Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Керенский уже свергнут. В Петрограде разбиты царские погреба, замертво опиваются французским вином те, чью «кровь пили триста лет». Напиться раз в жизни, как следует, это тоже хорошо! У правительства нет сил остановить даже эту «ренсковую» революцию. А любимый Тухачевским поэт Маяковский орет на концертах перед солдатами, предлагая «перемыть мир». Автомобиль Ленина, летящий из манежа, изрешечен винтовочными пулями. Говорят — покушение, но никто точно не знает. Петроград кипит так, что даже сам Ленин признает: «тут делается черт знает что!»

Никто не понимает, чего же хочет в 1917 году Россия? Она хочет всего! Вот чего! Страна кроваво отвалила от старого берега и пошла в ледоходе трехсотлетней мести, ненависти, бессилия, испуга и разнузданности авантюр.

В этот котел октябрьской революции, где сплелись пьяные погромы с беспочвием идеализма, лозунги классовой ненависти с попытками белых заговоров, куда съехались несметные авантюристы, желающие наганами и маузерами исправлять русскую историю, в этот Петроград из Швейцарии приехал и поручик Тухачевский.

С вокзала ехать Тухачевскому было некуда; он приехал к России; поехал прямо в Семеновские казармы, в полк[12]. Свиданье с засыпанным дамскими цветами при объявлении войны родным полком было — странным. В полку почти нет офицеров. После попытки восстанья генерала Корнилова поголовно взяты под подозренье; одни «смылись» из Петрограда, другие не приходят в казармы. Власть у полкового солдатского комитета, но и она в сорокаградусной температуре петроградских страстей исчезает.

Все идет, как хочет революция.

И все же Петровская бригада, сыгравшая решающую роль в феврале, сейчас не с большевиками. Больше того — за Учредительное собрание и против большевиков. Здесь эсеры издают еще солдатскую газету «Серая шинель», в ней карикатуры на красногвардейцев, на Ленина, на «запломбированный вагон», «Серая шинель» читается с бурным успехом; Петровская бригада остановилась на феврале и в октябрь не идет.

Сломать контрреволюционность семеновцев, уже при Тухачевском, прибыл в казармы сам товарищ Абрам, прапорщик Крыленко, коммунистический верховный главнокомандующий. Теперь Крыленко у Сталина генерал-прокурор Республики, он знаменит, каждое его выступление в ревтрибуналах — кровь, его имя — одно из самых ненавистных, у него в Москве на Спиридоновской особняк, охраняемый ГПУ и обнесенный высоко колючей проволокой. Известен факт, как, страстный охотник на волков и медведей, генерал-прокурор избил арапником неумелого мужика-обкладчика, упустившего зверя.

Но тогда были иные ветры и время; сам Крыленко бы, вероятно, не поверил в свою позднейшую страсть к медвежьим охотам. По приказу коммунистического главнокомандующего было созвано полковое собрание семеновцев. Медленно серой толпой шли, сходились солдаты. Хмурые. Собранья по приказу, хоть и не генерала, а будили злобу. В толпе перекидывались прибаутками, ядовитыми шутками: «Хочет застращать!» — «Командующий!»

Тухачевский сидел на окне с членами полкового комитета. Крыленко встал на дощатой, обвитой кумачом трибуне — крепкий, с голым, белым, бритым черепом, лицо, оставленное последней чертой мягкости, квадратный подбородок. Стоял, упершись, выжидая, когда наполнившийся зал утихнет.

— Не мешало бы этого парня пришибить!

— Уж больно на трибуне задается!

— Товарищи! — вдруг заговорил будущий генерал-прокурор Республики. — Я приехал к вам побеседовать от имени рабоче-крестьянского правительства…

Из первого ряда рыжий семеновец с места крикнул:

— Какое такое правительство?! Долой его!

Крыленко на рыжего и не взглянул.

— То, которое озабочено, — закричал, наклоняясь с трибуны, настроениями, царящими в Семеновском полку! Мы осведомлены, что гидра контрреволюции свила гнездо в этих казармах…

— Сам ты гидра! Буржуй! Долой! — заревел зал.

Тухачевский глядел на Крыленко; крепко стоял товарищ Абрам в бушующем море солдатской вольницы: пообвык, попривык не к таким бурям верховный главнокомандующий, ведь недавно на глазах его только что самосудом разорвали солдаты на части начальника штаба ставки генерала Духонина.

— Семеновцы! — повысил голос Крыленко, наливая напряжением скуластое упорное лацо. — Я приехал к вам говорить о так называемом Учредительном собрании! Буржуазная и контрреволюционная часть его решила свергнуть Советское правительство!

И вдруг с конца зала ураганом поднялось:

— Да здравствует Учредительное Собрание! Долой большевиков! — зал подхватил вокруг Тухачевского крики. А Крыленко, словно пойдя в атаку, широко разевая рот, кричал в шуме зала:

— Именем Советского правительства предупреждаю, семеновцы! Если осмелитесь не повиноваться, будете безжалостно и жестоко наказаны…

Бешеный стоял рев зала:

— Мы тебе не Духонин! Отмойся! Руки коротки! С семеновцами так не разделаешься! Довольно! — и понесся соловьиный в три пальца свист.

Быстро Крыленко сошел с эстрады и, подойдя к членам полкового комитета, где сидел Тухачевский, бросил озлобленно:

— Если что-нибудь произойдет, и семеновцы осмелятся выступить, с нами шутки плохи, перед нами будете лично за все отвечать! — И под улюлюканье солдат Крыленко вышел.

В российском Конвенте — Совете рабочих и солдатских депутатов Тухачевский слушал многих ораторов, но Крыленко был первым понравившимся. Понравился перед солдатами крыленкин тон.

В день созыва Всероссийского Учредительного Собрания, о котором полвека мечтали русские революционеры, зал Таврического дворца напоминал камеру уголовной тюрьмы. Дворец был заполнен революционным народом: густо висела площадная матерная брань; по залам с пулеметными лентами крест-накрест, увешанные гранатами и наганами, ходили пьяные матросы и солдаты в заломленных набекрень папахах, лузгали, поплевывая, семечки; стучали прикладами винтовок об пол. Революционный народ был нетрезв: в буфете, перегруженные алкоголем, облегчались, блюя на пол; уставшие спали, раскинув ноги, на мягких креслах и диванах стиля Империи.

В главном зале, среди публики, в рваной шинели, похожий на солдата, если б не породистое тонкое лицо, ходил Михаил Тухачевский. Слышал, как ветвистой, цветистой речью открыл заседание В.У.С. председатель его Виктор Чернов и прервал под матросской матерщиной. За ним на трибуну взошел хрупко-красивый Церетели, трагически изведавший царскую каторгу, и под наведенными на него винтовками пьяных матросов заговорил о мечте русского народа, об Учредительном Собрании. А наверху в одной из лож положил лысую блестящую, круглую голову на руки, на барьер Ленин. И нельзя было разобрать, спит он иль слушает.

Тухачевский не революционер; он не мог им быть по всему складу души. Тухачевский — профессиональный солдат; но не кондотьер и не солдат по присяге. Тухачевский солдат с собственным умом, собственной храбростью, собственным вкусом к истории. Из такого теста выпекались Бонапарты, Бернадотты, Ней, Даву, Пишегрю.

Я не знаю, о чем он думал, присутствуя при трагизме живой русской истории. Хотелось ли ему, как Бонапарту, поставить если не пушку, то пулемет, чтобы выпустить ленту в эту пьяную гранатную сволочь? Или думал только о мании, о головокружительной карьере, срок чему, кажется, пришел? Учредительного Собрания, смерти которого от малокровия выжидал Ленин, Тухачевский не жалел во всяком случае.

Оно умерло, когда вышедшему из темноты российских деревень начальнику большевистского караула матросу Железняку от бессонных ночей захотелось спать. Он сделал Ленину дело. Не сдерживая зевоты, брякая прикладом об пол, матрос подошел к председателю Виктору Чернову и попросил «скорей кончать лавочку». И председатель закрыл беспрекословно. Это была жирная точка в русской истории.

Отсюда началась Советская Россия. И карьера Михаила Тухачевского, та самая, о которой так страстно мечталось с 15 лет. «Революция мне пришлась по душе и равенство, которое должно было меня возвысить, соблазняло меня», говорил Наполеон.

Выходя из Таврического дворца, глядя, словно в пустоту, в площадь, заполненную красногва-рдейцами, автомобилями, мотоциклами, кричавшую на разных голосах, подымавшую на руки ораторов, Тухачевский не знал, собственно, куда идти. На последних ступенях лестницы кто-то схватил за руку и с криком — «Миша!» — сжал в объятиях.

Это радостная и необычайная встреча; единственный в жизни друг еще по кадетскому корпусу, Николай Кулябко, тот, с которым ставили домашние спектакли и прикармливали поэтов из «Центрифуги», приятель по похождениям и происшествиям. Но теперь Кулябко с красным бантом на груди и повязкой ВЦИКа. Это темпераментный и авантюрный человек с любовью к приключениям без границ.

