Всякой любящей душе и благородному сердцу…Привет, в их Владыке, чье имя: Любовь.A ciascun’alma presa e qentil core…Salute in lor segnor, cioe Amore.[19]
… Я один из тех,Кто слушает, что говорит в их сердцеЛюбовь, и пишет то, что слышит.[20]
Пальцы у него в чернилах, как у школяра-схоластика, но дрожат от волнения, когда пишут стройными, длинными и тонкими, на него самого похожими, буквами «сладкие речи любви». Сухо шелестят страницы пыльных, старых книг; но подымает их веющий из окна, душисто-влажный, как поцелуй любви, весенний ветер. В ясном небе горит Звезда Любви, а на земле – розово-серая туманность, жемчужность раннего летнего утра, и та же в ней грусть о недолговечности всех радостей земных как и в детски-испуганных глазах «Весны» Боттичелли,
[21] «Primavera».
[22]
Лицо у Данте такое, как на портрете Джиотто: полузакрытые, как у человека засыпающего или только что проснувшегося, глаза, в призрачно-прозрачном, отрочески-девичьем лице – неисцелимая грусть и покорная жертвенность, как у любящего, чье сердце пожираемо возлюбленной; губы бескровны, точно всю кровь из жил высосал жадный вампир – сладкий и страшный бог-демон Любви.
III. Муж Беатриче
1
Первый друг и учитель Данте в поэзии, Гвидо Кавальканти,
[23] лучший Флорентийский поэт тех дней, прекрасный юноша, благородный рыцарь, любезный и отважный, но гордый и нелюдимый, весь погруженный в науку, говорит Данте о том, что Биче Портинари выдана замуж за мессера Симоне де Барди. уже немолодого вдовца из вельможного рода богатейших Флорентийских купцов и менял.
Фолько Портинари, выдавая за него дочь, так же хотел ей добра, как отец Данте – сыну, совершая помолвку его с Джеммой Донати. Семнадцатилетняя Биче, выходя замуж, знала немногим больше, что с нею делается, чем помолвленный двенадцатилетний Данте. Но теперь он уже это знает и за себя и за нее. Сколько бы ни затыкал ушей, не может не слышать нового ее, чужого имени: «монна Биче де Барди», сколько бы ни закрывал глаз, не может не видеть, как входит невеста в брачный покой жениха в великолепном дворце крепости де Барди, с толстыми, точно тюремными, стенами, в далеком квартале за Арно,
[24] у моста Рубаконте; и как бы ни хотел умереть или сойти с ума, чтобы не думать – все таки думает о том, что было с нею, когда она туда вошла.
Однажды ночью, встретив на пустынной улице мессера Симоне де Барди и видя, как вельможный меняла кланяется ему, бедному школяру-стихотворцу с насмешливо преувеличенной любезностью, Данте, сжимая рукоять ножа, спрятанного под одеждой у пояса-веревки св. Франциска, чувствует, с каким наслаждением вонзил бы нож в сердце Беатричина мужа, и в то же время знает, что если он этого не сделает, то вовсе не потому, что, как св. Франциск, прощает врагу.
2
Утром на следующий день, исповедуясь духовнику своему, брату Убертино да Казале,
[25] Данте кается в этом мысленном человекоубийстве. Брат Убертино рассказывает ему легенду
[26] об искушении св. Франциска Ассизского, и Данте видит рассказанное в видении.
Зимнею ночью, в лютую стужу, когда молился однажды Франциск в келье своей, диавол разжег в нем лютую похоть. Скинув одежду, святой начал себя бичевать по голому телу поясом-веревкой. Падает удар за ударом, но похоть от них только лютеет. Жало бича впивается, как жало поцелуев, в облитое кровью тело, – чем больнее, тем слаще. И диавол торжествует над святым. Тот кидается к двери и выбегает в сад, как человек, за которым гонится враг по пятам.
Юный послушник, стоя на молитве в соседней келье, заглянул в окно и, хотя в саду от яркой луны светло, почти как днем, – сразу не понимает того, что видит: прыгает, пляшет, как канатный плясун, в снежном сугробе, или валяется в нем голый человек, и на теле его, голубом от луны, выступают черные полосы. «Диавол!» – шепчет послушник и вдруг узнает Блаженного и понимает, что черные полосы на теле – кровавые. Выйдя потихоньку из кельи, послушник вгляделся и вслушался. Снегу набирая в пригоршни, что-то бормоча и как будто смеясь, лепит Франциск снежные куклы, мужские и женские. Вылепив их семь, говорит: «Видишь, Франциск: эта большая средняя, – жена твоя; эти четыре поменьше, – два сынка твои и две дочки, а те две, позади, – слуга и служанка. Видишь, как им, бедненьким, холодно? Надо их скорее одеть и согреть…
Если же скучно и тошно тебе от стольких забот, – уйди от них, забудь их и радуйся, что служишь Единому Господу!»
– «Так же и ты, радуйся, Данте, что в чистоте непорочного девства Единому Господу служишь! – заключает брат Убертино. – Ступай же с миром, сын мой, и помни, что пояс-веревка св. Франциска спасет тебя от всех искушений плотских и со дна адова вытащит!»
IV. Дама щита
1
Ранняя Флорентийская весна, такая же, как на картине Боттичелли Primavera. Роща молодых тополей, на берегу Арно, сквозит на утреннем солнце прозрачною зеленью. Грустному кукованью кукушки отвечает далекая пастушья свирель за рекой.
Данте и Гвидо Кавальканти, гуляя в роще, беседуют о новом веселом звании» gaia scienza, возвещаемом на Провансальских «Судах Любви». Cours d\'Amour, бродячими певцами, труверами и трубадурами.
– Лучший бальзам на раны сердца твоего, мой друг, – это «веселое звание», – говорит Кавальканти, по своему обыкновению, так насмешливо-двусмысленно, как будто сам не верит тому, что говорит. – Истинной любви не может быть между супругами, потому что брачная любовь и та, которая соединяет истинных любовников, исходят из различнейших чувств. Самая блаженная и огненная – любовь издалека, amour da lungi, a плотская похоть в браке есть начало греха и смерти. Еву познав, умер Адам. Выбери же одно из двух, земную любовь или небесную, чтобы не мучаться так и не презирать себя за эти напрасные муки. О сколько раз к тебе я приходил, но видел я тебя в столь низких мыслях, что твоего высокого ума и сил потерянных мне было жалко! Чтобы человек, молодой и влюбленный в женщину так, что бледнеет и краснеет, завидев ее только издали на улице, а когда она к нему подходит, убегает, боясь лишиться чувств, – чтобы такой возлюбленный ничего от любимой не пожелал, кроме мимолетного приветствия, – этому люди никогда не поверят; веришь ли ты этому сам? Не слишком ли торопишься сделать из земной женщины Ангела, не спрашивая, хочет ли она этого сама? Но сколько бы ни делал из нее Ангела, ты не можешь не знать, что муж входит в спальню не к Ангелу, а к женщине…
Гвидо сообщает Данте заповедь новой любви – нерушимую тайну:
– Узнанная любовь не приносит чести любовнику, потому что омрачает ее дурными слухами, так что он жалеет, что не утаил ее от людей. Тайне истинной любви служит мнимая, к Даме Щита, Donna Schermo. Верен будь этой заповеди, и ты избавишься от бесполезных мук…
– Вот как просто! – усмехается Данте. – И овцы целы и волки сыты. Всех обману, в том числе и Даму Щита. Как бы эта игра в мнимую любовь не оказалась опасной для истинной!
