, а новгородцы-то ведь привыкли к вечу, к шумным словам, которыми они перебрасывались, как камнями, а потом и въявь хватались и за камни, и за ослопы, чтобы биться на мосту через Волхов.
Москва действовала иным, каким-то своим, невиданным еще обычаем. Долго длилось молчание, но распахнулась снова дверь, сгибаясь под низкой притолокой, стали по одному входить бояре и князья. Кудлатые головы и бороды выныривали и выныривали, молча заполняли тесную избу. Вот-вот сейчас выйдет сам великий князь Иван.
Но дверь захлопнулась плотно.
Не вышел!
— Владыка и люди новгородские! — зачастил хрипловато боярин Иван Юрьевич. — Государь и великий князь Иван Васильевич Московский приказал вам сказать в ответ тако:
«Рад я, князь великий, что вы свою вину признали! А хочу я, князь великий, чтобы властвовал я на Новгороде так же, как владею я на Москве…»
Снова молчание. Лишь снаружи доносились крики и голоса, песни, хохот и брань московских воинов.
И, отдав поклон князьям и боярам московским, закаменевшим в своем молчании, толкаясь, вышли новгородские послы, поехали восвояси, в Новгород, где на заваленных снегом стенах стояли в напрасной обороне люди, ждали вестей.
День за днем потянулся декабрь 1477 года, месяц, полный отчаяния для одних новгородцев и полный надежд для других, потянулись молчаливые дни, которые, однако, громили Новгород, вдребезги разнося, что слежалось за долгие годы старой жизни, что уже не годилось для будущего и что, однако, не хотело сдаваться, не хотело отказываться от своего старого, богатого своеволья…
— Пусть же мы бьемся с Москвой! — кричали вящие люди. — Пусть мы умрем в бою за святую Софию Новгородскую! Даёшь бой!
Однако молчание в селе Лошинском было погрознее новгородских криков. Через неделю снова явилось новгородское посольство к великому князю Ивану, снова стало перед молчаливой московской свитой. Великий князь на этот раз к послам не выходил.
Вышли только бояре.
Новгородские послы уже не требовали себе ни веча, ни посадника. Полностью сдавали они свою купеческую республику на милость Москвы и только через владыку Феофила скромно ходатайствовали, абы их не выселяли из родных мест в Низовую землю, на Волгу, чтобы не заставляли их служить на Москве, не звали бы их туда на суд. — Пусть Москва поручит Новгороду оборонять здесь западные пределы Московской земли! — просили они.
Московские князья и бояре выслушали все и ушли. И когда они снова появились, то принесли такой ответ от Ивана Васильевича владыке Феофилу:
— Ты богомолец наш! Как же ты можешь указывать нам, как нам править, как распоряжаться землей? — Так пусть же укажет великий князь Московский, как он будет править нами! — с отчаянием воскликнул владыка и за ним все посольство.
Москвичи снова ушли и снова вернулись объявить новгородцам волю великого князя. Боярин Иван Юрьевич сказал:
— Знайте же, люди новгородские: в Новгороде вечу не быть, вечевому колоколу не быть, а быть всему, как в стороне Московской.
С тем и понесся обратно их взволнованный посольский поезд в Новгород, и снова прошла там неделя горячих споров, во время которых сила Новгорода распадалась, словно сахар под горячей водой.
Московская дипломатия между тем работала уже в Новгороде с умной выдержкой. Воевода Новгородский, князь Василий Шуйский-Гребенка первым перешел на службу к великому князю Московскому и щедро, другим в пример, получил от него в кормление Новгород Нижний, на Волге.
Через неделю снова стояли новгородцы перед молчаливыми московскими боярами. — Добро! — сказал владыка Феофил от лица посольства. — Добро! Согласны мы не иметь ни веча, ни посадника. Но пусть князь Московский целует крест, что вольности наши нам сохранит, их не порушит.
И снова от Ивана Васильевича пришел ответ, и опять безнадежный:
— Клятве никакой не бывать! Государи креста не целуют!
Невеселы были в Новгороде Великом в ту зиму рождественские святки. И в конце декабря снова двинулось шествие из окруженного города к великокняжьей ставке. Здесь шли не как раньше послы с «опасными грамотами», которые обеспечивали им неприкосновенность. Шли уже без всяких грамот, отдаваясь уже тем самым на волю Москвы… Эти люди пришли, не ставя никаких условий, а только спросили у пестрой и молчаливой стены московских князей и бояр:
— Чем же пожалует великий князь Московский свою Новгородскую вотчину?
На такое смиренное, покорное наконец слово вышел к новгородцам сам Иван Васильевич. Разомкнул уста и ответил:
— Обещаю, что обещал! Прошлое забуду! Служить будете не в Низовской земле. Именье ваше — при вас. Суп по старине вашей. Из Новгородской земли вас выводить не буду… — И замолчал.
Новгородцы пали на землю, ударили челом и смутные, толкаясь, побрели восвояси. И при выходе, уже за дверями передней избы, бояре московские растолковали им, что означали слова Ивана Васильевича: — Не может же великий князь Московский быть бедней своей вотчины! И требует он поэтому от нее половину волостей архиепископских и монастырских… И чтобы были предъявлены списки земель, кто сколько из бояр новгородских имеет земель и, где…
С тем отъехали новгородцы. А осада сжимала город туже и туже, и в январе пришли новгородские послы и впрямую просили Ивана Васильевича снять осаду, потому что в городе хлеба уже не стало, народ-де мрет…
Просили также, чтобы великокняжьи налоги собирали бы они сами. Ответа ни в чем им не было.
Через несколько дней великий князь Иван Васильевич потребовал к себе из Новгорода выборных. Те явились, стали перед московскими боярами.
Обстановка в Новгороде была ясна — московская политика действовала наверняка. Великий князь Иван требовал себе места для постоя в Новгороде.
