мог бы сказать и доктор Лютер, как доктор Фауст.
[420]
«Снова порабощать людей, освобожденных Христом, тех, за кого пролил Он свою драгоценную кровь, — разве это не гнусная несправедливость?.. Нет во Христе ни раба, ни свободного… Но, Богу противясь, не хотят государи, чтобы бедный человек спасся», — говорили крестьяне, собираясь в «Красной Шайке» под знаменем с Белым Крестом.
[421] «Мы свободны по Писанию и хотим быть свободными, потому что кровью Иисуса Христа искуплены мы все одинаково, пастух так же, как государь».
В марте 1524 года появились «Жалобы крестьян с двенадцатью просьбами». «Мы — не бунтовщики и не мятежники; мы — проповедники Евангелия… Истинные бунтовщики — те, кто Евангелию противится и хотел бы его уничтожить: наши господа и насильники», — говорилось в кратком вступлении к «Жалобам». Следовали двенадцать просьб: избрание священников сельскими общинами, дозволение рыбной ловли, охоты и рубки леса на господских землях; об уменьшении податей и барщины; о справедливости суда; о неприсуждении в пользу господ наследства вдов и сирот; об отмене крепостного права: «Если какая-нибудь из этих просьб Слову Божию противна, — чего мы не думаем, — то мы заранее от нее отказываемся. Мир Христов да будет со всеми. Аминь».
[422]
В это же время швабские крестьяне, ссылаясь на книгу Лютера «О христианской свободе»,
[423] обратились к нему с просьбой быть их вождем и ходатаем перед господами.
[424] Если бы Лютер на просьбу эту согласился, то очень возможно, что все это движение крестьян кончилось бы так же мирно, как началось, или, по крайней мере, многие ужасы крестьянского восстания были бы избегнуты. Но Лютер не согласился; он покинул и предал крестьян, а вместе с ними и себя самого.
За годы до восстания он остерегал государей: «Вашего произвола не хотят и не могут больше терпеть крестьяне. Крайней степени достигло в народе презрение к вам, государям».
[425] Это сказано в 1523 году, но забыто в 1525-м, когда появилось «Увещание к миру, в ответ на двенадцать требований швабских крестьян».
[426] «Главная ответственность за восстание крестьян падет на вас, государи, и еще больше — на вас, епископы, священники, монахи, потому что в вашем слепом ожесточении вы не перестаете гнать Евангелие… Нож к вашему горлу приставлен, а вы все еще думаете, что сила за вами, и что вас никто не победит». Это Лютер говорит государям, и в то же время — народу: «Если государи плохи, то этим вовсе не оправдано ваше восстание, потому что взявший меч от меча и погибнет. Иго плохих государей терпеть есть посланный нам Богом крест… Делайте, впрочем, что хотите, только не оправдывайтесь именем Христа; этого я вам не позволю: я вырву у вас Его святое имя, хотя бы пришлось для этого пролить всю мою кровь до последней капли».
[427]
В сущности, ничего в этом «Увещании» не сказано и не сделано, потому что не сделано выбора; все одно — ни рыба ни мясо. Лютер опять между двумя стульями сидит. Хочет, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. В том, что люди наших дней называют «социальной революцией», «проблемой социального неравенства», он окажется вне игры, так же, впрочем, как Св. Франциск Ассизский и почти все святые.
«Ты, как собачонка между двумя сражающимися войсками — рабов и господ, бедных и богатых, — путаешься все только у тех и других под ногами, и теми, и другими будешь раздавлен», — могли бы сказать ему восставшие крестьяне.
В городе Нордгаузене звонят они во все колокола, чтобы заглушить голос его, когда он проповедует в церкви,
[428] а в городе Орламюнде кидают в него грязью и камнями, а когда он бежит из церкви, кричат ему вдогонку: «Ступай ко всем чертям, чтобы тебе шею сломать прежде, чем выйдешь отсюда!»
[429]
Это было для Лютера, может быть, хуже, чем папская булла об его отлучении от Церкви.
«Лютер осквернил все христианство, украл у него Евангелие», — доказывал Томас Мюнцер в книге «Против бездушной, в неге живущей, Виттенбергской плоти» — Лютера.
[430] Шайки восставших крестьян собрал он под боком у Лютера, в городе Мюльхаузен, в Тюрингии, а в городе Альштедт (Allstadt) основал тайное общество бунтовщиков, чья невидимая сеть была раскинута по всей Европе.
[431] Первый понял он, что эти три слова — «Все будет общим» — тот Архимедов рычаг, которым может совершиться всемирный переворот — «всемирная революция», как скажут люди грядущих веков. Тайное общество Мюнцера — то малое горчичное зерно, из которого некогда вырастет великое дерево — Третий Коммунизм, Третий Интернационал.
«Подымайтесь, братья, если хотите, чтобы поднял вас Бог», — гласило воззвание Мюнцера к мансфельдским рудокопам, тем самым, у которых были плавильные печи старого Ганса Лютера, отца Мартинова. «Начинайте битву Господню, ибо час наступил… Вся Германия, Франция, Италия уже поднялись… Бей, бей, бей!.. Куй железо, пока горячо, — Ринк-ранк! Ринк-ранк! Раздувай огонь, не давай мечу простыть от крови, не щади никого… Бей, бей, бей!»
[432] «Всех богатых и сильных мира сего надо избивать, как бешеных собак», — гласило другое воззвание к восставшим крестьянам.
[433]
«Бей, бей, бей! Dran, dran, dran!» — в этих звуках слышится уже, как бьют по наковальне кузнецы подземные, титаны или диаволы грядущих веков. Эта страшная, человеческой кровью дымящаяся песнь францисканского монаха Мюнцера — первая революционная песнь новых времен.
31
В ноябре 1524 года вспыхнуло восстание крестьян в Швабии; перекинулось оттуда в Шварцвальд, Эльзас, Палатинат, Архиепископство Майнцское, Франконию, и к началу 1525 года вся Германия была в огне. Красные шайки бунтовщиков, кидаясь на замки и монастыри, грабили их, жгли и разрушали. Маленькие города, не имея сил противиться восставшим крестьянам, открывали им ворота. Многие рыцари (в их числе Гец фон Берлихинген, Götz von Berlichingen mit der eisernen Hand), ученые законоведы и богословы волей-неволей присоединялись к бунтовщикам и, приводя их буйные шайки во внешний порядок, усиливали бунт.
[434]
Только в одной Швабии войско или разбойничья орда восставших крестьян достигала трехсот тысяч человек. Двести девяносто пять монастырей и замков было разрушено и разграблено в одной Франконии. Все дворяне, монахи и священники перебиты или в жесточайших пытках замучены.
[435] Виттенберг был окружен огнем восстания. «Мы здесь в большой опасности, — писал Меланхтон. — Если Мюнцер победит и Бог нам не поможет, то мы погибли».
[436]
«Лютер погрузил всю Германию в такое безумие, что надежда не быть убитым кажется нам уже спокойствием и безопасностью», — писал весною 1525 года гуманист Ульрих Засий (Zasius).
[437] «Главная причина восстания — нападение Лютера на Папу и императора, — утверждал Эразм и говорил с тихой усмешкой в лицо самому Лютеру: — Ты не хочешь признать этих бунтовщиков своими учениками, да они-то тебя признают своим учителем».
[438] «Лютер сам хуже всех восставших крестьян, вместе взятых, — говорил герцог Георг Саксонский. — Ветви, от коих родилось восстание, рубить, щадя ствол, — бессмысленно».
[439]
Вот когда Лютер мог вспомнить то, что увидел из окон Вартбургского замка, в тот оттепельный зимний вечер, когда вдруг последние лучи заходящего солнца, брызнув из-под зимних туч, осветили все таким горячим светом, что мокрые стволы деревьев сделались кровавыми, и мокрый снег тоже, и лужи грязи на дороге казались кровавыми; вот когда исполнилось его предчувствие: «Вся Германия будет в крови», а может быть, потом и вся Европа — весь мир. Или, говоря нашим языком, Революция есть кровавое половодье Реформации, ее весенняя, из крови и грязи, распутица — Преобразование с Переворотом, Реформация с Революцией. Сам Лютер соединил их такою уже нерасторжимою связью, как та, что соединяет двух сросшихся близнецов, когда сказал о слугах Папы, действительного или мнимого Антихриста: «Руки наши омоем в их крови».
Все эти дни, когда Лютеру все и всё говорило о Крестьянском восстании, что это сделал он, с ним произошло нечто подобное тому, что лет двадцать назад, когда, слушая в церкви дневное Евангелие о глухонемом бесноватом, он вдруг с искаженным от ужаса лицом упал на пол и, забившись в судорогах, сам, как бесноватый, закричал: «Я не он, я не он! (На, nоn sum! non sum!)».
[440]
Книга Лютера, появившаяся в эти дни, «Против крестьянских шаек, убийц и разбойников»,
[441] и некоторые письма его тех же дней — такой же крик бесноватого. «Всякий бунтовщик есть бешеная собака: если ты ее не убьешь, то она тебя укусит… Надо убивать восставших, как бешеных собак… Бей, коли, души, руби, кто может!» «Всех убивайте, всех — Бог невинных узнает, если между ними есть невинные, — не Он ли сам нашими руками вешает, четвертует, сжигает бунтовщиков и рубит им головы?» «Страшное дело: все свои злодейства они покрывают Евангелием… Много есть среди них соблазненных или увлеченных силою… Будьте же, государи, милосердны к этим несчастным… Ближнего своего освобождать от диавольских лап есть дело любви… Если вы погибнете в этой войне, то не может быть лучшей смерти для вас… О, в какое удивительное время мы живем, когда можно спастись пролитием крови лучше, нежели молитвами!»
[442]
Лютер в этой книге и в этих письмах ужасен и отвратителен, но немногим ли лучше кроткий Царь Давид, Праотец Господень, когда говорит: «Дочь Вавилона, опустошительница… блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень» (Пс., 136:8–9), или когда перепиливали филистимских пленников деревянными пилами, будто бы по велению Божию, а на самом деле, конечно, по велению диавола? Но, может быть, не Лютер и не царь Давид всех ужаснее и отвратительнее, а ветхий Адам во всем человечестве, после грехопадения.
Кажется, негры и китайцы чувствуют, что от белых людей пахнет иногда «покойником». Может быть, и Ангелы так же чувствуют, что от людей дурно пахнет смертью — грехом. Нет никакого сомнения, что от Лютера, натравившего господ на крестьян, так же дурно пахнет, как от царя Давида, перепиливающего филистимских пленников. Но прежде чем их за это судить, вспомним, что и от нас самих не лучше пахнет. Это, конечно, не оправдывает Лютера, но, может быть, кое-что в нем объясняет.
Сколько бы ни закрывал он глаза на все то, что сделали с восставшими крестьянами, рано или поздно он это увидел, и если не тягчайшим, то постыднейшим было для него то, что он понял бесполезность этого злого дела, потому что меньше всего нуждались государи в его поощрениях и оправданиях, чтобы, усмиряя бунтовщиков, превзойти их в лютой жестокости.
Весь Крестьянский бунт продолжался лишь восемь месяцев, от осени 1524 года до весны 1525-го. Первая победа над восставшими крестьянами была одержана графом Альбертом Мансфельдским 5 мая 1525 года под Остергаузеном (Osterhausen). 12 мая соединенные силы ландграфа Филиппа Гессенского, графа Мансфельда, герцога Брауншвейгского и герцога Георга Саксонского одержали окончательную победу в Бёблингене (Böblingen), a 15 мая разбиты были наголову Красные Шайки Мюнцера под Франкенгаузеном. Против закованной в железо рыцарской колонны, с аркебузами и бомбардами, выступили беспорядочные толпы крестьян с вилами, косами, топорами, самодельными луками и кольями. В последнюю минуту, видя грозно надвигавшиеся на них полки государей, стеснились они за жалкой оградой из опрокинутых телег и песком набитых кулей, где, стоя на коленях, пели: «Дух Святой, прииди! (Veni Creator Spiritus!)», спокойно ожидая обещанного Мюнцером чуда Божия: «Небо и земля прейдут, а Бог вас не покинет!» Несколько пушечных выстрелов смело ограду, и в ужасной бойне погибли все, кто не успел бежать.
Мюнцер был обезглавлен.
