Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Она неплохой человек. Со странностями, конечно. Знаешь, она вызвалась приносить тебе продукты из лавки. Она туда каждое утро ходит.

На балконе он развернул рексин, проделал по краю дырки в нужных местах, чувствуя укол совести при прокалывании каждой дырки. Завтра купит металлические глазки в скобяной лавке Боры, укрепит отверстия и натянет ткань туго, как брезент. На эту ночь он прикрепил рексин веревочками к балконным перилам.

Теперь за дело взялся Мурад, готовясь к ночлегу под тентом. Он взял игрушечный бинокль, компас и оружие: нож для разрезания бумаги и водяной пистолет. Хотел захватить с собой свечу и спички для освещения укрытия в мрачной чащобе суматринских джунглей, но мама не разрешила.

— Мама права, — поддержал ее Йезад. — Не очень — то будет приятно, если ты спалишь «Приятную виллу».

— Ха-ха, очень смешно. Мама всегда воображает страшное.

— Кстати о воображении, чиф, что это за разговоры о депрессии? Плод воображения Джала и Куми? Не могу представить себе депрессию у такого философа, как вы.

— Депрессия — чушь, — ответил Нариман. — Я много думаю о прошлом, это правда. Но в моем возрасте прошлое занимает в мыслях больше места, чем сиюминутное. А процент будущего невелик.

— У тебя еще много лет для нас, папа.

— Любопытно, почему доктор Тарапоре решил, что это депрессия.

— Знахарь ошибся в диагнозе, наслушался болтовни Куми и Джала. Ему еще предстоит понять, что не все можно объяснить клинически. «У сердца есть свои резоны, о которых рассудок ничего не знает».

— Как замечательно, — откликнулась Роксана. — Шекспир?

— Паскаль.

Она повторила про себя: «У сердца есть свои резоны…»

Со своего топчана в разговоры взрослых внимательно вслушивался Джехангир, стараясь понять, что такое депрессия. То печальное чувство, которое приходит, когда несколько дней подряд льет дождь? Он с завистью смотрел, как Мурад устраивается на ночлег под навесом. И тут услышал, что дедушка робко просит утку.

— Сейчас принесу! — спрыгнул с топчана Джехангир.

Отец двумя яростными шагами пересек комнату и загородил ему путь.

— Что я тебе сказал насчет этой бутылки?

Джехангир застыл. Он испугался, что отец его ударит. Он сильней всего боялся отца, когда тот говорил пугающе спокойным голосом.

— Отвечай. Что я тебе сказал?

Он съежился:

— Чтоб я не трогал эти вещи.

— Почему же ты собрался сделать это?

— Я забыл, — еле слышно ответил он. — Я хотел помочь.

Гнев мгновенно исчез, и отцовская рука легла на его плечо.



— С этим не тебе помогать, Джехангла.

Отец легонько подтолкнул его к дивану. Джехангир смотрел, как мама достала бутылку для пи-пи. Она откинула простыню и засунула в нее дедушкину пипиську. Она была маленькая, не намного больше, чем у него. Зато яйца у дедушки были огромные. Как луковицы в шелухе, даже больше папиных, которые он много раз видел, когда, выходя из ванной, отец сбрасывал полотенце, чтобы одеться. Его собственные были похожи на шарики для игры. А у дедушки они такие большие и тяжелые, что ему, наверное, неудобно…

— Ложись, Джехангла, — сказал отец. — Не на все тебе надо смотреть. Спокойной ночи.

Потом мама принесла тазик, чтобы дедушка пополоскал рот на ночь. Дедушка сделал смешное движение челюстью, вынимая зубы. Они скользнули в стакан, на свое водное ложе, и Джехангир закрыл глаза.

* * *

Приблизив губы к уху Йезада, Роксана благодарила мужа за понимание.

Тот сказал, что лучше бы нанять айюиз больницы: если Роксана будет одна надрываться, так это добром не кончится.

— Заставим Джала и Куми заплатить айе. Скажи им, что это наше условие. Мы же приняли папу.

— После того, что они сделали, я ничего от них не приму. Видеть их не хочу эти три недели, пока папа не встанет на ноги.

Она заверила мужа, что справится, нужно только немного терпения и понимание. Рассказала, как пахло от папы, когда они его привезли.

— Всего-то и требовалось, что намочить салфетку, обтереть его и посыпать тальком. Но Джал и Куми даже не побеспокоились. И ты видишь щетину на бедном его лице — бритву они положили в его чемодан. Как будто он в состоянии самостоятельно побриться.

— Цирюльника позовем. Но учти — три недели. И никаких уверток от этих двух мерзавцев.

— О нет, я не допущу, чтобы они выжили папу из его собственного дома! Три недели — и все. Вот увидишь, я их призову к порядку.

Придвинувшись поближе, она обняла его и поцеловала в ухо, чуть прикусив мочку. Он вздохнул. Его пальцы потянулись к краешку ее ночной сорочки, подтягивая ткань к бедрам, которые она приподняла. Рука скользнула под мягкую ткань. Она шепнула: «Подожди немного, мальчики спят, а вот как папа…»

* * *

Нариман открыл глаза с желанием, чтобы его перестали преследовать огромные, скорбные глаза Люси. Повернув голову, он поискал знакомую оконную решетку, но вместо нее увидел топчан внука. Он не в «Шато фелисити». Этой ночью он должен лежать тихо, не давая воли воспоминаниям, чтобы не беспокоить Роксану с Йезадом и детей, спящих совсем рядом.

Одурманенный обезболивающим, он плыл на облаке, похожем на сон. В бормотании из соседней комнаты послышалось слово «айя»… и воспоминания сразу принялись мучить его. Люси нанялась работать айей в «Шато фелисити», сказала: «Хочу быть поближе к тебе. Работа не трудная, — заверила она его, — а так приятно жить и спать в одном доме с тобой».

Даже прежде чем она пошла в прислуги, сердечные муки изрезали морщинами ее лицо, обтянули его. Какой кошмар, думал он, что же она делает с собой и до какого абсурда доходит ее стремление отплатить ему, превратить его жизнь в ад — из-за того, что он отказался выходить к ней на улицу.

Она нанялась в семью Арджани с первого этажа. Им было известно, кто она такая, — они часто видели его и Люси вдвоем. Гестапо на первом этаже — была их с Люси шутка, когда они еще бывали вместе, потому что мистер и миссис Арджани постоянно торчали у окна, следя, кто приходит в дом или выходит из дома. Позднее супруги Арджани наблюдали за Люси, когда, как потерявшийся ребенок, она целыми вечерами простаивала перед домом, глядя вверх на его окно.

Но он понимал, зачем они взяли Люси нянькой к своим внукам: это был акт возмездия. Много лет назад, примерно в то время, когда он познакомился с Люси, отец Наримана подал в суд на мистера Арджани за пасквиль, наносящий ему моральный ущерб. Теперь сводились старые счеты. Это было ясно.

Какой же монументальной тратой времени и сил было судебное разбирательство, думал Нариман, вспоминая религиозную полемику, с которой началась вражда. Священнослужитель совершил церемонию навджоте для ребенка, мать которого была из парсов, а отец иноверец. Событие вызвало споры, полемику и перебранки между реформистами и ортодоксами — такого рода споры вспыхивали в общине парсов с периодичностью эпидемий гриппа.

Отец Наримана, известный как большой мастер писать письма в газеты, гневно осудил священника. Он писал, что для этого дастура, сбившегося с пути истинного, священная церемония инвеституры — вручения судры и кусти посвящаемому в парсы — имеет не большее значение, нежели повязывание обыкновеннейшего шнура, если судить по той лихости, с которой дастур проделывает ее с каждым и всяким. Что подобные ему ренегаты станут причиной погибели трехтысячелетней религии, что зороастрийство за всю свою славную историю выдержало множество ударов, но чего не смогли добиться арабские армии в 632 году нашей эры, то совершат такие священнослужители, как он, подрывающие чистоту этой единственной в своем роде и древней персидской общины, саму основу ее выживания. Возможно, что невежество есть благо, писал он, однако у священнослужителей, творящих бесчинства, невежество совершенно иного рода — и оно яд для общины парсов.