И опять отъехало посольство, опять пошли переговоры, пересылки, шепоты. Наконец новгородцы пришли и сказали, что они готовы просто целовать крест на верность Москве.
— А двор Ярославов — есть то наследие государей, и если великому князю Московскому угодно его взять и с площадью — да будет его воля!..
Так в конце того января рушилась древняя республика Новгорода Великого: город целовал крест Москве. Через три дня бояре новгородские, дети боярские, житьи люди били челом великому князю Московскому, жаловал бы он их, принял бы в свою службу. И было им всем объявлено, что московская служба — великая служба и что каждый такой служилый человек должен своего великого князя извещать о всех его, великого князя, противниках, о всяких измене и вреде, о всех на него, великого князя, злых умыслах. И на том опять целовали крест новгородцы.
Только теперь была снята осада с Новгорода. Только теперь поскакали вершие в Москву с письмами, извещающими, что великий князь Иван привел Господина Великого Новгорода в полную свою волю…
На масляной неделе, когда впервые дрогнули, сдали морозы, залоснились и почернели дороги, зазвенели под снегом первые ручьи, въехал в Новгород сам великий князь Иван Васильевич, На сером аргамаке, высоко в седле, в персидской золотной шубе, опоясанной кривой саблей, он проехал к святой Софии Новгородской, слушал там обедню. Потом вернулся в Паозерье, кормил обедом новгородских своих служилых людей.
Молчалив сидел на пиру Иван Васильевич, а глаза улыбались, немного сам охмелев, слушал он, что вперебой говорили его захмелевшие гости. В конце пира Иван Васильевич задремал, и все, сколько ни было народу, примолкли, чтобы не разбудить нового государя.
Не прошло еще похмелье после великокняжьего стола, как указал Иван Васильевич взять под стражу почтенную вдову Марфу Посадницу Борецкую с ее внуком Васильем да из житьих людей схватить богачей Куприянова Григория, Кузмина Ивана да Акинфа и Юрия Репеловых, чтобы везти их на Москву.
Да еще были тогда же найдены в Новгороде все тайные договора, что готовы были для подписания с Польшей.
Только в марте месяце вернулся в Москву Иван Васильевич, когда уже грело солнце да с крыш звенели капели. За ним валили по всем дорогам веселые его рати, которые без боя сдюжили такую великую землю, как Новгород, без разора ввели ее в единое Московское государство. На дровнях, в особь, везли из Новгорода вечевой колокол новгородский, чтобы поднять его на звонницу нового собора в Кремле.
А за возком великого князя тянулся обоз из 300 возов с серебром, золотом, самоцветами, рыбьим зубом, мягкой рухлядью — богатое добро, что взято было с Новгорода, Но не для себя брал все это Иван Васильевич.
— Или Москва не должна была быть богаче всех своих городов?
В четверг, на пятой неделе великого поста, въезжал в Москву великий князь Иван, конь его ступал сторожко, медленно, оседая, проваливаясь в протаявшем снегу. Шумела кругом Москва, ликовала, звонили колокола, гремели накры
[9], вопил народ, стоя на улицах, приветствуя победителей…
Иван Васильевич смотрел на Кремль — Успенский собор уже поднял над стенами свои пять глав, уже стояли две стрельницы-башни готовыми, одна строилась: несмотря на зимнее время, работа двинулась. В Кремле великого князя встретили митрополит, соборные — ещё пока в старом соборе, тут же стояло все великокняжье семейство. Отпели молебен о благополучном возвращении и в нижней деревянной столовой палате сели за постный обед, с разрешением от церкви на вино и елей, для трудов походных, стомаха
[10] ради.
Софья была горда и счастлива. Сбывалось помалу то, о чем она столько думала, заботилась, плакала, молилась, Росла и крепла Москва, становилась удачливо — страшно сказать — впрямь царством Московским, взамен Царьграда — Константинополя.
Исчезли все тревоги и сомнения от Новгородской и Псковской земель. Каменные кремли Пскова и Новгорода теперь не грозили, служили сбереженью великой Москвы, ее Кремля. Торговля Пскова и Новгорода даст московской казне бессчетную прибыль. Слабые люди и впрямь оказались великой силой, помогли Москве свергнуть вящих людей, сплавить всю землю в великое единое царство.
Глава 5. Забота ордынская
Крепла Москва, и тем больше беспокойства, подозрений, шпионажа шевелилось на Ордынском подворье в Кремле, где стояли безвыездно татарские послы. Да еще же после приезда Софьи Фоминишны Москва вообще прекратила выплаты условленной дани, и ордынский царь Ахмат все более распалялся гневом. Ивану Васильевичу становилось все труднее вести политику с этими последними хозяевами положения, все больше требовалось выдержки, такта, хитрости, чтобы не вызвать взрыва, карательного нашествия. И в первую же беседу у постели после возвращения мужа Софья Фоминишна сказала ему:
— Иоаннес! Нет больше в Кремле Посольского подворья!
— Как так? Куда девалось?
— Писала я в Орду грамотку Ахматовой женке. Будто снился мне чудный сон: иду я Кремлем, у соборов, и слышу звон и вижу будто огонь — горит подворье! Бегу я, к народ бежит радостный, и слышу — не набат это, а звон великий, благовест. И стоит у подворья старец в хитоне белее снега, весь в сиянии, и говорит будто мне старец так: «Василисса! Должно мне на месте сем храм иметь… и кто мне тот храм поставит — буду я тому человеку помогать в сем веке и в будущем». И писала я ханше — так и так, просила бы она своего хана — указал бы тот ордынский царь с того места ихнее подворье убрать из Кремля. И тут станет церковь Николы Гостунского, чудотворца. А подворье — на Ордынку, там его и место. Так я и писала. — Чудо чудом, то ладно! А поминки
[11] ты им послала? — спросил великий князь. Он сидел на лавке, как всегда в красной рубахе, и его глаза смеялись тоже: «Умна! Ах умна!»
