Вероятно, от этой боли она и проснулась. Не слышно было привычного сопения Даниэллы, лишь поскрипывала цикада за окном. Элиза не сразу сообразила, где находится. Перевела дыхание…
— Все хорошо, что хорошо качается,— сказал капитан Грам, рассматривая повешенного.
Она увидела. Лестница вилась спиралью и так обросла плющом, что издали ее можно было принять за древесный ствол.
— Я Люблю тебя,— сказал кок Пирос невесте Сотла Руне.
— Поднимайся… Там окошко. Просто смотри.
— Нет слов! — тихо воскликнул Сотл.
— Я люблю тебя,— сказал Пирос Руне.— Что скажешь ты, Руна, Сотлу, своему жениху?
Один раз она чуть не свалилась. Сгущались сумерки, ступеньки далеко отстояли друг от друга, а цепкий плющ приходилось порой рвать. Сцепив зубы, Элиза забралась на верхнюю площадку. Окошко было без стекла. Трухлявая рама поросла мхом; подавшись вперед, Элиза не без содрогания заглянула внутрь. Там был бальный зал. Во всяком случае в ее представлении бальный зал должен был выглядеть именно так — блестящий паркет и много-много светильников, правда, не очень ярких. И четыре десятка девочек от восьми до шестнадцати лет, все разодетые, как на праздник.
— Она скажет мне: мой ангел! — тихо воскликнул Сотл.
Они стояли вдоль стен — молчаливые и сосредоточенные. И каждая держала в руке мячик.
— Твой ангел был вчера пьян и без штанов. Он упал около гальюна и весь болтался. Капитан Грам сказал: «Он умер». Доктор Амстен был без кителя, в кольчуге, которая весит семнадцать килограммов. Доктор сказал: «А может быть, он не умер, а так, немножечко заболел?» «Нет, он умер,— сказал капитан,— иначе бы он так не болтался!» «Готовьте саван». Все ушли за саваном, и капитан и доктор. Доктор уходил прямо, но его сутулила кольчуга. И тогда я положил Сотла на плечо и понес.
Элиза ждала.
— Нет слов! — сказал Сотл и покраснел.
Четыре десятка мячиков ударились о пол. Нестройно забубнили голоса:
— Слова есть, их неисчерпаемое количество, но у тебя небогатый словарный запас. Отдай мне твою невесту, а я научу тебя нескольким лишним словам. Пускай она ляжет со мной на пружины, ложись, Руна, жемчужина моря, пускай нам будет уютно. Но ты сама не обнимай меня, Руна. Пусть этот алкоголик, твой ангел, обнимет твоими руками мою шею. Пусть он уйдет, и нам станет намного легче. У него одна нога короче другой и глаза цвета туберкулеза.
— Я… знаю… я… пять… знаю… имен… пять… девочек… имен… знаю…
— Не верю,— сказал Сотл.— Если сравнить нас по внешнему виду, то я — буйвол, а ты — кузнечик. Такие ноги, как мои, еще нужно поискать.
Они играли. Каждая сама по себе и все вместе играли, повинуясь неизвестным Элизе правилам. Мячики летали, ударяясь о стены, никогда не сталкиваясь, не падая из рук, — Элиза задержала дыхание. Это можно показывать в цирке…
— Вот и поищи,— сказал Пирос— Ты иди ищи ноги, а мы полежим на пружинах с твоей невестой Руной. Где твое чувство ответственности человека перед человеком? Я положил тебя вчера на плечо, как гитару, я держал тебя вчера на плече, как скрипку, ты свисал с моего плеча, как гроздь сирени, ты сидел на моем плече, как сокол. Почему же ты не понимаешь моей нежности к Руне, отвечай, меланхолик!
Они танцевали; даже Даниэлла казалась тоньше и грациознее, чем обычно:
— Не отвечу и все! — заупрямился Сотл.— Я офицер, а ты — официант.
— Виолетта — раз! Роза — два! Мария — три!..
— О нет! Я — дельфин, а ты — килька с одним глазом. Я — перстень царицы Лоллобриджиды, а ты — бешеный барбос в томатном соусе. У тебя — мозг мозгляка, у меня — превосходный ум и данные. Вместо макарон ты варишь дождевых червей.