– Волков бояться – в лес не ходить! – смеется и Гвидо.
2
Лунная ночь над Флоренцией. Вилла Фрескобальди, на склонах горы Фьезоле. В черной тени кипарисов кружатся светляки, как свечи невидимых Ангелов. Редкие, тихие капли падают из мшистой раковины в водоем, как тихие слезы.
Сидя вокруг фонтана в саду, молодые дамы беседуют, в родном из тех собраний, которые при дворах Провансальских владетельных князей, называются «Судами Любви», Cours d\'Amour.
Слышится далекая песня под звуки виолы. Музыкант Казелла поет стихи Данте.
Любовь с моей душою говорит…Но слов любви мой ум не понимаетAmor che ne la mente mi radiona…cióche lo mio intelletto non comprende.
– Как хорошо Господи, как хорошо! Лучше не поют и ангелы в раю. – восхищается одна из дам.
– Чьи это стихи? – спрашивает другая.
– Данте.
– Удивительно, как такой низкий человек мог сочинить такие стихи!
– Почему же низкий?
– Потому что любит двух.
– Что за беда? Двух любить не только можно, но и должно, по законодательству новой любви: муж любит жену и любовницу, и жена – мужа и любовника. Не для того ли нужны Дамы Щита?
– Бедная монна Биче! Надо бы ее остеречь…
– Будьте покойны – не слепая: видит, с кем имеет дело!
– А любопытно было бы знать, кто кому служит щитом, монна Ладжия
[27] монне Биче, или наоборот…
– Сами, должно быть, не знают. Ох уж эта мне новая любовь! Погибнет от нее когда-нибудь наш бедный город. Содом и Гоморра!
[28]
– Кажется и без новой любви погибает…
A вот и она, легка на помине!
Медленно проходит Беатриче, вся в белом, только на груди – алая роза, похожая, в лунном свете, на рану с черной запекшейся кровью.
3
В темной глубине сада. в беседке из розовых кустов, стоя на коленях перед монной Ладжией. Дамой щита. Данте читает стихи:
Любовь с моей душою говорит…Но слов любви мой ум не понимает…
Тихо осыпаясь от ночного ветра, падают к ногам его, как снег, лепестки белых роз.
Медленно проходит мимо беседки Беатриче, с закрытыми глазами, точно во сне. Вдруг останавливается, как будто прислушиваясь, и потом идет дальше. Алая роза, при лунном свете, на ее груди, чернеет, как рана с черной запекшейся кровью.
V. Бог любви – геометр
1
«Начали глаза мои слишком услаждаться видом ее (Дамы Щита), и часто я мучился этим, потому что это мне казалось очень низким». – «Может быть, эта благородная Дама послана мне самим богом Любви для того, чтобы мне утешиться», – думал я часто, и сердце мое соглашалось на это. Но едва согласившись, говорило: «Боже мой, что это за низость?» Так я боролся с самим собою, но знал об этой борьбе только тот несчастный, который мучился в ней. И слишком многие стали о том говорить больше, чем должно, по законам любви, oltre li termini de la cortesia, и это было мне так тяжело, что я не мог вынести»
[29] «И по причине молвы, бесчестившей меня, эта Благороднейшая, разрушительница всех пороков и царица добродетели, проходя однажды мимо меня, отказала мне в своем приветствии, в котором заключалось все мое блаженство».
[30]
Молча, глазами, спросил он ее, как всегда: «Можно любить?» и она ответила, тоже молча, но не так, как всегда: «Нет, нельзя!» И точно земля под ним разверзлась, небо на него обрушилось, от этих двух слов, когда он понял, что они значат: «Если ты хочешь любить двух, я не хочу быть одною из двух!»
2
«И почувствовал я такую скорбь, что, бежав от людей туда, где никто не мог меня видеть, начал горько плакать. Когда же плач немного затих, я вернулся домой, в комнату мою, где жалоб моих никто не слышал. И начал снова плакать, говоря: „Любовь, помоги!“ И, плача, я уснул, как маленький прибитый мальчик. И увидел во сне юношу, в белых одеждах, сидевшего на моей постели. И мне казалось, что он смотрит на меня, о чем-то глубоко задумавшись. И потом, вздохнув, он сказал:
– Сын мой, кончить пора наши притворства!
«И мне показалось, что я знаю его, потому что он назвал меня так, как часто называл в сновиденьях. И, вглядевшись, я увидел, что он горько плачет».
Этот юноша в «белейших одеждах», таких же, как у Беатриче, «Владыка с ужасным лицом». Ангел, бог или демон Любви, тоже плачет, «как маленький прибитый мальчик» – сам Данте; он и лицом похож на него, как двойник.
– «И я спросил его: „О чем ты плачешь, Господин?“ – „Я – как бы в центре круга, находящийся в равном расстоянии от всех точек окружности, а ты – не так“ – ответил он».
– Циркуль, вместо Факела, – в руке у этого демона – бога Любви: меряет божественный Геометр круг любви – круг вечности.
Я был тому геометру подобен,Который ищет квадратуры кругаИ не находит…Вдруг молнией был поражен мой ум, —Я понял все, но в тот же миг.Потухло все в уме изнеможенном.[31]
«… И я сказал: „Зачем ты говоришь так непонятно?“ И он в ответ: „Не спрашивай больше, чем должно“… Тогда, заговорив об отказанном мне приветствии, я спросил его о „причине отказа, и он сказал мне так: «Беатриче наша любимая узнала, что ты докучаешь той Даме Щита: вот почему, не любя докучных людей и боясь, что ты будешь и ей докучать, не удостоила она тебя приветствием. Знает она, что дух скуки овладел твоей униженной душой, как у тех малодушных, отвергнутых небом и адом, которых ты некогда так презирал, и один из которых теперь – ты сам“.
[32]
3
Кто-то из друзей Данте приводит его в дом, где многие благородные дамы собрались к новобрачной, ибо в том городе был обычай, чтоб невестины подруги служили ей, когда впервые садилась она за стол жениха.
– Зачем ты меня привел? – спрашивает Данте.
– Чтобы послужить этим дамам, – отвечает друг. «Желая ему угодить, я решил им служить вместе с ним. Но, только что я это решил, как почувствовал сильнейшую дрожь, внезапно начавшуюся в левой стороне груди и распространившуюся по всему телу моему. Я прислонился к стенной росписи, окружавшей всю комнату, и боясь, чтобы кто-нибудь не заметил, как я дрожу, – поднял глаза и, взглянув на них, увидел среди них Беатриче и едва не лишился чувств. Многие дамы, заметив то, удивились и начали смеяться надо мной… Тогда мой друг, взяв меня за руку, вывел оттуда и спросил, что со мной… И, придя немного в себя, я ответил: „Я был уже одной ногою там, откуда нет возврата“… И, оставив его, я вернулся домой, в комнату слез, где, плача от стыда, говорил: „О если бы Дама эта знала чувства мои, она не посмеялась бы надо мной, а пожалела бы меня!“
[33]
Душа моя, гонимая любовью,уходит из жизни этой, плача…Но та, кто столько сделала мне зла,подняв убийственные очи, говорит:«Ступай, ступай, несчастный, уходи!» —… Смехом ее убивается жалость…[34]
Сладкие стихи любви мне должно оставитьнавек, потому что, явленные в нейпрезренье и жестокостьзамыкают уста мои.… Долго таил я рану мою ото всех;теперь она открылась перед всеми:я умираю из-за той,чье сладостное имя: Беатриче…Я смерть мою прощаю той,Кто жалости ко мне не знала никогда!