Оба они с женой были как заговорщики. Софья кивнула головой:
— Посланы богато! И пишут уж из Орды — приказал-де царь Ахмат убрать подворье то из Кремля. Будем там мы церкву строить… Монастырь! — Добро! — сказал Иван Васильевич, понизив голос. — Должно нам и впрямь о татарах подумать. Сo спины-то, с полуночи, мы теперь с Новгородом надежны, коли придется нам обороняться от татар. Да и спереди с полудня татарская держава сама уж не крепка — нет! Одно крепко— крепка еще в нас самих вера: сильны-де татаре. Пугана ворона куста боится, а нас татаре пугали мало не триста годов. Ну, и боятся же их доселе!.. Намедни под Новгородом с боярами говорил я о татарах. Куды там!.. Кричат: ордынские цари — законная наша власть на Руси! Де и отцы и деды-де заповедали не подымать руки на того своего царя. Ино им и пугало в огороде перед вечером ханом метится. А все же дело трудное!
— Иоаннес! — медленно выговорила Софья. — Орда—» истукан на глиняных ногах!
— Вижу! Давно вижу! — отмахнулся Иван Васильевич. — Вижу! Да этого еще въявь сказать пока не мочно.
Скажешь — наши же в Орду враз перенесут— на братьев, на отцов на своих татарам доносить ради! Уши у татар везде! Привыкли мы вот на вече-то горланить на чистую, а нужно эдак, чтобы Орда до времени и не чула ничего. Ждать с этим надо! Ждать!
— Ждать! Еще ждать? Доколе ждать! Иоаннес! Или мне, женщине царского рода римского, легко, когда ты, супруг мой, идешь встречу к татарским послам… И кланяешься. И подносишь им кумыс в серебряной чаше? — страстно заговорила Софья. — Что ж ты, и детей моих хочешь оставить еще в татарских данниках? Или мало у тебя силы? Или боишься ты стоять за веру святую да за честь свою против врага рода человеческого?
— Погодь! — отмахивался от нее рукой Иван Васильевич. — Дай срок, баба! Говорю тебе — ей-рано! Думаю я об этом, да ра-ано! Погодь!
Он отмахивался — пылающие глаза женки жгли его, — царевна ведь Константинопольская говорила в ней.
— Иоаннес! — страстно шептала Софья, сжимая руки. — Все равно, а первого шага не миновать! Орда шатается, Орда некрепка!
— Царица! — посуровел Иван Васильевич. — Рано начать — все погубить! Ошибки да оглядки тут быть не должно… Опас надобно иметь: Знаю сам, вижу: Орда не та… Яра была татарская сила конная, когда на грабеж в чужую землю гналась… Это одно. И другой стала она, в чужой земле долго поживя… Воин, что снял меч да на стенку повесил, — не воин!.. Богатство манит его, он пировать хочет, на меринах ездить… На мягких постелях с ясырками
[12] спать. Татарская сила в ущербе. Нет больше Батыя-царя. От Золотой Орды чего осталось? Не Орда! Орденки!.. Крымская орда… Ногайская орда. Казанская орда. Шибанская орда. Всяк молодец на свой образец. И чем больше тех орд, тем нам легче. Единое страшно! Многое не страшно!.. И может, только всего раз стукнуть и придется.
— А ежели много орд стало, так ищи, царь, и среди них кто послабее! Поднимай и ее на сильных! Пусть сами друг друга сшибают, а мы пока в стороне.
— Софья! — отозвался муж. — У нас-то ведь недаром живут ордынские ханы на нашей службе. Пригодятся… Царевич Данияр Ордынский под Новгородом надысь ладно пугал крамольников… Одна беда с ним — в бой лезет!.. В бой да в бой — Махамет-то, ихний пророк, все бою от них требует. Ну и довоюются! Ну, а как ежели без бою можно обойтись, так оно, пожалуй, и крепче!
Он тихо засмеялся, покрутил головой.
— Беда с ними! Горячие, ну — ребята малые: давай драться! Ха! Ну, жена, давай ночь делить, кому больше достанется! Утро вечера мудренее. А про Новгород я так думаю, что мы покуда повременим, а потом оттуда все-таки остатних сильных-то выведем на выгреб… Пусть они здесь нам служат, на Москве. На их землю наших посадим, московских. Они оттуда Москве службой прямить будут, землею править, хлеб доставлять… Да на войну, когда нужно, народ поднимут да поведут… Москву крепить. Он заснул — красивый, чернявый, и во сне большая забота осталась на его лице, должно быть тоже о Москве.
Как по весне нехотя тает лед, слазит с реки, так с русской земли сходила сила великой Белой Орды. Давно уж прошло время, когда по зимним дорогам, по ледяным мостям то и дело жаловали в русскую землю ханские баскаки, ехали даруги да темники с ханскими пайцзами золотыми да серебряными
[13] пировать да обирать дань, когда все люди русские — княжеские, городовые, черные — были татарами переписаны аккуратно по грамотам-дефтерям, согласно Великой Ясы — Закону Чингисову, и платили они весь положенный ясак, дани-выходы. Строга была Яса Чингиса, Великий Закон для всего царства. Запрещала она ложь, воровство, прелюбодейство, требовала любить ближнего, как самого себя, обид никому не чинить, обиды забивать, города разорять только для грозы, священников да монахов уважать, давать им тарханные
[14] грамоты, налогов с них не брать… Тяжелое то было время для славянских лесных да полевых свободных людей, особливо для городов. Давно уже миновало время, когда сидел Великий Хан Золотой Орды в Ханбалу — в теперешнем Пекине — и под его властью были земли до самого Китайского моря на Востоке, да на Западе до Адриатического моря — до синего Ядрана, а на полдень — аждо Индии, да и вся Азия.