— Я… знаю… пять… названий… кораблей… «Самум» — раз! «Кречет» — два! «Легенда» — три!..
— Но я вчера не был пьян,— сказал нерешительно Сотл.
— Я… знаю… пять… названий… рек…
— Так иди, напейся сегодня,— посоветовал Пирос.
— Я… знаю…
— А ты больше не лги,— запротестовал Сотл.— Эх ты, лгун!
Мячики били о пол и о стены, аккомпонировали танцу, невиданный хоровод отражался в зеркальном паркете, а фонари, светившие вполнакала, теперь разгорались все ярче и ярче, заливали зал светом. Элиза навалилась животом на раму, рискуя свалиться в зал.
В конце концов Пирос взял Руну за талию и положил на пружины, обнимая.
— Играем! — голос господина попечителя легко перекрыл сорок девчоночьих голосов. — Играем! Раз! Два! Три! Четыре! Пять!
— Чего вы обнимаетесь, ведь утро,— недоумевал Сотл.
Считалочка продолжалась — но теперь в ее канву вплетался новый ритм; господин попечитель шел по залу, мячи свистели перед его лицом, но ни один не касался.
— Спи и ты, диверсант,— сказал Пирос— Не сумел спать с Руной, так возьми ее девичью ленту и спи с лентой.
— Я. Знаю. Пять. Замечательных. Дат. Даниэлла!..
Руна была девушка, мечтательница. Так охарактеризовал свою невесту Сотл. Он увидел ее во сне и сделал куклу из древесных стружек, и скроил ей платье. Кукла получилась в человеческий рост, и это куклу отнимал у Сотла одуванчик Пирос.
Элиза увидела, как ее соседка по комнате оказывается внутри общего круга, наступает тишина, все мячики, кроме Даниэллиного, вернулись в руки своим владелицам.
Голос господина попечителя звучит в тишине отрывисто и резко:
— Где же счастье? — спросил Сотл капитана Грама.
— Четвертое июля! Двенадцатое сентября! Седьмое ноября! Шестое июня! Двадцать четвертое декабря!
Капитан подбрасывал кортик, и кортик вспыхивал в воздухе.
— Счастье — там! — Капитан протянул свободную руку.
Одинокий мячик Даниэллы летал через весь зал. Тук — о стену. Тук — о пол. Тук…
Сотл внимательно посмотрел в ту сторону, но счастья Сотл не увидел. Там был голубой воздух и летала одинокая птица.
— Играем, Даниэлла! Играем! Четвертое июля! Двенадцатое сентября! Седьмое ноября! Шестое июня! И…
Поэтому Сотл признался:
Мячик падал. Элиза голову отдала бы на отсечение, что перед тем, как лечь Даниэлле в ладонь, мячик явственно замедлил свой полет.
— Не вижу я счастья там, капитан.
— Двадцать шестое, — хрипло сказала Даниэлла. — Двадцать шестое декабря.
— Этого еще не хватало,— сказал капитан.— Поживешь — увидишь.
Мячик выскочил из ее руки и покатился по полу.
Одинокая птица улетела. Это была и не птица, а так, комар, оптический обман: комар летал перед самыми глазами, и капитан принял его чуть ли не за птицу Феникс.
Элиза сидела на берегу. В темноте еле слышно дышало море, поодаль покачивался на волнах катер. Все огни, кроме сигнальных, были потушены; охранники острова, — а их было человек пять — дорожили службой и никогда не нарушали главнейшее условие контракта: не попадаться на глаза юным пансионеркам…
Девочкам, в свою очередь, не рекомендовалось ходить на мыс. Элиза пришла сюда, чтобы побыть в одиночестве. Время ночное, а возбужденные игрой девчонки все не разбредались по постелям. Госпожа Кормилица, обычно строгая, сегодня смотрела на это сквозь пальцы — и воспитанницы горланили песни, бегали по темному парку, прятались друг от друга и кидались мячами…
Из-за темных кустов показалось пятнышко света ручного фонарика. Элиза поднялась с камня. Подошел господин попечитель, направил луч фонарика в воду. Метнулись в сторону темные силуэты и ушли в глубину.