VI. Смерть Беатриче
1
Летняя звездная ночь смотрит в окно сквозь толстые чугунные решетки мрачного дворца-крепости рода де Барди, вельможных менял. На постели, под великолепным парчовым пологом, лежит больная Беатриче. Монна Ванна, сестра ее,
[35] входит в спальню и, подойдя к Беатриче, подает ей письмо. Та, при свете лампады, теплящейся перед иконой Богоматери, читает стихи Данте.
Столько же, как прежде, казалась мне любовьжестокой,кажется она теперь милосердной…и чувствует душа моя такую в ней сладость,что об одном только молит любимую, —дать ей больше этого блаженства.[36]
Беатриче целует листок, прячет его под подушку и говорит:
– Ванна, когда я умру, положи этот листок вместе со мною, во гроб…
Да наградит Бог того, кто дал мне так любить и страдать!
Входит священник со Святыми Дарами и, по уходе монны Ванны, исповедует умирающую. Хочет ее причастить, но она делает знак, чтобы он наклонился, и шепчет ему на ухо:
– Есть у меня, отец, еще одно на сердце, о чем я никогда никому из людей не говорила и о чем только Богу скажу: я любила всю жизнь не мужа, а другого.
– Каешься ли ты в этом великом грехе, дочь моя?
– Нет, я не могу каяться в том, что не грех для меня, а святыня.
– Может ли быть прелюбодеяние свято? Если не покаешься, погибнешь…
– Нет, не погибну. Кто дал мне эту любовь, Тот и спасет.
– Я тебя причастить не могу, если не покаешься.
Умирающая смотрит на него молча, но так, что он понимает. что если он ее не причастит, то она умрет без покаяния. Тоже молча, отходит он в глубину комнаты, ставит чашу с Дарами на аналой перед иконой Богоматери, падает на колени и молится. Потом снова подходит к умирающей и говорит осенив ее крестным знаменем:
– Дева Матерь Пречистая берет тебя под свой святой покров не я – Она сама тебя причастит…
Слышится утренний колокол Ave Maria. Монна Ванна входит в комнату Так же как давеча – священнику, умирающая делает ей знак, чтоб она наклонилась и шепчет ей на ухо:
– Скажи ему, что я его одного…
С тихой улыбкой, не кончив, закрывает глаза. Первый луч солнца озаряет лицо ее, и монна Ванна, вглядевшись в него, угадывает то, что Беатриче хотела сказать: «Я его одного любила!»
Скорбь Данте, когда он узнает о смерти Беатриче, так велика, что близкие думают, что он умрет или сойдет с ума. Весь исхудалый, волосами обросший, сам на себя не похожий, так что жалко было смотреть на него, сделался он как бы диким зверем или страшилищем.
[37]
Может быть, он и сам думает о смерти и хочет умереть.
Каждый раз, когда я вспоминаю о той,кого уже никогда не увижу,я зову к себе смерть,как отдых блаженный.[38]
«Вскоре после того я тяжело заболел и начал бредить… И являлись мне многие страшные образы, и все они говорили: „Ты тоже умрешь… ты уже умер“. И мне казалось, что солнце померкло, звезды плачут, и земля трясется. И когда я ужасался тому, чей-то голос сказал мне: „разве ты еще не знаешь, что Дама твоя умерла?“ И я заплакал во сне, и сердце сказало мне: „Воистину она умерла!“ И тогда увидел я мертвое тело ее. И так смиренно было лицо ее, что, казалось, говорило: „Всякого мира я вижу начало“.
[39]
Стоя у того же письменного поставца-аналоя, как три года назад, но уже не раннею весною, а позднею осенью когда оконные стекла затуманены, точно заплаканы, серым дождем, и желтые листья осыпаются с деревьев Данте, в полубреду, пишет торжественное, на латинском языке, «Послание ко всем Государям земли», – не только Италии но всего мира, потому что смерть Беатриче – всемирное бедствие, знамение гнева Божия на весь человеческий род:
«…Ее похитил не холод, не жар, как других людей похищает, но взял ее Господь к Себе, потому что скучная наша земля недостойна была такой красоты…»
[40] «Как одиноко стоит Город, некогда многолюдный, великий между городами! Он стал как вдова».
[41]
Город этот потерял свое Блаженство (Беатриче),и то, что я могу сказать о нем,заставило бы плакать всех людей.[42]
«Скорбный город». Citta Dolente, для него не только Флоренция, но и вся Италия – весь мир.
В скорбный Город входят через меня,Per me si va nella Cittá Dolente. —
эти слова, написанные черным, он видит на челе ворот, ведущих в Ад.
VII. Данте с девчонками
1
Зимняя ненастная ночь. Спальня в старом доме Алигьери, нa Сан-Мартиновой площади. В темной глубине комнаты – огромная, похожая на катафалк, двуспальная постель. Данте сидит у потухшего очага, с древним рыцарским гербом – потускневшим золотым крылом в лазурном поле. Джемма, беременная, сидя у стола с нагоревшей свечой, шьет пеленки. Ветер стучит в ставни и воет в трубе очага.
Данте встает и потягивается, заломив пальцы над головою, так что кости в суставах трещат и говорит, зевая:
– Девять, кажется, у Бадии пробило. Ну, я пойду…
– Куда? – спрашивает Джемма, не подымая глаз от шитья.
– Сколько раз тебе говорить? К Лотто Кавалино, ростовщику. Сто флоринов, по сорока процентов на шесть месяцев.
– Сорок процентов! Ах, жид окаянный, чтоб ему свинца расплавленного в глотку! Ну да ладно, можешь и не ходить, дело сделано
Молча, неторопливо встает, откладывает шитье, втыкает в него иголку, снимает наперсток, подходит к железному ларцу у изголовья постели, отпирает его и, вынув туго набитый кошель, подает его Данте, а когда тот не берет, – кладет его рядом с ним, на скамью, и, все так же неторопливо вернувшись к столу, принимается опять за работу.
– Пересчитай, 480 флоринов, по пяти процентов на год. Батюшка мой поручился. Едва упросила. Это последние, больше достать не могу. Долгу за три года 1.998 флоринов 59 сольдов. Если дальше так пойдет, по уши залезешь в долги и никогда не вылезешь, пустишь детей по миру.
Данте, взглянув на кошель, качает головой.
– Нет, этих денег я не возьму! Лучше дьяволу душу продать, чем таким двум ангелам, как вы с батюшкой…
– Что говорить пустое, еще как возьмешь! Деньги эти тебе до зарезу нужны, сам знаешь на что.
– На что же?