Но пришло время, и китайские люди того своего Великого Ордынского Хана Пекинского сбросили. Выбежал и последний из Пекина после сладкой китайской жизни во дворцах в степи да в юрты Монголии, и начала тут Орда ломаться, как в ледоломе. И русские понемногу смелели, пока наконец прадед великого князя Ивана Васильевича — Дмитрий Иванович Донской — в день Рождества Пресвятой Богородицы, 8 сентября 1380 года, разбил хана Мамая на Дону своей ратью, и Мамай сгиб. Однако и после того хаживали мелкие татарские рати на Русь хоть и реже, а злее и досаднее. Орденки стали меж собой враждовать, а Москва стала из татар кой-кого привечать, обращать их в своих улусников, как допрежь того татаре русских князей в улусниках держали. И, учуяв, что идет Орда вразвал, стали татарские князья больше и больше подаваться на Русь.
При отце еще великого князя Ивана Васильевича Третьего, при Василии Темном, выбежал из Орды царевич Касым, пожалован он был богато — городом на реке Оке, сидел бы там в своем городе Касимове, держал бы там обереженье от Орды, от своих же братьев… Князь. Федор Хрипун-Ряполовский вывез из-под Казани князя Хозюм-бердея — Москва приняла и того на службу. Прошло еще времени — выбежал из Казани в Москву другой царевич — казанского царя Ибрагима сын, крестили его Петром.
Такие ордынские выходцы — впоследствии «казанские сироты» — жили на Руси и в Москве, и в Ростове, и в Нижнем Новгороде, и на других рубежах и, словно пленные птицы, из сытой своей неволи подманивали на свой манок своих родичей с Дикого Поля, из степи, из Орды, и те рассказывали, что у них в Ордынском царстве деется, и в Кремле хорошо все те дела знали. А дела были вот какие: убывала, распадалась, хилела былая сила конной, кочевой степи. Деды и отцы их еще питались кобыльим молоком, сырой да вареной бараниной, пивали в конных голодных набегах своих горячую конскую кровь, а внуки победителей ценили уже и изысканную кухню, и красивую фигурную посуду в застолье, и старое вино и сидели не на войлоках, не на овчинах, а на цветных коврах, награбленных в Египте, в Сирии, в Александрии, в Византии, в Палестине, в Индии, в Персии. На берегах Черного и Средиземного морей бедная Европа бросилась жадно скупать задешево все награбленное ими в Индии, Персии, что распродавалось кочевниками на больших дуванах
[15]: простодушные хищники не знали цен захваченным сокровищам, им нужно было серебро, чтобы пировать. И, пируя на парчовых уцелевших подушках, на коврах, эти недавние кочевники нюхали тонкие ароматы и под плеск фонтанов, напоминавший им журчанье ключей в степи, уже пили вино и читали стихи. Великая степная сила таяла под разлагающим солнцем древних культур Запада, и Москва холодно и зорко учитывала это.
И тем более в соседстве с Москвой, в Крыму, потомки суровых конников нашли в изобилии то, за что они охотно уступали старые свои степные добродетели. Среди солнечных гор, усаженных виноградниками — наследием греков-поселенцев над синим морем, — стояли еще эллинские и генуэзские города… По морю шла оживленная торговля с портами Константинополя, Венеции, Греции, Генуи. И потомок кочевника Эдигея хан Менгли-Гирей жил уже в каменном прохладном дворце Бахчисарая под пирамидальными тополями, среди цветников, сплошных розариев и виноградников.
Каменные аркады поддерживали мраморные балконы, увитые ползучими розами, с балконов свешивались, как знамёна былых побед, чудесные ковры. И все дальше отступала вольная степь: на узком перешейке Перекопа стояли крымские отряды, заграждавшие доступ конным ордам из степи в оседлый Крым…
По фронтону над воротами дворца по синему полю вилась уцелевшая золотая арабская вязь:
«Да наслаждается ежедневно Хан по милости божьей удовольствием, да продлит Аллах его жизнь и счастье. Смотри, вот взошла звезда и озарила мир Крыма. Радость века! Хан светит миру всеми своими наслаждениями, он источник крепости и родник великодушия, он тень милости божией, да осветит Господь солнце особы его».
И вот к этому изнеженному владыке Крыма направил Иван Васильевич, великий князь Москвы, свое посольство, крепя дружбу, выгодную для них обоих и направленную против Ордынского царя Ахмата, старинного владыки Москвы, сидевшего в низовьях Волги.
Послом в Крым от Москвы тогда съехал боярин Никита Беклемышев, бородатый, спокойный, крепкий, разумный, а с ним подьячие — Лука Фролов да Дементий Елдин. Одолев пустынные весенние, осыпанные цветами полуденные степи, послы со своим отрядом прошли через татарскую сторожу у Перекопа и добрались до Бахчисарая. После длительных переговоров, посулов, подарков, шепотов посол московский был принят ханом в торжественной церемонии.
Хан Менгли-Гирей, старый, с грустным худым лицом, с седой завитой и надушенной бородой, сидел в сводчатой палате в правом ее углу наалом бархатном ковре, опершись на парчу и шелк подушек. Он был в зеленой, на соболях, шубе, в татарской меховой шапке с красным верхом. Над головой хана на ковре висели саадак да кривая сабля, как знак былой вольной степной силы. Вокруг стояли большой казнодар — Ахмет-ага, Дедеш-ага, езычей — писарь— да другие ближние люди.