«Я хотел установить равенство всех христианских народов, — говорил он, идя на казнь. — Нашим главным исповеданием было: „Все будет общим, omnia simul communia!“»
[443]
17 мая произошло избиение двадцати тысяч сдавшихся крестьян, под Саверном, в Эльзасе.
[444] 25 октября граф Альберт Прусский, собрав на Кенигсбергской равнине всех в его владениях бунтовавших и усмиренных им крестьян, велел им стать на колени и расстрелял их из пушек — «перебил, как бешеных собак», по совету Лютера, а около сотни главарей запер в подвалы замка своего, где в смраде собственных нечистот они задохлись. В эти дни юные немецкие дворянчики игрывали в кегли черепами убитых или ими замученных крестьян.
[445]
Так, за все разбитые горшки того, что уже тогда называлось «Лютеранством», заплатил «бедный человек» (der arme Mann), немецкий крестьянин.
[446]
«Черт бы побрал все эти новые учения! Ими вы только соблазнили нас, дураков, и погубили», — жаловались бедные люди после Крестьянской войны.
[447]
«Кончена война, — писал в эти дни Лютер. — Около ста тысяч человек погибло и столько же осиротело, а те, кто остался жив, так обнищали, что никогда еще лицо Германии не казалось более жалким. Всюду победители меру злодейств своих вершают».
[448] Но злодеи могли бы напомнить Лютеру его же собственные страшные слова: «Нашими руками вешает, сжигает, четвертует и рубит головы сам Бог». И другие слова, еще более страшные: «Я, Мартин Лютер, истребил восставших крестьян; я велел их казнить. Кровь их на мне, но я вознесу ее к Богу, потому что это Он повелел мне говорить и делать то, что я говорил и делал».
[449]
«О, если бы Лютер умел молчать! (Utinam Lutherus etiam taceret!)» — говорил иногда Меланхтон, чуть не плача.
[450] Может быть, и сам Лютер когда-нибудь о том же кровавыми слезами заплачет.
В 1530 году, через пять лет после Крестьянской войны, в «Увещании к людям Церкви на Аугсбургской Диэте», он скажет: «Берегитесь: может быть, дух Мюнцера — этот бич гнева Божия — все еще жив».
[451] Года через два, три, четыре оказалось, что он действительно жив. В стынущем пепле Крестьянского восстания какой-то, говоря языком Лютера, глупый диаволенок, или целый выводок их, начал, играя, раздувать тлеющую искру не в пламя нового пожара — на это не хватило бы детских щек, — а в исполинский потешный огонь — апокалиптическое зарево ада. Или, может быть, умный старый диавол, посылая детей своих на эту игру, хотел дать людям наглядную картинку того, как могло бы осуществиться в исторической действительности по Евклидову разуму и по человеческой слабости, проповеданное в Евангелии Царство Божие. Этот совершавшийся в 1534 году, в городе Мюнстере, в Вестфалии, Апокалипсис диавола, в котором тот смешал, по своему обыкновению, смешное с ужасным, как в чудовищном видении бреда, — вовсе опять-таки не оправдывает того, что сделал Лютер с восставшими крестьянами, но, может быть, кое-что объясняет в ужасе и в ярости, которые внушало ему это восстание.
32
Около 1530 года появились сначала в Брабанте, среди бедных портных и ткачей, а затем, по всей Средней Европе, от Ливонии до Швейцарии, новые «пророки», анабаптисты-второкрещенцы. Сначала верные ученики Лютера, превзошли они потом учителя так, что Лютерову церковь считали «хуже Римской» и его самого — «хуже Папы».
[452] «Надо, — учили они, — уничтожить крещение младенцев — „эту баню щенков и котят“, — чтобы взрослые, живя, как язычники, не обманывали себя, будто бы они — христиане».
[453] Сколько могли, отказывались второкрещенцы от государственной присяги, от военной службы, от платежа податей и налогов, от судов, от семейных уз и от собственности.
[454] «Главное наше исповедание: все да будет общим», — могли бы сказать и они, вместе с Мюнцером.
Из года в год, изо дня в день, ожидали они Второго Пришествия и тысячелетнего царства святых на земле, так же как «духовные люди», ученики св. Франциска Ассизского, в XIV веке. Швабский медник, Мельхиор Гофманн, возвещал в Страсбурге в 1533 году конец мира и сошествие Небесного Иерусалима в этом самом городе и в этом самом году. Дважды изгоняли его из Страсбурга, дважды возвращался он туда и, наконец, посажен был в тюрьму, где провел десять лет, радостно ожидая из года в год, изо дня в день, Великого Дня.
[455]
Главный религиозный опыт второкрещенцев был тот же, что у апостола Павла и Оригена:
Бог будет все во всем
Theos panta en pasin (1 Коринф., 15:28) —
«да будет все едино», по слову Господню (Иоанн, 17:25); произойдет «Восстановление всего», «Apokatâstasis pantôn», по слову Оригена.
[456] Один из главных анабаптистских вождей, Бернард Роттманн, Виттенбергский богослов, тоже верный ученик Лютера, в книге «О восстановлении» (De restitutione) учил, согласно с «Вечным Евангелием» Иоахима Флорского, что все бытие мира делится на три Века или Царства: первое, бывшее — Отца; второе, настоящее — Сына, и третье, будущее — Духа, где и совершится «Восстановление всего», Апокатастазис.
[457] Дверью в это Третье Царство и было «огненное второе крещение» анабаптистов. Этот религиозный опыт их был очень глубок, но совершенно непонятен Лютеру, потому что весь устремлен к будущему, к Апокалипсису, а опыт Лютера — к бывшему, к первым векам христианства. Старого, говоря опять языком Лютера, не любит старый диавол; любит молодое, будущее: вот почему он и накинулся с такою жадностью на второкрещенство, чтобы, растлив его и убив, трупом его завалить людям к будущему путь.
В 1533 году множество анабаптистов, изгнанных из Голландии, бежали в Мюнстер, главный город Вестфалии, где именитый гражданин, Книппердоллинг (Knipperdolling), охотно принял их учителей в свой дом и где Бернард Роттманн начал уже возвещать сошествие Небесного Иерусалима на землю, тут же, в Мюнстере, в ближайшие дни.
Как бы цветочная луковица, пересаженная с голландской грядки на германскую, распустилась здесь, в чудовищном Апокалипсисе Мюнстера, огненно-красным тюльпаном какой-то проклятой весны.
8 февраля 1533 года произошло восстание в Мюнстере. Буйные толпы второкрещенцев бегали по улицам, кричали: «Смерть некрещеным язычникам!» Люди видели в небе Апокалиптического Всадника на белом коне, с мечом в руке и золотым венцом на голове. «Светом неземным озарились от этого видения лица христиан», — восклицает очевидец. Дети пророчествовали на рыночной площади, и весь народ слушал их с благоговением.
Множество второкрещенцев — изгнанников из Брабанта, Фландрии, Фризии, Голландии, по тайному вызову Роттманна и Книппердоллинга, нахлынули в Мюнстер. Видя это чужеземное нашествие, благоразумные и зажиточные люди, протестанты и католики, одинаково, испугались и бежали из города, отдав его во власть черни. Князь-епископ, Франц фон Вальдек (Waldeck), государь Вестфалии, осадил Мюнстер, надеясь усмирить его голодом.
21 февраля избран был новый городской Совет, где возобладали второкрещенцы. Книппердоллинг и другой именитый гражданин, Коппенбрух (Koppenbruch), были назначены бургомистрами. В следующие дни народ, с согласия новых правителей, разрушал все монастыри и церкви, грабил их и жег.
27 февраля народ под оружием собрался на торговую площадь, и, между тем как молился, один из главных второкрещенских пророков, Иоганн Маттис, гарлемский хлебопек, погрузился или сделал вид, что погружается тут же на площади в глубокий сон, а когда внезапно проснулся, то закричал: «„Изгнаны да будут сыны Исава; да воцарится сын Якова“, говорит Господь!»
И толпа, как в бреду, кинулась по всем улицам, с криком: «Вон некрещеных язычников!» И, врываясь в дома, хватала мужчин, женщин, грудных детей, стариков, больных, и, не позволяя им взять ничего с собою, ни даже одеться как следует, выгнала их всех за стены города, где одни из них погибли от лютой зимней стужи, под снежной бурей, а другие, попав в руки епископа, были казнены безжалостно.
С этого дня Иоганн, «Пророк Божий», воцарился в Мюнстере. Он издавал законы, но для него самого никакой закон не был писан. Он разделил город на общины и, велев собрать в Палату Казны все найденные в домах изгнанников деньги, назначил семь диаконов, чтобы разделить все, «смотря по нужде каждого», как в первой общине Апостолов.
С марта осада Мюнстера соединенными силами протестантов и католиков усилилась; все пути в город были перерезаны, и подвоз съестных припасов прекратился.
В день Преполовения Иоганн велел, «получив на то приказ Свыше», разрушить все «памятники идолопоклонства», как церковные сосуды, иконы, изваяния, и все книги, кроме Священного Писания, сжечь, что и было сделано в огромном, на Соборной площади разложенном костре, где книг сожжено было на двадцать тысяч флоринов.
Общим объявлено было все имущество города. Каждый должен был, под страхом смерти, приносить в Палату Казны все, что имел, — серебро, золото и драгоценные камни. «Две бесноватых пророчицы доносили на обманщиков, утаивших имение», и тут же на месте их казнили. Общим объявлено было не только имущество, но и жены и дети. Все ремесло и промыслы сделались «священствами». Учреждены были общие трапезы, где братья с одной стороны, а сестры — с другой вкушали молча, слушая проповедь или главу из Писания.
Сделав однажды удачную вылазку, оттиснув осаждавших их до окопов и вернувшись в город с добычей, Пророк так опьянел от победы, что как бы лишился рассудка и объявил, что Бог повелел ему истребить на следующий день все войско нечестивых мечом Гедеона. Как объявил, так и сделал: с тридцатью избранными им людьми выбежал за городские ворота, кинулся на вражье войско и, вместе со всеми тридцатью, погиб.
33
Тотчас после Иоганна Гарлемского воцарился ученик его Ганс Боккольд (Bockold), Иоганн Лейденский, поочередно кабатчик, купец, подмастерье портного, актер и всесветный, от Англии до Португалии, искатель приключений, молодой человек довольно приятной наружности, с естественным даром красноречия и очень неглупый.
На Пасхальной неделе 1534 года объезжал он весь город на коне, возглашая громким голосом: «Равенство! Равенство! Равенство! Все высокое на земле да унизится, а низшее все да возвысится!»
И велел разрушить все высокие дома в городе, башни и колокольни церквей. Но так как это было трудно и утомительно, то скоро перестал, только слегка испортив или разрушив то, что не им было построено.
Книппердоллинга низвел Иоганн из бургомистров в палачи, потому что «первые будут последними, а последние — первыми». Но тот вступил в должность палача с великою радостью.
В Троицын день Пророк заснул на целые три дня, а проснувшись, велел себе подать лист бумаги и написал на нем имена двенадцати «Старшин Израиля», избранных для него Богом, помощников и советников по делам правления.
После трехдневных богословских прений о таинстве брака обновлен был закон о многоженстве по примеру ветхозаветных патриархов, потому что Царю мало было одной жены, прекрасной голландки Диверы, и он взял себе еще шестнадцать жен-цариц.
Сделанная кое-кем из последних разделенных людей отчаянная попытка свергнуть Пророка была подавлена, и одна половина ста двадцати заговорщиков расстреляна — не с человеческой и не зверской, а с диавольской жестокостью, старыми женщинами и молодыми девушками — второкрещенками — из маленьких пушек, которые подвезли они, запрягшись в лафеты, из ратуши, где заговорщики спрятались, а другая половина была обезглавлена.
С этого дня наступило царство ужаса. Малейшее несогласие с верой и волей Пророка казнилось немедленно смертью. Книппердоллинг-палач, с двумя подручными, ходил по всем улицам города и убивал подозрительных ему людей без суда.
«Куй железо, пока горячо, — пинк-понк! Пинк-понк!» — пел Томас Мюнцер в 1524 году. Докрасна тогда, в Крестьянском восстании, раскалилось железо на адской наковальне, а теперь, через десять лет, в диавольском апокалипсисе Мюнцера — добела.