– Коли забыл, братец мой милый напомнит, мессер Форезе Донати,
[43] цену золотых ожерелий модной французской работы, что нравятся девчонкам, он хорошо знает…
Данте снова потягивается, зевая.
– Какая скука. Господи, какая скука! Сколько лет одно и то же! Как тебе самой не надоест…
Джемма, закрыв лицо руками, всхлипывает; потом уходит в глубину комнаты, кладет голову на край постели и, уткнувшись в нее лицом, плачет навзрыд. Данте, крадучись как вор, проходит мимо нее к двери, открывает ее потихоньку и сходит по лестнице. Джемма, услышав, как скрипнула дверь, кидается к ней и кричит:
– Данте! Данте! Данте!
Ей никто не отвечает; только внизу хлопает с гулом входная дверь, и стучит на ней железный засов. Ветер воет в трубе. В темной комнате, при свете гаснущей свечи двуспальная постель похожа на огромный катафалк.
2
Скверная харчевня под вывеской Черного Кота, у Флорентийских боен. Главные завсегдатаи харчевни – мясники я фальшивомонетчики.
Данте и Форезе Донати, Джеммин брат, спутник всех Дантовых любовных похождений за «девчонками». Сидят за пустым длинным столом только на другом конце его уснувший пьяница, опустив на стол голову, храпит. Юркий старичок-хозяин, похожий на мертвого высохшего паука суетясь, подливает вина в стаканы. Данте к нему не прикасается, но Форезе пьет за двоих.
– Кой же черт тебя дернул жениться? – спрашивает он, допивая третий стакан.
– Не черт, а черти, – дядюшки, тетушки, мамушки, бабушки, – все обступили, заговорили и женили. Лучшее, будто бы, лекарство от любви к чужой жене – своя. Но лекарство оказалось хуже болезни. Только одного искал я всю жизнь – тени, тишины и молчания, – и вот что нашел. Царь Давид перепиливал пленников деревянной пилой, а она меня – добродетелью…
– Бедная Джемма! Ты не думай, Данте, я ее потому жалею, что брат, – и чужому было бы жалко. Сколько лет видела, что ты любишь другую, слушала сладкие речи любви, оказанные не ей, а другой! Этого довольно было бы для всякой женщины, даже ангела, чтобы сделаться дьяволом…
– Знаю все, не говори… О, тяжко, тяжко вспомнить какую жизнь мы с тобою вели!.. Вещий сон приснился мне однажды: только что выйдя из темного дикого леса, преддверия ада, вижу, будто бы Пантера быстрая, легкая, ласковая, все забегает вперед и заглядывает мне в глаза, преграждая путь, и я уже хочу вернуться назад. Но весеннее утро так нежно, солнце всходит так ясно, и пестрая шкура Пантеры так весела, что я почти не боюсь… Знаешь, кто эта Пантера?
– Кто же?
– Сладострастная похоть. Похотью сплошной была вся моя жизнь. С девятилетнего возраста я уже любил и знал, к взнуздывает нас Любовь и шпорит, и как под ней мы плачем и смеемся. Кому в бока она вонзает шпоры, тот принужден за новым счастьем гнаться, каким бы ни было оно презренным… Здесь, в похоти, небо с землей, дух с явью уже не борются; здесь бог Любви строит мосты не между землей и небом, а между небом и адом… Самое страшное не то, что я изменял Беатриче с одной из многих девчонок, а то, что я люблю их обеих вместе. Только пел неземную любовь, как начинал петь совсем иную, нечистую. Страшная война противоречивейших мыслей и чувств, высоких, святых и грешных низких кончалась миром, еще более страшным. Пестрая, гладкая шкура Пантеры нежно лоснилась под утренним солнцем, и светлые пятна чередовались с темными так, что смотреть на них было весело. Нравилось мне это смешение светлого с темным, небесного с подземным, – полета с падением. В ласковом мяуканьи Пантеры слышалось: «Бросься вниз с выси духа в бездну плоти, и Ангелы или демоны понесут тебя на руках своих, да не преткнешься о камень ногою твоею»… Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое, пусть скажет оно Тебе, чего искало в этом бескорыстном зле – зле ради зла! Гнусно было зло, но я его хотел; я любил себя губить; любил мой грех, – не то, ради чего грешил, а самый грех. Гнусная душа моя низвергалась с неба Твоего. Господи, во тьму кромешную. Сладко мне было преступать закон и, будучи рабом, казаться свободным, в темном подобии всемогущества Божия…
Вздрогнув, точно проснувшись, Данте оглядывается на толстую, похожую на огромную жабу, старуху, монну Стригу, которая подкрадывается сзади к Форезе. Тот немного отойдя, шепчется с ней.
– Тридцать флоринов за каждую, больше не дам. Думаешь, старая ведьма, что я забыл, как намедни ты нас обманула, выдав одну девчонку за другую, кукушку за ястреба?
– Ну ладно, ладно, миленький, торговаться не буду, сам небось прибавишь, как увидишь товар. Этакая девчонка и королю французскому не снилась, пальчики оближешь!
Монна Стрига ведет Данте и Форезе по крутой, зловонной лестнице, в верхнее жилье, где ждут их, на площадке, две монахини в черных рясах и низко на лица надвинутых куколях. В дверь направо входит, с одной из них, Форезе, а с другой, налево, Данте.
3
Низкая каморка на чердаке, где пахнет мышами и затхлою сыростью. В темной глубине комнаты – такая же двуспальная постель, похожая на катафалк, как в доме Алигьери. Скинув черную рясу и куколь, печальная монахиня превращается в веселую девочку, как темная куколка в светлую бабочку. Голое тело сквозит сквозь прозрачную ткань так же, как тело Беатриче, в видении Пожираемого Сердца.
Девочка садится на край стола, закинув ногу за ногу, и наливает вино в стакан.
– Точно кровь! – говорит, глядя на вино сквозь огонь свечи. – А ты что же не пьешь?
– Я вина не пью.
– Вот умный мальчик, вина не пьет и не целует девочек! Да что ты такой невеселый? Или монна Ведьма сглазила?
– Как тебя звать?
– Много у меня имен: Виолетта, Лизетта, Перголетта, Беатриче… Знаешь, как девочки в цветочных масках, что на играх бога Любви, водят хоровод спрашивают мальчиков: «Кто мы такие? Кто мы такие? Свои или чужие? Угадайте, – полюбим и чужих, как своих!»
Взяв лютню со стола, тихонько перебирает струны и поет:
Любовь с моей душою говорит.Но слов любви мой ум не понимает…
– Чья это песенка, знаешь?
– Нет, не знаю.
– Данте к Беатриче. А вот и другая, тоже к ней. Удивительно, что один одной две такие песни мог сочинить!
О, если бы она, в кипящем масле,Вопила так из-за меня, как я —Из-за нее, я закричал бы ей:«Сейчас, сейчас иду к тебе на помощь!»О, только б мне схватить ее за косы,Что сделались бичом моим и плетью. —Уж я бы их не выпустил из рук,От часа третьего до поздней ночи,И был бы с ней не жалостлив и нежен,А, как медведь играющий, жесток!И если б до крови меня Любовь избила, —Я отомстил бы ей тысячекратно.И в те глаза, чье пламя сердце мнеИспепелило, я глядел бы прямоИ жадно; мукой бы сначала муку,Потом любовь любовью утолил!