Боярин Никита остановился перед ханом, снял высокую шапку, нагнулся, рукой коснулся пола так, что шуба съехала вниз и распахнулась, и. осведомился по всем правилам московского этикета о здоровье хана и его семьи. На встречные ж вопросы хана он сообщил, что великий князь Московский, по милости божией, здоров, а затем зычным голосом стал зачитывать грамоту Москвы:
— «Царь великий! — читал боярин Никита. — Посыловал меня к тебе осподарь мой, великий князь Иван Васильевич Московский, и велел тебе, царю, сказывать: «Тебе, царю, я, великий князь Иван, челом бью! И как ты, царь, пожаловал меня, великого князя, и крепкое слово сказал в клятву — шерть дал и на том бы ты, царь, стоял бы крепко. И ярлык бы ты мне такой дал, царь, что будешь крепко стоять со мной заодно против врагов моих. А пойдет на меня Ахмат, царь Ордынский, и ты, царь, царевича бы своего посылывал бы на эту Орду с ратью и мне бы, князю великому, помогал бы. А я, великий князь, тебе, царю, клятву даю: кто будет мне, Ивану, друг, тот и тебе, царь, будет другом же. А кто будет тебе, царю, недруг, тот и мне, Ивану, будет недругом же. И на том тебе челом бью, и жить нам. с тобой по писанию моему…»
После короткого молчания Имерет-мурза сказал ответное слово крымского владыки:
— «Вышнего бога волею я, Менгли-Гирей, царь Ордынский, с моим братом, с князем великим Иваном Московским, взяли любовь, братство и вечный мир. От детей и на внучат быть нам один за один, друг другу другом быть, а против недругов — недругами. Друг и брат — есть великое дело. А я, Менгли-Гирей, против твоей земли и князей, которые за тобой, воевать не буду, не будут и мои князья, и мои уланы, и мои казаки. А коли мой посол пойдет к тебе, князю Ивану, то пойдет без баскаков да без сборщиков и пошлин и дани брать с тех не будет. И на всем том, как писано в этом ярлыке, я, Менгли-Гирей — царь, со своими князьями брату моему, великому князю Ивану Московскому, клятву дал — жить мне по этому ярлыку…»
На росстанном пиру на широком балконе ханского дворца, за низким столом под итальянского дела скатертью, уставленном золотой и серебряной фигурной посудой, Менгли-Гирей поднял кубок, пожелав послу счастливого пути, я прошептал по-своему что-то тихим голосом, очень застенчиво. Послов толмач из наших касимовских татар перевел эту речь так:
— Посол, скажи брату моему князю Ивану, что царь Египта прислал мне в поминки шатер. Ах, шатер! Вот шатер! Шелковый, в коврах, шитый весь золотом, да так, что не бывало на земле еще такого шатра. Ах, шатер! Даст бог, буду я в том шатре есть и пить… Так скажи, боярин, там, на Москве, нужно мне к тому шатру две братины для пиров, серебряных, ведра по два, да кубков малых, работы тонкой же. И проси ты, боярин, чтобы брат мой князь Иван те кубки-наливки мне прислал бы и чтоб те кубки были бы не малы, а в меру, чтобы глотнуть от них как раз до сердца и чтоб тоже работы доброй… Как я буду пить — буду я вспоминать друга моего и брата князя Ивана великого и любовь от моего сердца не отойдет прочь. Мы, татаре, как любим, так и пьём — все большой мерой! И уж больно мне — ай-ай! — чары те надобны… И нет у нас мастеров хороших, нет и нет… Да скажи, посол, что надобно мне еще три шубь рысьих черёв, да белки деланой прислал бы тысячи с три. Да пожаловал бы соболей на шапку с пяток хороших, ах, нету у нас в Крыму соболей-то, и белок тоже мало!.. Ах-ах!.. Как же без соболей!
И, выговоривши, царь Ордынский грустно задумался— больше ничего не говорил, только молча подымал кубок да смотрел, как плясали перед пирующими хороводы девушек в кисеях, в шелковых шальварах, с золотыми сквозными чашками на грудях. Солнце уже становилось алым, когда хану доложили — пожаловал-де его дружок, персидский поэт. Менгли-Гирей оживился, приказал его впустить…
Вошел толстый человек в полосатом халате, с крашеной бородой, с красными же ногтями, большеглазый, с вывороченными красными губами, в чалме. Поэт упал хану в ноги и, выхлебнув вина, стал нараспев читать:
Я трезвым — не знаю счастливого дня,
Я пьяным — пьянее любого вина.
Я узкой стезею крадусь меж двух зол —
Тропа мудреца узка и трудна…
Менгли Гирей закрыл глаза, неслышно ахал, замирал, гладил надушенную бороду и наконец изнеможенно склонил голову перед мудростью поэта. А тот читал дальше:
Разгневан Аллах, разбил мой кувшин,
Закрыл мне дорогу в наслаждения чин:
На землю зря пролил святое вино.
Наверно, ты был тогда пьян, Господин?
От такого дерзко-изящного богохульства глаза хана остро блеснули, однако смелость поэта растянула его губы в улыбку.
Боярину Никите его толмач переводил, что читал тучный поэт, и, тоже поглаживая бороду, боярин смотрел кругом непроницаемо и серьезно. «Вот чего хотят эти люди!.. Хорошей жизни! Вот только, язви их, хороши ли у них ратные люди, когда придется идти им по договору против Ахмата-царя?»
Обо всем виденном Никита Беклемышев, когда вернулся в Москву, довел подробно великому князю. Слушая его, Иван Васильевич изредка поглядывал на Софью, но та, как всегда, молчала. А когда послы вышли наконец из великокняжьей горницы, Софья Фоминишна быстро встала с кресла и замолилась на образ Одигитрии.
— Ты что? — спросил ее муж. — Чего вздумала?
— Иоаннес! — сказала Софья, блестя глазами. — Иоаннес! Пропадет Орда! Каковы крымцы, такова и вся Орда! Сладко жить хотят… Не стало у них ратного духу. Нет! Ты ж, супруг мой великий, стой как скала. Ты крепнешь вместе с Кремлем, и удачи приливают к тебе, как волны.