Первые слова встречи были несвязны; Кулябко рассказывал сумбурно, спутанно, но конец ясен — Кулябко уж большевик, в партии и даже попал в члены ВЦИКа: работы по горло, но вот именно по военной части у «Красной комнаты» Смольного страшная нехватка, вот именно «такие, как ты, большевикам нужны до зарезу!».

Как пружинный трамплин для дальнего прыжка попался Кулябко Тухачевскому. Чего лучше: друг, член ВЦИКа, говорит, что возьмут с руками и ногами.

В ближайшие же дни Кулябко повез Тухачевского в гнездо большевизма — в Смольный[13]. В первой комнате Смольного Тухачевского поразила вышедшая красивая девушка с громадной трубкой в зубах; она говорила, словно торопясь на поезд.

— Д-да, тут, кажется, не уговаривают, — смеялся Тухачевский, идя мрачными коридорами института благородных девиц.

Когда они вошли в другую комнату, Тухачевскому представилось зрелище странное: в большой, разделенной сдвинутой стеклянной дверью зале в одной половине вокруг Якова Свердлова стояло несколько вооруженных кавказцев в черкесках, бурках, папахах, шел спор, почти крик, а в другой половине, сидя на столе, заплетая волосы, хорошенькая еврейка пела «Очи черные».

Это — не Учредительное Собрание и «традиции русской интеллигенции». Тут вся история начинается сызнова, тут голая жизнь голых людей, духовных беспортошников. И тут та самая, овладевающая революциями «асtivite vitalе», из которой вырастают, если хотите, необходимые поручику лейб-гвардии, деспотизмы.

— Сейчас, сейчас, товарищ Кулябко, — отмахивался Свердлов, которого тянул друг Тухачевского. Тухачевский стоял в отдалении у двери. — Да говорите же скорей, в чем дело? Ваш друг? Куда? Так это не ко мне, идите к товарищу Антонову.

Они вышли к Антонову, который с красногвардейцами и матросами с «Авроры» в октябре взял штурмом Зимний дворец.

После слов Кулябко Тухачевский, вытянувшись по-военному, ошарашил рапортом щуплого глубоко штатского Антонова[14]:

— Гвардии поручик Тухачевский бежал из германского плена, чтобы встать в ряды русской революции!

И вскоре одновременно с правительством Тухачевский переехал в Москву. В апреле 1918 года[15], не успев толком подчитать «марксистские формулы», уж вступил в РКП(б) и в военном отделе ВЦИКа занял должность инспектора формирования Красной Армии, через несколько месяцев сменив ее на ответственный пост военного комиссара важнейшего Московского района[16].

Тронулся лед. Еще сидели в Ингольштадте пленные офицеры, а тут уж началась отчаянная карьера. Поплыл Михаил Тухачевский по неожиданным кровавым порогам и полыньям вместе с Россией.

5. Муравьев и Тухачевский

В 1848 году в огне европейских революций русский беглец, бунтарь Михаил Бакунин прилагал немалые силы, чтоб зажечь мировой пожар с «богемским началом», Богемию считал бикфордовым шнуром взрыва, после которого, по плану Бакунина, должна была организоваться революционная диктатура, во многом предвосхитившая Советы.

В частности, Бакунин понимал, что не «Freischaren», а регулярное красное войско должно создать сразу по захвате власти, и формировать его предполагал с помощью «старых польских офицеров, отставных австрийских солдат и унтер-офицеров возвышенных по способностям и рвенью».

Ленин по-бакунински собственноручно заложил основание Красной Армии; это было во времена Смольного, когда все вершилось в ленинском кабинете. «Freischaren», красная гвардия уже тогда не удовлетворяла Ленина. Но, по признанию военного комиссара Украины Затонского, все, «не исключая военки», в Смольном не знали, как подойти к делу закладки армии.

В начале января 1918 года в «Красной комнате» Смольного монастыря Ленин сказал, что не закроет заседания, пока не будет принят декрет о Красной Армии. При молчании присутствующих Ленин взял перо и начал выправлять, вычеркивать, изменять редакцию в заготовленном проекте. Закладка армии заняла час. Декрет был принят без голосования. Послушная «военка» по должностям поочередно подписывала: Крыленко, Дыбенко, Подвойский. Но, прищуря хитрый глаз и выдавив монгольскую скулу, Ленин проговорил:

— Передайте-ка на тот конец стола, пусть и Затонский подпишет, на случай, чтоб Украина потом не отпиралась.

Украина не сопротивлялась Ленину так же, как и Великороссия. Покрытый подписями декрет секретарь Горбунов потащил на телеграф, и декрет вошел в жизнь страны, родив Красную Армию, являющуюся сейчас одной из сильных и организованных армий в мире.

По рецепту Ленина военачальников «военка» собирала с бору и с сосенки: «Ничего страшного нет! Втягивайте хорошенько их в работу. Чем лучше они обучат наших рабочих стрелять, тем безопаснее будут для нашего дела».

И все же не из числа царских генералов, полковников, пошедших к большевикам за страх и за совесть, родились ставшие теперь во главе армии красные маршалы. Российские Пишегрю, Ожеро, Ней, Мармоны, Даву, Дюроки испеклись из того же «французского» теста. Наполеонистые поручики, обойденные прапорщики, ухватистые унтер-офицеры, авантюристические портные, вовремя не награжденные капитаны, самородки-головорезы и моншеры с сильной уголовщиной, вот откуда вышла головка теперешней Красной Армии.

Всемирно (без иронии) известный царский вахмистр приморско-драгунского полка Семен Буденный, российский Мюрат, на 15-м году революции иногда по привычке осеняющий себя крестным знаменьем; Тухачевский и Блюхер, Ворошилов и Егоров, Якир и Уборевич, Шорин и Славин, Щаденко и Гай, убитые Чапаев и Котовский.

Эти карьеры складывались не быстро. Но на «красном поле» авантюр 1918 года Тухачевский выдвинулся умом, талантом, тактом, административным дарованием, партийным билетом, уменьем приказывать и был сразу замечен Львом Троцким.

Инспектор формированья, военный комиссар важнейшего Московского района, а в мае 1918 года, когда восстали в Поволжье чехи, Тухачевский вылетел на Волгу уже командующим 1-й красной армией.

Это Тулон Бонапарта, боевое начало карьеры в гражданской войне.

В Пензу, отбивать родной город от чехов, Тухачевский летел из Москвы с несколькими спутниками на сильной машине. Когда, гудя, пролетали над Чембарским уездом, велел спуститься у своего родового именья, захотел посмотреть на родные липы.

Стальной мухой в майской голубой вышине над соломенным селом начал кружиться самолет. Из изб выбегали мужики, бабы, глядя вверх на невиданную сроду муху. А муха все снижалась, снижалась, выбирая на просторном черноземе место спуска. И вот уж, гудя пропеллером, как пчела, совсем низко пошел над полем самолет и, подпрыгнув, пробежал несколько к толпе мужиков, встал, как гигантская птица. И враз бабы, ребятишки, мужики узнали, кто прилетел в диковинной птице.

— Батюшка, Михаил Николаевич… батюшка, барин…

Замерло село, снопами сдуру повалились мужики в ноги. Уж не с наказанием ли каким прилетел барин с таким дребезгом. Виноваты, конечно, побаловались мужики, даже вовсе без надобности в парке порубили липки, березки, растащили сарай, скотный двор.

Но ведь Михаил-то Николаевич — их же, оказался, рабоче-крестьянский вождь, товарищ Тухачевский, летит спасать народ от чужеземного ига. Стали об этом мужикам говорить, разъяснять спутники командарма. Дакали мужики, а так и не поверили. «Барин — демон, барин вывернется».

Пошутил с мужиками Тухачевский, прошел с спутниками в усадьбу, походил по саду, поглядел на изрезанные вензелями — «Надя любит Колю» — «М.Т.» — и герб — березы, пошуршал прошлогодней гнилой листвой с деревьев и, закусив яйцами, молоком, да пахучим ситником, через полчаса же вылетел дальше на Пензу, сражаться с Ярославом Индрой и Вячеславом Фундачеком, предводителями чешских легионов.

Трудно пришлось Тухачевскому под Пензой и под Сызранью. Вместе с чехами поднялись белые, «Народная армия» Комитета Учредительного Собрания, там капитан, будущий генерал, Каппель, бывший офицер эсер Лебедев, террорист Савинков, они развертывают наступление от Самары, тесня красных.

Но у двадцатипятилетнего командарма сил и энергии не занимать стать; объявил призыв офицеров, уничтожает красный хаос, партизанщину, грабежи, разбойни, пишет воззвания, мешая советский стиль с стилем Петра Великого:

«Товарищи!

Наша цель — возможно скорее отнять у чехословаков и контрреволюционеров сообщение с Сибирью и хлебными областями. Для этого необходимо теперь же скорее продвигаться вперед. Необходимо наступать! Всякое промедление смерти подобно!

Самое строгое и неукоснительное исполнение приказов начальников в боевой обстановке без обсуждений того, нужен ли он или не нужен, является первым и необходимым условием нашей победы!

Не бойтесь, товарищи! Рабоче-крестьянская власть следит за всеми шагами ваших начальников и первый же их необдуманный приказ повлечет за собой суровое наказание!

Командарм I Тухачевский».