Вдруг, соскочив со стола, садится к нему на колени, обнимает его и целует, смеясь.
– Да ну же, ну, что же ты не играешь, медведь?
Раннее темное утро. Девочка спит на постели. Данте подходит к окну и открывает ставни. Пламя свечи бледнеет на солнце. Красное вино, разлитое на столе, кажется лужею крови.
Данте зевает, потягивается, заломив руки над головою так, что суставы на пальцах трещат.
Какая скука. Господи, какая скука!
Слышится далекий колокол Ave Maria. В светлеющем небе горит Звезда Любви.
4. Видение Беатриче
… Как розовое солнце на востоке…Является сквозь утренний туман…Так Женщина сквозь облако цветов,Что отовсюду Ангелы кидали,Явилась мне, венчанная оливой,В покрове белом и плаще зеленомНа ризе алой, как живое пламя.И после стольких, стольких лет разлуки,В которые отвыкла умирать.Душа моя в блаженстве перед нею.Я, прежде чем ее мои глазаУвидели, уже по тайной силе,Что исходила от нее, – узнал,Какую все еще имеет властьМоя любовь к ней, древняя, как мир…… Я потрясен был и теперь, как в детстве.Когда ее увидел в первый раз.И обратясь к Вергилию, с таким жеДоверием, с каким дитя, в испугеИли в печали, к матери бежит, —Я так сказал ему: «Я весь дрожу,Вся кровь моя оледенела в жилах;Я древнюю любовь мою узнал!»Но не было Вергилия со мной.Ушел отец сладчайший мой, Вергилий.Кому мое спасенье поручилаВладычица моя. И все, что виделЯ здесь, в земном раю, не помешалоСлезам облить мои сухие щеки,И потемнеть, от них лицу. – «О Данте!О том, что от тебя ушел Вергилий.Не плачь: сейчас ты о другом заплачешь!»Она сказала, и еще не видяЕе лица, по голосу я понял,Что говорит она, как тот, кто подавляетСвой гнев, чтоб волю дать ему потом.«Не узнаешь? Смотри, смотри же: это я,Я, Беатриче!» И, потупив очи.Увидел я, как отразилось в светлойВоде источника мое лицо.Горевшее таким стыдом, что взорыЯ от него отвел. Такой суровой,Как сыну провинившемуся – мать.Она казалась мне, когда я ощутилВкус горькой жалости в ее любви.Вдруг Ангелы запели…«Зачем его казнишь ты так жестоко?»Послышалось мне в этой тихой песне.И Ангелам ответила она:«Дано ему так много было свыше,Что мог бы он великого достигнуть.Но чем земля тучней, тем злее злое семя.Недолго я могла очарованьемНевинного лица и детских глазВести его по верному пути.Как только что я эту жизнь на туПеременила, он меня покинулИ сердце отдал женщине другой.Когда, от плоти к духу возносясь,Я сделалась прекрасной и могучей.То для него уже немилой стала,И, обратив шаги на путь неправый.Погнался он за призраками благ.Что не дают того, что обещают.Напрасно, в вещих снах и вдохновеньях,Я говорила с ним, звала его.Остерегала, – он меня не слушалИ презирал…И, наконец, так низко пал, что средстваИного не было его спасти,Как показать ему погибших племя…Я для того сошла с преддверья Ада,К тому, кто должен был вести его на небо.И, горько плача, за него молила…О, ты, на берегу ином стоящий,Скажи, права я или нет?» —Вонзая в сердце острие ножа.Чей даже край его так больно резал. —Она меня спросила, но в такомЯ был смятеньи, что не мог ответить.И лишь стыдом и страхом, поневоле,Такое «да» исторглось у меня,Что мало было слуха, – глаз был нужен.Чтоб по движенью губ его увидеть…И голос мой рыданья заглушили…«Какими был цепями ты окован?»Она заговорила, помолчав. —«Какие рвы тебе идти мешали.Куда звала тебя моя любовь?» —«Мирских сует соблазны извратилиМой путь, когда вы скрыли от меня лицо», —Пролепетал чуть слышно я сквозь слезы.Тогда она: «Не плачь, а слушай; верный путьТебе указан был моею смертью.Не мог найти в природе и в искусствеТы ничего по высоте блаженства,Подобного моим прекрасным членам.Рассыпавшимся ныне в прах и тлен.Но если, и в таком блаженстве, смертьюТы был обманут, чем еще земнымТы мог бы соблазниться?Пораженный Земных обманов первою стрелой.Ты должен был свои путь направить к небу.От смертного, вослед за мной, бессмертной,Не опуская крыльев в дольный прах.Чтоб новых ждать соблазнов от девчонокИли иных сует ничтожных мира.Попасться может глупый птенчик дваждыИ трижды в сеть, но старым умным птицамНи сеть ловца, ни лук уже не страшен…»Как виноватый мальчик – перед старшим, —Глаза потупив молча от стыда.Я перед ней стоял. – «Что, больно слушать?Так подыми же бороду, в глазаМне посмотри, – еще больнее будет»,Она сказала. Налетевшей буре,Когда она с корнями дубы рвет. —Противится из них крепчайший меньше,Чем я, когда к ней подымал лицоИ чувствовал, какой был яд насмешки в том,Что бородою назвала мое лицо.И между тем, как смутными очамиЯ на нее смотрел, казалось мне,Что красотою новой здесь, на небе,Она себя превосходила, так же,Как на земле – всех жен земных когда-то.И жало угрызения мне сердцеПронзило так, что все, что я любилНе в ней одной, я вдруг возненавидел.И боль такая растерзала душу,Что я упал без чувств, и что со мною было.Она одна лишь знает.[44]
VIII. Разделенный город
1
Темной синевой синеет утреннее небо между желто-серыми зубчатыми стенами Барджелло. Встретившись на площадке лестницы, идущей со двора в большую палату Совета, Данте и старый учитель его Брунетто Латини, бывший канцлер Флорентийской Республики, беседуют.
– Можно тебя поздравить, мой друг? – спрашивает с насмешливой улыбкой Брунетто. – Пришлось-таки записаться в аптекари?
– Что же делать, учитель? Не было другого средства обойти новый закон, воспрещающий гражданам, не записанным в цехи, исполнять государственные должности.
– Вот до чего мы дожили, Данте, неизвестный поэт, известный аптекарь, на побегушках у Ее Величества Черни! Будет побежден маленький Данте большим мясником Пэкорой! Надвое разделился наш город между богатыми и бедными, «жирным городом» и «тощим», так что нет уже ни одного Семейства, не разделенного в самом себе, где брат не восставал бы на брата. Но знаю: разделившись, земля спастись не может, и эта мысль жестоко терзает мне сердце… Так премудры наши законы, что, сделанное в середине ноября, не сходится с октябрьским нашим делом. Уж сколько, сколько раз, за нашу память, меняли мы законы, обновляясь; но если б вспомнили все, что было, то поняли бы, что подобны тому больному, который, не находя покоя, ворочается с боку на бок, на постели, чтобы обмануть болезнь… Кажется, на край света бежал бы, чтобы этого больше не видеть!