В день св. Иоанна Предтечи, 24 июня 1534 года, один из младших пророков, Ганс Таузендшуэр (Tausendschuer), созвав народ на рыночную площадь, объявил:
«Ныне Отец наш Небесный возвещает мне, что Иоганн Лейденский, наш святой пророк, должен быть провозглашен Царем царствующих и Господом господствующих, да воссядет он на престол отца своего, Давида, и да воцарится надо всеми народами до Судного дня, и никто ему не воспротивится!»
Тут же в толпе стоявший Ганс Боккольд пал на колени и воскликнул: «Братья мои возлюбленные, вот уже десять дней, как я это знал, но никому не говорил, потому что Господу было угодно открыть вам это устами другого пророка, чтобы никто из вас усомниться в этом не мог!»
Все пророки возгласили: «Ей, гряди Господи!»
И весь народ, после краткой безмолвной молитвы, единодушно провозгласил Иоганна «Христом Царем».
С этого дня сам Ганс, бывший подмастерье портного и странствующий актер, муж семнадцати жен, поверил или сделал вид, что верит, будто бы он действительно Христос, и что ему суждено начать возвещенное Христом в Евангелии Царство Божие. Он, впрочем, называл себя только «Иоганном Праведным, Царем Нового Сиона, сошедшим с неба на землю».
Трижды в неделю судил он народ, сидя на высоком престоле, посреди Соборной площади, в золотой, драгоценными камнями усыпанной короне, с царской державой — золотым, двумя крестами пронзенным шаром — вселенной — в левой руке, и с царским скипетром — в правой. Многочисленный двор и семнадцать жен-цариц окружали его. И на ступенях престола, у ног Царя сидел Книппердоллинг, «Палач Христов», с обнаженным мечом в руке.
Тридцать коней, в серебряных и золотых попонах из священнических риз и алтарных покровов, стояли у Царя на конюшне. И когда он ехал на коне по улицам города, все, кто встречался с ним, падали ниц и поклонялись ему, в самом деле, как Христу.
Чтобы поднять дух в народе, устраивал он великолепные празднества с пеньем и пляской. Но иногда безумье овладевало всеми. Книппердоллинг однажды, во время пляски, начал ходить колесом, вниз головой, а потом, кидаясь на людей, дул им в лицо и приговаривал: «Духа Святого приимите!»
И вдруг сел, ухмыляясь, на царский престол. Думали, что Царь его казнит, но тот посадил его в тюрьму на несколько дней, а потом простил и вернул ему все прежние почести.
В октябре 1534 года совершили всенародную Тайную Вечерю на Соборной площади, где расставлены были рядами длинные столы больше чем на 4200 человек. Ели и пили, как на обыкновенных пирах. Но в середине трапезы Царь разломил большие пшеничные хлебы на множество маленьких кусков и, наполнив ими корзинки, ходил по рядам вместе с придворными и, раздавая куски, говорил: «Приимите, ядите, смерть Господню возвещая, доколе приидет!» — «Уже пришел!» — отвечали ему шепотом все, принимая кусок.
А старшая царица, Дивера, вместе с остальными царицами, тоже ходила по рядам, с золотою чашей красного вина и говорила: «Пейте из нее все, смерть Господню возвещая, доколе приидет!» — «Уже пришел!» — отвечали ей.
Потом все запели: «Слава в вышних Богу и Христу Царю на земле!»
После таинства пророк Таузендшуер, вскочив на скамью, спросил, хочет ли народ исполнить волю Божию, и, когда все ответили «Хотим!» — сказал: «Ныне Отец наш Небесный повелевает нам разослать двадцать восемь пророков во все концы мира, дабы возвестить людям пришествие Царя Христа!»
И назвал имена пророков. Все они сели за царский стол и ели, и пили. Вдруг, во время трапезы, когда уже начало смеркаться, Царь поднялся и сказал, что идет исполнить волю Божию. Был среди пирующих пленник, ландскнехт осаждавшего войска, которого привели сюда, чтобы посмеяться над ним. Царь прямо подошел к нему и одним ударом меча отрубил ему голову; потом спокойно вернулся к столу и сказал: «Это был Иуда Предатель!»
И все много смеялись.
После трапезы каждому из двадцати восьми пророков дали по червонцу, и, с наступлением ночи, они отправились в путь.
К концу 1534 года осада усилилась так, что ни один гарнец муки и ни один бочонок вина не могли проникнуть в город. Но и надежда осажденных усилилась, потому что пророки возвещали им, что город будет не сегодня завтра освобожден огромным, уже идущим из Голландии войском. И все готовились к завоеванию мира. Царь уже раздавал своим приближенным все царства Востока и Запада. В эти дни, слыша о чудесах, происходивших в Мюнстере, второкрещенцы и в других городах зашевелились, готовясь к восстанию и надеясь, что «Царь Христос» из Мюнстера придет к ним на помощь. Как бы глухие гулы землетрясений пронеслись по всему европейскому Западу.
Но в Мюнстере уже начался голод. Многие роптали, и ходили слухи о заговорах. Но все еще устраивались пышные празднества, пиры голодных, переходившие иногда в кровавые оргии.
Как-то одна из цариц шепнула другой: «Полно, сестрица, есть ли воля Божья на то, чтобы несчастный народ умирал от голода?»
Та донесла об этом Царю. Он потащил виновную на рыночную площадь, велел ей стать на колени, схватил ее за волосы, отрубил ей голову и, топча ногами труп, сказал: «Это была девка продажная; она меня не слушалась!»
И начал плясать, и весь народ — с ним.
Голод усилился так, что ели дохлых крыс, кошек, собак и человеческое мясо; многие сходили с ума, другие убивали себя, а иные искали забвения в таком неистовом разврате, что жертвами его становились дряхлые старухи и десятилетние девочки.
34
«Бог, наконец, пришел и разрушил этот ад», — вспоминает очевидец.
Была тихая, жаркая ночь на Ивана Купалу, 24 июня 1535 года — в годовщину того самого дня, когда Иоанн Лейденский объявлен был Царем Христом. Тихо было на земле, бездыханно, а по небу быстро неслись облака, и луна, иногда выходя из-под них, освещала, у двух противоположных стен в глухом переулке, живой человеческий остов, пожиравший дохлую крысу, и полуголый труп изнасилованной девочки, смотревшей на небо с широко открытыми глазами, с таким недоумением, как будто она хотела спросить: «Что это значит: волоса с головы вашей не упадет без воли Отца вашего Небесного?»
Вспыхнули лунные искры на железных наконечниках длинных копий и тотчас потухли, когда луна опять зашла за темные облака. Двести епископских ландскнехтов приблизились бесшумно; как серые тени, спустились в черную щель высохшего от летней засухи рва. Вел их перебежчик из осажденного города, может быть, отец той изнасилованной девочки, или просто человек, которому надоело питаться человеческим мясом, безумствовать. Выбрав место, где стена была пониже и защищена слабее, приставили к ней лестницу, все так же беззвучно, как тени, влезли по ней на стену, обманули первых часовых паролем, который сообщил им перебежчик, овладели одной из башен городской стены и, с безумной отвагой, не дожидаясь следовавшего за ними отряда, кинулись на Соборную площадь, с барабанным боем и военным кличем.
Вскакивали люди с постелей, хватались за оружие и выбегали на улицу, где дрались в ночной темноте яростно за каждую пядь земли.
Третьего Царства благовестник, Бернард Роттман, кинувшись в самую гущу боя, счастлив был умереть, чтобы не видеть того, в чем он, может быть, чувствовал себя виноватым: царство диавола вместо Царства Божия.
Царь, отовсюду теснимый, с последними верными слугами, тоже дрался, как лев, с храбростью отчаяния, защищая одни из городских ворот. Но вынужден был отступить под бешеным натиском, начал переговоры и, наконец, сдался. В то же время удалось нападавшим ворваться в другие ворота, и через них все епископское войско хлынуло в город. Начало светать. Разъяренные ландскнехты сметали все перед собой и, врываясь в дома, резали всех, кто попадался под руку. Город был предан мечу и огню, а в следующие дни казни довершили кровавое дело ландскнехтов.
Царь, с двумя верховными сановниками, канцлером Бернардом Крехтингом (Krechting) и палачами, привезен был в город Тельгет (Telget), где епископ подверг его допросу и пытке.
— Кто дал тебе власть? — спросил он Царя.
— А тебе кто? — ответил тот.
— Весь народ и капитул.
— А мне — сам Бог!
И, немного подумав, прибавил: «Вы ничего не знаете, а если бы знали, то не осудили бы нас… Царство наше в Мюнстере было прообразом Царства Божия на земле, как на небе… Мы знали, что сделали, и Бог нам судия!»
Месяцев шесть провел Иоганн в железной клетке, в которой показывали его народу, возя по городам и селеньям, в тюрьме и в лютых пытках.
19 января 1536 года привезли его, вместе с палачом и канцлером, обратно в Мюнстер. За три дня до казни епископ послал ему духовника, чтобы приготовить его к смерти. Очень, должно быть, ослабев от пыток, он покаялся во всех грехах своих, исповедался, причастился и, горько плача, сказал: «Я только бедный подмастерье-портной. Это Книппердоллинг свел меня с ума своими безумными бреднями…» Если он не прибавил «и Мартин Лютер», то, может быть, потому, что слишком его презирал. Крехтинг и Книппердоллинг остались, несмотря на все пытки, непреклонными и не признали себя виновными ни в чем.
22 января, в восемь часов утра, привели Царя с двумя сановниками на площадь ратуши, где построен был эшафот, и, обнажив до пояса, привязали к столбу. Два палача, один справа, другой слева, рвали ему ребра поочередно раскаленными докрасна железными щипцами. Первые удары вынес он без жалобы, а потом начал стонать, глядя на небо: «Отче, помилуй!»
Рвали целый час, пока, наконец, один из палачей, должно быть, устав, не вонзил ему ножа в грудь.
«Отче, в руки Твои предаю дух мой!» — возопил он, умирая.
После него взвели на эшафот двух остальных и так же рвали им ребра. Оба вынесли пытку без жалобы — «может быть, потому, — заметил все тот же очевидец, — что после долгих пыток в тюрьме походили больше на мертвых, чем на живых».
Трупы всех троих кинули на рогожи и притащили их к церкви Св. Ламберта, где были приготовлены три больших железных клетки. К ним приковали трупы цепями, подняли их на самый верх колокольни, где вбиты были крюки, и подвесили так, что Царь был посередине, а двое остальных — справа и слева от него, пониже на человеческий рост. Здесь суждено им было провисеть три с половиною века, и когда птицы исклевали их, то мыли дожди, и солнце сушило их белые кости.
[458]
Почему три клетки, три точки чернели то в ясном, голубом, то в белом, облачном небе, то на золотом невинном восходе, то на красном, кровавом закате — это поняли бы, может быть, три благовестника Трех: Иоахим Флорский, Данте и Роттманн; поняли бы, что потому-то и накинулся диавол с такою яростью на эту несчастнейшую попытку несчастнейших людей осуществить на земле Царство Божие; потому-то и сделал он из этой попытки кощунство кощунств, ужас ужасов, что тут дело шло о Третьем Царстве — о числе Божественном — Три. «Вот что такое ваше Три на земле и на небе», — как бы говорил диавол людям этими тремя точками в небе, не заботясь, как великий художник, что это люди не скоро поймут. Этого, во всяком случае, не понял основатель Протестантской Церкви, Лютер, так же, как епископ Церкви католической, Франц фон Вильдек, тот самый, чьими руками диавол устроил эту хулу на Трех.
35
Но Лютер кое-что все-таки понял.
«Что мне сказать об этих жалких людях? — начинает он вступление к „Новейшей летописи о второкрещенцах в Мюнстере“, — одну из своих самых глубоких, пророческих и благочестивых страниц. — Не очевидно ли, что диавол здесь воцарился, или, вернее, целая куча диаволов, слипшихся, как жабы в гнезде? Но признаем в этом и великую милость Божию. После того, как Германия столькими кощунствами и кровью стольких невинных заслужила тяжкого бича Божья, Отец всякого милосердия все еще не позволяет диаволу ударить по ней как следует, но остерегает ее отечески этой грубой сатанинской игрой в Мюнстере… потому что все это дело — только шалость маленького бесенка-школьника, который едва научился азбуке… Или если даже это дело самого Сатаны, великого и премудрого, но все же скованного Божьими цепями так, что он не мог действовать с большею ловкостью. Так остерегает нас Бог… прежде, чем дать свободу такому диаволу, который нападет на нас уже не с азбукой, а со всей своей наукой… Если такой беды наделал диаволенок-школьник, то чего не сделает сам великий Сатана, ученый и премудрый богослов?.. Дай-то Бог, чтобы во всем мире диавол не оказался умнее, чем в Мюнстере… Нет столь малой искры, которой не мог бы диавол, при попущении Божьем, раздуть во всемирный пожар».