И посольства с Москвы все чаще и чаще шли одно за другим в степи, за Волгу, за Урал, в Сибирь, к ханам Ногайской орды — в низовья Волги, в Шибанскую орду — в Тюмень, отыскивая все новых и мелких врагов Великой Орды, увязывая их московской дипломатией в крепкий узел, создавая прочную сеть общих интересов. Вместо своевольного конника-кочевника теперь правили здесь слово и договор. Великий князь слал своих бояр и к шаху Персидскому, подымая и его против Ахмата-царя: тот ведь делал Волгу непроезжей в Персию, не в пример тому, что бывало раньше. Приехали в Москву послы от султана Чагатая-Хуссейна Мирзы, потомка Тамерлана. Из Грузии тоже пришло посольство — царь Александр Грузинский, христианский властитель прекрасной земли, теснимый отовсюду магометанами, писал московскому великому князю:
«Из дальней страны… меньший из слуг твоих, тебе, великому царю и господину, челом бью! Ты — цвет зеленого неба! Ты звезда и надежда христиан, веры нашей крепость, всем государям прибежище и закон, законной земли твоей грозный государь, тишина земли, помоги нам в нуждах наших…»
Приближался час решения вопроса о власти ордынского царя над Москвой. Заутра, зарано в Кремль должны были пожаловать послы царя Ордынского Ахмата; сегодня, в предвесеннюю вьюжную эту ночь, их великое посольство стало под Москвой военным станом. Так донесли уже великокняжеские доброхоты из татарского подворья на Ордынке. На этот раз царев посол вез с собой ханскую басму, чтобы повторением этого старинного обряда особливо унизить Москву: «басма» была следом босой ноги хана Ахмата, вдавленной в теплый воск, залитый в чеканной работы серебряный ларец, завернутый в парчу и в шелк. Сколько раз уже ускользал великий князь Иван Васильевич от встречи послов, сколько раз сказывался он больным! Теперь эти хитрости более не помогали — ордынский царь Ахмат грозил нашествием своих ратей, если Москва не выкажет былой покорности.
Вот почему и не спала в ту вьюжную кремлевскую ночь Софья Фоминишна… Завтра решалось то, чего ради она пустилась сюда, на этот суровый лесной Восток. Завтра — решение. Завтра — испытание того долгого, кропотливого плана освобождения, который так долго, тонко и страстно вынашивался вместе с ее супругом.
Как будет действовать великий князь? Хватит ли у него решимости? Явится ли он, вековой татарский раб, смелым воином Георгием, который поразит страшного змия, освободит Московское христианское царство? Отступит ли Орда?
Все как будто бы готово. Надежны вести из Крыма, Хан Ногай и казанцы ждут только удобного случая, чтобы броситься на последнего ордынского царя. Воют весенние ветры — они пророчат освобождение Московского царства от студеной степной зимы. А не будет царства Ордынского — так на его месте развернется, зацветет царство Московское!.. Этого все ждут и здесь, ждут и там, на Западе. Там не любят Рима, не любят его власти.
Уже восемь лет тому, как Венецианская синьория постановила, что как только Восточная Империя Константинополя будет отвоевана, то на престол Царьграда вступает он, Иван, великий князь Московский, супруг царевны Зои, Палеолог. Только ведь у него найдутся возможности силой подкрепить свои права на престол, найдется и великое, сильное войско.
О, как Софья Фоминишна страстно жаждала этого! Хитрая, умная, дальновидная, она решила эти возможности ее супруга подкрепить договором с ее братом царевичем Андреем: Андрей, конечно, уступит свои наследственные права на Царьград великому князю Московскому за приличное вознаграждение, тем более что он уже пытался было продать их в Европе… Софья вызвала брата Андрея в Москву, чтобы, обсудив вопрос, решить его окончательно.
И снова и снова смотрела Софья Фоминишна то на спящего мужа, то на строгий Лик Одигитрии:
— Куда меня поведешь, мати! Неужели величественно вернемся мы к тому высокому столпу, что посередь двора Великого Дворца, откуда начинались все пути мира? Неужели Иоаннес станет владыкой Вселенной?
И, сорвавшись с кресел, она упала перед образом на колени:
— Ах, Иоаннес! Иоаннес!
Ночь проходила, спать времени уже не было…
Глава 6. Растоптанная басма
Наутро Москва вся в весеннем солнце, в звонах капелей, в подснежных ручьях с ее холмов. Неглинная вздулась черной водой, канава вдоль Кремля на Красной площади тоже была полна, шумные желтые воды свергались в Москву-реку. Улицы кишели торговым людом, брякали колокола, крик стоял над Красной площадью, заставленной прилавками, палатками, ларьками, когда послы ордынского царя Ахмата подымались от Москва-реки к Кремлю. Узкими глазками своими они смотрели на новые главы Успенского собора, высоко поднявшиеся над разбираемыми стенами, на новые башни, на кипучую веселую стройку, Степняки эти не понимали, как можно было работать так шумно, так упорно, наперекор извечному спокойствию матери Земли, как можно громоздить на ее груди такие, уносящиеся ввысь, к облакам, к небу, тяжелые строения… Их пугал этот четкий стук топоров, дробный долбеж каменотесов, властные голоса деловых людей, мерные крики несущих кирпичи по шатким лесам — все эти звуки невиданного труда. Мальчишки бежали за посольством, что-то весело кричали, утренние сизые дымы из изб клубились по-прежнему. В Успенском соборе ударили к обедне, и звон большого колокола, широкий, низкий, поплыл вширь, далеко с холма над русской землей, словно медная песня без слов встающей мощи.
Великий посол царев Садык-Асаф ехал на вороном аргамаке, сидя высоко по-татарски в своей подпоясанной с подхватом синей шубе, в рысьем малахае. За ним тянулись вельможи и счетчики разного рода налогов, даруги, баскаки, скотосчетчики, раскладчики подушного. За ними — охрана с саадаками за спиной, с кривыми саблями у пояса. Невысокие, мохнатые степные коньки, впереплет перебирая ногами, месили талый снег.