– Некуда бежать, мессер Брунетто! Уже давно землей никто не правит, – вот отчего во мраке, как слепой, род человеческий блуждает. Эта чума идет оттуда, где каждый день продается Христос, из логова Римской Волчицы, что, в голоде своем ненасытимом, лютее всех зверей. Волчья склока бедных с богатыми есть начало войны бесконечной.
Люди с людьми, как волки с волками, всюду грызутся, только шерсть летит клочьями, а падаль, из-за которой грызутся, – не только Флоренция, но и вся Италия – весь мир. Да, некуда бежать, потому что весь мир есть Город Разделенный, Город Плачевный, – Ад!
2
В сводчатой палате Совета рядом с часовней Барджелло, где находится над алтарем писанный Джиотто портрет юного Данте, – сквозь разноцветные оконные стекла падают радужные светы на крытый алым сукном, длинный стол, за которым происходит заседание Совета Ста, Consiglio dei Cento. Члены Совета, Флорентийские купцы и менялы, цеховые консулы двух великих искусств Шерсти и Шелка, в четырехугольных красных шапках и величественных красных тогах с прямыми длинными складками, подобны древнеримским сенаторам. В верхнем конце стола, под цеховым знаменем Шерсти – белым Агнцем с алым Крестом – рядом с Приором, верховным сановником Флорентийской Коммуны, сидит Гонфалоньер Правосудия, а против них, на другом конце стола, – маленький лысый старичок, в лиловом пурпуре, с бледным лицом и рысьими глазками, папский легат, кардинал Акваспарта.
[45]
– Дети мои возлюбленные. – говорит он уветливым голосом, – будьте уверены, что ничего не желает Святейший Отец, кроме вашего мира и счастья. Будьте же ему покорны во всем, ибо он есть Наместник Того, Кого поставил Бог судить живых и мертвых и Кому дал власть надо всеми царями и царствами. Верьте, что и в этом деле – продлении службы Флорентийских ратников, печется он ни о чем ином, как только о вашем же собственном благе.
– Во имя Отца и Сына и Духа Святого! – возглашает Приор, вставая и осеняя себя крестным знамением. – Вам предстоит, яснейшие сеньоры, голосование по этому делу…
– Нет, сын мой, – возражает Акваспарта, – воля Его Святейшества нам известна в точности: так как первое голосование уже было, то второго не будет.
– Очень, ваше преподобие, жалею, но принятого Коммуной устава мы изменить не можем, хотя бы и для Государя Папы. Если кто-нибудь из ваших милостей имеет что-либо сказать по этому делу, прошу о том заявить.
– Я имею, – говорит Данте, вставая.
– Голос принадлежит мессеру Данте Алигьери.
– Слушайте! Слушайте!
– Хочет ли мира Государь Папа или не хочет, мы не знаем; знаем только одно: он хочет подчинить себе сначала всю Тоскану, а потом – всю Италию, всю Европу, весь мир, и чтобы этого достигнуть, вмешивается в братоубийственную войну, разделяющую наш город, и зовет на него чужеземного хищника, Карла Валуа. А посему, полагаю: в пользу Государя Папы ничего не делать, nihil fiat.
Акваспарта, отодвинув кресло с таким шумом, что гулкое эхо под сводами палаты повторяет этот звук, – быстро встает и уходит.
– Голосование открыто, – объявляет Приор.
В такой же величественной тишине, как в древнеримском Сенате, эхо под сводами опять повторяет гул медленно падающих в медные урны свинцовых шаров.
После подсчета голосов Приор объявляет:
– Во имя Отца и сына и духа Святого, предложение мессера Данте Алигьери принято: в пользу Государя Папы ничего не делать.
Члены Совета встают и расходятся отдельными кучками, беседуя.
– Что это, мессере, вы о двух головах, что ли? – шепчет один из членов на ухо Данте. – Может ли спорить человек безоружный с Римским Первосвященником, могущественнейшим государем Европы? Или вы еще не знаете, что кардинал Акваспарта уполномочен Святейшим Отцом отлучить вас от Церкви?
– Нет. знаю: этого давно уже хотят и этого ищут там, где каждый день продается Христос.
– И сами же в волчью пасть суете голову, соглашаясь участвовать в посольстве к папе?
Слышится сначала далекий, потом все приближающийся гул набата.
– Что это? У Санта Мария Новелла набат?
– Да, и у Санто-Спирито.
– Бунт или пожар?
– Судя по звону, и то и другое.
Военачальник Флорентийской Коммуны, Капитано дэль Пополо быстро входит в палату.
– Что случилось, капитан? – спрашивают, окружив его, члены Совета.
– Верно еще никто ничего хорошенько не знает, но кажется, у Санта Тринита, конный отряд Белых напал на такой же отряд Черных, начался уличный бой, кто-то кому-то отрубил нос мечом, и, когда об этом узнали, весь город взялся за оружие. Только что открыт, будто бы, заговор Черных, чтобы, с помощью папы, призвать Карла Валуа…
[46]
– А ведь вы, мессер Данте, оказались-таки нелживым пророком!
– О, как бы я хотел им не быть!
IX. Маленький антихрист
1
В городе Ананьи, в папском дворце, внутренний покой, мрачная палата с низко нависшими сводами на гранитных столбах. Папа
[47] сидит на престоле, под шитым золотыми ключами Петра пурпурным пологом. На голове его алого бархата скуфейка с алмазным крестиком и на ногах такие же туфли. В старчески-мертвенном лице чудно-живые, молодые глаза, на тонких губах скользящая иногда улыбка, не злая и не добрая, но такая, что от нее становится жутко.
Папа беседует наедине с одним из трех Флорентийских послов. Гвидо Убальдини. Двое остальных ожидают за тяжелой парчовой завесой. Тут же апостолический камерьере, в камзоле лилового шелка, и полуразбойничьего вида гайдук, в стальных латах.
– Когда намедни посол Священной римской Империи целовал туфлю Его Святейшеству, тот воскликнул: «Я Сам – император! Ego sum Imperator!» И ударил его по лицу так, что кровь у него пошла из носу, – шепчет Убальдино на ухо Данте, выглядывая из-за складок завесы. – Если он и вас, мессере, так же ударит, то будет за что: крови Его Святейшеству никто не испортил больше, чем вы!
– Маленький Антихрист! – шепчет Данте.
– Как знать, может быть. и большой…
– Нет. Большой за Маленьким!
По знаку папы камерьере подводит к престолу его Данте и Убальдино. Оба, став на колени, целуют алмазный крестик на туфле Его Святейшества.
– Мир вам, дети мои! – говорит папа, благословляя послов. – Мы очень рады вас видеть. Но зачем вы так упрямы. Флорентийцы? Будьте нам покорны, смиритесь! Истинно вам говорю, мы ничего не хотим, кроме вашего мира и счастья. Пусть же двое из вас вернутся во Флоренцию, и да будет над ними благословение наше, если добьются они, чтобы воля наша была исполнена.
Молча смотрит на Данте и потом прибавляет с тихой улыбкой:
– А ты, мой друг, еще побудешь здесь, со мной…
Глядя ему прямо в глаза, кладет ему на голову прозрачно бледную, как воск, женственно-тонкую руку с железным кольцом Рыбаря.