— Я тебе покажу страну, где пасется белая лошадь! Лев уже и не мурлыкал. Он перестал беспокоиться.
— Тебе понравилась игра? Это своего рода соревнование — кто лучше жонглирует мячом…
Он пошел на нос и повернулся лицом к морю. Он опять был символ.
— Мне так никогда не научиться, — ответила Элиза.
— Выпьем за попугаев! — сказал водолаз Лава лье водолазу Ламолье, брату и близнецу.
— Почему? — удивился господин попечитель. — Попробуй научиться к следующему моему приезду. Я вернусь примерно через месяц. Поучись управляться с мячиком. Пусть Даниэлла тебе поможет…
Значит, солнце уже разгоралось. На рассвете близнецы начинали пить за бабочек, а на закате уже пили за орлов.
Элиза кивнула.
Изобретатель Эф был большой и маленький.
— Кстати… Я заходил к тебе в комнату только потому, что надо знать, как живут воспитанницы. В том числе, что им снится… тебе снятся цветные сны?
Большим он казался тогда, когда что-то изобретал, а маленьким — когда бегал. Когда он был большим, его называли «медведь», когда маленьким — «мышка» ,что, в сущности, одно и то же.
Она кивнула.
— Я сконструирую сейчас руль, который бы управлялся лишь небольшим усилием твоей воли и твоего таланта.
— Вот и хорошо, — сказал он удовлетворенно. — Значит, все в порядке. А теперь пора в дом.
— Плюнь через левое плечо,— сказал рулевой.
Пятно света бежало впереди, обозначая дорогу. Они вошли в парк. Элиза считала шаги… Спросить — не спросить… Спросить — Не спросить…
— Не могу. Там трос,— оглянулся Эф.
— А что это за дата — двадцать шестое декабря? — решилась она.
— Ничего, плюй, а то не сбудется.
— В этот день случился государственный переворот в одной далекой стране… Давно, — ответил господин попечитель. — Почему тебя заинтересовала эта дата?
Во время всего остального разговора Эф только и делал, что плевал через плечо. И рулевой терпел, терпел, но все же не вытерпел:
— Так ведь вы сказали — двадцать четвертое. А Даниэлла ошиблась. Сказала — двадцать шестое.
— Что же ты, сволочь, все время плюешь, ведь трос заржавеет.
Впереди показалось залитое светом крыльцо. Госпожа Кормилица собирала старших девочек — младшие, наверное, давно спят…
Кок Пирос нес капитану суп из черепахи, сэндвичи, кофе, креветок, пудинг и бутылку бренди. Все это он аппетитно завернул в кружева.
— Это не Даниэлла, — беспечно сказал господин попечитель. — Это я ошибся.
Перед глазами Пироса появилось красное лицо капитана. Грам с бешенством вдыхал и выдыхал голубой воздух. Он держал кортик в правой руке, а индейку в левой. Без объяснений капитан ударил кока жареной индейкой по седой голове. По лицу Пироса поплыл жир. Пирос насвистывал какую-то мелодию с большим мастерством. Глаза Пироса вспыхнули, словно голубые фонарики.
Он сказал:
Девочки проводили взглядом серый вертолет, и жизнь пошла своим чередом. С наступлением лета обычные уроки закончились — пришло время занятий по рукоделию, составлению букетов, рисованию и правилам этикета. Воспитанницам выдали новые купальные костюмы, и Элиза вместе со всеми плескалась в бухте, огороженной пестрыми поплавками. Казалось, над островом Трон никогда не сгущаются тучи. Воспоминания о родителях уже не были так болезненны. За месяц, проведенный на Троне, лишь дважды ей было плохо.
— Если ты, компот из свинины, думаешь, что я — эллин и по статуту древней Эллады по утрам втираю в свою морду жир, то ты глубоко заблуждаешься. Я твой современник и уже умылся водой.
В первый раз она проснулась, точно зная, что мама рядом. Было четыре часа утра, Даниэлла сопела, из парка просачивался серый рассвет. Разочарование было таким сильным, что Элиза проревела, не поднимаясь с кровати, весь день — госпожа Кормилица ходила кругами, пытаясь ее утешить, и Даниэлла лезла к ней то с шоколадками, то с глупыми словами, но Элиза ничего не видела сквозь слезы.