Теперешняя правая рука Сталина, сановник Валерьян Куйбышев, тогдашний комиссар I армии, слал в Кремль блестящие аттестации командарма Тухачевского, с холодным расчетом и огненной страстью сопротивлявшегося наступающим чехам.

Но Тухачевскому мало сопротивления, он вырвал у белых инициативу боев; 9 июля тяжелыми боями взял Сызрань и Бугульму; это уже перелом настроения фронта, но сам Тухачевский своим успехам и не удивлялся, это так должно быть, он знал об этом с 15 лет.

Без тени скромности Тухачевский писал о себе: «Можно смело сказать, что I армия положила основание маневру в Красной Армии. Она первая из армий научилась делать громадные и быстрые переходы».

В экстренном поезде после первых побед Тухачевский прибыл на Волгу в Симбирск, чтобы ждать здесь главнокомандующего всеми красными силами А. Н. Муравьева и отсюда вести новую дальнейшую борьбу с армией Учредительного собрания и чехами.

Но на Волге, в Симбирске, на горе, в провинциальной тиши, в этот жаркий июль Тухачевского стерегла жестокая авантюра, в которой еле-еле ушел командарм от неразборчивой матросской пули.

Главнокомандующий всеми красными войсками, бывший гвардии-полковник А. Н. Муравьев гремел уже на всю Россию, когда Тухачевского еще не знали. Это была действительно гремящая карьера. Биографию Наполеона Муравьев тоже знал, но не был человеком бонапартской складки. Эти военачальники эпохи гражданской войны, Муравьев и Тухачевский, были разны во всем, даже в наружности и в жажде славы.

«Красавец брюнет с бронзовым цветом лица и черными пламенными глазами» гвардии полковник Муравьев любил все то, чего не любил Тухачевский: малиновые чикчиры с серебром, лихую венгерку, шампанское и женщин. Авантюрист крупной марки в кровавой буре России Муравьев играл последнее баккара, увлекши раскаченные банды фронтовых солдат, он предложил свою шпагу Кремлю в октябре.

Под Гатчиной он «победил» Керенского и Краснова; из Киева выбил Украинскую Раду и чувствовал себя Степаном Разиным, когда банды разносили грабежом город и в несколько дней расстреляли около 2000 мирно живших в Киеве офицеров.

До войны светский гвардии полковник Муравьев в фешенебельном ресторане появлялся под руку с негритянкой, публично запаивая ее шампанским. Теперь Муравьев запаивал революцию, появившись под руку с ней. Больной манией величия и преследования человек — главнокоман-дующий красными войсками мстил всем.

После киевского террора Кремль бросил Муравьева против румын. В развале румынского фронта Муравьев встал главнокомандующим и там, кое-как собрав банды, назвал их громко «Особой армией по борьбе с румынской олигархией». Все громкое и необыкновенное любил Муравьев. С митинга на митинг со свитой в необыкновенных формах скакал гвардии полковник, произносил невероятные речи о Пугачеве, Разине, о том, что «сожжет Европу».

Он разрешал бандам грабить и мародерствовать, но, ругаясь матерно, приказывал наступать и на румын: «Моя доблестная первая армия мрет под Рыбницей, а вы предатели не наступаете на Бендеры!» — кричал на митингах Муравьев.

И пьяная от румынской водки и всероссийского грабежа банда русских солдат, вместе с наемными китайцами под командой «капитана китайской службы» Сен-Фуяна наступала на румын, сопротивлялась немцам; а когда, отступая, шли мимо Одессы, Муравьев отдал бандам исторический приказ: «При проходе мимо Одессы из всей имеющейся артиллерии открыть огонь по буржуазной и артистократической части города, разрушив таковую и поддержав в этом деле наш доблестный героический флот. Нерушимым оставить один прекрасный дворец пролетарского искусства — городской театр. Муравьев».

Видя нарастающую опасность в Поволжье, Кремль спешно перебросил Муравьева с юга на Волгу, в Симбирск спасать революцию от чехов и армии Комитета Учредительного Собрания.

Окруженный матросами в пулеметных лентах крест-накрест, обвешанными маузерами и гранатами, в бывшем царском поезде с адъютантами и женщинами двинулся в Поволжье Муравьев. Но к Симбирску подплывал уже с отрядами на пароходах по серебряной глади Волги, где 300 лет назад выплывали расписные острогрудые челны Степана Разина.

Первым плыл бывший пароход царицы «Межень», белое изящное судно с полуподводными каютами и круглыми точками оконных люков. На палубе завтракал Муравьев с телохранителями матросами, адъютантом грузином Чудошвили и захваченными для радости жизни каскадными певицами.

За «Меженью» плыли «София», «Владимир Мономах», «Чехов», «Алатырь», с вооруженными до зубов бандитами русскими, латышами, китайцами. Волжский воздух был свеж и располагающ к жизни.

Уж показался на горе Симбирск; оглушительный внезапный рев многочисленных сирен прорезал воздух; толпы стоявших на берегу людей повернулись в сторону пароходов; на них уж можно было разглядеть вооруженных и красные флаги на кормах.

После паденья Самары и продвиженья чехов и белых вверх по Волге красные ждали главно-командующего Муравьева в Симбирске, как единственную надежду и спасенье красной Волги.

В ожиданьи главнокомандующего Тухачевский жил в поезде на вокзале. Но с первой же встречи между бывшими гвардейцами, игравшими каждый по-своему на «красном поле», вспыхнула глухая вражда. Муравьев расспрашивал о службе; много, красно говорил о предстоящих победах, о том, как разнесет «всю Европу». Тухачевский молчал. Муравьев в малиновых чикчирах, в венгерке, с удивительной шашкой, руки в перстнях. Тухачевский подчеркнуто пролетарский, в рваной шинели. Муравьев подчеркивает, что не коммунист, а левый эсер. Тухачевский — правовернейший коммунист.

Десяти минут Муравьеву было достаточно, чтобы понять, что этот поручик играет на свою лошадь и не примкнет к задуманному здесь на Волге Муравьевым заговору и восстанью против Кремля.

День 10 июля был жаркий, над Симбирском облаком стояла пыль; только с Волги тянуло прохладой; в провинциальную тишину города на Соборную площадь въехали броневики, пулеметы, артиллерия, расположились у штаба главнокомандующего у громадного здания кадетского корпуса.

Матросы, китайцы, муравьевские банды заполонили улицы, размещаясь где попало, навели на тихих симбирцев панику до полусмерти: где-то в полях за Симбирском ухали одинокие орудия.

Но как только пришла из Москвы телеграмма, что левые эсеры Андреев и Блюмкин убили германского посла графа Мирбаха и подняли восстанье Муравьев повел заговор стремительно. Первый, к кому ворвались обвешанные гранатами и маузерами матросы, был командарм Тухачевский. Его схватили на вокзале в салон-вагоне и, вытащив, «именем революции» в черном автомобиле отвезли в тюрьму, в одиночную камеру.

За Тухачевским схватили председателя симбирской организации коммунистической партии латыша Варейкиса, членов совета и губкома коммунистов Гимова, Иванова, Фельдмана, Кучуковского, Малаховского. Красный Симбирск пришел в полное замешательство.

А Муравьев ездил с митинга на митинг; в Троицкой гостинице, в кадетском корпусе, в латышском полку выступал с речами, объявляя, что война с чехами кончена, теперь будет война с Германией; китайцы кричали — «Война конец!» — и стреляли от радости в воздух.

Комиссар телеграфа коммунист-рабочий Панин под страхом расстрела слал по телеграфу приказы Муравьева, возвещая по красным бугульминскому, сызранскому, мелекесскому фронтам, что все войска снимаются и направляются совместно с чехами для войны против Германии.

Сидя в одиночной камере, Тухачевский слышал стрельбу муравьевцев; знал: с Муравьевым шутки плохи, с матросами разговоры коротки, сейчас выволокут на тюремный двор, разденут и пустят пулю в затылок.

На Соборной площади бивуаком расположились матросы, лузгают семечки, поют под гармонику «Цумбу», пьяны; заняли уже все — телефон, телеграф, кадетский корпус, тюрьму; коммунистов Тухачевского, Варейкиса, Шера, Фельдмана, Иванова, Гимова — к расстрелу.

Казалось бы, у гвардии полковника Муравьева — полная победа. Но странно, очевидцы передают, что решительный и кровавый позёр А. Н. Муравьев в Симбирске действовал как бы в полной невменяемости: то отдавал приказы, то отменял, говорил бессмысленные речи, которых пьяные матросы не понимали, и провозглашал «Поволжскую республику»; муравьевцы везли из ренсковых погребов вино, водку, на улицах сгоняли девочек. Симбирск охватило безначалие. А Муравьев терял самое главное в успехе заговоров — время. В этом хаосе наносившего удар Кремлю Муравьева, казалось, совершенно оставили силы.

В полночь на Соборной площади все еще стонала гармонь, пели песни и танцевали; и только далеко и тревожно ревели сирены волжских пароходов. Муравьев забыл даже расстрелять коммунистов.

Сидевшие в одиночках Тухачевский, Варейкис, Шер, Гимов услыхали в ночь в коридорах тюрьмы солдатский топот, крики и матерную брань. Стучали прикладами, кричали, шла борьба; наконец, двери камер стали ломать: но не муравьевцы-матросы, а солдаты-латыши, коммунисты интернационального полка.