[459]
Видя над собою все ближе и грознее полыхающее зарево этого пожара, мы теперь знаем, что Лютер не ошибся: он пророчески понял, что пламя Крестьянского бунта не потушено, а только на время подавлено, и если вспыхнет снова, то может сделаться началом того «всемирного пожара», который мы называем «социальной революцией».
«Но кто же поджигатель этого пожара, великий Сатана, ученый и премудрый богослов, как не сам доктор Мартин Лютер?» — могли бы сказать римские католики. Кажется, предвидя возможность такого обвинения, Лютер спешит оправдаться: «Бунт, — говорят они, — вышел из учения Лютера, значит, оно от диавола». «Вышли они от нас, но не были наши», — говорит апостол Иоанн (1 Иоанна, 2:19). «Не было еретиков из язычников — все они вышли из Церкви; значит ли, что Церковь от диавола?.. Яд извлекает паук… из розы, а пчела — мед; чем же виновата роза, что мед в пауке становится ядом?»
[460] Если так, то, казалось бы, все хорошо: ядовитый паук раздавлен в Крестьянской войне и в Мюнстере, а собирающая мед пчела уцелела в протестантской Церкви. Что же значит это признание Лютера в 1533 году, в самый канун Мюнстера: «Сколько раз нападал на меня диавол и душил почти до смерти, напоминая, что следствием проповеди моей было восстание крестьян». «И царство диавола, вместо Царства Божиего, в Мюнстере», — мог бы он прибавить, потому что эти два восстания для него внутренне связаны, как два пламени в одном пожаре.
Как и чем душит его диавол, Лютер не говорит, может быть, потому, что люди вообще о такой муке и о таком ужасе не говорят — для этого нет у них слов; но если сравнить две религиозные воли — ту, которая была у Лютера до Крестьянского восстания, с той, которая была у него после, то можно как бы глазами увидеть и руками пощупать те два конца веревки, которую диавол стягивает в мертвую петлю на шее Лютера, чтобы его задушить.
«Я не хочу никого принуждать к вере насильно… только Словом Божьим надо бороться и побеждать». «Сделайте так, чтобы наш государь не осквернил рук своих кровью этих людей» — вождей Крестьянского восстания.
[461] Вот один конец веревки, а вот и другой: «Бей, коли, души, руби, кто может!» «Я, Мартин Лютер, истребил восставших крестьян; я велел их казнить; да падет же их кровь на меня, но я вознесу ее к Богу, потому что это Он повелел мне говорить и делать то, что я говорил и делал».
«Ересь есть нечто духовное: вырубить ее нельзя никаким железом, выжечь никаким огнем, ни в какой воде утопить; это делается только Словом Божьим».
[462] Вот опять один конец веревки, а вот и другой: с ересью, как со всяким бунтом против церковно-государственной власти, должно бороться не только словом Божьим, но и мечом и огнем; в этом Лютер соглашается с Лойолой, Торквемадой и Кальвином.
[463] «Я доныне (до Крестьянского восстания) думал, что можно управлять людьми по Евангелию… Но теперь (после восстания) я понял, что люди презирают Евангелие; чтобы ими управлять, нужен государственный закон, меч и насилье».
[464] «Слушаться надо закона, и дело с концом».
[465] «Большинство государей — величайшие безумцы или злейшие негодяи в мире, но все-таки их надо слушаться, потому что они — палачи и тюремщики на службе у Бога».
[466] «Власть государей должна быть самодержавной».
[467] «Государи — боги, народ — сатана».
[468]
Бог в свободе, Бог в насилье — вынести не может душа человеческая такого противоречия, и душа Лютера его не выносит. Он делает отчаянные усилья вырвать шею из диавольской петли, но с каждым усильем затягивает ее все туже.
«Бог установил две власти, — учит Лютер, — одну духовную, действующую на христиан Духом Святым… другую — светскую для нечестивых», действующую насильем.
[469] И это навсегда, без всякого возможного, не только внутреннего, личного, но и внешнего, общего пути от насилья к свободе, потому что Царство Божие на небе, а на земле — царство диавола.
«Двум господам служить не можете», — говорит Господь. «Нет, можете», — отвечает Лютер или за него мертвую петлю на нем затягивающий, диавол. «В качестве христианина я должен все терпеть, а в качестве гражданина я должен противиться злу».
[470] Здесь «я» значит: всякий человек, всегда, с того дня, как это сказано, до конца времен, без всякой надежды, что будет иначе. Но если из души человеческой, как из волшебной коробочки, выскакивает то белый чертик, то красный — то «христиани», то «гражданин», и белый служит Христу, а красный — Князю мира сего, и это хорошо, и так будет всегда, то тщетно Евангелие; только что самим же Лютером явленное миру снова исчезнет оно: вместо Евангелия будет «Маленький Катехизис» Лютера. Папскими буллами и церковными канонами завалено было Евангелие в Римской Церкви, а в протестантской — будет завалено государственными законами. Если к этому сводится все дело Лютера, то он не «хуже Папы», как думал Мюнцер, но и не лучше: «Виттенбергский папа», Лютер — такой же «Антихрист», как папа Римский.
«В доброй войне (на защиту родины), — учит Лютер, — долг христианской любви истреблять врагов беспощадно, грабить и жечь их по законам войны… потому что сам Бог помогает сильному».
[471] Самое страшное здесь то, что это говорится так спокойно или как будто спокойно, безболезненно, и что Лютеру в голову не приходит вопрос о том, нет ли опять-таки возможных путей от вечной войны — несомненного царства дьявола — к вечному миру — столь же несомненному началу царства Божия.
«Война исполняет призвание божественное», — учит Лютер.
[472] Но ведь точно то же мог бы сказать и Томас Мюнцер о «священной» для него войне — восстании бедных, угнетенных, на богатых, угнетающих. «Надо убивать господ, как бешеных собак», — учит Мюнцер; «Надо убивать рабов, как бешеных собак», — учит Лютер: одно другого стоит.
О, если бы в этих противоречиях был только Лютер против Лютера! Но в них как будто и Христос против Христа, Бог против Бога.
Сколько бы Лютер ни закрывал на это глаза, он не мог этого не видеть, а если даже и не видел, то чувствовал. Бывали, вероятно, такие минуты, когда в муке этих противоречий, два диавола — один, хулящий Отца в Законе, другой, хулящий Сына в Свободе, — терзали душу его, как те два палача Иоганна Лейденского, которые ему поочередно, то справа, то слева, рвали ребра раскаленными докрасна железными щипцами.
«О, зачем я не умер, зачем я не умер» — может быть, думал он и в Виттенберге, как в Вартбурге, и вспоминал тот темный, мышиный чулан с крюком в потолке и валявшейся в углу веревкой. Чтобы в петле, на крюке затянутой, шейные позвонки хрустнули, нужно было двадцать секунд, а в диавольской петле противоречий нужно будет для того же двадцать лет.
36
Двадцать лет будет он умирать заживо. Через год после Крестьянской войны, в самом начале 1527 года, тяжело заболел какой-то, врачам и ему самому непонятной, болезнью. Как бы духовно, метафизически ранен был в самое сердце, и рана эта становится физической: «Точно сгусток крови остановился у меня около сердца, и я едва от этого не умер».
[473] «Эта болезнь неестественна; она подобна тому, о чем говорит ап. Павел (2 Коринф., 12:7): „Послан мне ангел сатаны — мучить меня, душить меня“.
[474]
После этой болезни уже не мог оправиться, и в сорок четыре года он уже почти старик:
Напрасно ты металась и кипела,
Развитием спеша;
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа.
Баратынский
Если не вся душа отнялась у него, как рука или нога у параличного, то главная часть души — воля. В эти двадцать лет действует в нем страшный закон физической и духовной косности, инерции; он уже не деятель, а только созерцатель событий. Дело его продолжается, но помимо него и даже иногда вопреки ему. Он уже ничего не делает, а с ним только делается все. „Ты двигать думаешь, но движешься ты сам“, — мог бы сказать бес и доктору Лютеру, как доктору Фаусту».
[475]
Медленно двигается — катится по наклонной плоскости. «Под гору, под гору!» Это чувствует он сам, и все, кто живет с ним, за эти двадцать лет.
Ложку дегтя влил диавол в бочку Лютерова меда. В жизни его мед, конечно, остался, но сквозь сладость его чувствуется отвратительная горечь дегтя во всем.
«О, если бы я мог найти такой огромный грех, чтобы диавол, наконец, понял, что я не боюсь никакого греха!» Этот грех Лютер нашел, но, совершив его, испугался. Им-то и душил его диавол двадцать лет, «напоминая, что следствием проповеди его было восстание крестьян» и мнимое Царство Божие в Мюнстере.
Двадцать лет умирает во сне; хочет проснуться и не может; пробуждением будет смерть.
Чтобы увидеть и понять, что произошло с Лютером между 1525 и 1535 годами, между Крестьянским восстанием и падением Мюнстера, стоит только сравнить два лица его — первое, до этого десятилетия, и второе — после него. Длинный и тонкий, как хворостина, такой худой, что «казалось, можно бы пересчитать все кости его», инок-подвижник с изможденным, смуглым, точно обожженным, лицом и таким пронзительным взором огненных «демонских» глаз, что «трудно было вынести», — вот первое лицо,
[476] а вот второе: белое, пухлое, точно водянкой раздутое, болезненно-желтым, старческим жиром залитое, с отвислыми щеками и двойным подбородком, с только изредка загорающимся прежним огнем, а большей частью, потухшими сонными глазами; старая, толстая эйслебенская баба или старый, огромный, осклизлый, в Тюрингском лесу, на куче прелых листьев, загнивающий гриб.
[477] Между этими двумя лицами и затянулась мертвая петля диавола на шее Лютера — неразрешимые для него противоречия в Боге, — Сына против Отца и Отца против Сына, — то искушение, о котором он говорит с такой ужасающей точностью: «Бог для нас хранит великие искушения… в которых мы уже не знаем, не диавол ли Бог, и не Бог ли диавол».
[478]
37
Кажется, первой, как бы геометрической, во времени, точкой Лютерова медленного скатывания, движения вниз — «под гору, под гору» — был первый или второй час пополудни 9 октября 1524 года — самый канун Крестьянского восстания. Утром еще, в монашеской рясе, он служит обедню и проповедует в церкви, а потом скидывает рясу и надевает светское платье — черный, на меху, докторский плащ, сшитый из прекрасного, курфюрстом Саксонским, Фридрихом Мудрым, подаренного ему сукна, и плоскую, черного бархата, докторскую шапочку-берет. «Я сшил себе и надел это платье, — хвалится он, — во славу Божью… и на зло Сатане».
[479]
Видеть это переодевание могла жившая в доме Лютера, опустевшей Виттенбергской обители Августинского братства, вместе со многими другими монахинями, Катерина фон Бора, молодая девушка двадцати шести лет, с правильным, плоским, холодным, обыкновенным лицом, с большими глазами, прозрачно-ясными и простодушными, как у ребенка. Так же, как многие другие мудрые и глупые девы по всем женским обителям Германии, убежденная проповедью Лютера против монашества, бежала она полгода назад из Нимбшенской обители (Nimbschen), вместе с двадцатью другими сестрами. Выскочила ночью из невысоких окон в монастырский сад, перелезла через стену и, чтобы выбраться потихоньку из города, спряталась в пустую бочку из-под пива на проезжавшем возу.
[480]
13 июня 1525 года, в самый разгар Крестьянского бунта, Лютер женился на Катерине, зная, что она несчастно любит другого — молодого виттенбергского студента, который легкомысленно покинул ее; но это не помешало Лютеру, потому что он не любил ее, а только «жалел», как сам признается: «Богу было угодно, чтобы я ее пожалел, и это хорошо кончилось».
[481] Может быть, не так хорошо, как ему сначала казалось.