Капитан хотел было исправить неловкость и сказать что-нибудь ободряющее, но совершенно внезапно получил удар в челюсть. Капитан взлетел в воздух и минуты две кружил над кораблем, как орлица. Потом он рухнул на палубу.
Второй раз самообладание покинуло ее, когда кто-то из девчонок пустил вдоль аллеи бумажный самолетик.
Одуванчик с нежностью, свойственной всем людям легкого веса, сказал:
Все случилось раньше, чем она успела осознать происходящее. Самолетик красиво шел на снижение, когда порыв ветра вдруг подбросил его — и сразу же швырнул на землю. Элиза метнулась вперед, упала, сбивая коленки, и подхватила падающий самолет над самой землей. Весь парк был свидетелем последовавшей за тем безобразной истерики.
— Молодец, питомец неба. Из тебя мы могли бы воспитать самого знаменитого космонавта.
Капитан встал и отряхнулся.
После кризиса наступала депрессия — но даже толстая Даниэлла проявляла необыкновенный такт, а госпожа Кормилица собственноручно носила из библиотеки самые веселые, по ее мнению, книги. А однажды, уведя Элизу в свой кабинет, рассказала историю Даниэллы. С тех пор Элиза относилась к соседке иначе.
— Чем ты занимался этой ночью? — поинтересовался капитан, с нескрываемым восхищением рассматривая правый кулак Пироса.
Не раз и не два, бродя по парку, Элиза приходила к запертому павильону. Однажды вскарабкалась по пожарной лестнице — но внутри было темно и пахло затхлым. Как будто не бальный зал таился под замком, а старый склеп…
— Я видел страшный сон, капитан. Я видел во сне девушку, у которой две задницы и ни одной головы. И я любил ее.
Памятуя наказ господина попечителя, Элиза каждый день уединялась, чтобы постучать мячиком о стену.
— А я думал, что ты всю ночь праздновал восьмисотлетие этой индейки. Ты попробуй эту прелесть. Когда я ел ее, меня преследовала мысль, что я грызу гробницу седьмой жены Тамерлана. Ты, Пирос, гурман или вивисектор поджелудочной железы?
Даниэлла показала ей упражнение — кидать мяч следовало с закрытыми глазами; у толстушки получалось здорово, зато Элизе надоедало постоянно бегать за укатившимся мячом. Она злилась — и в конце концов забросила мячик далеко под кровать.
Впередсмотрящий Фенелон рассудил так: куда бы он ни смотрел — он все равно смотрит вперед.
Но как-то посетив после долгого перерыва свое «королевство» над обрывом, Элиза почувствовала внезапное беспокойство, какую-то неправильность. Причина внутреннего неудобства долго оставалась неясной. Все вроде оставалось прежним — барашки в далеком море, фонтан, кипарис, старая акация…
Фенелон сидел в своей каюте и играл сам с собой в кегли. Еще он перелистывал Библию, читая ее.
Фенелон ставил капитана перед лицом больших вопросов. Вопросы эти не были никакого свойства. Про-сто на большом листе неплохой бумаги Фенелон рисовал большие вопросительные знаки и адресовал листы
Элиза протерла глаза. Акация стояла слишком близко к фонтану. Когда-то Элиза собственными ступнями измеряла — пятнадцать ступней… Она заново прошлась — ступней получилось двенадцать с хвостиком. Она посмотрела на свою ногу. Нога растет, конечно, — но не за месяц же! Наверное, что-то перепутала или забыла. Но беспокойство оставалось. Элиза отыскала в своем столе старую тетрадку с картой «королевства»; от «каменной столицы» — фонтана — до «волшебного дерева» — акации — предполагалось пятнадцать дней пути, то есть пятнадцать ступней…
капитану. Капитан давно решил повесить Фенелона на рее, как хронического провокатора, но пока не повесил..
Тогда она испугалась. Можно ли передвинуть с места на место фонтан? Можно ли пересадить столетнюю акацию, у которой каждое корневище толщиной с Элизину руку?! Да и кому это нужно? О казусе следовало поскорее забыть — чего доброго, выяснится, что с головой у нее не в порядке.