Хотя напыщенность отцовской риторики казалась Нариману смешной, смысл приводил его в отчаяние. А «Джамшидовачаша» завела специальную рубрику, где печатались материалы полемики. Каждое утро за завтраком отец раскрывал газету и, усевшись поудобней, наслаждался читательскими откликами «за» и «против», спровоцированными его письмом в редакцию. Его лицо сияло удовлетворением. Самые интересные места он зачитывал домочадцам вслух.

Отец неизменно находил способ соотнести полемику с Люси. Цитировал из газеты примеры, поясняющие, почему запретны браки с иноверцами. Выдержки из писем читателей выдавались за неопровержимые доводы в пользу запрещения связей между парсами и всеми прочими.

Нариман пробовал воспользоваться утренними дискуссиями. Уговаривал отца пригласить Люси на ланч или на чай, побеседовать с Люси, прежде чем выносить суждение о ней. Отец отказывался — было бы несправедливо, говорил он, подавать надежды бедной девушке. Иногда мать робко замечала, что нужно бы понять, что она за человек. На это отец отвечал, что она может быть прекрасным человеком, может быть любезной и очаровательной, как королева английская, но его сыну она не пара — она не зороастрийка. И точка.

До чего же наивно было с его стороны так долго надеяться, что отец изменит свою точку зрения или что пассивная позиция поможет избежать неприятностей, повысить их с Люси шансы. Он недооценивал запас отцовского упорства, меру его готовности жертвовать семейным счастьем сына во имя принципа.

И тут в газете появилось уничижительное письмо мистера Арджани, и утренним удовольствиям отца пришел неожиданный конец. Выступление соседа по дому выглядело как предательский удар из собственного лагеря. И хотя вначале отец хотел ограничиться одним-единственным письмом в газету и отойти в сторону, игнорируя ропот невежественной толпы, теперь он снова взялся за перо и произвел второй залп.

Он назвал мистера Арджани отличным примером ума, не отвечающего норме, размышления которого никчемны, поскольку не способны объять даже простейшие доктрины веры, уже не говоря о высшем смысле навджоте. Взгляды мистера Арджани, писал он, недостойны обсуждения.

Мистер Арджани с энтузиазмом ринулся в бой. Перепалка становилась все ядовитей, пока не завершилась тем письмом, которое и привело стороны в суд. В письме мистер Вакиль был назван оголтелым расистом, который в своем маниакальном стремлении к чистоте зороастрийской общины не остановился бы и перед физическим уничтожением людей, вступающих в межрелигиозные браки, равно как и их потомства.

Воскресная компания отца пришла к выводу, что настал час подавать в суд на Арджани с иском о восстановлении чести и достоинства. Было решено дать Арджани шанс взять обратно свои слова и извиниться. Тот отказался. Его защиту финансировала группа парсов-реформистов, и, хотя дело он проиграл, реформисты остались довольны широкой оглаской, которую в результате получили их воззрения.

Отец созвал гостей отпраздновать победу. Воскресная компания презентовала ему страницу из «Джамшидовой чаши» — в рамке и под стеклом — с полным текстом извинений Арджани и его признанием своей ошибки.

«Они ведут себя так, будто в крикет выиграли», — думал Нариман, наблюдая ликование. Постановление суда они рассматривали как подтверждение своих взглядов, а не формальное исполнение закона об ответственности за распространение клеветы. Рассмотрение дела в суде вызывало у Наримана смешанные чувства: ему бы не хотелось, чтобы отец проиграл, и в то же время он надеялся, что публичное разбирательство этих фанатических взглядов все же покажет отцу их истинную ценность.

Но искупления не произошло. И теперь, десять лет спустя, когда его родителей уже нет в живых, он вынужден наблюдать, как Люси становится орудием нелепой мести в руках семейства Арджани. Сам Арджани хвастался изощренностью возмездия — нанял в прислуги девушку сына покойного Марзбана Вакиля! Разве это не прекрасно — каждый может следить за драматическими перипетиями отношений между профессором Вакилем и Люси. Вершится поэтическое правосудие, говорил он, намного превосходящее все судебные вердикты.

Если бы Арджани хоть задумался над происходящим! Если бы до него дошло, что покойный отец, с его фанатическими взглядами, первый согласился бы с заклятым врагом, что Люси больше подходит роль прислуги, чем его невестки.

Но Люси зачем это сделала? Он спросил Люси, не из-за денег ли она пошла в прислуги? Он готов помочь ей, нет нужды так унижать себя, он подыщет ей хорошую работу…

Люси с улыбкой покачала головой:

— Разве тебе непонятно, почему я здесь? Ты на третьем этаже, я на первом, и меня это утешает.

Он предупредил ее, что это ничего не даст — они с тем же успехом могли бы жить в разных городах, потому что он сдержит слово и больше не будет видеться с ней.

— Ты попусту растрачиваешь жизнь, ты надрываешься за гроши!

— Я даже не замечаю работу, — опять улыбнулась Люси, — а дети очень милые, все трое. Ты же знаешь, что я люблю детей. Помнишь, какие мы строили планы, Нари? Мы хотели иметь шестерых и даже имена им придумали…

— Прошу тебя, Люси, не терзай меня! — Он зашагал прочь, кипя злостью.

Но каждое утро, уходя на работу, он видел Люси, которая вела в школу трех маленьких Арджани. И слышал, как мистер Арджани кричит ей в окно, чтобы она сама несла их школьные сумки: книги слишком тяжелы для детских плечиков.

— Я не хочу, чтобы мои внуки выросли горбатыми! — кричал он.

Нариман видел, как Люси тащит три сумки с книгами. Прошло совсем немного времени, и однажды Нариман забрал тяжелые сумки у Люси и с тех пор начал провожать ее с детьми до школы.

В полдень Люси полагалось отнести в школу горячий завтрак для детей. В зависимости от расписания лекций, Нариман старался прийти вовремя, чтобы помочь Люси с горячими завтраками, с корзинкой для посуды, с термосами для охлажденных напитков. Мистер Арджани хвалился, что заполучил двух слуг за те же деньги.

Нариман ни на минуту не забывал, что сверху за всем этим наблюдает жена. Его мучила совесть, он знал, что совершает чудовищную несправедливость по отношению к Ясмин. Возвращаясь с работы, он неизменно находил Джала и Куми рядом с матерью — дети всячески старались утешить ее. На него дети не смотрели. И больше не подходили пожелать ему спокойной ночи, когда отправлялись спать.

А Ясмин спрашивала, чем она заслужила такое наказание. Почему он издевается над ней? Зачем женился на ней, если ему так дорога Люси?

— Я проявляю чисто человеческую заботу о Люси — стараюсь помочь ей покончить с этим безумием.

— Ты уверял, что все покончено, еще когда она до ночи пялилась в наши окна. Почему теперь я должна тебе верить?

— Прошу тебя, пойми, если я с ней не буду разговаривать, как я уговорю ее положить конец этой тягостной ситуации?

— Не послушает она тебя. Ты что, не видишь, как она делает из тебя дурака? И внушает тебе чувство вины?

— Может, она и права, — сказал он и тут же пожалел о сказанном, потому что Ясмин потеряла терпение.

— Забудь обо мне. Мою жизнь ты уже искалечил. Подумай о себе, о том, какую репутацию это создает тебе в университете, и о том, как будут относиться люди к нашей маленькой Роксане. На нее падет позор отца.

— В моем поведении нет ничего позорного, — тихо сказал он. — Я считаю, что веду себя достойно с учетом обстоятельств.

— У тебя странные представления о достоинстве! Сначала ты женишься на мне, потом просто бросаешь. Теперь ты бегаешь за ней, как пес в запале. А о чем думает ее семья, почему допускает, чтобы она так унижала себя?

— Семья отказалась от нее, ты же знаешь.

Ясмин долго терпела униженность своего положения, но потом предъявила мужу ультиматум: она заберет Роксану и уйдет из дому, если он не перестанет выступать в качестве ассистента айи. У него есть неделя на размышление.