«Я женился, да еще на монахине. В этом не было особенной надобности: я мог бы и воздержаться. Но я это сделал, чтобы подразнить диавола и весь его змеиный выводок — мешающих людям жить государей и епископов. Я был бы очень рад, если бы мог произвести еще больший соблазн, делая то, что Богу угодно, а безбожников приводит в ярость».
[482]
К свадебному пиру выписал жених бочку торгаузского пива от того пивовара, на чьем возу спряталась Катерина в бочке, когда бежала из монастыря.
[483] «Пенорожденные обе, — мог бы воспеть ее кто-нибудь из бывших на том пиру гуманистов-поэтов, — древняя богиня из пены морской, а Катерина — из пены пивной».
«Если этот монах женится, то диавол и мир посмеются над ним», — говорили католики и ждали, что от этого «гнусного сожительства» монаха-расстриги с беглой монахиней «родится Антихрист».
[484]
«Люди меня за этот брак презирают, но я знаю, что Ангелы радуются ему, а бесы плачут». «Богом самим дана мне Кэте», — хвалится Лютер.
[485]
Катерина — добрая хозяйка, бережливая, даже скупая, добрая мать, вечная сиделка вечно больного мужа. Стряпает на кухне, моет пеленки, правит домом, сажает, строит, покупает, продает, унавоживает поля, откармливает свиней.
[486] «Моя Катерина — ребро мое, цепь моя, Catena mea, мой господин Кэте, dominus meus Kathe, мой владыка и законодатель Моисей»,
[487] — продолжает Лютер хвалиться, «назло Сатане», но умалчивает о главном — о том, что брак для него не великое христианское Таинство, как для ап. Павла — «Тайна сия велика», — а только исполнение гражданского и естественного закона.
[488] Признаки пола — «почетнейшие и прекраснейшие члены нашего тела»; но вследствие греха сделались «гнуснейшими».
[489] «Брачная любовь — такая же для нас необходимость, как пить, есть, плевать и облегчать желудок». Но это «все же грех, и если Бог все же не винит людей, то лишь по милосердию своему». Брака иногда не отличает Лютер от блуда: «Если твоя жена отказывается спать с тобой, возьми служанку».
[490] «Блуд происходит от закона… вот почему мы любим продажных женщин больше, чем жен», — говорит он с почти невероятною для такого человека, как он, циничною грубостью.
[491]
«Богом самим дана Кэте» — это в начале. А в конце: «Только женись, и самые глубокие мысли твои сделаются плоскими… все они сведутся к одному: думать и делать то, чего не хочет она… Кто женится, тот увидит конец своих счастливых дней».
[492] Это сказано в застольной беседе, может быть в присутствии жены. Вот когда не «Ангелы радуются» и не «бесы плачут», о том, что Лютер женился.
«Часто диавол лежит со мной на постели, ближе ко мне, чем жена моя, Катерина».
[493] Может быть, в минуты такой ужасающей близости не всегда умел он отличить жену от диавола; слушал, как рядом с ним дышит в темноте неизвестно кто — она или он, и волосы на голове его вставали дыбом от ужаса, как тогда, в Вартбургском замке, когда увидел ночью на постели своей голое, женское, мертвое тело, похищенное диаволом с кладбища.
Как это часто бывает в слишком разумных и удобных, как будто счастливых браках, Лютер тяжелел, засыпал — шел «под гору, под гору». «В неге живущая, бездушная Виттенбергская плоть — мясо — туша», — думали о нем такие слепые враги его, как Мюнцер, но ошибались: в неге Лютер не жил; если и засыпал, то на ложе не из роз, а из терний, иглами их исколотый весь, медленно истекающий кровью; хотел проснуться и не мог — умирал во сне.
38
Так же, как всех истинно великих людей, дающих миру что-то новое, окружает его, к концу жизни, все ширящаяся зона одиночества, как бы безвоздушной пустоты. Он знал, что если будет погибать, то никто ему не поможет, и даже некому будет сказать: «Погибаю». Может быть, иногда приходила ему в голову, или обжигала сердце его смутная страшная мысль: нет ли в том и его вины? Сколько бы он сам ни оправдывался в том, что сделал с восставшими крестьянами, едва ли он всегда мог смотреть им прямо в глаза. Сам человек из народа, он сказал: «Народ — Сатана»; «Кровь их на мне», — сказал о тех, чья кровь текла в его же собственных жилах. Может быть, боялся он прочесть в глазах каждого из них свой приговор: «Подлец, Иуда Предатель!»
Лютер оттолкнул от себя простых людей — народ, — те бесчисленные множества, которые были внизу, под ним, а те, кто был рядом с ним, наверху — немногие, — так называемые «избранные», люди нового знания — гуманисты, — сами от него отошли; предали его так же, как он предал народ; избранные немногие отомстили ему невольно и нечаянно за многих: «Какою мерою мерите, такою и вам отмерят», — мог бы он вспомнить грозное слово Господне. Злейшими предателями его, как это всегда бывает, оказались ближайшие ученики. «Евший хлеб мой поднял на меня пяту» (Пс., 40:10). Это и над ним исполнилось.
Так, наверху и внизу, в опоясавшей Лютера зоне одиночества воздух разрядился до того, что нечем было дышать.
Кажется, страшную меру этого одиночества лучше всего дает то, что происходит между Лютером и его многолетним другом, вечным врагом, величайшим из гуманистов, Эразмом. «Он, в глубине сердца, наш враг», — это верно и глубоко понял Лютер еще в Вартбурге.
[494] Но все-таки вынужден протянуть руку за помощью, мимо всех явных друзей своих, к этому тайному врагу. «Ты один из всех врагов моих понял главное в моем учении», — пишет он в тот же роковой для него год Крестьянского восстания, 1525-й, в книге «О порабощенной воле» (De serva arbitrio), отвечая на книгу Эразма «О свободной воле» (De libero arbitrio). «Ты не докучаешь мне тщетными спорами о Папе, Чистилище, индульгенциях, и тому подобных пустяках, которыми все еще меня преследуют. Ты один понял смысл борьбы и схватил врага за горло. Благодарю тебя, Эразм, от всей души!»
[495]
Тайна Предопределения — тайна первородного греха — человеческой воли, некогда свободной, а потом порабощенной, есть живое, огненное сердце всей Реформы — это поняли, как тогда казалось Лютеру, только двое — он и Эразм. Бедный Лютер! Он тогда еще не знал или не хотел знать, что не Эразм «схватил за горло врага»-диавола, а диавол руками Эразма схватил за горло самого Лютера, чтобы двадцать лет душить. Этого Лютер тогда еще не понял, но скоро поймет. «Заклинаю вас всех, преданных делу Христа и Евангелия, ненавидеть Эразма! Если я буду жив, то очищу Церковь от его нечистот… Это маленький Грек, Graeculus, царь двусмысленностей, который надо всем смеется… Иуда, предающий Христа поцелуем… ядовитая гадина… отъявленный в мире негодяй».
[496] В этом суде над Эразмом Лютер, по своему обыкновению, неистовствует и преувеличивает, хватает через край. Он так же не вполне справедлив к Эразму, как Фауст к призванному и уполномоченному им же самим, верному слуге своему и помощнику, Мефистофелю, когда клянет его: «Пес! Гадина!» — и надеется, с помощью Божьей, отвергнутой им же самим, «растоптать его, как ползучую гадину».
[497] Но в главном суде своем над Эразмом — «царем двусмысленностей» — Лютер все-таки прав и прикасается к чему-то глубокому в религиозном существе Эразма.
Следуя за Лютером, как тень за человеком, Мефистофель за Фаустом, Эразм искажает дело Лютера, сводит в нем все трудное и глубокое к плоскому и легкому; хочет сделать из Евангелия «философию Христа» — «христианство без Откровения» — «религию честных людей» — человечески-разумное истолкование всего, что в христианстве безумно-божественно. «Чтобы сделаться христианином, — учит Эразм, — достаточно быть добрым, чистым и простым человеком; эти качества равняют человека с Христом».
[498] Все наше «бывшее христианство» — удобное и безопасное, «обезвреженное», образумленное от «безумья Креста» — и есть не что иное, как христианство по Эразму.
«Мир спасется разумным сомнением», — учит Эразм. «Мир спасется безумною верою», — учит Лютер.
[499] «Злейший враг Божий — человеческий разум: он — главный источник всех зол».
[500] «Разум — величайшая блудница диавола».
[501] «Разум наиболее противоположен вере… верующий должен его убить и похоронить». «Разум свой уничтожь — иначе не спасешься».
[502] Лютер и здесь опять неистовствует и преувеличивает. Он, впрочем, и сам знает, что разум для человека здесь, на земле, «так же необходим, как похоть».
[503] Но Лютер неистовствует, может быть, недаром. Он как будто предчувствует, что за Эразмом, благовестником разума, следует бесконечно сильнейший и опаснейший враг; имя его мы теперь знаем — Кант. «Все учение Христа есть учение нравственное, прежде всего», — следовательно, человечески-разумное, — мог бы сказать Эразм вместе с Кантом.
Лютер хочет «раздавить Эразма, как „ядовитую гадину“», но, может быть, предчувствует, что сам будет им раздавлен и что, если надо будет людям сделать выбор между ним и Эразмом, между безумною верою и сомневающимся разумом, то выбор будет сделан не в пользу Лютера. Он, может быть, уже предчувствует, что участь его и в будущем, так же как в настоящем, — безвоздушная пустота одиночества.
Лучший друг и любимейший ученик Лютера — гуманист Меланхтон. «Если бы я даже погиб, ничего бы не было потеряно для Слова Божия. Ты, Меланхтон, уже превзошел меня».
[504] «Меланхтон сделает больше, чем множество Лютеров, вместе взятых». Немногие учителя так говорили об учениках.
Может быть, одной из горчайших минут в жизни Лютера была та, когда в 1536 году, после падения Мюнстера — другой такой же для него роковой год, как 1525-й — год Крестьянского восстания, — он впервые почувствовал, что Меланхтон, вернейший ученик его, нет, больше — сын его возлюбленный, первенец, и еще больше — брат его ближайший, как бы он сам, другой, лучший, потихоньку, трусливо, подло дрожа, плача и терзаясь, изменяет ему, предает его, целуя в уста, как Иуда, чтобы перейти от него к «отъявленнейшему в мире негодяю», «ядовитой гадине», злейшему врагу его и Господню — Эразму. «Бог спасает только тех, кого хочет спасти, предопределенных, избранных, а всех остальных губит», — учит Лютер. «Нет, Бог спасает всех, кто хочет спастись, а губит только тех, кто сам хочет погибнуть», — учит Меланхтон вместе с Эразмом, и с этим согласятся все «разумные», «добрые», «честные» люди, «нравственные прежде всего» (по Канту-Эразму), и этим будет убито живое, потушено огненное сердце всего Лютерова-Павлова-Христова дела—божественно-безумная тайна Предопределения, Praedestinatio.
«Меланхтон отогреется на твоей груди, змея». «Он ждет только твоей смерти, чтобы тебе изменить», — остерегали учителя другие ученики.
[505] «Нет, это было бы слишком низко», — отвечает им Лютер, и не верит. А когда поверил, никому ничего не сказал, но, вероятно, почувствовал нечто подобное тому одиночеству, которое чувствует похороненный заживо, когда, очнувшись в темноте, ощупывает стенки гроба и вдруг понимает, что случилось.
39
Хуже Меланхтона, хуже Эразма, может быть, казался иногда Лютеру другой ученик его, другая «на его сердце отогретая змея», тоже великий гуманист, Агрикола — «противозаконник», «антиномист». Делая как будто логически разумные, а на самом деле чудовищные выводы из Лютерова учения о новой свободе во Христе, отменяющей Закон Моисея, и превращая свободу божественную в человеческий бунт и своеволие. Агрикола дает как бы точнейшую химическую формулу тех разрушительных стихийных взрывов, которые наделали столько бед в Крестьянском бунте Мюнцера и наделают, как предчувствует Лютер, бед еще больше в том, что он называет «великим пожаром», а мы называем «великой социальной революцией».
«Кто отвергает Закон, пусть уничтожит сначала грехи», — обличает он Агриколу, кричит уже слабеющим, в безвоздушной пустоте или под землей в гробу, задыхающимся голосом, уже почти не надеясь, что будет услышан. «В сердце нашем и в совести начертан Закон, и только диавол хотел бы его исторгнуть из них. Легкие умы думают, что достаточно услышать кое-что о Евангелии, чтобы стать христианином. Нет, познайте и ужас Закона. Благодать и надежда нужны, чтобы родилось покаяние, но и угроза нужна». «Это мы тебе и говорили, но ты не слушал», — могли бы Лютеру напомнить католики.