– Что опустил глаза? Подыми, коли совесть чиста. Так вот как, сынок: «В пользу Государя Папы ничего не делать?» Глупенький! Ты – железный, а я каменный. Когда о тебе памяти не останется, дело мое наполнит весь мир, ибо мне принадлежит всякая власть на земле и на небе: это будет сделано!
Перед Данте, целующим туфлю папы, проносится мгновенное, как молния, видение тех огненных ям в аду, в которые будет низринут, вниз головой и вверх пятами, папа Бонифаций VIII. Маленький Антихрист, вместе с предшественником своим, Николаем III,
[48] и всеми нечестивыми папами, торговавшими Духом Святым.
[49]
Торчали ноги их из каждой ямыДо самых икр, а остальная частьБыла внутри, и все с такою силойГорящими подошвами сучили.Что крепкие на них веревки порвались бы…Над ямою, склонившись, я стоял.Когда один из грешников мне крикнул:«Уж ты пришел, пришел ты, Бонифаций!Пророчеством на годы я обманут:Не ждал, что скоро так насытишься богатством.Которое награбил ты у Церкви,Чтоб растерзать ее потом!»[50]
2
1-го ноября 1302-го года. в день Всех Святых, город Флоренция подобен Плачевному Городу ада, Cittá Dolente. Слышатся звуки набата, и в кровавом зареве пожаров, на черном, точно подземном, небе рдеют как изнутри раскаленные, колокольни и башни города.
Карл Валуа, брат Французского короля Филиппа Красивого. Маленького Антихриста, «черный херувим», входит во Флоренцию, с небольшим отрядом всадников, и. подняв жесточайшую междоусобную войну в городе, опустошает его мечом и огнем.
Из Франции придет он безоружный,С одним Иудиным копьем, которымФлоренции несчастной вспорет брюхо.[51]
– Что это горит? – спрашивает Карл, видя зарево на ночном небе.
– Хижина, – отвечают ему, а горит один из великолепных дворцов, подожженных для грабежа, или одна из церквей. Треть города опустошена и разрушена.
После Карла врывается в город мессер Кopco Донати, во главе изгнанников, Черных. И водружает знамя свое на воротах Сан-Пьеро, квартала, где живет Данте.
10-го марта 1303 года, конный глашатай Флорентийской Коммуны, с длинной серебряной трубой, объезжая площадь за площадью, улицу за улицей, возглашает приговор:
– Во имя Отца и Сына и Духа Святого, Данте Алигьери, бывший приор, гнусный лихоимец, вымогатель, взяточник, вор, вместе с тремя сообщниками своими, уличенный в подстрекательстве граждан к междоусобный брани и в противлении святой Римской Церкви и Государю Карлу, миротворцу Тосканы, осуждается ныне вторым приговором на вечное изгнание и вечный позор. Так как обвиненный, не явившись на вызов суда, тем самым признал вину свою, то если будет схвачен, огнем да сожжется до смерти, igne comburatur sic quod moraitur.
Ночью буйная толпа черни, под предводительством большого Мясника Пэкоры, жжет и грабит старое гнездо Алигьери на Сан-Мартиновой площади.
– Вон как ветром головни понесло, прямо на дом Портинари! Видно гореть и ему, – говорит кто-то в толпе.
– Матерь Царица Небесная, помилуй нас и спаси! – шепчет другой и крестится. – Вот когда исполнилось пророчество Данте:
Город этот потерял свое Блаженство, Беатриче,и то, что я могу сказать о нем,заставило бы плакать всех людей…
Джемма, выгнанная на улицу, как нищая, сидит на тюках старой домашней рухляди, рядом с люлькой, где плачет грудное дитя.
Выброшенные из окна листки «Новой жизни»
[52] по ветру летят розовея в зареве пожара, как белые голуби, и, когда мясник Пэкора въезжает верхом на площадь, один из упавших ни нее листков лошадиным копытом раздавлен.
X. Данте изгнанник
1
Поздней осенью на вилле Пальмерию, недалеко от Болоньи, сидя на скамье, посреди круглой площадки, где сходятся aллеи старых буков и кленов, Данте беседует с двумя Флорентийцами-изгнанниками мессером Пальмерию дэльи Альтонити и мессером Орландучию Орланди.
Глупо, очень глупо! – говорит Данте задумчиво, как будто про себя.
– Что глупо? – спрашивает Пальмерию.
– Да вот что в приговоре написано. «До смерти огнем да сожжется». Как будто можно сжечь человека не до смерти…
– Вам точно весело, мой друг, читать свой приговор?
– Весело? Нет, не особенно, но падающая башня Гаризенда мне вспомнилась, можно видеть ее оттуда, из ворот, в конце сада, когда над нею облако проходит, то тем, кто внизу сморит на нее, кажется, что она готова упасть; так и жизнь человеческая: как будто все падает, но не упадет, может быть. потому, что ее построили умные черти нарочно так глупо..
– Вы этого приговора не знали, мессер Данте?
– Нет, знал, этого давно уже хотели и готовили там, где каждый день продается Христос, – в логове древней Волчицы. За сына своего возлюбленного, Маленького Антихриста, она отомстила врагам его.
О, если б только с милыми разлукаМне пламенем тоски неугасимойНе пожирала тела на костях —Благословил бы я мое изгнанье!
Каждый впрочем, получит свое: я буду гореть в огне временном, a папа – в вечном..
Медленно встает, зевая и потягиваясь так же, как некогда, в притоне Черного Кота, после ночи, проведенной с «девчонкой».
– Ну, доброй ночи, друзья мои, мне пора домой.
Медленно уходит в вечерние сумерки, по темной аллее, где желтые листья шуршат у него под ногами.
– Странный человек! Кажется, у него здесь не все в порядке, – говорит Орланди, глядя вслед уходящему и показывая себе на лоб.
– Может быть. – соглашается Пальмерию. – Все поэты немного похожи на шутов или помешанных!
2
Ночью, в Апуанских Альпах, на побережьи Лигурии, запоздалый путник с мулом, нагруженным нищенскою рухлядью, всходит по крутой тропинке и, остановившись у ворот Бенедиктинской обители, Санта-Кроче дэль Корво, стучится в калитку.
– Чего тебе? – спрашивает, открывая калитку, брат Иларий и, когда путник не отвечает, как будто не слышит, погруженный в задумчивость, – спрашивает снова:
– Чего тебе?
– Мира! Расе! – отвечает путник.
– Да кто ты такой?
– Данте Алигьери. Флорентиец.
– Сочинитель «Комедии»?
– Ну, это еще неизвестно, отец мой, будет ли сочинена «Комедия», или, вместе со мной, погибнет так же бесславно и бессмысленно. Я ведь человек вне закона, осужденный на смерть изгнанник.
– Милости просим, мессер Данте! Великая честь нашей смиренной обители принять такого высокого гостя. Брат Бернардо, снимай-ка поскорей поклажу с мула, да отведи его в конюшню.
Брат Иларий открывает ворота и, низко кланяясь, ведет гостя в трапезную, где усаживает на почетное место.
– Откуда, сын мой, и куда идешь?