После взлома камер спавший на «Межени» Муравьев должен был считать себя побежденным. Из Кремля по всем проводам летит телеграмма Ленина: «изменник главнокомандующий Муравьев, подкупленный англо-французскими империалистами…» В Симбирске латыши и броневики уже на стороне освобожденных коммунистов Тухачевского, Варейкиса, Гимова. Этой ночью Муравьева разбудил адъютант Чудошвили, сказал, что экстренно вызывают на заседанье губисполкома в кадетский корпус «выяснить создавшуюся обстановку».

Под заседанье губисполкома в кадетском корпусе освобожденные коммунисты отвели комнату № 4, а в соседних № 3 и № 5 засели по 50 верных Кремлю латышей интернационального полка. К двери в комнату № 4 поставили пулемет, задрапировав тряпками и досками.

— Если окажет сопротивление аресту, открывай огонь в комнату, коси направо-налево, не разбирай, кто свои, кто чужие. Сами не выйдем из схватки, а Муравьева не выпустим, — по-латышски сказал латышу-пулеметчику Варейкис.

Весь губисполком и представители армии, Тухачевский, Варейкис, Иванов, Шер ждали Муравьева; минуты были томительны: придет иль догадается? А если догадается — с матросами окружит, даст бой и да здравствует «Поволжская республика» с маршем чехов и «Народной армии» на Москву.

Не верили, что придет; невероятным показалось даже, когда вбежал латыш Валхар, полукрикнул: «Идут!»

Муравьев сам не знал, зачем шел; и думал о западне, и не думал; идя на последний в жизни митинг, был уверен только в одном, в красноречьи, которым дурманя, водил грабежом по России красные банды. И сейчас скажет речь, после нее увешанные бомбами телохранители, клешники, матросы схватят всех и арестуют.

Муравьев храбр и чужд холодных выкладок Тухачевского; это полубезумный, больной человек, пред которым все заволоклось красным туманом; может, выйдет «Поволжская республика», а может, и ни черта не выйдет.

Перед входом, у кадетского корпуса, окруженному адъютантами и свитой Муравьеву сообщили, что и Тухачевский освобожден латышами. Муравьев словно и не слыхал: сейчас скажет речь и всех арестует. В малиновых чикчирах, в венгерке, красивый, стройный, вооруженный маузером, со свитой в черкесках, с шашками, револьверами, с матросами в бомбах, ручных гранатах поднимался Муравьев в третий этаж кадетского корпуса.

В коридоре увидал Варейкиса, руки не подал, спросил:

— Где заседанье?

Варейкис показал на комнату № 4; и быстрой гордой походкой Муравьев со свитой вошел в западню.

В комнате № 4 среди солдат интернационального полка увидел Гимова, военного комиссара Иванова, Фельдмана, всех арестованных. Но вошел, как пьяный, в полузабытьи; не заметил даже, что за дверью за его свитой кольцом столпились латыши интернационального полка в кожаных куртках с наганами, винтовками; этих речью не подмочишь.

Муравьев встал посреди комнаты № 4 и заговорил с маузером в руке:

— Враги вы иль товарищи? Сейчас настал решительный час, и все дело решается оружием! На моей стороне войска, весь фронт, в моих руках Симбирск, а завтра будет Казань! Разговаривать долго с вами не буду, извольте подчиняться…

Но в последний раз в жизни Муравьев говорил плохо; а все коммунисты заговорили вдруг необычно дерзко:

— Ты шулер, Муравьев! Изменник! Предатель революции!

Стоя среди матросов, Муравьев потемнел и кусал губу. Из соседней комнаты уже вышла вся засада, окружив заседание в комнате № 4. Пулеметчик засел на пулемет, ждет сигнала, пустить сквозь дверь ленту.

Варейкис кричал!

— Мы не с тобой, Муравьев, а против тебя!

Муравьев выругался матерно, шагнул к Варейкису с маузером, но распахнул дверь, вбежал адъютант Чудошвили, бледный, и, перебивая всех, закричал, что в коридоре его разоружили латыши и он требует сейчас же вернуть ему оружие. Поднялся шум, только Тухачевский сидел спокойно.

— Мы сейчас разберем, товарищи, разберем! — орал Варейкис.

Муравьев уже догадался, что западня. Варейкис видел, внезапно страшно побледнел Муравьев, и вдруг наступила тишина: Муравьев глядел на Варейкиса, все глядели на Муравьева. Но Муравьев храбр, с маузером в руке быстрым решительным шагом пошел к двери, проговорив:

— Я пойду, успокою отряды сам!

Коммунисты замерли: для слабых заговорщиков минута психологически невыносимая. Муравьев наотмашь ударил дверь, она с грохотом распахнулась, и отпрянул: на него злобно сверкающими взглядами глядели латыши, ощетинившись штыками.

— Именем советской республики! — закричал, прыгнув к Муравьеву, ближайший рослый латыш, прямо в лицо наставляя наган главнокомандующему.

— Измена! — неистово закричал Муравьев и в упор выстрелил из маузера. Но это только секунда. Словно догоняя один другого, грохнули выстрелы и, страшно подвернув ноги, Муравьев с шумом упал; рука с маузером откинулась, из черной головы текла кровь.

Дорого обошлась эта измена Кремлю: весь Восточный фронт дрогнул. Зато заговор гвардии полковника Муравьева выдвинул верностью Кремлю гвардии поручика Тухачевского.

6. Бои за Симбирск

На Москве-реке у кремлевских ворот — двойные караулы, внутренние и внешние. Внутри Кремля оживление; мимо палат царя Алексея Михайловича, мимо Успенского собора, мимо Чудова монастыря пробегают кожаные куртки, идут наряды чекистов; шуршат автомобили, подвозя, развозя народных комиссаров.

Председатель Совета Обороны Ленин следит за кольцом, сжимающим Москву. Отсюда шлет приказы по фронтам, где не хватает оружья, полководцев, огнеприпасов, продовольствия, но есть еще не умершая вера масс в большевизм и во Владимира Ленина.

Вьется над Красной площадью красный флаг. Музыкальные часы на Спасской башне Кремля вызванивают каждые четверть часа «Интернационал».

Под Свияжском остановился красный фронт в паническом откате после муравьевской измены. Без боя взяли белые Симбирск, Казань, грозят Нижнему Новгороду.

В Кремле, в длинной комнате со старинной люстрой и старой мебелью карельской березы, в зале заседаний совнаркома с «амурами и психеями» на каминах висит рукописный плакат: «Курить воспрещается». Это глава красной России Ленин не выносит дыма.

Идут непрекращающиеся заседания. Тут рассеянный барин, моцартофил Чичерин, желчный еврей с язвой в желудке Троцкий, грузин «дрянной человек с желтыми глазами»[17] Сталин, вялый русский интеллигент Рыков, инженер-купец Красин, фанатический вождь ВЧК поляк Дзержинский, бабообразный, нечистый, визгливый председатель Петрокоммуны Гришка Зиновьев и хитрейший попович Крестинский. Председательствует Ленин, нет времени в стране, две минуты дает ораторам, многих обрывает: «Здесь вам не Смольный!»; комиссару Ногину кричит: «Ногин, не говорите глупостей!» Недаром писал поэт Клюев: «Есть в Ленине керженский дух, игуменский окрик в декрете!»

Судьба революции решается на Волжском фронте под Свияжском и Симбирском, где изменил Муравьев и стоит 1-я армия Тухачевского. По предложению Ленина на Волгу экстренно поедет председатель Реввоенсовета республики Лев Троцкий, желчный, желтый, больной, совсем не такой, каким изображают его в шишаке и стрелецкой шинели бравые плакаты.

Надо остановить развал красных и наступление белых; на Волге разбегаются мужики-красноармейцы куда глаза глядят, не хотят воевать, прячутся в леса. «Зеленая армия, кустарный батальон».

Даже крепчайшая опора фронта, латышские полки и те дезертируют. Но Троцкий тогда еще играл не Дантона, а Робеспьера и был по горло в крови. С желчным, сутулым журналистом разговоры коротки.

4-й латышский полк не хочет сражаться, и 29 августа Лев Давыдович Робеспьер из купе салон-вагона приказывает: расстрелять членов полкового комитета в присутствии полка. На берегу Волги по приказу Троцкого на глазах латышей 29 августа расстреляли трех коммунистов, членов полкового комитета, не сумевших дисциплинировать полк. Из Пермской дивизии к белым перебежали четыре офицера, и в припадке военно-канцелярского террора Троцкий требует сообщить ему местожительства» офицерских семей, которые будут расстреляны, а в назидание войскам расстрелять комиссаров дивизии, старых большевиков Залуцкого и Бакаева.

Это, конечно, не храбрость, а растерянность человека, севшего не в свое кресло. Ленин и ЦК партии остановили устрашающий расстрел Залуцкого и Бакаева, зато комиссары Троцкого расстреливают через 10-го дрогнувшие полки из мобилизованных крестьян; а перед бежавшими с фронта мобилизованными казанскими татарами ставят пулеметы — расстреливая полки целиком.