Посольство подъезжало к воротам под Спасской башней, топот копыт гулко прокатился по новому настилу подъемного моста. Посольство разглядывал с лесов безбородый старый человек в черной шубе, с золотой цепью на шее, зодчий Антоний. Взглянув, быстро отвернулся и закричал сердито, указывая кому-то на кладку:
— Ты это как, блядин сын, кирпиш клял, а? Такой могучей башни еще никогда не приходилось проезжать степняку-коннику, и Садык-Асаф помрачнел. На Кремлевской площади он увидел, как белым костром стоял широкий куб собора, вспылавший золотыми крестами, над порталом собора высились два ангела со свитками в руках, и один из них замахнулся пламенным мечом.
«Иль алла!» — подумал про себя царев ездящий посол, и его сморщенные щеки с редкой бороденкой дернулись. Москвичи строили что-то новое, крепкое, высокое, похожее на скалы, а нужно ведь было, чтобы они покорились бы степному царю Ахмату, были бы слабее его, были бы ровны, как сама степь.
Сопровождавшие посольство московские пристава поскакали вперед и, заехав плечом к высокому деревянному крыльцу великокняжьей избы, издали соскочили с коней, бросили поводья коноводам, бегом кинулись впереди посольства, которое трусило прямо к крыльцу.
На крыльце стояла встреча — князья, бояре, воеводы, жильцы, греки, смотрели неприветно. От крыльца на снег настлано было красное сукно, и царев посол Садык-Асаф спрыгнул прямо на него своими желтыми сафьяновыми сапогами с загнутым носком, а за ним валилось с коней и все посольство.
Садык-Асаф шагнул на первую ступеньку, и вся встреча пала на колени, ударила челом. Посольство спесиво поднялось на крыльцо, двинулось бревенчатыми переходами, куда сквозь узкие окна врубалось золотыми потоками солнце.
Посреди большой палаты стоял сам великий князь Иван Васильевич — в епанче, в колпаке, за ним ближние люди. Придерживая левой рукой у груди золотой крест, великий князь коснулся пальцами правой руки ковра и, поднявшись, спросил бестрепетным голосом:
— Великий царь наш Белой Орды Ахмат по здорову ль? Московский толмач перевел враз эти короткие слова, и в ответ взрывом посыпалась гортанная, трубная речь царева посла. Садык-Асаф смотрел прямо в лицо великому князю, и его бороденка дергалась в лад речи:
— Ахмат, великий царь Белой Орды, приказал сказывать тебе, князю Московскому, улуснику нашему, так:
«Ты, князь великий, улусник мой! Ты сидишь на княженьи твоем после отца твоего Василья по моей воле, а старый обычай ломаешь да ко мне, царю твоему, не приходишь. И послов ко мне своих не шлешь, и даров ко мне не несут твои люди. И ясак ты мне, царю твоему, за многие годы не дал. И, послам моим в том отказывая, да и их послов старым обычаем не встречал, не чтил сана их… И вот тебе, улуснику моему, великому князю Ивану, мое, царя Белой Орды, слово:
Послал я к тебе моего посла ездящего Садык-Асафа с басмою, чтобы тот посол все дани и выходы за прошлое взял бы. И чтобы ты, те дани и выходы собравши, сам бы их ко мне на Поле
[16] привез бы либо сына своего прислал. И тогда я тебя, великого князя Ивана, улусника моего, пожалую… А повеления моего не исполнишь, то приду тогда я, царь Ахмат, к тебе на Москву, пленю всю землю твою, и тебе тогда быть у меня рабом».
Посол замолчал. Немного погодя замолчал и толмач, слышно было только тяжелое дыхание стоявшей на коленях московской встречи. Русские и татаре все смотрели на Ивана Васильевича, бледного, как плат, черные глаза его уперлись в лицо посла.
Помолчав, пожевав губами, царев посол стал сказывать дальше:
— А заутра я, царев посол, буду к тебе, и ты бы, княже великий, улусник наш, учинил бы встречу царской басме старым большим обычаем и мне бы тогда ответил как все, что надо, сделаешь…
Посол повернулся и стремительно пошел прочь из палаты, а за ним, толкаясь, цепляясь друг за друга саадаками, саблями, бросились все татаре, разобрали коней, уселись в седлах высоко и, труся, поехали из Кремля за Москва-реку, на Ордынку, в свое подворье.
Князь Московский Иван Васильевич молча проводил посольство до крыльца и, когда царев посол, отъезжая, высоко поднял в правой руке свою нагайку, низко поклонился ему в пояс. Проводив, великий князь прошел сразу на половину матери своей Марьи Васильевны, принявшей тогда уже постриг под именем инокини Марфы, за ним с тихим ропотом валили встревоженные князья и бояре. Все уселись вдоль стен на лавки, устланные красными полавошниками. Молчали.
В сенях раздались тяжелые, спешащие шаги, и в палату вступила Софья Фоминишна. Бледная, поклонившись поясным поклоном супругу, она села в свое кресло.
— Князья и бояре! — сказал негромко Иван Васильевич. — Вы всё сами слышали… Как учиним теперь? Как будем Орду держать? |
Сам Иван Васильевич не был захвачен врасплох татарским требованием: он знал — Садык-Асаф едет на Москву гневен. Однако все ближние люди великокняжьей избы волновались, им мстились уже страшные образы былых ханских нашествий… Снова скачут, бесчисленные конники, слыщится скрип телег, арб, рев быков, верблюдов, ржанье коней, дым от костров, окруживших города… Кровь, убийства, насилия. И снова тянутся бесконечные толпы истомленных русских пленников, угоняемых в рабство!..
И это тогда, когда Москва включила в свою державу и Новгород, и Псков! А если Ахмат-царь того гляди двинет на Москву свои отряды? Конечно — война, но война всегда риск — кто кого? А ведь у молодой Москвы дома и за рубежом немало врагов. Да и круль польский Казимир дружит с Ахмат-царем и не в ладах с Москвой из-за Новгорода. А что если Литва ударит с запада, когда царь Ахмат нажмет с востока? Что при таком положении будет делать Новгород? А ну как он ударит с севера в спину Москвы?