– Сам не знаю, – куда глаза глядят…. После того, как угодно было гражданам Флоренции изгнать меня, скитался я почти по всей Италии, бездомный и нищий, показывая, против воли, те раны судьбы, в которых люди часто обвиняют самих же раненых. Был я воистину ладьей без кормила и паруса, носимый по всем морям и пристаням иссушающею бурею бедности и был мне каждый новый кусок чужого хлеба все горше: каждой новой лестницы все круче ступени. И многие из тех, кто, может быть, судя по молве, считал меня иным, презирал не только меня самого, Но и все, что я уже сделал и мог бы еще сделать…
– А помнишь, сын мой, слово Господне: «Сила моя совершается в немощи»?
[53] Может быть все эти муки изгнания даны тебе для того, чтобы узнать не только грешную немощь твою в настоящем, но и святую силу в будущем. Пусть жалкий суд иль сила рока цвет белый черным делает для мира, – пасть с добрыми в бою, хвалы достойно. О, если бы я был с тобой! С такою силой духа, как у тебя, за горькое твое изгнанье, за все твои бесчисленные муки, я отдал бы счастливейший удел! «Блаженны изгнанные за правду»
[54] – это о таких, как ты, сказано. Всех изгнанных за правду, бездомных и нищих скитальцев, всех презренных людьми и отверженных, всех настоящего града не имеющих, грядущего Града ищущих,
[55] вечным покровителем будет Данте Изгнанник.
XI. Данте в богадельне муз
1
В замке Веронского герцога, Кан Гранде дэлла Скала, ряд великолепных покоев, превращенных в богадельню для совавшихся сюда со всех концов Италии неудачных политиков, полководцев, проповедников, но больше всего для шутов-прихлебателей. Каждый покой украшен аллегорической живописью, соответственной судьбе своего обитателя: триумфальное шествие – для полководцев, земной рай – для проповедников, бог Меркурий – для художников, хор пляшущих Муз – для поэтов, богиня Надежды – для изгнанников. а на потолке самого большого покоя, где собираются все, в этой богадельне призренные, – вертящееся колесо богини Фортуны.
[56]
В комнате Муз поэт Чино да Пистойя,
[57] чахоточного вида молодой человек, развязывает на полу тюки с нищенской рухлядью Данте.
– Так-то, учитель, мы здесь и живем, как превращенные в свиней Улиссовы спутники, в хлеву Цирцеи,
[58] или пауки в банке, – говорит Чино. – Ссорясь жестоко из-за милостей герцога, рвем друг у друга куски изо рта. Есть, может быть, среди нас и добрые и честные люди, но участь их горше всех остальных, потому что видят они, что герцогу умеют лучше всего угождать не они, а самые подлые, злые и распутные люди – особенно шуты, и те, кто зная и пользуясь этим, верховодят всем при дворе. Герцог человек большого ума и тонкий, по-своему, ценитель всего прекрасного, но имя его – Cane Grande. Пес Большой: этого забывать не надо, когда ему послали просьбу, учитель?
– Рано поутру, только что приехал. Но если б я знал, что меня здесь ожидает, то не послал бы вовсе.
Жди от него себе благодеяний.
сколько раз хотелось мне выкинуть из Святой Поэмы этот грешный стих,
[59] как выкидывают сор из алтаря. Если же я этого не сделал, то, может быть, потому, что боялся, что меня самого выкинут, как сор, из этого последнего убежища. Но кажется иногда, что лучше умереть, подохнуть, как собака на большой дороге, чем протянуть руку за милостыней. Слишком хорошо я знаю, мой друг, цену моим благодетелям, чтобы каждый выкинутый ими кусок не останавливался у меня поперек горла, и чтобы я не глотал его с горчайшими слезами стыда.
Стыд заглушив, он руку протянул, Но каждая в нем жилка трепетала…
чувствовать, что висишь на волоске, и знать, что порвется ли этот волосок или выдержит, зависит от того, с какой ноги встанет поутру благодетель, с левой или с правой, и соглашаться на это, какая низость и какая усталость! Хочется иногда, чтобы порвался, наконец, волосок и дал упасть в пропасть, – только бы полежать, отдохнуть, хотя бы и со сломанными костями, там, на дне пропасти!
2
В башне замка, в высокой круглой комнате с узкими окнами-бойницами, секретарь герцога, горбун с умным и злым лицом, Чэкко д\'Анжольери, полупоэт, полушут, читает вслух письмо Данте. Рыцарски-великодушным и очаровательно-любезным кажется юный герцог на первый взгляд, но, если пристально вглядеться в слишком ласковую улыбку и простодушные глаза его, то угадывается та необходимая, будто бы, в великом государе «помесь льва с лисицей» лютости с хитростью, чьим совершенным будет для Маккиавелли Цезарь Борджиа.
[60]
«Великолепному и победоносному Государю, Кан Гранде дэлла Скала, преданнейший слуга его, Данте Алигьери. Флорентиец по крови, но не по правам, долгого благоденствия и вечно растущей славы желает. Часто и долго искал я в том скудном и малом, что есть у меня, чего-либо вам приятного и достойного вас, и ничего не нашел, более соответственного вашему высокому духу, чем та высшая часть „Комедии“, которая озаглавлена „Рай“. Ныне и приношу ее вам, как малый дар, и посвящаю».
– Ну ладно, дальше можешь не читать. Видно по письму, что Данте человек умный, но скучный, один из тех ученых колпаков, с которыми нечего делать. А что в конце письма?
Просьба о деньгах. «Бедность внезапная, причиненная изгнанием, загнала меня, бесконного, безоружного, как хищная звериха, в логово свое, где я изо всех сил с нею борюсь, но все еще лютая держит меня в когтях своих. Но надеюсь на великолепную щедрость вашу, Государь, чтобы иметь возможность продолжать „Комедию“…» Это, ваше высочество, одна сторона монеты, а вот и другая.
Вынув из кармана небольшую книгу, «Пир»
[61] Данте, и, найдя заложенное место, Анжольери читает:
– «Много есть государей такой ослиной природы, что они приказывают противоположное тому, чего хотят, или хотят, чтоб их без приказаний слушались. Это не люди, а звери. О, низкие и презренные, грабящие вдов и сирот, чтобы задавать пиры, носить великолепные одежды и строить дворцы, думаете ли вы, что это щедрость? Нет, это все равно, что красть покров с алтаря и, сделав из него скатерть, приглашать к столу гостей, думая, что те ничего о вашем воровстве не узнают.
О, сколько есть таких, что мнят себяВеликими царями на землеИ будут здесь, в аду, валяться.Как свиньи в грязной луже.Презренную оставив память в мире!»
Ну, что ж, хорошо сказано!
– Да, недурно, но сегодня – об одном, а завтра – о другом. Есть у него оружье против человеческой низости – обличительный стих, которым выжигает он на лице ее, как раскаленным железом, неизгладимое клеймо. Но оружье это двуострое: иногда обращается и на него самого: слуги Генуэзского вельможи Бранка д\'Ориа, оскорбленного стихами Данте, подстерегши его, ночью, на улице, избили кулаками и палками до полусмерти. И сколько добрых людей, узнав, что он умер или убит, как собака, вздохнули бы с облегченьем и сказали бы: «Собаке собачья смерть!»
[62]