«Вечен закон и божественен, — продолжает он отстаивать, — Закон возвещает святыню Господню; поражает и проклинает, готовя дело спасения… Закон никогда не будет отменен; он применяем к осужденным и только в святых исполнен (impenda lex in damnatis, impleta in beatis)». «Грешным людям отвергать Закон, без которого нет ни Церкви, ни государства, ни семьи — ничего, что делает людей людьми, — значит опрокидывать бочку вверх дном; это — невыносимое дело».
[506] «Мы и это тебе говорили, но ты не слушал», — могли бы опять напомнить Лютеру католики. Это и значит: «Какою мерою мерите, такой и вам отмерится».
В 1527 году, во время тяжелой болезни, когда думали все, думал и он сам, что умирает, он воскликнул громким голосом и «заплакал так», вспоминает очевидец, «что слезы катились градом по щекам его: „О, каких только ужасов не натворят после смерти моей ложные пророки-мечтатели, второкрещенцы и другие бесчисленные бунтовщики!“
[507]
Вот когда он, может быть, понял, что значит: „Кровь их на мне“; понял, что на нем кровь не только восставших крестьян и „жалких людей“ в Мюнстере, но и всех бесчисленных жертв грядущего великого Бунта — „всемирного пожара“ — всемирной социальной революции. „О, конечно, не только на нем — и на многих других, но и на нем тоже!“
Изменник Меланхтон, изменник Агрикола; изменили или изменят, предали или предадут, большею частью невольно, невинно, и все другие ученики-друзья. „О, зачем, зачем друзья так мучают меня? Точно мало у меня врагов… Лучше бы мне и на свет не рождаться!“ — жалуется Иов; жалуюсь и я: лучше бы мне никогда ничему не учить, ничего не проповедовать… Тщетно я трудился — весь труд мой даром пропал». «Если бы я знал в начале проповеди, какие враги Слова Божия люди, то молчал бы и сидел смирно».
[508] «Сколько лжебратьев, отпавших от Церкви! Всякий маленький грамматик, крошечный философ только и мечтает о новых учениях… Какое смятение! Никто ни у кого не учится; всякий хочет быть сам учителем… О, какое жалкое падение Церкви, преданной соблазну и немощи!»
[509] «Кто же начал соблазн? Кто первый сказал: „Слово Божие во мне одном. Мне дано откровение свыше, помимо Церкви“. „Кто, как не ты?“» — могли бы напомнить Лютеру католики,
[510] а может быть, и напоминать не надо: он сам помнит и знает все. «Церковь опустошена и ограблена… Даже те из государей, которые называют себя „евангелическими“, навлекают на людей гнев Божий святотатством и алчностью». «Сатана все тот же (в новой, протестантской Церкви, как и в старой, католической); вся разница лишь в том, что некогда под властью пап смешивал он Церковь с государством, а теперь государство смешивает с Церковью».
[511]«Если так, то игра, может быть, не стоила свеч». «Не было ли то, что ты называешь зовом Божьим, только наваждением бесовским?» — эти страшные слова отца могли ему вспомниться в эти страшные дни.
[512]
40
«Есть у Бога прекрасная колода карт, вся из королей, и одну карту Он бьет другой: так Папу побил Лютером, а потом всю колоду Он кидает под стол, как дети, которым надоело играть», — шутит Лютер и предчувствует, что скоро вся колода будет брошена под стол, потому что близится кончина мира.
[513] «Я сам был трубою Архангела, возвещающей Второе Пришествие», — скажет он накануне смерти, а еще за шесть лет до нее, в 1541 году, пишет не для людей, — все равно никто ничего не поймет, не услышит, — а только для себя самого «Предположение о возрастах мира» по летописи Кариона Математика. «Мир сей просуществует шесть тысяч лет; мы уже в последнем тысячелетии, и оно не кончится, подобно тому, как Иисус не пробыл всего третьего дня в гробу. Вечер мира уже наступил. Будем ждать».
[514] «Мир обветшал, как риза, и скоро изменится».
[515]
Когда турки кидаются на Германию, Лютер приветствует в них «Гога и Магога», стучащихся в дверь христианского мира. В Пасху 1545 года великая Тайна Второго Пришествия исполнится, небеса и земля с шумом прейдут, праведные воскреснут в жизнь вечную.
[516] Это предсказание Лютера для мира не исполнилось, но для него самого мир действительно кончился — он умер почти в тот самый год, на который предсказывал кончину мира.
«Много мы кое-чего увидим, если мир еще лет пятьдесят просуществует!» — сказал ему однажды кто-то в застольной беседе.
«Лет пятьдесят — не дай-то Бог! — воскликнул Лютер. — Наступят дни, когда так скверно будет жить на земле, что люди со всех концов мира будут вопить: „Господи, скорей бы конец!“
И, подумав, прибавил: „Нет, пусть уж лучше все сразу кончится Страшным Судом… О, как бы я хотел, чтобы завтра же наступил конец мира!“»
[517]
Летом 1545 года, месяцев за шесть до смерти, отчаявшись или как будто отчаявшись в деле своем, он думает бежать из Германии: «Лучше мне скитаться, нищим, по большим дорогам и выпрашивать хлеб свой, чем мучиться, как я мучаюсь в эти последние жалкие дни жизни моей, видя то, что происходит здесь, в Виттенберге (он мог бы сказать: „Во всей Германии — во всем христианском человечестве“), весь мой труд и тот пропал даром».
[518]
«Ох, как я устал, как я устал!.. Будь что будет, пропадай все! Кончена Германия — она уже никогда не будет тем, чем была», — пишет он еще раньше, в 1542 году, за четыре года до смерти.
[519] Кончена, может быть, не только Германия, но и все христианское человечество: «Я стар и очень устал… Но все еще нет мне покоя, потому что диавол неистовствует, и человечество так озверело, что мир погибает».
[520] «Мир, как пьяный мужик на лошади: сколько ни подсаживай его с одного бока в седло, — все валится на другой бок. Миру помочь нельзя ничем: он хочет принадлежать диаволу».
[521] И за два года до смерти: «Кажется, мир, перед концом, сошел с ума, как это бывает иногда с людьми перед смертью».
[522] Кажется, весь мир — как осажденный Мюнстер, где «жалкие люди» ищут Царство Божие и находят только царство диавола.
«Я обленился, устал, охладел ко всему (alt, kalt, ungestalt)… Я уже ни на что не годен, я — человек конченый… Да приложит же меня Господь к отцам моим и да предаст тело мое червям — давно пора! Я пресыщен жизнью, если только это можно назвать жизнью». «Весь этот год (1542) я был, как мертвый, и только беременил землю».
[523] «Я только охладелый труп, ожидающий могилы».
[524]
И в конце января 1546 года, недели за три до смерти, он написал из Эйслебена, где он родился и где умрет: «Братья, молитесь об одном для меня — чтобы дал мне Господь умереть спокойно. Когда я возвращусь в Виттенберг, то лягу в гроб и отдам жирного доктора Лютера в пищу могильным червям… Я устал от мира и покину его, как путник покидает дрянную гостиницу».
[525] «Если вы услышите, что я болен, — не просите для меня у Бога ни здоровья, ни жизни. Просите только, чтобы Он послал мне тихую смерть».
[526]
Дело жизни для христианина последнее и величайшее — смерть. «Делается богослов (в высшем смысле: кто обладает Словом Божьим и кем обладает оно) — делается богослов, не понимая… не созерцая, а только умирая (Moriendo fit theologus, non intelligendo et speculando)»,
[527] — учит Лютер. Как не призрачно-мнимо и не отвлеченно-умственно, а религиозно-действенно жил человек, узнается только по тому, как человек умирает. В смерти с христианином не только что-то делается, но и он сам что-то делает; не влечется на смерть, как трепетная жертва на заклание, а сам идет на нее, как мужественный воин на врага. Именно так шел Лютер на смерть. Чтобы знать, как он жил, и все еще, может быть, живет и будет жить всегда не в одной из двух разделенных Церквей, протестантской и католической, а в будущей Единой Вселенской Церкви, — надо знать, как он умер.
41
Строит ли кто… из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, — дело каждого обнаружится… потому что в огне открывается, и огонь испытывает дело каждого, каково оно есть.
У кого дело сгорит, тот потерпит урон; впрочем, сам спасется, но так, как бы из огня
(1 Коринфянам, 3:12–15).
Эти слова Павла часто, должно быть, вспоминались Лютеру в последние дни жизни. Он знал, что если даже дело его сгорит, то сам он из огня спасется, потому что в этом и заключалась блаженная тайна Предопределения — тот великий Свет с неба, который озарил его еще в начале жизни, как Павла на пути в Дамаск, и уже не потухал никогда; он знал, что в деле спасения личного он строил не только себе, но и для Церкви, из «драгоценных камней», и что это дело его ни в каком пожаре сгореть не может. Но бывали, вероятно, такие минуты, когда ему казалось, что в деле спасения общего он строил только «из дерева, соломы или сена», и что это дело его уже начало гореть не только в Крестьянском бунте и в Мюнстере, а в том «всемирном пожаре» социальной революции, в котором, он предчувствовал, сгорит окончательно. В эти-то минуты и овладевало им то, что могло казаться не только врагам его, римским католикам, но и ему самому, смертным грехом отчаяния, но на самом деле было чем-то совсем другим.
Каждый христианин, вместе с Христом, восходит на крест и, умирая, нисходит в ад, чтобы, вместе с Христом, и выйти из ада — воскреснуть. «Самоуничижение» (annihilatio), «самоотречение даже до ада (resignatio ad infernum)», в религиозном опыте Лютера, так же, как и «темная ночь души» (nocte oscura) в опыте св. Иоанна Креста (Juan de la Cruz), и есть не что иное, как это, для всякого христианина необходимое, Сошествие в ад.
[528]
Если бы мы поняли первое, сказанное людям, слово Господне — «Обратитесь» (на греческом языке straphête, что значит — «перевернитесь, опрокиньтесь») и другое, «незаписанное» в Евангелии слово «agraphon»:
Если вы не сделаете… вашего верхнего нижним, а нижнего верхним, то не войдете в царство Мое,[529]
мы поняли бы и то, что происходило с Лютером, в его как будто грешном, губящем, а на самом деле спасительном, святом отчаянии — в Сошествии в ад.
С очень большой высоты пловец кидается в море и так долго остается под водой, что неопытные в плавании зрители думают, что он утонул. Но, опустившись до какой-то последней точки и «перевернувшись», «обратившись» так, что «верхнее» для него становится «нижним» и «нижнее» — «верхним», он поднимается все выше и выше, пока не вынырнет. Нечто подобное происходит и с Лютером в его отчаянии — Сошествии в ад.
«Целую неделю я был в таком аду, что, при одном воспоминании об этом, я весь дрожу. Я потерял Христа моего; я был Им покинут в буре отчаяния и богохульства».
[530] «Вот последняя точка нисхождения пловца в глубину». Но после того как он «перевернется», «обратится», сделается она точкой его восхождения. «Это смертное борение я, кажется, терплю за многих». «В ад низводит Господь и выводит из ада… умерщвляет и оживляет. Слава Ему во веки веков».
[531] Это сказано Лютером летом 1527 года, во время тяжелой болезни, от которой он едва не умер, а через десять лет, зимою 1537 года, когда он опять-таки тяжело заболел, так что смерть заглянула ему в глаза, он скажет: «Да, я умираю, Господи, врагом врагов Твоих, отлученный от Церкви и проклятый Папой Антихристом. Оба мы предстанем на суд Твой — он к вечному стыду своему, а я, жалкая тварь Твоя, исповедавшая имя Твое, — к вечной славе».
[532] Лютер не говорил бы так перед лицом смерти, если бы не надеялся, что не только сам спасется, но и какая-то часть дела его будет спасена.
В 1545 году, при ложном слухе о смерти его, издана была в Неаполе книжка, сообщавшая эту радостную весть всем верным сынам католической Церкви. Книжка была очень глупая, но и люди такого великого ума, как, св. Игнатий Лойола, и такой лучезарной святости, как св. Тереза Авильская, судили о Лютере немногим лучше тех, кто писал эту книгу. Видно по ней, что ответственность за то, что произошло в христианском человечестве после второго Разделения Церквей, падет не только на протестантов, но и на католиков.