«Предупреждаю, если какая-нибудь часть отступит самовольно, первым будет расстрелян комиссар, вторым командир. Мужественные, храбрые солдаты будут поставлены на командные посты. Трусы, шкурники, предатели не уйдут от пули. За это я ручаюсь перед лицом Красной Армии. Троцкий».

Над Кремлем веет красный флаг, играют музыкальные часы каждые четверть часа «Интернационал». «Приезд товарища Троцкого оздоровил наш Восточный фронт», — пишут газеты, а журналист Троцкий обвиняет в бездействии всех командиров и комиссаров — Блюхера, Эйдемана, Лациса, Бела Куна, Мрачковского, Лашевича, Смилгу, Зофа — ставя в пример только одно «славное имя товарища Тухачевского».

Троцкий и Тухачевский прекрасно понимают, что лишнее ведро крови армии не портит и, как могут, льют ее, цементируя Восточный волжский фронт Кремля.

У дезертиров в деревнях коммунистические отряды снимают с изб крыши, конфискуют хозяйство, расстреливают «зеленую армию, кустарный батальон». Комиссаров-коммунистов Линдова, Нахимсона, Сергеева закололи штыками красноармейцы; но все ж измена Муравьева выправлена. Восточный фронт крепнет; Тухачевский сбил лучшую 1-ю красную армию, подготовил ее в наступление.

Но 30 августа Троцкий получил телеграмму: «Ильич ранен, неизвестно насколько опасно. Полное спокойствие. Свердлов». Не рань, а убей Фанни Каплан Ленина в момент, когда все ползло из рук Кремля, когда территория суживалась до владений московского великого княжества и всю судьбу октября защищали под Свияжском поручики Тухачевский и Славин, — Кремль бы грузно пошел ко дну. Так говорит старый большевик Бонч-Бруевич, ближайший к Ленину в эти дни человек: «Если б случилось непоправимое несчастье с Владимиром Ильичем, все бы пропало, все бы пошло насмарку и большевистская социалистическая революция приостановилась бы потому, что мы все малоопытны в управлении страной и без В. И. несомненно наделали бы много роковых ошибок, а они повлекли бы за собой огромные неудачи, которые закончились бы общим крахом».

В день 30 августа тяжелораненый Ленин лежал на диване в палате Кремля, закрыв глаза; оттенок лба и лица был желтоватый, восковой; приоткрывая глаза, Ленин сказал:

— И зачем мучают, убивали бы сразу.

А по всей стране, в отместку за пулю Каплан, ВЧК прошла такими волнами террора, каких не видел мир; от города до захолустной деревни за Ленина убивали кого попало: бывших чиновников, интеллигентов, буржуа, офицеров, зажиточных крестьян; эта кровь говорила о судороге власти и отчаянности положения.

Чтобы спасти, разжать восточный обод белого кольца, сжимающего Кремль, в этот момент на белую Казань двинулся командарм 5 Славин, поручик, латыш-стрелок. А на Симбирск главным ударом пошел командарм 1 гвардии поручик Тухачевский.

Перед Тухачевским ответственнейшая задача фронта. Он, конечно, понимал ее, но все ж сделал жест Бонапарта. Беря для Конвента Тулон, корсиканец предупредил свою победу: «Завтра, самое позднее послезавтра мы будем ужинать в Тулоне». Ужин это, конечно, буржуазно. Двинувшийся на Симбирск, родину Ленина, Тухачевский телеграфировал реввоенсовету: «Двенадцатого Симбирск будет взят».

Дэниел Депп

1-я армия Тухачевского вступила в бои. Это дело большой карьеры и чести Тухачевского. В мглистую осеннюю ночь 9 сентября Тухачевскому с страшным трудом, но удалось вырвать у белых инициативу в боях на флангах у деревень Прислонихи и Игнатовки. Он бросил в решительное наступление «Железную дивизию» под командой позднее прославившегося в войне с Польшей, бывшего левого эсера, вольнопера армянина Гая.

Вавилонские ночи

Любивший все «эффектное», по кавказскому обычаю не снимавший ни летом, ни зимой бурки и папахи Гай, в мире Гая Дмитриевич Ежишкян, перед наступлением на плохом русском языке с коня кричал «Железной дивизии»:

А эту книжку — Джейкобу
— Храбцы мои! (он не выговаривал «храбрецы»). Горжусь вашими победами и верю, что будете достойны великого звания революционера и сумеете честно биться и умереть, как ваши славные товарищи, за нашу дорогую рабоче-крестьянскую Республику! На вас смотрит вся Советская Россия и ждет побед!

Дочь Вавилона, опустошительница! блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам! Псалтирь, 136, 8
Над Симбирском грохотала, стонала артиллерия. Симбирский пехотный полк, чешские роты, сербский отряд, аэропланы, артиллерия, броневики бились против Тухачевского. Это было отчаянное сопротивление. Но не глядя на потери, Тухачевский торопил Гая с приступом; уже заняты подсимбирские деревни Тетюшское, Елшанка, Шумовка, Баратевка. При занятии последней командарм 1 узнал, что командарм 5 общим приступом уже взял древнюю татарскую столицу Казань. Ожесточенно погнал Тухачевский красных на приступ Симбирска: до 12-го оставалось всего 2 дня.

Поп-культура — это новый Вавилон, в который сейчас так мощно стекаются искусство и умы. Это наш ведущий театр секса, главнейший храм в глазах Запада. Мы живем в эпоху идолов. Языческое прошлое, так и не умершее окончательно, вновь пылает в наших мистических хит-парадах звездности. Камилла Палья[1]
В вспышках паники, в беспощадных расстрелах за малейшее малодушие, в отчаянных атаках на город — родину Ленина приступом шли войска Тухачевского. Для русской гражданской войны нужны жестокие глаза и крепкие нервы. 25-летний барин с мальчишеским красивым лицом, слава богу, несентиментален, и гражданская война для него как хорошая ванна. Непреклонности, решимости, жестокости и спокойствию его дивились даже видавшие виды партийцы-пролетарии.

Уведомление автора:

Потери велики, но красные все же продвигались; 11-го с боем взяли железнодорожный мост на Свияге, белые пытались разрушить, но красные ворвались и отбили. В срок, обещанный Троцкому, 12 сентября, бои пошли уж под самым Симбирском. Волга бурлила от бивших в реку, разрывающихся снарядов, разнося эхом гул орудий далеко к Жигулям. К 10 часам Тухачевский окружил город с трех сторон; у белых осталась свободной лишь переправа через Волгу. К 12, не выдержав, белые начали отступление, а в улицы уж врывались на их плечах красные.

Проницательные читатели наверняка заметят, что автор до безобразия вольно обращается с Лос-Анджелесом, Каннами, Ниццей и тем знаменитым кинофестивалем, который ежегодно проходит сами знаете где.

Опережая пехоту, на автомобиле, в петлице с Георгием еще с мировой войны, в бурке, в черкесске на «Старый венец» влетел Гай. Теперь уже шел не бой, а разгром города и отступающих белых. Тухачевский уж захватил телеграф; в первый же час овладения городом Троцкому пошла телеграмма: «Задание выполнено. Симбирск взят. Тухачевский».

В действительности автор вольно обращается буквально со всем, что ему в голову взбредет, в том числе и с желанием читателей отложить свое недоверие в сторонку и поскорее погрузиться в интересное чтение.

Например, на бульваре Сансет вовсе не существует агентства «Корен инвестигейшнз», а на рю д’Антиб в Каннах вы не найдете ресторанчика «Ле ван провансаль».

А любивший все «эффектное» Гай летал по городу то на коне, то на автомобиле. В захваченных военных складах нашлась форма царских уланов: мундиры, рейтузы, кивера, даже пики. Своим оборванным всадникам Гай приказал надеть полную уланскую форму; мобилизовал всех симбирских портных подгонять; и на другой день с пиками, в пестрых сине-красных мундирах, в киверах гарцевали по городу конники Гая под полувальс, под полумарш.

Также, насколько автору известно, в этом симпатичном средиземноморском городке нет никакой старой уксусной фабрики.

Не существует ни Анны Мэйхью, ни Андрея Левина, и, коли на то пошло, насчет членов каннского жюри автор тоже наврал.

Ни один из них не является реальной фигурой.

На Соборной площади Гай дал парад. Окруженный толпой выпущенных из тюрем арестованных, победно шумящими войсками, любопытными горожанами Гай пытался произнести меж тушами оркестров взволнованную речь. Начал по-русски — «Храбцы мои!» — но дальше от возбужденья стал путаться, размахивать руками и вдруг перед мужиками и рабочими стал страстно кричать на родном армянском языке.

Ну хорошо, хорошо — почти не один.

Хотя в книгу, вопреки стараниям автора, все же просочилось несколько точных фактов, он убедительно просит представителей международного киносообщества оставить попытки видеть себя в каждом персонаже и впредь не наезжать на автора, столкнувшись с ним на какой-нибудь вечеринке. Еще раз повторяю: вы — это не вы, они — это не они и т. д.