— Кому от этого будет лучше? — пытался он урезонить ее. — И ты, и наш ребенок — вы окажетесь в трудном положении.

— И у тебя хватает наглости пугать меня трудностями? А сейчас что я имею? Покой и счастье?

Всю неделю он упрашивал ее не осложнять и без того тяжелую ситуацию. Она отвечала, что он пожалеет, что на свет родился, если не прислушается к ее словам. Хватит с нее, теперь она встанет на защиту своих прав, пускай не как жена, но как мать.

— Ну и уходи, — решился он, и впервые в его голосе прозвучала истерическая нота. — Но Роксана нужна мне, и ты ее у меня не отнимешь…

Роксана и Йезад стояли у двери, вглядываясь в темноту комнаты. Роксана ясно слышала, что папа позвал ее по имени.

— Наверное, приснилось что-то, — прошептал Йезад.

Они немного подождали и вернулись в постель, решив ничего не говорить ему утром. К чему? Он будет глупо чувствовать себя. Лучше подбадривать его. Что бы его ни тревожило, пройдет само по себе.

Глава 7

Электричка в 9.11 ушла, когда Йезад выходил на платформу. Хорошо, хоть удалось на 9.17 сесть — поезд двинулся, оставляя за собой бегущих людей.

Ухватившись за поручень над головой, он решил держаться поближе к выходу, иначе на Марин-Лайнз придется с боем продираться к двери. Но протиснулся к потолочному вентилятору, чтобы не так вспотеть самому и меньше чувствовать запах чужих подмышек.

Эти тактические маневры выполнялись инстинктивно. Действовал инстинкт выживания в городских джунглях, как они когда-то шутили в колледже: раскачиваешься не на древесных ветках, а на поездных или автобусных поручнях, если забрался внутрь, или на решетке, если повис снаружи. Тарзановские комиксы и романы Эдгара Райса Берроуза оказались куда полезней, чем могли предположить они и их преподаватели.

Кстати, стремление избавиться от перемещений по-тарзаньи побудило Йезада подать заявление об иммиграции в Канаду. Он жаждал чистых городов с чистым воздухом, обилием воды, где в поездах всем есть место, где люди на автобусных остановках выстраиваются в очередь и говорят друг другу: «пожалуйста», «после вас», «спасибо». Мечтал не только о земле молока и меда, но и о земле дезодоранта и гигиенической косметики.

Однако его фантазии насчет новой жизни в новой стране быстро угасли. С Канадой было покончено. И он утешался тем, что отслеживал многочисленные проблемы страны чрезмерности и избыточности, как он теперь звал Канаду: безработица, дикая преступность, рост числа бездомных, языковые законы Квебека. Невелика разница между тем, что там и тем, что тут: у нас в Бомбее нищие — у них люди замерзают до смерти на улицах Торонто; у нас битвы между высшими и низшими кастами — у них расизм и полицейские расстрелы; сепаратисты в Кашмире — сепаратисты в Квебеке; так спрашивается: к чему эмигрировать со сковородки в огонь?

Конечно, временами он сожалел, что ему отказали. «Этот иммиграционный чиновник, ублюдок расистский, никогда не забуду его имя! Если бы меня пустили, Джалу и Куми пришлось бы самим ухаживать за чифом-в Канаду больного на «скорой» не отвезешь».

Из трех недель постельного режима Наримана прошло десять дней. Можно считать, почти половина. Но Роксана из сил выбивается, стараясь справиться со всем, и еще делает вид, будто все нормально. Он вспомнил их утреннюю ссору, после которой Роксана задержала его, чтобы еще раз поцеловать перед уходом на работу. Они обнялись на лестничной площадке, предварительно оглянувшись на дверной глазок Вили — она прилипала к нему при малейшем шорохе. Ощущение опасности добавило сладости их поцелую. Роксана не знает, что с того времени, как Нариман оказался у них, Йезад каждый день опаздывает на работу. И хорошо, что не знает, а то у нее появился бы еще один повод тревожиться.

На Марин-Лайнз толпа жаждущих забраться в вагон столкнулась с лавиной жаждущих выйти. Он выбрался из людского месива, посмотрел на часы — девять тридцать, — промокнул лицо. Воздух липкий, как гигантская влажная губка. Сунув промокший платок в карман, приготовился к переходу через улицу.

Как менеджер «Бомбейского спорта», Йезад должен был являться на работу в девять тридцать, чтобы отпереть магазин, впустить Хусайна, который подметал и мыл входные ступеньки, ставил чайник, вытирал пыль с застекленных стендов, где были выставлены крикетные биты, столбики крикетной калитки, футбольные мячи, ракетки для бадминтона и прочие образцы их товаров. Затем Хусайн отпирал замки на металлических жалюзи, которыми закрывали на ночь две большие витрины. Хусайн поднимал жалюзи, они ползли вверх, лязгая и громыхая; Хусайн брался за тряпку и быстро наводил блеск на зеркальные стекла. В десять магазин был готов к работе.

До магазина было восемь минут ходу, и Йезад ускорил шаг. Хусайн уже ждет: койка в Джогешвари, которую он снимает на двенадцать часов в сутки, должна быть свободна к семи утра, когда с ночной смены придет следующий съемщик. Так что сейчас Хусайн убивает время на ступеньках магазина, радуясь, что ему повезло больше, чем тем, кто снимает койку всего на восемь часов.

Йезад торопился не из-за Хусайна — тот с удовольствием посидит на ступеньках, жуя свой первый утренний бетель и наблюдая, как движется мимо него мир. Но владелец магазина иногда приходит пораньше, и Йезаду не хочется появиться позже хозяина и чувствовать себя как опоздавший школьник.

Вблизи «Бомбейского спорта» помещается книжный магазин, на его вывеске значится: «Джай Хинд. Учебники для школ и колледжей, справочники — наша специальность». Он тоже открывался в десять. Вилас Ране уже сидел на ступеньках, прислонившись к запертой двери; у него на коленях была наготове картонка с зажимом, рядом — стопка писчей бумаги. Вилас приветственно поднял руку.

Йезад на ходу помахал в ответ.

— Не спеши, мистер Капур еще не пришел.

— Слава богу!

Хусайн, завидев Йезада, поднялся с корточек и сделал салам. Йезад отпер ему дверь, бросил свой кейс на стул и вернулся к Виласу.

— Занят? Много писанины?

— Пока ничего, — ответил Вилас, показывая картонку с чистым листом.

Вилас работал продавцом в книжном магазине, но имел и вторую профессию. Он был писцом — писал письма для тех, кто сам не умел, кто поверял его внимательным ушам свои мысли, чувства, тревоги, раскрывал перед ним всю душу. Вилас за номинальную цену — три рупии страница — трансформировал все это в слова на бумаге. Клиент имел право выбрать один из трех языков: хинди, маратхи или гуджарати. Клиентами Виласа были преимущественно наемные рабочие из отдаленных деревень, приехавшие в город в надежде заработать в доках или на стройках. Письмо, диктуемое писцу, было их единственным способом связи с семьями.

Иногда клиент из самых бедных замолкал буквально на полуслове, видя, что Вилас Ране исписал то количество страниц, на которое у клиента хватало денег. Если суть была уже изложена, Вилас заканчивал письмо. Но бывали случаи, когда клиент дрожащим от волнения голосом излагал нечто важное и вдруг давился словом, сообразив, что исчерпал свой лимит. Вилас тогда объявлял, что не в деньгах дело — заплатит, сколько сможет, — главное, чтобы клиент высказался, облегчил свою душу, а перо Виласа превратит его излияния в ясное послание, которое тот сможет отнести на почту и проводить в дальний путь к своей семье.

— Никогда из тебя не выйдет хорошего бизнесмена, — корил его Йезад. — Ты думаешь, «Бомбейский спорт» выдержал бы, если бы Капур бесплатно раздавал крикетные биты?