«Страшное чудо совершил Господь во славу Христа и в утешение всех сынов Церкви. Великий еретик, Лютер, скончался. Перед смертью он причастился и велел положить тело свое на алтарь, дабы почитали его, как тело святого. Но когда, вопреки этому приказу, его зарыли в землю, то в ней поднялся такой ужасный шум, как будто все силы ада столкнулись друг с другом. В воздухе же явилась частица Св. Даров, принятая им недостойно. Но только что положили ее обратно в чашу, как тот подземный шум затих. А в следующую ночь опять поднялся, еще с большею силою. Когда же, наконец, разрыли могилу, то увидели, что тело исчезло бесследно, и вышел из земли такой удушливый серый дым, что все присутствующие сделались больны, и великое множество свидетелей этого чуда вернулись в лоно святой нашей матери, католической Церкви».
Лучше, умнее и благочестивее нельзя было ответить на эту глупую книжку, чем ответил Лютер:
«Я, Мартин Лютер, заявляю, что получил и прочел эту неистовую ложь о смерти моей с большим удовольствием, кроме тех богохульств, коими приписывается подобная ложь Величеству Божию. Я радуюсь тому, что диавол, а вместе с ним и Папа и все верные слуги его, питают ко мне такую лютую ненависть. Да обратит их Господь, а если этой молитве моей не суждено исполниться, то да будет Господу угодно, чтобы враги Его не сочиняли против меня никогда ничего, кроме подобных нелепостей».
[533]
Умные и благочестивые люди, каких всегда было и будет много в Римской Церкви, могли бы задуматься над этим ответом Лютера: если так говорить, умирая, о смерти — значит «погибнуть», — что же значит «спастись»?
Кажется, по веселому лицу умирающего Лютера в этом ответе можно видеть, с какой быстротой он подымается из черных вод отчаяния к солнцу надежды. Временный, бывший Лютер падет — будущий, вечный — восстанет.
42
С 1538 года, к прежней постоянной болезни его — почечным камням, — прибавились новые: кровавый понос, глухота, слепота одного глаза, одышка, опухоль ног, головокружения, обмороки. «Все это дело Сатаны, — говорил он, но, подумав, прибавлял: — Нет, просто старость».
[534] «Просто смерть», — мог бы сказать, потому что верно кто-то заметил, что «люди умирают не от болезней, а от смерти, и тогда именно, когда, сами того не зная, хотят умереть». Лютер хотел смерти и мужественно готовился к ней; от всякого лечения отказывался и врачей к себе не допускал. «Эти молодцы, — говорил он, — только наполняют кладбище!»
[535]
В эти дни два мансфельдских графа, родные братья, Альбрехт и Эбхард, вели многолетнюю тяжбу из-за неподеленных земель, церковных имуществ и рудников. Законоведы и судьи, как жадные пиявки, присосавшись к этому делу, нарочно затягивали его и запутывали, чтобы не лишиться доходной статьи. Видя, что толку от них не будет, тяжущиеся братья в 1545 году обратились к посредничеству Лютера. Маленький городок Эйслебен, где он родился, находился в Мансфельдском графстве. Вопль бедных людей, крестьян и рудокопов, страдавших от этой бесконечной тяжбы, дошел до Лютера, и он не хотел отказать им в помощи. Друзья его возмущались, что «такого великого служителя Божия, как он, хотят вмешать в это грязное дело». Курфюрст Саксонский писал графу Альбрехту: «Доктор Мартин Лютер — больной старик; вам следовало бы его пощадить». Но сам Лютер себя не щадил. Как ни тяжело ему было таскаться по большим дорогам, ломать больные, старые кости, он все-таки решил поехать в Эйслебен. Радовался, может быть, что последним делом его на земле будет святейшее из всех дел человеческих — мир. «Если мне удастся вас помирить, дорогие государи мои, я с радостью лягу в гроб», — писал он графу Альбрехту.
[536] «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божьими». Это блаженство, может быть, вспомнил Лютер перед смертью и надеялся втайне, сам того не сознавая, что этою помощью бедным людям родной земли искупит хоть малую часть тяготевшей на нем после Крестьянского бунта великой вины перед всем германским народом.
23 января 1546 года, в лютую стужу, выехал он из Виттенберга в Эйслебен. Переправляясь в лодке через еще не замерзшую, вследствие быстрого течения, и бурно разлившуюся реку Зааль, едва не утонул, а подъезжая к Эйслебену, едва не замерз: «Голову мне продуло холодным ветром так, что она превратилась как будто в ледяную глыбу», — вспоминает он в шутливом письме к жене.
[537]
Приехал в Эйслебен совсем больной. Его уложили в постель, растерли горячими сукнами и закутали в теплые одеяла. Он глубоко заснул, пропотел и на следующее утро почувствовал себя так хорошо, что мог участвовать в переговорах с уполномоченными по делу Мансфельдских графов, а дня через два проповедовал в церкви и рукоположил, по апостольскому чину, двух священников.
[538]
Жена о нем беспокоилась, ночей не спала.
«Дорогая Катерина, — писал ей Лютер, — почитай Евангелие от Иоанна и Маленький Катехизис, о котором ты однажды сказала: „В этой книге все для меня“. Ты становишься на место Бога, как будто Он не всемогущ и не мог бы создать дюжину новых Лютеров, если бы старый погиб… Есть у меня заступник могущественнее тебя и всех Ангелов на небе — Тот, кто лежит в яслях на соломе и, в то же время, сидит направо от Отца. Будь же спокойна. Аминь».
[539]
Это писал он 7 февраля, а через три дня: «Милость и мир во Христе. Святейшая госпожа докторесса, мы благодарим вас бесконечно за ваше беспокойство о нас… потому что с тех пор, как вы начали беспокоиться, в доме едва не случился пожар, и большой камень, упавший при починке потолка, едва не раздавил одного из нас… Я боюсь, что если ты будешь продолжать беспокоиться, то земля под нами провалится. А впрочем, по милости Божьей, мы так здоровы, что лучше не надо… Только бы поскорее кончить все дело и, если Бог позволит, вернуться домой. Аминь. Вашей Святости слуга покорнейший, Мартин Лютер».
[540]
Он жену не обманывал, чтобы ее успокоить: в самом деле, давно уже не чувствовал себя так хорошо, как в эти дни. Все болезни вдруг отступили от него, может быть, перед смертью, как приготовившие дом служанки — перед входящею в него госпожою.
В лучшей гостинице, где останавливались знатные путешественники, отведены ему были особые покои: внизу большая комната, служившая столовою и приемной, где происходили заседания уполномоченных, а наверху — спальня.
Утром он бывал на примирительных заседаниях; ровно в полдень обедал; в шесть ужинал. Часто приглашал гостей к столу. Был, или казался, веселым, и все повторял: «Как я счастлив, как я счастлив, что, перед концом, вернулся на родину!»
Может быть, вспоминал того маленького, нищего, голодного оборванца, который полвека назад, на улицах соседних городов, Мансфельда и Эйзенаха, выпрашивал милостыню под окнами, с жалобной песенкой: «Дайте хлеба ради Бога! (Date panem propter Deum!)» — «Все мы перед Богом — только жалкие нищие; вот главная истина (hoc est verum)» — это были последние, его рукою написанные слова.
В восемь часов вечера вставал из-за стола и шел наверх, в спальню. Не был как будто ничем болен, но так иногда ослабевал, что его должны были вносить по лестнице на руках несколько человек — был очень грузен.
Перед тем, как лечь, открывал окно и, глядя на небо, молился, произнося иногда слова молитвы так громко, что друзья могли их слышать. Кто-то записал одну из этих молитв:
«Отче, молю Тебя, во имя Сына Твоего! Слышь меня, как Ты обещал… Ныне Евангелие Сына Твоего уже явилось людям и скоро над всем миром воссияет… Благослови, Господи, Церковь моей родной земли и сохрани ее в истине Сына Твоего, да узнает мир, что я был послан Тобой… Аминь! Аминь!»
[541]
«Когда после молитвы отходил от окна, лицо у него было так радостно, как будто он сбросил с плеч тяжелое бремя», — вспоминает очевидец.
[542]
14 февраля, в воскресение, опять проповедовал в церкви, на слова Евангелия от Матфея: «Славлю Тебя, Отче, Господина неба и земли, что утаил сие от премудрых и разумных и открыл младенцам». Кончил проповедь так: «Закроем же глаза на всякую человеческую мудрость и будем держаться только слов Христа и пойдем к Нему, потому что Он нас зовет к Себе… Много еще можно было бы об этом сказать, но я устал и должен кончить. Аминь». Это были последние, сказанные им с церковной кафедры, слова.
[543]
В тот же день он писал жене: «Я надеюсь быть дома на этой неделе… Бог послал нам великую милость: советники обоих государей во всем, наконец, согласились, кроме двух-трех мелких дел, которые будут решены сегодня. Оба графа, Альбрехт и Эбхард, снова сделаются братьями. Я их приглашу сегодня и сделаю так, что они заговорят друг с другом, потому что до сих пор они сидели на совещаниях, как немые идолы, и только в письмах жестоко оскорбляли друг друга… Здесь все благополучно. Мы едим и пьем по-королевски и за нами ухаживают так, что мы могли бы, пожалуй, вас, Виттенбергцев, забыть… Да хранит тебя Господь».
[544]
Кончив писать, натянул на себя теплый, на лисьем меху, докторский плащ, подошел к окну, открыл его и долго смотрел на голубое небо, где было уже первое обещание весны. Смотрел, как с висевших на водосточном желобе под кровельными выступами и таявших на солнце прозрачных льдинок падают светлые капли, как тихие слезы радости. Вдруг пронеслись по улице, взметая снежную пыль, большие расписные и раззолоченные, масленичные сани, с веселым звоном серебряных бубенцов под дугами и еще более веселым криком, визгом, смехом множества мальчиков и девочек. Это были сыновья и дочери, внуки и внучки двух так долго враждовавших и помирившихся, наконец, братьев.
Снова глянул он на голубое небо, и ему почудилось в нем обещание уже не временной, а вечной весны — вечного мира — царства Божьего на земле, как на небе. Жадно, всею грудью вдохнул солнечно-студеный воздух и вдруг почувствовал, что двадцать лет его душившая, мертвая петля диавола еще не развязалась у него на шее, но уже ослабела — скоро, должно быть, развяжется.
«Может быть, мир и не захочет принадлежать диаволу», — подумал он радостно, не чувствуя, как текут по щекам его тихие слезы, такие же светлые, как те капли, что падали с таявших на солнце льдинок.
43
16 февраля соглашение братьев готово было и подписано. В тот же день ему сделалось хуже, и утром, 17 февраля, он так ослабел, что по настоянию друзей и самих графов, не сошел вниз, на последнее совещание, а оставался у себя наверху, в спальне, и соглашение принесли ему наверх, в спальню, где он и подписал его радостно. Так совершилось одно их тех великих маленьких дел, на которые способны только очень немногие великие люди.
Все утро провел у себя в спальне, вместе с любимейшими учениками своими, доктором богословия, Юстом Ионасом, и придворным священником мансфельдовских графов, Михаэлем Целием. То ходил по комнате, то отдыхал на кожаной дневной постели. Все говорил только о скорейшем отъезде в Виттенберг; все думал только об этом одном, как будто родной городок, Эйслебен, только что милый, вдруг сделался ему чужим, скучным и тошным, почти страшным. Все повторял упорно и тоскливо, как будто сам не очень верил тому, что говорил: «Домой, домой! Завтра же едем!»
Завтра ему суждено было действительно вернуться домой, но не туда и не так, куда и как он думал.
В полдень, к обеду сошел вниз. Мало ел и пил, но весело и, как всегда, увлекательно живо беседовал с друзьями, вспоминая любимые места из Писания.
После обеда несколько раз жаловался на боль в груди и удушье. Его растерли, по обыкновению, горячими сукнами, и ему сделалось легче. К ужину опять сошел в столовую, потому что, говорил, ему «легче на людях». Речь зашла о будущей жизни. «А как вы думаете, дорогой господин доктор, узнаем ли мы там друг друга?» — спросил кто-то.