Очевидцы рассказывают, это было решительно все равно. Дело в подъеме. Площадь, ликуя, кричала Гаю «ура!», а Гай уж, чтоб переплюнуть друга, командарма Тухачевского, закатил телеграмму не Троцкому, а самому выздоравливающему Ильичу: «Взятие вашего родного города, это ответ за одну вашу рану, а за другую рану будет Самара».

С другой стороны, Кокто однажды сказал, что искусство — это ложь, которая говорит правду. В таком случае, я надеюсь, что книга, которую вы держите в руках, — грандиозная и наглая ложь.

ЧАСТЬ I

У Тухачевского больше вкуса, чем у бесшабашного горячего кавказца: ни уланских мундиров, ни бурок, ни шашек с золотыми эфесами и насечками, ни лирических телеграмм, ни парадов с оркестрами. Тухачевский воевал всерьез и надолго.

ЛОС-АНДЖЕЛЕС

ГЛАВА 1

Когда в Симбирске начались грабежи распоясанных победой красных солдат, командарм 1 отдал приказ: «отдельно шатающихся мародеров арестовывать и расстреливать без суда; в городе должен быть водворен строжайший порядок». Город Симбирск был объявлен крепостью, в течение трех дней Тухачевский расстрелял до ста своих же красных солдат, кого гнал на Симбирск, но кто не удержался от солдатской радости мародерства.

Фотографии, изображавшие ее обнаженной, покрывали чуть ли не весь пол. Тридцать или сорок снимков формата восемь на десять, аккуратно прилегая друг к другу, краешек к краешку, образовали ковер, расстилавшийся перед ним. Волшебный ковер, здесь, наверху, в его убежище. Здесь, в его особом мире.

Это были компьютерные распечатки не Бог весть какого качества, всего лишь сканы с оригиналов, где бы эти самые оригиналы ни находились. Перека это не волновало. Он потратил две тысячи долларов и не один месяц, чтобы их отыскать. Он прослышал об их существовании и рыскал по Интернету — прямо тут, не покидая комнаты, — пока не вышел на человека, у которого они были. На парня из Сан-Диего. Перек не мог допустить, чтобы их прислали по почте на домашний адрес: маман обязательно приспичило бы взглянуть, что там, она бы отобрала у него пакет, вскрыла и принялась искать, нет ли там какой пакости, предназначенной для глаз ее сынули. Поэтому Перек сам поехал в Сан-Диего и расплатился с тем парнем. На обратном пути он то и дело трогал сверток, лежащий на пассажирском сиденье. Снова и снова.

В приказах по фронтам Троцкий ставил всем военачальникам в пример «славное имя нашего командарма 1 Тухачевского». И даже поправлявшийся от ран сам «хозяин» Ильич, несколько раз обозвав гвардейца «молодцем», послал ему восторженную телеграмму привета.

Интернет — замечательная штука. Там можно найти что угодно, если очень постараться.

И вот теперь она лежала там, размноженная до бесконечности, кокетливо надувая губки, улыбаясь, пялясь на него, выставив напоказ сиськи, а на многих снимках присутствовало и То, что Там Внизу. От этого зрелища Перека подташнивало, но оно и возбуждало. Сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди, а еще у него сводило желудок и в собственном Там Внизу появились незнакомые прежде ощущения.

Но в Симбирске Тухачевский не собирался длительно предаваться банкетами, которым на родине Ленина предался друг его Гай; на банкетах после официальных речей и тостов «уланы»-гаевцы читали собственные стихи самого свежего вдохновения:

Перек снял носки и медленно, как бы сомневаясь, вступил босиком в океан, сделанный из нее, поплыл на сделанном из нее же плоту. Он ощущал под ногами ее плоть, ее тепло просачивалось сквозь ступни и поднималось по всему телу. У него закружилась голова. Перек перевел дыхание и сделал еще один шаг. Между пальцев его левой ноги выглядывал сосок, а краешек правой ступни прижался к ее бедру как к телу возлюбленной. Переку показалось, что он вот-вот отключится. Вот-вот сойдет с ума.

Он не хотел этого. Он поклялся себе, что выдержит. Но все-таки сошел с фотографий и начал раздеваться, пока не стал таким же голым, таким же бесстыдным, таким же беззащитным, как она. А потом вернулся к снимкам и зашагал по ним — медленно, переступая с одного на другой, будто перебирался по выступающим из воды камням через бурную реку. Она хлынула в его тело мощным потоком наслаждения, устремившимся от пола и пронизавшим его насквозь, и Перек ощутил возбуждение, названия которому не знал, его Там Внизу заныло и отвердело, он опустился на нее, на бесконечное количество ее, и обнаружил, что едва может дышать.



Мы юны, мы зорки, мы доблестью пьяны,
Мы верой, мы местью горим,
Мы Волги сыны, мы ее партизаны,
Мы новую эру творим.
Пощады от вас мы не просим, тираны,
Ведь сами мы вас не щадим!



Он подумал, не заняться ли Тем Делом… Он занимался этим иногда — после того как в магазин заглядывали кое-какие девчонки и дразнили его. Перек знал, что это мерзко и грязно, он ненавидел себя, когда такое случалось. Сейчас ему хотелось этого особенно сильно, распутные чертенята, поселившиеся в его теле, визжали, приказывая это сделать, но Перек упирался. Он боролся. Нет, твердил Перек. Нет, я не стану. С теми, кого любят, так не поступают, а Перек любил ее всем сердцем.

Взамен он поднялся на ноги и достал из ящичка бритву. Отцовскую опасную бритву с рукояткой слоновой кости и лезвием из золингеновской стали — единственную вещь, которую Перек успел взять после смерти отца, прежде чем мать выкинула все отцовское барахло и запретила сыну произносить его имя. Перек сделал маленький надрез на предплечье. Неглубокий, но в самый раз. Перек уже умел это делать — в последние годы он часто прибегал к такому способу, и теперь его тело представляло собой карту, исчерченную крохотными сморщенными шрамами. Какое-то время он наблюдал, как кровь медленно струится вниз по запястью и стекает в сложенную чашечкой ладонь, а потом принялся макать большой палец здоровой руки в кровь и, опускаясь на колени перед каждой фотографией, старательно ставить багровый отпечаток на каждой груди и между ног. Таким образом он прикрывал ее постыдную наготу и одновременно благословлял — прямо как те священники, которых теперь так ненавидела мать и которые когда-то касались его лба, говоря, что отныне все его грехи прощены. Сердце Перека отчаянно колотилось, руки тряслись, он боялся залить кровью все снимки. Он уже почти сошел на чистый пол, когда так и произошло — он не смог это остановить, его тело содрогнулось, и он вскрикнул. На сей раз он не почувствовал за собой вины, ведь он не сам это сделал, это сделала для него она — и это было великолепно. Этим подарком она показала, что тоже его любит.

Тухачевский двигался от Симбирска дальше, преследуя белых, донося Кремлю сухими реляциями: 30 сентября занят Сингелей, Новодевичье, Буинск, Тетюши; 3-го взята Сызрань, 7-го Ставрополь и 8-го, сделав огромный переход, красные ворвались в центр Комитета Учредительного Собранья Самару.

Перек сел, взглянул на свою работу и преисполнился такой великой любовью, какую раньше и вообразить не мог. Даже в те дни, когда он любил Господа, ничего подобного не происходило. Перек знал, что должен продемонстрировать ей свою любовь. Он должен найти ее и сделать ей подарок.

Впервые за всю свою жизнь Перек испытал радость.

ГЛАВА 2

7. Советская Марна

Кенни Кингстон стоял на верхнем ярусе «Беверли-Центра» в Голливуде, штат Калифорния, размышляя о Жизни, Любви и Болезни и о том, что все эти понятия значат для Америки начала XXI столетия.

Если точнее, он размышлял о генитальном герпесе. Сегодня утром у него случился рецидив, как всегда бывало в периоды стресса. Он почесал обтянутую джинсами промежность и обеспокоенно поежился. На востоке лимонного оттенка солнце озаряло розоватый лос-анджелесский горизонт — вид, не лишенный очарования, если, конечно, не задумываться об огромных количествах содержащихся в воздухе канцерогенов, которые и порождали всю эту красоту.

Разжав победами Тухачевского и Славина восточный обод, Кремль временно ослабил сжимающее кольцо, но Кремлю в те годы не было передышки. Очередная опасность пришла с юга, с фронта донских казаков генерала Краснова. Старый атаман с помощью немецких оккупационных войск организовал сильную казацкую армию и вместе с добровольцами генерала Деникина двинулся вперед за границы Дона.

Чуть ниже среднестатистического калифорнийца, с немытыми светлыми патлами до плеч, Кенни был одет в черную футболку с изображением оленя — логотипа «Егермайстера». Джинсы он не снимал уже неделю, и они успели протереться на коленях. Шлепанцы «Биркеншток» на босу ногу позволяли заметить, что ноготь на большом пальце левой ноги поражен грибком. Кенни был очень похож на одаренного и абсолютно мертвого Курта Кобейна[2], чем умело пользовался. Это сходство, а также то обстоятельство, что Кенни имел доступ к некоторым привлекательным химическим веществам, делал его популярным в определенных кругах.

Здесь — казаки, офицеры-корниловцы, дроздовцы, марковцы, это были лучшие белые силы. С Кавказа, разгромив 11-ю красную армию, сюда же бросилась «волчья дивизия» генерала Шкуро, славившегося бесшабашными налетами, отчаянными рейдами-прыжками.