— Что делать, я же человек, — отвечал Вилас. — Жестоко это — оборвать письмо, потому что нет денег. Это как смерть: слова льются рекой, и вдруг — безмолвие, мысль не закончена, любовь не выражена, тревога не высказана. Как можно это допустить? Иногда клиенты приносят мне такие вот обрубленные письма из своих деревень. Я начинаю читать вслух. И вдруг на середине фразы — конец. Такая боль, что выдержать нельзя. Я так не могу.

Писцом Вилас Ране сделался по чистой случайности. В книжный магазин взяли нового уборщика и как — то утром, вытирая пыль с полок и книжных стопок, он сказал Виласу:

— Ну не странная ли штука жизнь, Ране-джи? Я целые дни провожу среди книг, трогаю руками, вдыхаю запах, они мне даже снятся иногда. А прочитать ни единого словечка не могу.

Это замечание произвело на Виласа впечатление куда более глубокое, чем периодические официальные стенания и банальные разглагольствования насчет неграмотности в стране.

— А ты хотел бы научиться читать? — спросил он уборщика, которого звали Суреш.

— Нет-нет, — засмущался Суреш, — мой ум не готов учиться таким трудным вещам. Нет, я только хотел бы попросить вас написать письмо для меня.

После закрытия магазина они вдвоем уселись на ступеньках. Вилас полагал, что напишет абзац или два. Но между обращением: «Дорогие папа-джи и мама-джи» и заключительным: «Послушный вашей воле сын» он исписал пять страниц.

Через три недели пришел ответ — первое в жизни письмо, полученное Сурешем. Затаив дыхание, он следил, как его благодетель берет с витрины разрезальный нож сандалового дерева и вскрывает конверт.

— Всего одна страничка, — печально заметил Суреш.

— Не огорчайся, — утешил его Вилас. — Письмо — как духи, не обязательно вылить на себя целый флакон, достаточно и капельки, чтобы получить удовольствие. Так и слова — достанет и немногих.

Но Суреш был настроен скептически. Вилас начал разбирать каракули деревенского писца. Вначале шли пожелания успеха, доброго здравия и благоденствия, но дальше в письме описывалось, с какой радостью слушала семья письмо от Суреша: «Такое красивое письмо, — радовались родственники, — мы будто побывали вместе с тобой в городе, увидели, как ты живешь, съездили с тобой на электричке в твой книжный магазин, посмотрели, как ты работаешь. В каждой строчке слышался твой голос, вот какой удивительной силой обладает слово».

Когда чтение закончилось, Суреш сиял от гордости.

— Всего одна страничка, — сказал Вилас, — а сколько радости она тебе доставила!

Суреш начал рассказывать соседям про удивительного писца, который донес его мысли и чувства до семьи в далекой деревне. Прошло совсем немного времени, и писание писем из дружеской услуги превратилось во вторую профессию Виласа, в работу по совместительству. Усевшись на ступеньках магазина «Джай Хинд», клиенты с завистливым восторгом следили за каллиграфическими упражнениями Виласа, как голодные наблюдают за пиршеством, безо всякой надежды быть приглашенными.

Время от времени Йезад уговаривал Виласа повысить расценки. Но Вилас не соглашался: выше цены — меньше писем, к тому же он постепенно начал рассматривать свое занятие как форму социальной работы. Если он не будет писать писем, клиенты вполне могут обратиться за помощью в ячейку Шив Сены, где их накачают гнусной пропагандой индусского шовинизма, а то и завербуют, обучат методам политического убеждения при помощи камней и дубинок, искусству побеждать в дебатах, ломая оппонентам кости.

— Но, честно говоря, мне нравится писать письма. Меня это увлекает.

— Больше, чем твоя театральная труппа? — спросил Йезад, который не раз выслушивал восторженные рассказы Виласа про любительское театральное общество.

— С этим хобби покончено. В общество пришли новые люди, которым кажется, будто они все знают. Проводят семинары, организуют теоретические дискуссии — это не для меня.

А роль писца действительно давала ему удовлетворение — и чем дальше, тем больше. Перед Виласом раскрывались все стороны жизни его клиентов: рождение ребенка, семейная свара из-за денег, оставшаяся в деревне жена спуталась со старостой, умер больной отец, потому что до ближайшей больницы ехать двое суток по проселочной дороге, брат попал в аварию, но поправился и теперь снова дома.

И он, Вилас, записывая и прочитывая разворачивающуюся перед ним драму семейных дел, не имеющую конца трагикомедию жизни, сознавал, что из совокупности писем складывается картина, видеть которую удостоен один он. Он давал переписке течь через сознание, отдельные эпизоды сами находили себе место — как цветные стеклышки в калейдоскопе. Случайные события, бесцельная жестокость, необъяснимая доброта, внезапная беда, нежданная щедрость… Вместе взятые, они образовывали некий узор, невидимый иначе. Если бы можно было читать письма всего человечества, составлять бесчисленные ответы за всех людей, он бы увидел мир глазами Бога — и смог бы его понять.

— Самое прекрасное, — говорил он Йезаду, — что у меня появляется такое множество готовых семей. Я участвую в их жизни — в роли дядюшки или дедушки, который все про всех знает. Ну разве это не замечательно?

— Мне хватает мороки с одной семьей. Если у тебя есть время, напиши письмо и за меня.

— Давай, — согласился Вилас. — А кому? Богу?

— Моему шурину и золовке. Эти сукины дети отравляют мне жизнь. Сидят вдвоем в огромной квартире, не зная чем занять себя. Он убивает время на бирже, она-в храме огня. И не могут присмотреть за несчастным отцом. Вместо них надрывается моя жена. В доме негде повернуться, старику каждую ночь снятся кошмары, от которых и мы просыпаемся.

— Терпение, — сказал Вилас, — в конце концов, осталось десять дней, потом тесть вернется к себе, а их жизнь вернется к норме.

— Большое спасибо за ценный совет, — фыркнул Йезад. — И откуда у тебя такая мудрость?

— От писания писем. Я пишу письма, следовательно, я существую.

— Ну, разумеется. Увидимся, мсье Ране.

И Йезад двинулся обратно в магазин.

Стальные жалюзи все еще опущены, мусор не убран со ступенек. В магазине темно. Йезад включил свет. Пыль не стерта, чай не заварен.

— Хусайн! Ты где? Сахиб с минуты на минуту будет!

Хусайн сидел на полу в дальнем углу подсобки.

Обхватив руками подтянутые к подбородку колени, смотрел в стену. Когда Йезад приблизился, он поднял голову и слабо улыбнулся.

— Давай, Хусайн, берись за дело!

Хусайн опять уставился в стену.

— Простите, сахиб, сегодня я никак…

Йезад вздохнул, глядя на небритого старика в рубашке и штанах цвета хаки. Воротник обтрепан, штаны истончились на коленях. Пора выдать ему новую форму. Хотя какая это форма — просто Капур периодически покупал для Хусайна пару рубашек и две пары штанов.

Йезад заколебался, не зная, как ему быть: то ли поднять Хусайна на ноги, то ли дождаться мистера Капура. Хусайна взяли на работу в «Бомбейский спорт» три года назад, после погромов, связанных с мечетью Бабри Масджид. Тогда «Комитет единения» призвал представителей деловых кругов оказать помощь пострадавшим. Капур был в числе тех, кто откликнулся. Время от времени на Хусайна находило, и он впадал в депрессию: Капур осторожно и терпеливо помогал ему прийти в себя.

Иной раз бывало, что Хусайн раздражал Йезада своей бестолковостью, но Йезад терпел, помня, что тому пришлось пережить, — трущобный квартал Энтоп-Хилл, подожженный бесчинствующими фанатиками… Хусайн и его соседи-мусульмане видели, как спичками вспыхивают их дома… Хусайн метался в поисках жены и трех сыновей, не знал, где они… потом четыре пылающие фигуры выбежали из горящего дома, размахивая дымящимися руками, пытаясь сбить огонь… а погромщики плеснули на них керосином из канистр… на жену и детей Хусайна…

Йезада заколотило во мраке подсобки.

— Как насчет чаю, Хусайн? — спросил он. — Ты же сегодня еще не пил чай?