«Как не узнать!» — ответил он, и глаза его загорелись тем вечно юным огнем, «ангельским» для одних и «бесовским» для других, который трудно было вынести смотревшим в эти глаза и забыть невозможно. «Как же не узнать! Вспомните, что сказал Адам? Он Евы никогда не видел; лежал и спал сном смерти, но когда проснулся — ожил, то не сказал „Откуда ты? Кто ты?“, но воскликнул: „Ты — плоть от плоти моей и кость от кости моей!“ Как же он знал, что эта женщина не вышла из земли или из камня? Он это знал, потому что научен был Духом Святым. Так же и мы, умерев и родившись вновь во Христе, будем, как первые люди в раю, и лучше узнаем…»
Что-то дрогнуло в голосе его, от чего у всех слушавших дрогнуло сердце. «Лучше узнаем друг друга, чем Адам узнал Еву!»
И, помолчав, прибавил тихо, как будто про себя, — как всегда говорил, когда чувствовал, что его не поймут: «Вот почему мы должны еще здесь, на земле, любить и жалеть друг друга так нежно, как муж любит свою жену».
[545]
Вскоре после этих слов он встал из-за стола и пошел наверх, в спальню, где, по обыкновению, облокотившись на подоконник у открытого окна, долго молился, а когда вошел к нему ученик, виттенбергский гуманист и богослов Иоганн Аурифабер, обернулся к нему и сказал: «Опять боль в груди и удушье… Но, слава Богу, до сердца еще не дошло».
Тот, вглядевшись в лицо его, испугался, сбежал по лестнице и позвал наверх всех, бывших в столовой. Снова, как давеча, растерли его по всему телу горячими сукнами, и ему сделалось немного легче.
Прибежал граф Альбрехт, с редким лекарством — единороговой костью. «Как вы себя чувствуете, дорогой господин доктор?»
«Ничего, ваше высочество, немного получше».
Граф сам натер кости в порошок, развел его в вине и дал ему ложку лекарства.
Около девяти часов он прилег на дневную постель и сказал: «Если бы я только мог уснуть на полчаса, я думаю, мне было бы совсем хорошо…»
И действительно заснул тихим, естественным сном, часа на полтора. В комнате оставались доктор Ионас, магистр Целий, двое маленьких сыновей Лютера, Мартин и Павел, и слуга его Амвросий.
Ровно в десять он проснулся и, взглянув на сидевших, сказал: «А вы все еще здесь?.. Зачем не ложитесь?»
«Нет, господин доктор, мы уже лучше с вами посидим», — ответил Ионас за всех.
Лютер встал, несколько раз прошелся по комнате и, подойдя к большой, ночной постели, сказал: «Ну, я теперь лягу как следует. Даст Бог…» Не кончил и, как будто с тайным страхом взглянул на постель, прошептал: «In manus Tuas commendo spiritum meum! В руки Твои предаю дух мой! Ты искупил меня, Боже Истинный!»
Может быть, он сам не знал или не хотел знать, почему произносил эти слова, для него самые нужные сейчас, не на родном, немецком, а по-латыни — еще более родном языке той самой Римской Церкви, которую считал или хотел бы считать «царством Антихриста».
Лег в хорошо приготовленную постель, с нагретыми пуховиками и подушками, пожелал всем доброй ночи, ласково пожимая руку, и уже закрыл глаза, но, как будто вдруг что-то вспомнив, снова открыл их, оглянул всех и сказал: «Доктор Ионас, магистр Целий и вы все, молитесь, молитесь за Иисуса Христа и за Евангелие, потому что Тридентский Собор, с несчастным Папой, очень на них ярятся сейчас…»
Потушили свечу, чтобы не беспокоила глаза, и зажгли ночник в соседней маленькой комнатке — уборной.
Лютер уснул таким глубоким и тихим сном, как давеча. Но только что пробило час, проснулся и глухим задыхающимся голосом позвал слугу, Амвросия.
«Что вы, дорогой господин доктор? Вам опять нехорошо?» — спросил Ионас.
«Ах, Боже мой, Боже мой, как мне плохо! — простонал больной. — Дорогой доктор Ионас, я родился и крещен здесь, в Эйслебене; должно быть, здесь и умру…»
Понял, или начал понимать, куда и как «вернется домой».
Встал с ночной постели и перешел на дневную. Но долго не мог лежать — задыхался. Начал ходить по комнате, томился и не находил себе места. Когда ему предложили снова давешнего, чудотворного лекарства — единороговой кости, — только рукой махнул.
Так, наконец, ослабел, что должны были снова уложить его в ночную постель.
Прибежали два поспешно вызванных придворных врача с аптекарем и графиня Альбрехт с целой корзиной лекарств, крепительных вод и бальзамов. Но Лютер от всего отказывался и просил сначала словами, а потом знаками, оставить его в покое. Иногда тихо стонал: «Ох, тяжко мне, тяжко!.. Нет, не уеду. Останусь в Эйслебене…»
Доктор Ионас, верный друг учителя, почти так же страдал, как он, когда, наклонившись к нему, пощупал рукою лоб его и, стараясь, чтобы голос не дрогнул от слез, сказал: «Досточтимый отец, молитесь Верховному Первосвященнику нашему, Господу Иисусу Христу Искупителю! Вы очень хорошо пропотели — даст Бог, вам будет лучше…»
«Нет лучше не будет… Это холодный пот смерти… Боже мой, Боже возлюбленный… Ну, ничего, надо потерпеть… Все хорошо, все хорошо будет… Ах, дорогой доктор Ионас, милый друг…»
Хотел улыбнуться, но не мог, и от этой напрасной попытки губы искривились так жалобно, что Ионас отвернулся, чтобы не заплакать.
Больной заметался в тревоге.
«Что я хотел? Что я хотел?.. Ах, да…»
Руки сложил на груди, поднял глаза к небу и тихим, глухим, но таким торжественным голосом, как в церкви, во время богослужения, начал молиться:
«Боже и Отец Господа нашего, Иисуса Христа, благодарю Тебя за то, что Ты явил мне Сына Твоего Единородного, в Него же я верую, Его же исповедал я перед людьми и возлюбил, и прославил… Господи, прими бедную душу мою… Я ухожу из мира сего, Отче, но знаю, что вечно буду с Тобою, и не исторгнет меня никто из рук Твоих…»
Эту молитву произнес на немецком языке, но кончил на латинском, еще тише, торжественней: «Sic dilexit Deus mundum, Бог так возлюбил мир, что Сына Своего Единородного отдал, чтобы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную…»
И лицо его просветлело, как всегда после молитвы, точно он сбросил с себя тяжелое бремя.
44
В комнату умирающего и во все другие покои в доме набилось множество народа: кроме старшего графа Альбрехта с графиней, младший граф Эбхард, тоже с графиней, и все остальные графы Мансфельдские — Филипп, Воллрадт, Иоганн — и яснейший князь Ангальтский с княгиней, и владетельный граф Шварценбургский с графиней, и какие-то придворные советники, и никому не известные люди с жадно-любопытными лицами, может быть, гробовщики. В спальне, и без того уже слишком натопленной, сделалось так душно, что и здоровым трудно было дышать — каково же умирающему.
Как это почти всегда бывает в доме, где смерть, люди вели себя глупо, жалко и непристойно. Чувствовали, что надо что-то сделать, но не знали что. Только суетились без толку, метались, шепотом переговаривались и все чего-то стыдились так, что неловко было смотреть друг другу в глаза, как будто чувствовали, что виноваты в чем-то перед умирающим.
Больше всех суетилась графиня Альбрехт, старая, молодящаяся женщина, с надменным и придурковатым лицом; требовала все, чтобы больного растерли какой-то летучей мазью и дали ему одного из множества принесенных ею лекарств, и злобно шептала, что если этого сейчас же не сделают, то она ни за что не отвечает и Бог их всех за это накажет.
Наконец, по ее настоянию, один из врачей влил почти насильно в рот умирающему ложку лекарства, такого драгоценного и чудотворного, что его давали только в самых крайних случаях. Но ему сделалось от него еще хуже. Он опять заметался и простонал: «Не надо… оставьте… Разве не видите… я сейчас… я сейчас…»
Что-то хотел сказать и не мог, искал и не находил слов. Вдруг нашел и радостно, поспешно зашептал: «Pater, in manus Tuas, Отче, в руки Твои предаю дух мой!»
Все повторял, как будто ненасытимо-жадно пил лекарство, утоляющее всю муку жизни и смерти: «Отче, в руки, в руки Твои… Искупи! Искупи! Искупи-и!»
И умолк, затих. С ним заговаривали, спрашивали о чем-то, но он не отвечал, как будто не слышал.
И все вдруг затихли, замерли, как будто поняли что-то. Но все еще не знали, что делать. Знал один только Ионас. Он подошел к изголовью постели, так же, как давеча, наклонился к умирающему и крикнул ему на ухо повелительным голосом: «Досточтимый отец! Умираете ли вы, веруя в Иисуса Христа, Сына Божия Единородного и во все, что вы проповедывали?»
«Да», — ответил умирающий таким внятным голосом, что все услышали, и всем показалось, что, хотя голос этот прозвучал здесь еще, на земле, но тот, кто ответил, был уже не здесь, а там, и голос его донесся оттуда. И это было так чудно и страшно, что люди не могли этого вынести. Снова засуетились, заметались, чтобы скрыть от себя суетой слишком грозное величие того, что перед ними совершалось. Но уже не могли помешать умирающему сделать последнее, величайшее дело жизни. Медленно подымался нырнувший пловец из темной глубины, все выше, выше и, вынырнув, увидел солнце. Медленно развязываясь на шее, мертвая петля слабела, слабела и, наконец, развязалась совсем. Всей грудью вздохнул он, как тогда, у открытого окна, слушая веселый звон колокольчиков под дугами коней и еще более веселый детский смех в проносившихся по улице санках. Он смотрел на райское, голубое февральское небо, где было обещание вечной весны.
Было три часа пополуночи после того, как ответил «Да». Он, повернувшись на правый бок, как будто уснул так спокойно, что начали снова надеяться. Но врачи говорили, что нет надежды, и часто подносили ко рту его свечу, чтобы знать, дышит ли он.
Вдруг лицо его побледнело, кончик носа заострился, руки и ноги оледенели. Он глубоко и тихо вздохнул, и это был его последний вздох. Пламя свечи, поднесенной ко рту, осталось неподвижным.
[546]
«Все мы свидетельствуем, — сказано было в составленной тремя очевидцами, Юстом Ионасом, Иоганном Аурифабером и Михаэлем Целием, точной записи о блаженной кончине Мартина Лютера, — все мы свидетельствуем, по совести, что он почил в мире Господнем, как бы не чувствуя смерти, так что на нем исполнилось слово Евангелия: „Истинно, истинно говорю вам: кто соблюдает слово Мое, тот не увидит смерти вовек“» (Иоанн, 8:51).
Добрые и умные люди из римских католиков, читая эту запись, могли бы задуматься: если бы Лютер был действительно тем, за кого они почитали его — «врагом Божьим», «сыном диавола», — то мог ли бы он так умереть, как умер?
Тело его положили в свинцовый гроб, чтобы везти в Виттенберг домой. Толстое, жирное лицо его, с двойным подбородком на кружевном воротничке белой, в мелких складках, ночной рубашки, напоминало старую, очень уставшую от дневной работы и сладким сном, наконец, уснувшую тюрингскую бабу-работницу (Портрет Лютера в гробу, писанный Лукой Фортеннаглем, Lucas Fortennagel).
[547]
По всем городам и селениям от Эйслебена до Виттенберга бесчисленные толпы народа встречали похоронное шествие Лютера. Плакали колокола в небе и люди на земле: «Умер великий пророк Божий, Мартин Лютер!» Так назовет Лютера в надгробной речи над ним Юстус Ионас.
[548]
Кто он такой — «ересиарх», как думали римские католики, или «Апостол», как думали протестанты; великий грешник или великий святой — это решится не на человеческом, а на Божьем суде, по чудному слову Лютера: «Страшен Ты, Господи, для святых Твоих, потому что для Тебя одного святы они или грешны».
[549] Но для людей не это главное, а то, что поняли простые люди из народа, может быть, даже те, кого он так кроваво-жестоко обидел в Крестьянском восстании. Плача над гробом его, они простили ему эту обиду и поняли, что самый нужный, близкий и родной для них человек — такой же несчастный и грешный, как все они, но Христа любивший и в Него веровавший так, как никто из них, — Мартин Лютер.