Не все ладно и в самом княжьем семействе. Как ни легка казалась рука Ивана Васильевича, а оборачивалась она тяжелой: стлал он мягко, да спать было жестко. Два его родных брата — Андрей да Борис — довольны им не были: Иван, взявши Новгород под Москву, им ничего не пожаловал, ничем их не отблагодарил. И теперь, в такой трудный час, будут ли они задарма подставлять головы за него? Или нужно им с чужого пира похмелье?
Иван Васильевич сидел в высоком кресле с двуглавым Софьиным орлом на спинке, ждал, когда заговорят. Инокиня Марфа взглядывала то на сына, то на сноху, не выдержала и, трясясь от волнения, маша руками, заговорила первой:
— Сыне мой, княже великий! Вспомни отца твоего, великого князя Василья! Ведь его схватили тогда в бою. Да где тебе помнить — ты тогда по пятому годочку был… Ох, схватили, схватили его, проклятые коноеды, да из Ефимьева монастыря мне его нательный крест и шлют… Выкупай-де! Порядился тогда отец твой Василий с Улу-Махаметом-царем, и заплатили мы выкуп великий. Ну и отпустили они отца… Вот тебе и повоевал… Трудно, сынок, воевать-то! Ты бы и теперь, князь великий, так же сделал… Хорошо — широко, да поуже — не хуже! Откупись от них, сынок, ну их! А как ты, князь, во всем волен, так делай, как тебе бог на душу положит…
Она залилась слезами, тучное ее тело затряслось под черной манатьей.
Бояре пришли в волнение.
— Так оно, так и есть! — загудели густые голоса. — Правду сказывает старица — мать твоя! Что делать-то? Счастья военного пытать? Так неверное оно, счастье-то! Лучше так. Потихоньку-то эдак лучше. Сердце-то, оно рвется, так держать его надо, сердце-то. Держать!..
Особенно горячились два князя — Ощёра Иван Васильевич да Мамона Григорий Андреевич. Большие, брюхатые, волосатые, оба сребролюбцы, они стояли друг против друга в цветных шубах и, махая толстыми руками, кричали густо:
— Не тебе драться-то с ним, великий княже, с окаянным царем! Пес с ним! Лучше дай откуп, да и все заплати чего в дань недодано… Доправим с людей! Вестимо, ордынский царь-то видит — мы богатеем, ну ему и обидно. Обидно! А с сильным человеком делись, чтобы он не обижался. Пошли дары-поминки к нему добрые да послов в Орду, как велит, все и замирится. Господь поможет! Плачивали ведь старые князья дань, ничего-о-о! А ну как бежать с Москвы придется… А куда-а?! А этак — что бог даст…
Софья, уперев глаза в красное сукно на полу, слушала взволнованные голоса. Ах, как все это знакомо! Не так ли чуть-чуть не сгубил все свое царство царь Юстиниан, когда оно было потрясено восстанием Голубых и Зеленых? И разве не поддержала его тогда царица Феодора? Она, она, Софья, тоже должна помочь супругу!
Поднявшись с кресел, великая княгиня Софья Фоминишна перекрестилась и заговорила твердо: — Великий князь Московский, супруг мой! Что сотворишь? Куда побежишь? Отец мой, Фома, деспот Морейский, отечество покинул… В Рим побежал… Но не сама ли и я отказала в браке многим сильным рыцарям — и князьям и королям, чтобы быть тебе супругой? Не на то, чтобы стать нам с тобой вместе данниками татарскими, да и детям моим царского роду!.. Девять годов ты не плачивал дани татарской — или затем, чтобы заплатить за все время? Заплатишь ты ее разве честью своей! У тебя есть сильная рать, города иные и князья помогут, бог тебе во всем помогал! Что ж слушать тех, кто должны быть твоими верными слугами да исполнять то, что ты им укажешь? Что грозит тебе? Хоть смерть! Так ты же знаешь — смертными мы родились на свет. А я же молю бога об одном лишь: чтоб никто не увидел бы меня до самого смертного моего часа без этой диадимы, без этого пурпура… «Бежать!» — кричат бояре. Нет! Я не побегу! Куда бежать? Разве есть другое место, кроме своего могучего отечества? Не побегу никуда, потому что трон московский будет для меня лучшей могилой, а пурпур мой — достойный мой саван, если и погибнуть придется!
И Софья Фоминишна обвела лица бородатых советников гордым взором… Какая тяжесть давила ее плечи! Какой огонь должна была вдохнуть в эти смутные души, чтобы задрожали они животворным трепетом, достойным их великой земли! Смелые они люди, в бою крепки, да трудны для них испытанья на распутьях: не знают, куда брести — семо ли, овамо ли?
Молчание палаты наполнил мощный звон с нового Успенского собора. «Или так и бросить все это, что задумано, все, что начало уже делаться? — будто спрашивал он. — Упасть духом в час смертного решения? Предать великое дело всей земли?»
Великий князь поднялся с места, перекрестился, поклонился матери и твердо выговорил:
— Завтра будет так, как я скажу. Одно знайте— прошлому не бывать. Волны бьют в камень, и камням от того ничего не делается, а волны рассыпаются в пену… Так и будет с врагами Москвы!
Наутро, царев посол Садык-Асаф появился у великокняжьего дворца со своими приставами, но встреча тут была уж иной. Посол спешился на красное сукно и, приняв в обе руки ларец с ханской басмой, на своих кривых ногах конника легко двинулся по ступенькам. Вступив в бревенчатую палату, посол увидал, что на этот раз бояре и князья, духовенство и жильцы стоят в глубине, по стенам, а великий князь Иван сидит в кресле в епанче и в Мономаховой греческой шапке, увенчанной крестом из самоцветов. Никто не пал встречу на колени, не встал и великий князь.