— Чай, не чай, все равно, сахиб.

РОМАН ГУЛЬ (1896-1986)

Почему в эти дни чернейшей депрессии Хусайн приходит на работу, чтобы сидеть, забившись в темный угол? — думал Йезад. Капур заверил его, что он не потеряет в зарплате, если не выйдет на работу, когда нездоров. Скорей всего, потому, что как раз в этом состоянии Хусайн нуждается в обществе тех, кому может довериться.



Зазвонил телефон. Хусайн не шелохнулся в своем углу. Впрочем, он и в лучшие времена неохотно брал трубку, побаиваясь ее разверстой пасти. Инструмент пугал его своей способностью приносить бестелесные голоса. Хусайн и собственный голос направлял в трубку настороженно — кто его знает, где в конечном счете окажется его голос?

РЕЦ.: N. BERBEROVA. THE ITALICS ARE MINE. TRANSLATED BY PHILIPPE RADLEY. HARCOURT, BRACE AND WORLD, INC. NEW YORK. 1969.

Йезад взял трубку на пятом звонке — звонил Капур.

Новый журнал 1970,№99

— Алло, Йезад. Извините, вы с клиентом были заняты?



— Нет, с Хусайном. Он сегодня в подсобке засел.

Зарубежная писательница И. Берберова к своему 70-летию выпустила мемуары — «Курсив мой». Вышли они по-английски, но успеха не имели и после двух-трех отрицательных рецензий утонули в бездне неудачных книг. У издателей в Америке жестокий обычай: не принятую читателем книгу тут же пускают на макулатуру.

— Аре, бедняга. Опять плохой день? О’кей, пусть приходит в себя.

— А как быть со счетами, которые нужно доставить?

То, что эта книга не имела успеха у американцев — естественно, ибо этот очень неорганизованный, многословный, тяжеловесный и (надо отдать справедливость) скучнейший опус обращен совсем не к иностранцам. Он обращен больше всего к эмигрантскому обывателю. Поэтому на страницах русского журнала стоит все-таки разобрать эти весьма странные мемуары. В них, так сказать, три «ингредиента». Пространные, очень часто совершенно невежественные «мысли вслух», т. е. рассуждения на всевозможные темы: аграрный вопрос, революция, война, русская интеллигенция, Европа, Америка, христианство, масонство и пр. Причем все «рассуждения» высказываются с невероятным апломбом, что только подчеркивает отсутствие всякого такта у автора. Второй «ингредиент» сего опуса — в невероятной дозе поданные сплетни и сведения счетов с неугодными автору лицами, причем автор не стесняется никаких вымыслов. И третий «ингредиент» — неисчислимое количество фактических ошибок, обнаруживающих, что автор писал свои «мемуары» с исключительной отвагой, с совершенным какпопальством, путая имена, даты, факты. Интересно, что эти качества книги заметили даже американцы. В одной из очень немногих рецензий известная писательница Патриция Блэйк («Нью-Йорк Тайме», 25 мая 1969) писала: «В книге… много вызывающего раздражение… Сноски дают иногда дельную информацию, но чаще они использованы, чтобы… свести мелкие счеты, припомнить обиды и высказать эксцентрические оценки… Отсутствие литературных суждений и обильность сплетен (которых автор — неутомимый собиратель) уменьшают ценность книги».

— Завтра, Йезад. Или послезавтра, не важно. — Капур торопился закончить разговор, но все-таки добавил:-Я буду попозже. Часа в три. Срочное дело-расскажу потом. Приглядывайте там за Хусайном, о’кей? Всего.

Займемся сначала«философическими рассуждениями» Б-вой.*( *Все «рассуждения» Б-вой я цитирую не в переводе с английского, а по русскому манускрипту. – Р. Г.) Вот один из многочисленных образцов: «Я давно уже не чувствую себя состоящей из двух половинок, я физически ощущаю, как по мне проходит не разрез, но шов (подчеркнуто не мною, а автором. — Р. Г.). Что я сама есть шов. Что этим швом, пока я жива, что-то сошлось во мне, что-то спаялось, что я-то и есть в природе один из примеров спайки, соединения, слияния, гармонизации, что я живу недаром, но есть смысл в том, что я такая, какая есть: один из феноменов синтеза в мире антитез» (здесь подчеркнуто мною. — Р. Г.). У читателя такая «философия» не вызывает ничего, кроме улыбки сострадания к автору. Покойный умница Ходасевич называл такие потуги к умствованиям — «учащаяся молодежь».

Йезад положил трубку, торопливо защелкал выключателями, зажигая свет, наспех привел в порядок витрины и стенды. На половину десятого назначена встреча. Нет в мире справедливости, думал он, менеджер должен заниматься уборкой.

Клиент появился, когда он поднимал стальные жалюзи. Мистер Мальпани из корпорации «Альянс» остановился перед дверью, взглянул на ручные часы, перевел взгляд на длинный металлический шест в руках Йезада.

А вот суждение по аграрному вопросу. «…Крестьяне, или, как их тогда называли, мужики, были двух разных (?) родов, и мне казалось, будто это были две совершенно разные породы людей. Одни мужики были степенные, гладкие, сытые, с масляными волосами, толстыми животами и раскормленными лицами. Они были одеты в вышитые рубашки и суконные поддевки, это были те, кто выходили на хутора, то есть выселились из деревни на собственную землю… Они в церкви шли с тарелкой, ставили у образа «Утоли моя печали» толстые свечи (хотя какая могла быть у них печаль?)… Другие мужики были в лаптях, ломали шапку, одеты были в лохмотья (?) и лица их были потерявшие (?) всякое человеческое выражение. Эти вторые оставались в общине, они были низкорослые, часто валялись в канаве подле казенной винной лавки…» Написать такую несусветную и вульгарнейшую чепуху было бы непростительно даже очень несведущему иностранцу. Б-ва явно не знает, что на хутора шли как раз малоземельные крестьяне, стесненные в своем хозяйстве-чресполосицей, и они отнюдь уж не были «гладкие, сытые, с масляными волосами, толстыми животами и раскормленными лицами». Кстати, «суконных» поддевок крестьяне не носили, их носили помещики и купцы, для крестьян это было слишком дорогое одеяние. Эта мелочь характерна для писаний г-жи Б. — обо всем приблизительно (поддевки — значит, суконные).

— Доброе утро, мистер Ченой, вас можно поздравить с повышением? — Он посмеялся собственной шутке.

Йезад ответил вежливой улыбкой, подумав, что Мальпани все больше становится похож на мангуста. Хитрые глазки на остром личике оглядели магазин, будто высматривая, что тут можно высмеять. Йезад провел его к своему столу, предложил стул и, извинившись, вышел помыть руки.

Отметим, кстати, что в лохмотьях дореволюционные крестьяне, конечно, не ходили. В лохмотьях могли ходить только нищие. Впрочем, полное незнание деревни у Берберовой доходит до того, что несколькими страницами дальше она сообщает, как, придя к ее деду, некий крестьянин Тимофей — «в опорках и лаптях сидит на краю кресла». Что же это за чудовищная обувь? Увы, Б-ва не знает, что такое «опорки» (это опоротые сапоги, в которых ходили городские босяки, «типы Горького»). Но надеть на лапти еще и опорки даже при всем сюрреалистическом воображении г-жи Б. никак не возможно. Не зная деревни, крестьян (и русского языка), г-жа Б. вместо «онучи» пишет «опорки» (цитирую по русскому оригиналу книги, стр. 23). Но и это не все. Как некая баронесса фон Мюнхгаузен, Берберова пишет о русских крестьянах еще и большую чепуху. Например, «большинство из них (из крестьян. — Р. Г.) при выборе паспорта брали фамилию ближайшего помещика». То есть, по Б-вой, у русских крестьян при рождении и фамилий не было, они, бедные, брали их только «при выборе паспорта», и притом «фамилию ближайшего помещика». В книгах иностранцев нам приходилось читать о России много всякой развесистой клюквы. Но такой читать еще не приходилось.