На часах была половина восьмого утра, и принадлежавший Кенни зеленый «Порше», которому уже стукнуло двадцать лет, оставался единственной машиной, припаркованной на верхнем ярусе торгового центра. Кенни облокотился о невысокий бетонный парапет, оглядел раскинувшийся внизу город и закурил. Он где-то читал, что каждый третий местный житель непременно болен герпесом, что делает Лос-Анджелес рассадником этой заразы. Соответственно из десяти миллионов жителей округа Лос-Анджелес более трех миллионов являются носителями инфекции, и, наверное, около миллиона из них еще об этом не знает. А значит, если, конечно, ты не принадлежишь к племени завзятых аккуратистов, то можешь приехать в Лос-Анджелес здоровеньким, но уедешь уже наверняка с герпесом. Разумеется, когда ты уже заразился, перед тобой открывается целый мир секса без презервативов, поскольку множество бедолаг сочтут за радость, если найдут такого же больного партнера. Кенни даже вступил в клуб, где были упразднены все эти неловкие расспросы прежде чем трахнуться: «А нет ли у тебя?..» — потому что у всех это есть. Были и специальные сайты, позволяющие условиться о встрече он-лайн. Вообще за три года, прошедшие с того момента, как Кенни подхватил герпес, его круг общения невероятно расширился, а личная жизнь существенно обогатилась. До третьего курса он оставался девственником, зато теперь трахался вовсю. Кенни казалось немного странным, что он живет в мире, где больным быть выгоднее, чем здоровым, но кто он такой, чтобы жаловаться?

В лабораторию нужно было попасть к девяти. Он работал над проектом, который вот-вот зайдет в тупик, потому что Кенни никак не мог добиться нужных руководству результатов. К одиннадцати его куратор (и по совместительству тот самый человек, который финансировал его дипломную работу) уже снова будет на него орать, а член Кенни будет жечь так, будто купается в кислоте. Если так пойдет и дальше, в следующем году финансирование проекта прекратится, Кенни лишится каких бы то ни было доходов, легальных и не очень, а американская агентура недосчитается еще одного хитроумного способа отправлять на тот свет иностранных политиков. Кроме всего прочего, у Кенни застопорилась докторская диссертация по нерастворимым алкалоидам. Он всерьез нуждался в деньгах, которые были так близко.

А у красных в штабе меж главкомом Вацетисом и Троцким идет склока, не делят планов главнокомандования. Вацетис на юге видит опасность, требует переброски сил. Троцкий уперся. Но, защищая полковника Вацетиса от журналиста Троцкого, в штаб пришла верховная ленинская телеграмма: «Очень обеспокоен, не увлеклись ли вы Украиной в ущерб общестратегической задаче, на которой настаивает Вацетис и которая состоит в быстром и решительном наступлении: боюсь чрезвычайно, что мы с этим запаздываем, предлагаю налечь на ускорение и доведение до конца общего наступления на Краснова».

Кенни обернулся поглядеть, как на стоянку въезжает большой черный «Линкольн Навигатор». Он не стал парковаться рядом с его машиной, а остановился посреди площадки, наплевав на разметку парковочных мест и словно совершая некий демонстративный акт. Впрочем, так оно и было. «Выход звезды на сцену, мать ее», — подумал Кенни. Он в последний раз затянулся и швырнул сигарету за парапет. Та приземлилась на капот чьего-то «Мерседеса», продолжая дымить.

Она не торопилась покидать машину, но когда все-таки вышла, зрелище того стоило. Юность ее уже миновала, но высокая белокурая женщина по-прежнему оставалась эффектной, и ее знаменитое тело казалось все таким же налитым и упругим. На ней были розовая шелковая блузка, подчеркивавшая волнующее движение груди при ходьбе, и дизайнерские джинсы, которые делали именно то, чего ожидают от дорогих дизайнерских джинсов. Туфли на шпильках придавали ей роста, хотя она и без них не была коротышкой. И солнечные очки — Господи, в такую-то рань. Она улыбнулась и направилась к Кенни — чисто амазонка. Она явно хотела произвести впечатление, и Кенни вынужден был признать, что это ей вполне удалось.

Так, победив Троцкого, Вацетис двинулся на Краснова. С Восточного фронта перебросил красные войска и военачальников; на юг, срочно вызванный, прибыл и Тухачевский, на котором уж сосредоточилось вниманье Кремля; поддерживаемый старым знакомцем Троцким, 26-летний командарм получил здесь повышение, став помощником командующего фронтом; но вскоре взял в командование 8-ю армию и пошел на годящихся в «отцы» и «деды» белых генералов Деникина и Краснова.

— Великолепный город, но только до тех пор, пока его жители не проснутся, — сказал Кенни. — Потом он становится дерьмом.

Она облокотилась на парапет между ним и стеной и притворилась, будто любуется видом.

В течение месяцев успешно развивал Тухачевский бои на Дону против казаков, «волков»-шкуринцев и офицерских полков, где рядовыми сражались товарищи по корпусу, по военному училищу и Семеновскому полку.

— Все только и делают, что поливают Лос-Анджелес грязью, — возразила она. — А я люблю его. И всегда любила. — Она повернулась к нему лицом. — Я приехала сюда из Техаса, когда еще училась в школе и была чирлидером[3]. Ну, знаешь, эти чирлидерские соревнования… Танцы с помпонами, все такие сосредоточенные, относятся к конкурсу так, будто от него зависит процветание страны. В общем, уезжать отсюда мне уже не хотелось. На хрен чирлидерство, на хрен Даллас. Я увидела жизнь в ее блеске. Увидела Фэй Данауэй, выходящую из «Спаго»[4].

Она помолчала и снова принялась обозревать окрестности. «Ну давай, плети дальше свою байку», — подумал Кенни.

Но крепко-накрепко, кровавым узлом связал судьбу с судьбой Кремля Тухачевский; или виселица, или слава. Белые не щадят, не милуют. Командующий Сингелеевским красным фронтом прапорщик Мельников перебежал к ним — расстрелян. Захваченный белыми в плен ротмистр Брусилов, сын знаменитого генерала — висит на осине. Но если бы даже этого и не было, разве мог бы офицер Бонапарт ходить по приказам принца Кондэ в его белом корпусе?

— Мы все выстроились у входа, чтобы поглазеть на звезд — вообще без понятия, что это за место такое. Я, пожалуй, и не знала тогда, что это ресторан. Просто место, куда ходят звезды. Стояли долго, таращились на входящих и выходящих и никого не узнавали, и тут — Фэй, мать ее, Данауэй. Вся из себя. Не выходит — выплывает. Даже посреди дня, заскочив перехватить гамбургер, выглядит на миллион долларов. Богиня! Подкатывает машина, оттуда вылезает парень и открывает перед ней дверцу. И — нет ее. А я стою там, перед входом в «Спаго», среди хихикающих девчонок, и ни одна из них не въезжает, кто перед ними только что прошел. А моя жизнь в тот миг изменилась. Я теперь знала, чего хочу. Я хотела стать такой же.

— Фэй Данауэй… — повторил Кенни. — Она же вроде старуха уже, нет? И с зубами у нее какая-то хрень. В «Бонни и Клайд» ее зубы смотрелись по-другому. Что с ними потом случилось? Вставные челюсти у нее, что ли?

Бело-красная борьба на юге развивалась для красных удачно, как вдруг произошло перемещение опасности, на этот раз почти смертельной Кремлю: с востока грандиозной победой ударил верховный правитель адмирал Колчак.

Женщина уставилась на него.

— Мне кажется, Кенни, смысл истории от тебя ускользнул.

— А Монику Белуччи вы вблизи видели? Вот клевая телка!

Пользуясь переброской красных сил против Краснова и Деникина, Колчак нанес сокрушитель-ный удар. План адмирала был решителен. Южные группы войск ударили на Самару — Симбирск, выводя белые армии на переправы через мосты у Свияжска и Симбирска на Москву. Северные — от Перми на Вологду, идя на соединение с генералом Миллером, открывая дорогу на Петроград.

— Слышала, что и зубы у нее в довольно приличном состоянии. Может, хочешь послушать про мосты во рту у Харрисона Форда?

Она сделала это по высшему разряду: подпустила шпильку, чтобы ты вспомнил, с кем имеешь дело. Кенни решил, что пора уравнять правила игры. Он направился к «Порше» и достал небольшую картонную коробочку размером с упаковку от наручных часов. Женщина заставила его стоять и ждать, а сама долго копалась в кошельке, будто никак не могла найти там деньги. Ему и раньше доводилось толкать товар звездам, и его бесило, что эта публика вечно ведет себя как перед кинокамерой.

Это была небывалая по своему фронту и силе сторон операция. С разницей в два дня двинулись белые генералы адмирала Колчака. 4 марта на восток 3-й и 2-й красных армий ударила Сибирская армия чешского генерала Гайды силой в 52 000 штыков и сабель при 83 орудиях. В три дня опрокинул Гайда красных. Стремительно овладев городами Ош и Оханск, продолжал наступление, погнав к лесистой скалистой реке Каме.