Когда он вернулся, мистер Мальпани просматривал бумаги на его столе и даже не счел нужным прервать свое занятие, пока Йезад не сел напротив него.

Рассуждения о «внутреннем мире». Свой «внутренний мир» Б-ва выдумывает с великой натугой, и настолько претенциозно, что читатель сразу же видит все его «белые нитки». Подражая «Словам» Сартра, что ли, г-жа Б. пишет о себе роскошные необыкновенности. Тема: ребенок и колодец. Б-ва говорит, что уже лет с трех она нагибалась «над чем-то, что кажется мне бездной… это — старый колодец… он пуст и сух и черен». Странно, думает читатель, как же это ребенок в три года (пусть даже в пять!) «нагибается над колодцем», когда у всех русских деревенских колодцев был же сруб и нагнуться над ним никакой малый ребенок не мог. А в 12 лет в связи с колодцем у Б-вой произошло даже некое необычайное озарение: «Но я каждый год буду смотреть в него (в колодец. — Р. Г.), пока в 12 лет я не почувствую желание спуститься в него (в колодец. — Р. Г.)… но спуститься не на чем… и тогда мне придет в голову, что меня кто-то может посадить туда и забыть, и я там буду умирать от жажды. И сейчас же мне захочется, чтобы это случилось как можно скорее, чтобы на дне колодца найти родник, ключ, который станет поить меня. Я найду его и буду пить из него, и никто не будет знать, что я жива, что я продолжаю думать, сочинять стихи про колодец и ключ и что этот ключ бьет только для меня одной». Боже мой! Как же мощно был одарен этот сверхъестественный ребенок. Вероятно, это о нем и было сказано: «И с седла улыбается мне / СюрреА-листичЕ-ский ребенок!» Но спросим всерьез: неужто автор не понимает, что им написана просто-напросто развязная (и бездарная) болтовня и написана только из-за желанья встать в какую-то снобистически-эксцентрическую позу, дабы показать «необыкновенность своего внутреннего мира».

— Значит, вы все подготовили, мистер Ченой?

Йезад кивнув, раскрыл папку и еще раз прошелся по готовому контракту. Терпеть он не мог этого человека, не выносил его с тех самых пор, как тот намекнул, в обычной своей елейной манере, что они оба могли бы малость подзаработать, если бы Йезад играл по правилам. Единственная причина, по которой Йезад не потерял контракт со спортивным клубом, — мистер Капур был дружен с исполнительным директором «Альянса».

Суждения социологического порядка. «Не разрыв интеллигенции с народом, но разрыв между двумя частями интеллигенции казался мне всегда для русской культуры роковым. Разрыв между интеллигенцией и народом в России был гораздо слабее (?1), чем во многих странах. Он есть всюду — и в Швеции, и в Италии, и в Кении (насчет Кении все карты в руки г-же Берберовой, она превосходно знает Кению. — Р. Г.). Одни смотрят телевизию, другие в это время читают книги, третьи их пишут, четвертые заваливаются спать рано, потому что завтра надо встать «с солнышком». Х не пойдет смотреть оперетку, У не пойдет смотреть Драму Стриндберга, Зет не пойдет ни на то, ни на другое, а будет .дома писать собственную пьесу…»

— Вроде все нормально, — сказал Мальпани, — не считая пустяка.

Вот, оказывается, как легко и просто понята Б-вой роковая для России тема, это «вековое противостояние интеллигенции и народа» (Г. Федотов). Тема, которую так трагически переживал Блок: «Между интеллигенцией и народом есть недоступная черта… Это та же пропасть, что между культурой и природой», писал Блок. Эта тема культурного разрыва, угрожавшего бытию России, была страданием не одного Блока, она ощущалась так многими выдающимися представителями русской культуры и породила большую литературу. Конечно, все это даже отдаленно не имеет ничего общего с той ерундой «об оперетках» и «драмах Стриндберга», которую наболтала г-жа Берберова.

Понимая, к чему тот ведет, Йезад сделал невинные глаза.

Перейдем к ее литературным портретам. Они полны преднамеренной неправды, причем основана она уже не на незнании предмета, а просто на желании «свести счеты» со всеми, кто неугоден экстравагантной мемуаристке. А неугодны ей — из-за патологической злобности — очень многие. Но сначала остановимся на небылицах, написанных не по злобности, а только потому, что Б-ва пишет все как попало.

— Вы опять не предусмотрели молитву для желудка, — визгливо хохотнул мистер Мальпани. — Я вам всякий раз говорю, что нужно малость прибавить. Немножко для вашего желудка, немножко для моего — и все довольны. Никак вы не научитесь делать дела по правилам.

Небылицы о М. Цветаевой. Б-ва подробно описывает, как видела Цветаеву в последний раз на похоронах Ходасевича в Париже. Я был на похоронах, помню многих — Зензинова, Вейдле, Газданова, Гингера, Присманову, Набокова и других, но Цветаеву не видел. Да она и не могла там быть, ибо ее уже не было в Париже. Об этом написал Г. Струве в «Русской мысли» (от 6 ноября 1969), точно установив, что похороны Ходасевича были «через четыре дня после того, как Цветаева уехала из Парижа». Берберова же без всякого стыда дает «драматическое» описание того, как литературная эмиграция на этих похоронах «обходила» Цветаеву, как зачумленную. Причем этот вымысел Б-ва сначала напечатала в одном американском журнале и повторила в книге.

Йезад улыбнулся, показывая, что понял шутку.

Небылицы о Замятине.О нем Б-ва сообщает, что его «попросили» (т.е. выслали) из СССР. Но каждому русскому литератору известно, что Замятина из СССР легально выпустил Сталин после письма Замятина «лично» к нему, причем просьбу Замятина о выезде поддерживал М.Горький. Письмо Замятина к Сталину опубликовано в книге «Лица» (изд. им. Чехова, 1955 г.), т. е. за 14 лет до сенсационного измышления г-жи Б-вой. Но небылицы Б-вой о Замятине на этом не кончаются. В своем опусе она представляет его как какого-то «большевика». На это обратила внимание даже американка П. Блэйк в упомянутом отзыве, резонно указав, что действительности сие не соответствует. Говоря о Замятине, Б-ва неизвестно почему дает ложные сведения о его настроениях: будто он только и ждал возвращения в СССР «при первой же возможности». Но общеизвестно, что, несмотря на все заманивания (письма К. Федина и др.) и на трудно сложившуюся в эмиграции жизнь, Замятин был настроен упорно антибольшевистки и возвращаться не собирался. Он не писал в эмигрантской печати — да. При выезде он дал в этом слово М. Горькому (а м. б., и Сталину). Но я знаю, что в Париже Замятин анонимно давал сенсационные разоблачительные материалы в такую антибольшевицкую газету, как «Гренгуар». Б-ва говорит, что была на похоронах Замятина. На них было всего человек 8, я всех хорошо помню, ее я не помню.

— Спасибо, что пришли, мистер Мальпани. С вами всегда приятно иметь дело.

Они обменялись рукопожатием, и Йезад проводил клиента до дверей. Ему захотелось еще раз вымыть руки. Первый посетитель — и такой неприятный осадок. Впрочем, этого нужно было ожидать, учитывая, с чего начался день. Что с начала не заладилось, то и потом не ладится. Йезад снова припомнил ссору…

«Месть» Бунину. На это «сведение счетов» с неугодным Б-вой славным покойником тоже обратила внимание П. Блэйк. Чересчур уж безудержна оказалась Б-ва в этом своем нападении. Но Блэйк, конечно, не знает причин сведения этих Счетов. А так как они низменны, то мы вынуждены (без всякого удовольствия) поставить все точки над «и» — над этим безобразием Б-вой. Прежде всего, Бунин не любил ее как человека, из-за свойственной ей злобности. Бунину, в частности, принадлежит двустишие, написанное им в 1946 году в Париже, когда Б-ва сотрудничала в газете «Русская мысль»: «В «Русской мысли» стервы вой / Сохрани меня Бог от Берберовой». Этого двустишия Б-ва, разумеется, не может простить. И в потугах хоть каких-нибудь оскорбляющих память покойного вымыслов она рассказывает в своем «Курсиве», как, придя среди бела дня к Буниным, увидела посредине комнаты «ночной горшок, полный до краев». Лица, жившие у Буниных многие годы, отзываются об этом «перле» г-жи Б. как о «мерзкой и глупой лжи». Сводит Б-ва с Буниным счеты и по другой причине. Во время оккупации Франции Гитлером Б-ва осталась в Париже (и под Парижем), написала, в частности, – тогда стихотворение о Гитлере, в котором сравнивала его с «шекспировскими героями». К сожалению, стихотворение это до сих пор не опубликовано. А жаль, ибо — тематически — оно оказалось бы единственным в русской литературе. Из зоны оккупации г-жа Б. звала уехавших в свободную зону писателей Бунина, Адамовича, Руднева и др. Вернуться под немцев потому, что «наконец-то свободно дышится», и т. д. Жившее тогда у Буниных лицо пишет: «Помню, это письмо Берберовой Иван Алексеевич прочел вслух за обедом».

Все эти десять дней Роксана просыпалась с мыслью о необходимости сохранить утренний распорядок мужа. Он это чувствовал. Она целовала его в затылок, поднималась с постели, запасалась водой на день и шла чистить зубы.

Кроме того, Берберова знает, что у одного писателя есть письмо Бунина, в котором он, говоря о лицах, настроенных во время войны прогитлеровски, пишет: «а разве Берберова не была его, Гитлера, поклонницей» (7 марта 1949 г.). Все это и обусловило лютую неприязнь Б-вой к Бунину и создало «краски» для портрета Бунина в ее «Курсиве».

Затем наступала его очередь идти в ванную, пока она готовила чай, поднимала шторы в большой комнате, будила детей. Джехангира пришлось потрясти за плечо, зато Мурад проснулся сам и уже читал под своим навесом. Она спросила Наримана, нужно ли ему помочь.

— Не спеши, — ответил он, как обычно, — мне же не на поезд.

После войны Бунин не раз (шутливо, наверное) грозил Берберовой опубликовать ее письмо к нему, что, конечно, Тоже заставило автора опуса выставить «ночной горшок» на авансцену. В книге своей месть Бунину Б-ва переносит даже на его жену, Веру Николаевну, сообщая о ней, что В. Н. была «очень глупой» женщиной, «не просто глупой, а исключительно глупой». В.Н. Бунину (автора прекрасной книги «Жизнь Бунина», каких у Берберовой нет) знала не одна Б-ва, и эта «месть» не нуждается в опровержении. Впрочем, такие оценки раздаются «умным» автором направо и налево. Известный с.-р. и писатель Зензинов у Б-вой тоже оказывается «очень глупым» и «склонным к сплетням». Но почему бы это? Не потому ли, что покойный Владимир Михайлович с брезгливостью относился к прогитлеровским симпатиям г-жи Б-вой во время войны и этого не скрывал. Так же, как и его близкий друг и партийный товарищ М. М. Тер-Погосян, проведший всю немецкую оккупацию в Париже, хорошо знавший Б-ву.

Она поставила чайник на стол, накрыла его стеганым чехлом. Наливая чай Йезаду, рассказала мужу, как застукала Мурада за чтением при утреннем свете.

С странной «иронией» Берберова пишет о И. И. Фондаминском, не стесняясь бестактно и жестоко говорить о его смерти в гитлеровском кацете. «Согласно легенде, он умер не в лагере, а ушел в Россию «пострадать за христианскую веру» (кавычки принадлежат остроумному автору книги. — Р. Г.). И это пишется об И. И. Фондаминском, сделавшем столько для культурной жизни русской эмиграции в Париже («Современные записки», «Русские записки», «Новый град», создание «Русского театра» и мн. др.). Но кроме неумной «иронии», от г-жи Б-вой он ничего не удостоился.

Заметив, что отец неспокоен, Роксана снова спросила, не нужно ли ему… Нельзя же заставлять его ждать с переполненным мочевым пузырем, пока они совсем рядом будут пить чай, есть тосты и яичницу.

— Я подам тебе утку, — сказала она. — Не надо терпеть, папа. Это вредно.

О Г. В. Адамовиче. Так же, как с Буниным, Б-ва сводит счеты и с Г. В. Адамовичем, запуская ему всевозможные «дамские шпильки» и как поэту, и как критику, и, не будучи в состоянии сдержать свою злобность, пишет о нем небылицы. Что будто бы, например, рукопись своей французской книги «Л\'0тр Патри» Адамович давал ей читать и в ней было много такого неприятного, что не вошло в окончательный текст. Я удивился этому сообщению и запросил Адамовича, на что он ответил, что это — «вранье на все 100%», никогда Б-вой рукописи он не давал. Почему же с Адамовичем на страницах этого злобно-клеветнического опуса происходит такое беспардонное «сведение счетов»? Да потому, что в литературной эмиграции общеизвестно, что Б-ва настойчиво звала Адамовича вернуться к немцам, в зону оккупации («наконец, мы теперь прозрели!»). Этого вспоминать Б-ва не хочет. И понятно. Некоторые ее долголетние друзья по работе в «Последних новостях», ознакомившись с ее подробными письмами, отказались подать ей руку и встречаться с ней в Нью-Йорке.

После того как он сделал свое дело, Роксана задвинула утку под диван, потому что Джехангир еще не вышел из клозета.

— Негигиенично оставлять это здесь, — не выдержал Йезад.

«Я всегда любила победителей, а не побежденных, сильных, а не слабых», пишет г-жа Б-ва, и это, вероятно, правда. Поэтому-то своей книгой она всеми силами втирается в круг «имущих некую власть» в печати — в круг салонных «гуманистов», радикально-левых американских интеллектуалов-снобов. В ее книге много примеров этого «втира-нья». Один из них: оказывается, что в революцию г-жа Б-ва «примыкала» к самой левой группе социал-демократов (интернационалистов) Ю. Мартова! Странно: Ю.О. Мартов «шекспировским героем» никак не был. В том же плане втирания к левым интеллектуалам Б-ва не стесняется писать гнуснейшие грубости о зверски убитом Николае II и представлять многое русское в карикатурном виде.

Она оставила замечание без ответа, бросившись на кухню за горячей водой для Мурада, который уже пошел в ванную, сразу наполнила ведро заново, чтобы согреть воду для Йезада, приготовила тазик и полотенце для отца.

Отметим еще одну характерную черту этих писаний. Говоря об известных писателях и политиках — о Горьком, Белом, Керенском, Бунине, Гумилеве, — у Б-вой всегда выходит: Она и Горький, Она и Бунин, Она и Керенский, Она и Белый. Для читателей «Курсива» эта беспардонность юмористична. В частности, очерки о Горьком и о Белом, это, в сущности, пересказ того, что написал о них Влад. Ходасевич («Некрополь», изд. «Петрополис», Брюссель, 1939). Разница только одна: в очерке о Горьком Ходасевич — свою тогдашнюю жену, Б-ву, с которой жил у Горького в Сорренто, — совсем не упоминает. Будто ее там и не было. Нет, виноват, упоминает одной строкой, при перечислении комнат (где кто жил у Горького) сказано: комната Н. Берберовой» (стр. 243). И все. У Б-вой же: Она и Горький! То же в очерке о Белом. Ходасевич не упоминает о Б-вой. Нет, виноват, упоминает, но тоже одной строкой: «название предложила Н. Берберова» (стр. 92). И все. У Берберовой же очерк превращается в тему: Она и Белый, причем Белый представлен вульгарнейше, каким-то идиотиком, да еще и «похожим на лягушку», конечно.

— Я мог бы отнести Мураду кипяток, — сказал Йезад. — Почему ты не даешь мне помочь?

— Если ты ошпаришься, кто будет зарплату в дом приносить?