Она вытащила пачку банкнот и сунула ему в свободную руку.

— Пересчитай.

Кенни положил коробочку на капот «Порше» и сосчитал наличность.

А 6 марта по флангу 5-й красной армии более бурным натиском ударила Западная армия генерала Ханжина в 48 000 штыков и сабель при орудиях. Смяв и отбросив 5-ю красную, Ханжин круто загнул на юг по тракту на Бирск, начав резать тылы растянутых в нитку красных войск.

— Пять пятьсот.

Она снова полезла в кошелек и вынула еще одну пачку.

Успех Колчака был ошеломляющ. Красные пятились в паническом бегстве не в состоянии оказать сопротивления. Полный прорыв Восточного фронта развивался с неожиданной даже для штаба Колчака быстротой: открывался путь на Москву. «Нам известно, что происходит сейчас в Советской России и в Красной Армии, — писал в приказе генерал Белов, — там развал в тылу, полная разруха на железных дорогах, упорное сопротивление возможно теперь только, как акт отчаяния, население всюду пойдет за нами».

— Теперь шесть пятьсот.

Еще один нырок в глубины кошелька. Словно чайка пикирует за рыбой.

— Теперь ровно семь тысяч, — подытожила она, будто ждала, что ее в награду погладят по головке.

Но воля Колчака к наступлению столкнулась с волей к отражению оправившегося от пули Ленина и шедшей за ним партии. Ленин понял смысл наступления Колчака. На всю еще подвластную Кремлю землю бросил лозунг: «Все на восток!» В реввоенсовет Восточного фронта пришла тревожная телеграмма Ленина: «Всеми силами остановить наступление Колчака. Если мы до зимы не завоюем Урала, то я считаю гибель революции неизбежной; напрягите все силы…»

— Вы всегда так аккуратны? — поинтересовался Кенни.

Он вручил ей коробочку. Женщина осторожно открыла ее. Внутри был маленький флакон, покоящийся в гнезде из ткани. Она начала было вынимать его, но Кенни ее остановил.

А наступающим белым армиям всего два перехода до Волги, до хлебных запасов, а там белые в Великороссии, в сердце России.

— Эй-эй! Если хотите покрутить эту штучку в руках — крутите дома, не при мне. Это, дамочка, вам не «кока-кола», а соединение из пяти самых мерзких гребаных токсинов на планете.

— Мне казалось, ты говорил, что оно действует, только если проглотить?

Двадцать процентов коммунистов партия бросила на фронт Колчака, пошли эшелоны питерских, московских рабочих, оплота Кремля. Все на восток! Все против Колчака! И с юга на восток летит двадцатишестилетний Тухачевский.

— Я сказал «при попадании в организм». Стоит уронить пузырек, и он разобьется, а если хоть одна капля, какая-то одна несчастная капелька брызнет вам в глаз или на губу — всё, вам конец. Если попадет на кожу, нужно смыть как можно скорее. А если на коже порез — то кранты. Если есть хоть какая-то возможность проникнуть в организм — эта дрянь проникнет, уж будьте уверены, и вам останется максимум секунд пятнадцать. Такого количества хватит, чтоб прикончить человек тридцать — это если воспользоваться пипеткой. И сотню, если вы решите добавить эту штуку им в сок и немножко подождете.

— И действует это безболезненно, да? — Она задала этот вопрос в тысячный раз.

А бои уже в 100 верстах от Самары. Дерется под Вяткой ударная башкирская дивизия князя Голицына. Башкиры — ожесточеннейшая против красных часть. Снег еще лежит серебряным настом, башкиры-лыжники обгоняют отступающих красных, бьют с тылу, сочетая с ударами в лоб. Смял красных князь Голицын.

— Вы просто отключаетесь, — сказал Кенни. — Как будто кто-то вырубил свет. А потом отказывает нервная система, но только вы этого уже не чувствуете.

Назначенный командующим группой в 4-й армии коммунист М. В. Фрунзе переброшенному с юга Тухачевскому дал в командование 5-ю красную армию[18]. Слово «пятоармеец» в Красной Армии до сих пор окружено ореолом славы. Операциям 5-й армии посвящаются тома.

— Это точно? Откуда ты знаешь?

— Потому что, — ответил Кенни, — гребаное американское правительство оплатило испытания на человекообразных обезьянах, вот откуда. Я читал отчеты, они хранятся в лаборатории под замком. Нам, выпускникам, вообще-то не полагается копаться в этом дерьме, и если кто узнает, что я его спер, меня не то что засадят в Ливенворт[5], меня прямо под ним и закопают. Слушайте, я не хочу знать, зачем вам нужна эта штука. Мне на это плевать. Я только хочу закончить обучение и получить где-нибудь непыльную и безопасную исследовательскую работенку, не подохнув с голоду в ожидании, пока это произойдет.

В 5-ю армию влили лучшие силы питерских рабочих-коммунистов, придали военно-политический аппарат во главе с непререкаемо-авторитетным, отважным и умным большевиком И. Н. Смирновым.

— Точно не хочешь знать? — улыбнулась она.

— Травить крыс, — сказал Кенни. — Или долбаных кротов на заднем дворе. Или брехливую соседскую собаку. Вот для чего. Кстати, эта наша встреча была последней, больше не увидимся.

По спасению Кремля Тухачевский во второй раз взял на себя заглавную роль. Не просто было соглашаться главному командованию и Реввоенсовету со смелыми и самонадеянными планами 26-летнего полководца. Человек малострастный в жизни и страстный в военном деле, Тухачевский в этом мае поставил на карту все: либо — быстрой отчаянный маневр и спасение фронта, либо — отчаянное поражение.

— О, думаю, с этим сложностей не будет, солнышко, — мечтательно произнесла женщина. — Никаких сложностей.

Кенни сел в «Порше» и уехал. Она еще постояла там с коробочкой, глядя на простирающийся внизу Лос-Анджелес и словно бы размышляя, передвинуть ли город куда-нибудь в другое место или оставить как есть. Потом вынула флакон из коробочки, выбросила защитную упаковку и аккуратно опустила порцию нейротоксина стоимостью семь тысяч долларов в свою изящную сумочку от «Гуччи».

Важней всего были дни и часы. И командующий фронтом согласен с отчаянным планом Бугуруслано-Уфимской операции Тухачевского. Уже 4 мая, не теряя сроков, собрав все, что можно, в кулак, Тухачевский под Бугурусланом вступил в соприкосновение с противником. 6 мая повел своим правым флангом наступление, искусным маневром успев нанести удар. Первое короткое сражение — удачно. 5-я армия захватила важный железнодорожный мост через реку Ия и угрозой окружить Бугульминскую группу противника вынудила генерала Ханжина к отходу от Бугульмы.

ГЛАВА 3

Анна Мэйхью, оскароносица и бывший главный персонаж светских хроник, сидела в зале солидного ресторана в Беверли-Хиллз. Она думала о сиськах и заднице и о том, сколько еще дней жизни может себе позволить перед самоубийством. Крошечный флакон она вертела в пальцах как талисман. Почему-то от этих прикосновений ей становилось легче.

13 мая Тухачевский вошел в Бугульму. Это была первая победа с момента наступления Колчака, короткая, но поднявшая дух. Теперь вместе с туркестанской армией Тухачевский двинулся дальше на Уфу, намечая тут главный бой, который должен сорвать всю грандиозно задуманную операцию Колчака.

Это напоминало клиническое исследование, иначе не скажешь: она оглядывала зал, сидя за столиком в окружении пятидесяти с лишним богатеньких местных матрон. Дамочки, склонившись над салатами, обменивались сплетнями, а официанты-мексиканцы старались их обслужить с минимальными потерями. И зря старались. Дамы забрасывали их придирками, словно язычники, забрасывавшие камнями первых христиан. Бедняги трудились, склонив головы и избегая встречаться с клиентками взглядом — иначе тут же последуют вызов управляющего и жалоба на оскорбительное поведение. Все официанты как один были нелегалами, и поэтому им приходилось терпеть. Но если бы им каким-то чудом удалось переместить этот зал в Тихуану[6], уж они бы порезвились и устроили кровавую баню.

Анна довольно часто размышляла о самоубийстве. Оставалась только одна проблема — решить, когда. А пока в самые мрачные моменты ей нравилось перекатывать флакон пальцами — туда-сюда. Это помогало расслабиться, приятно было знать, что от смерти ее, возможно, отделяет всего несколько секунд.

Но штаб Колчака после проигранной Бугуруслано-Уфимской операции старался парировать развитие успеха Тухачевского. Кулак белых в 6 пехотных полков, опираясь на рубеж реки Белой, у устья, ниже Уфы пошел в наступление, чтобы вернуть инициативу сражений.

— Знаете, а ведь Аттила — мой муж, — произнесла сидевшая рядом женщина.

— Что, простите?

Планы, красный и белый, были тут почти одинаковы. В широкие клещи пытался взять Тухачевский противника; генерал же Ханжин выдвинул две ударных группы, предполагая в свою очередь взять в клещи фланг туркестанской армии.

— Аттила. Аттила Бояджан. Он был продюсером одного из ваших фильмов. Забыла, какого. Вы случайно не помните?