«Неточности» (говоря мягко) в страницах, посвященных Керенскому, были уже слегка отмечены в печати (Г. Струве, «Рашен Ревью»). Но я бы мог указать на совершеннейший вздор и всяческие «диспропорции», когда Б-ва рассказывает о приезде Керенского в Париж после войны. Выходит так, что Керенский только и ехал в Париж с тем, чтобы посовещаться с Б-вой о международном положении. То же относится и к «встречам» ее с Николаевским.

Йезад наблюдал, как Роксана подает отцу полоскание. Нариман побулькал водой в горле, выплюнул — ниточка слюны повисла на губе, натянулась, оборвалась и прилипла к подбородку.

А теперь перейдем к фактическим ошибкам, наводняющим книгу. Причем одни из них сделаны по невежеству и по «неглиже с отвагой», другие — в плане «сведения счетов» с неугодными лицами.

Йезад отвернулся, чтобы не видеть. Проглотил еще кусок и отодвинул тарелку с недоеденным яйцом. Роксана скользнула мимо с тазиком и мокрым полотенцем, грязная вода плеснулась в тазике, вот-вот прольется. Йезад дернулся и откинулся назад на стуле.

Б-ва пишет, что Н. Евреинов был эмигрантом с 1920 г. Неверно. Он выехал легально в конце 1922 г. Сын Цветаевой, Мур, был расстрелян за опоздание с возвращением в воинскую часть, а не «убит на войне», как пишет Б-ва. Газета «Голос России» выходила не в Праге, как пишет Б-ва, а в Берлине. Вопреки намекам Б-вой, А. И. Гучков масоном никогда не был. Белая армия была основана не в 1918 г., как пишет Б-ва, а в 1917 г. Благов, номинальный редактор московского «Русского слова», миллионером не был, как пишет Б-ва, он был зятем И. Д. Сытина. И. Фондаминский был членом партии с.-р., но, вопреки утверждениям Б-вой, в терроре не участвовал. «Архив русской революции», издаваемый И. В. Гессеном, выходил не в Праге, как пишет Б-ва, а в Берлине. Обо мне, в порядке, вероятно, исключительно острого сведения счетов, написано следующее.

— Сбавь темп. Танец без остановки — ты либо в Книгу рекордов Гиннесса попадешь, либо шею свернешь себе.

— Не волнуйся. Я в порядке.

Оказывается, я «до 27 года был берлинским корреспондентом «Правды» и «Известий», а после 27 г. стал эмигрантом». Г-жа Б-ва хорошо знает, что она пишет обо мне заведомую неправду. Я эмигрант с 1 января 1919 г. (См. «Киевская эпопея». Архив русской революции, издаваемый И. В. Гессеном. Том 2. 1921). Корреспондентом «Правды» и «Известий» я, разумеется, никогда не был и не мог им быть. Г-жа Б-ва обнаруживает и тут свое невежество: корреспонденты этих газет всегда были партийцы, присланные из Москвы. Германская с.-д. партия в деле Парвуса— Ленина не только не участвовала, как пишет Б-ва, но первыми разоблачителями этой акции были лидеры германской с.-д. Бернштейн и Шейдеман. О ген. А. П. Кутепове сказано: «играл выдающуюся роль в Белой Армии во время врангелевского эпизода». Что такое «врангелевский эпизод»? Ген. Кутепов в Белой армии был с момента ее основания в 1917 г., участвовал в знаменитом ледяном походе и уже тогда играл выдающуюся роль. М. С. Маргулиес был не московский, как пишет Б-ва, а петербургский адвокат. Б-ва пишет, что в 1945—1947гг. в Париже единственной «эмигрантской печатью» были сборники Мельгунова. Неверно. Кроме этих сборников (основанных Лазаревским), Лазаревский начал тогда издавать газету «Русская мысль». О бывшем «главе» младороссов Казем-Беке Б-ва пишет, что он «является посредником между святыми отцами православной церкви и сов. правительством». Откуда такая чепуха? И. И. Петрункевич не был издателем «Речи». «Речь» основал и издавал Бак. Книга О. Савича «Воображаемый собеседник» была издана не в Москве, как пишет Б-ва, а в Берлине изд-вом «Петрополис». Маршал Михаил Николаевич Тухачевский у Б-вой превращается в «генерала Михаила Ивановича Тухачевского» (хоть бы заглянула в энциклопедию!). В редакции «Нового журнала» четырех редакторов никогда не было (хоть бы посмотрела на титульный лист журнала!). Вольский вовсе не жил «последние 15 лет в полном одиночестве», он сотрудничал в «С. В.», «Н. Ж.», «Н. Р. С.», вел большую переписку, издал замечательную книгу о Ленине, написал книгу о символистах. Граф В. Зубов никогда не был в СССР «посажен в тюрьму на многие годы», как пишет Б-ва. В своей книге «Страдные годы России» Зубов сам говорит, что 4 месяца просидел в ДПЗ (комфортабельно) и до этого еще недолго пробыл на Лубянке. Отец известного поэта И. Елагина (Венедикт Март) был не имажинистом, как пишет Б-ва, а футуристом…

— Как это «не волнуйся»? Ты в зеркало на себя смотрела?

— Нет времени на зеркала.

Обрываю. Я отметил только те ошибки, что бросились мне в глаза. Это низменная (прошу прощения у читателей, но не нахожу другого слова) книга фактическими ошибками и извращениями фактов переполнена. И может подвести малосведущих иностранцев, если они примут на веру небылицы г-жи Б-вой.

— Выбери минутку и посмотри на себя.

Заглавие книги «Курсив мой» — не оригинально. Б-ва взяла его у советских юмористов Ильфа и Петрова. Под этим заглавием у них есть смешной рассказ: редактору не дает покоя какой-то графоман, все приносит ему рукописи, причем в них почти все подчеркнуто и в скобках указано: «курсив мой». В один прекрасный день редактор впадает в невероятную ярость от этих рукописей графомана, швыряет их секретарю и кричит: «Отдайте ему его курсив!» Мы сочувствуем этому редактору и отдаем Берберовой ее курсив.

— Какое это имеет значение? Мое лицо уже давно не мое богатство.

Слова больно задели его, ему хотелось обнять ее, сказать, что она прелестна, как всегда. Но вместо этого он повернулся к Нариману:

— Ваша дочка обязательно должна оставить за собой последнее слово. Скажите ей, что вы думаете. Только скажите правду.

Нариман поежился:

— В каждой точке зрения есть своя истина.

— Пожалуйста, без дипломатии, скажите ей правду. Посмотрите, как у нее щеки запали, просто жертва голода в Ориссе!

Нариман капитулировал и сказал то, что хотел слышать Йезад:

— Он прав, Роксана, нельзя так носиться. Я все время прошу тебя не бегать из-за меня.

— Ты считаешь, это справедливо, папа? — Роксана вручила отцу его вставные зубы. — Почему другие должны решать, как и когда делать то, что все равно приходится делать мне?

Она схватила что-то со стола и выскочила вон, подгоняя Мурада, который еще не вышел из ванной.

— Я ее огорчил, — сказал Нариман.

— Ей нужно было это услышать, она же убивает себя этой гонкой.

Йезад снова придвинул тарелку и принялся за остывшее яйцо. Окунул последний кусочек тоста в желток и нарезал ставший резиновым белок.

— Уже закончил, папа? — спросил Джехангир.

Йезад кивнул.

— Молодец, — добавил он, наблюдая как Джехангир собирает со стола тарелки, блюдца, чашки и несет на кухню.

— Замечательный ребенок. — Нариману хотелось снять напряженность.

— Мурад не хуже, — мгновенно отреагировал Йезад и сразу пожалел о сказанном. Он ненавидел себя за манеру задевать людей, которых любит.

Джехангир вернулся с кухни и открыл коробку с одной из своих головоломок. Он не пытался складывать картинку, просто брал кусочки наугад и водил пальцем по волнистым контурам.

— Ты что делаешь? — спросил отец.

— Ничего, — ответил он, не отрывая глаза от коробки.

— Одевайся. Хочешь, чтобы мама накричала на тебя? У нее и так дел много.

Джехангир продолжал рассеянно перебирать кусочки, пока Йезад не вырвал у него коробку и не захлопнул крышку.

— Не зли меня!