Капитан пел свою утреннюю песню такого содержания:
— Девочки, сегодня звонил господин попечитель! Он будет через неделю!
— Кто же сегодня не пьет?
Оживление за столом. Надо полагать, с сегодняшнего дня мячики застучат веселее. Скоро опять игра…
— Тебя и на этот раз не возьмут. Ты ничему не научилась, — сказала Даниэлла.
— Пьет соплеменник и пьет нибелунг. Пьет композитор и пьет пассажир. Пьет пограничник и пьет диверсант. Пьют миллионы юристов и пьет фаталист.
— Это потому, что я тупица, — ответила Элиза и ушла в парк.
— Молокососы уже не сосут молоко. Лоллобриджиду целует пропойца, любимец богов. После похмелья принц Дании любит шашлык из мышей. Семь миллионов невест потеряли невинность, приняв алкоголь за гранатовый сок.
Странная мысль, посетившая ее утром, потихоньку росла, сметая протесты здравого смысла. Будь она взрослой, никогда бы до такого не додумалась.
— Выпил бокальчик и стал независим араб. А Барбароссы от вермута интеллигентней лицо. Умалишенные негры по пьянке снимают свои кандалы. Рабиндраната Тагора уже декламирует пьяный индус.
Капитан давно хотел повесить Фенелона, но ни с того ни с сего повесил матроса Бала, жизнелюба. Этот матрос Бал, жизнелюб, сочинил эту и другие песни для капитана Грама.
Результат не вызывал сомнений. Когда-то она перемерила шагами едва ли не все дорожки и ладонью — клумбы перед входом. Теперь же две дорожки оказались чуть длиннее, чем прежде. И все клумбы — немного меньше.
Пятна солнца расплывались по воде, как пятна нефти. Справа по борту плыло бревно.
Ей казалось, что она сходит с ума. Она не выдержала и поделилась открытием с Даниэллой. Та лишь рассмеялась в ответ:
Бревно было похоже на крокодила.
— А может быть, это остров растет?! А может, мы вообще на ките живем… Был такой случай — жили люди на острове, а он оказался большой рыбой, она проснулась и…
Элиза недослушала и убежала в парк, а ее догонял смех Даниэллы.
Серый вертолет снова завис над посадочной площадкой.
— Приехал! Приехал!..
— Очнулся боцман Гамба!
Господин попечитель явился воспитанницам перед завтраком; девчонки тянулись к нему, каждая хотела коснуться его — хоть полы элегантного пиджака, хоть краешка светлой штанины. Элиза привычно держалась в стороне. Когда пришла ее очередь здороваться — не выдержала, отвела глаза.
Это ликовал одинокий голос, а потом крик подхватили радиостанции Эфа. Матросы вышли — каждый оттуда, где находился в момент крика,— и стали смотреть и смеяться. Как же это так боцман Гамба очнулся?
— Ты научилась играть, Элиза?
— Нет, не очень.
Внешность у боцмана еще была никакой. Одет он был во что попало, на шее болтались какие-то цепочки. Трудно описать выражение его лица: как-никак он пролежал столько лет в состоянии хронического алкоголизма. О лице Гамбы можно было сказать лишь, что это матрос, миллионер, столько лет не брился. Поэтому все предположили, что боцман ужасно отстал от современного мышления. Но первые слова, которые произнес Гамба, убедили команду в ошибочности ее предположений.
— Я так рассчитывал на тебя…
Боцман очнулся и сказал:
Он явно огорчился. Он сам казался сейчас обиженным ребенком.
— Почему Архимед, когда делал открытия, восклицал: «Еврейка»?
— Я постараюсь, — сказала она, чтобы утешить его. — Я… попробую.
Никто не ответил.
— Почему Архимед восклицал: «Еврейка»? — расспрашивал Гамба.
— Где у мухи сердце? И этого никто не знал.
— Я… знаю… пять… имен… мальчиков…
Она сама себе казалась глупым, впавшим в детство переростком. Мячик стучал о стенку лоджии — во всяком случае, в самую простую игру она кое-как сумеет…
— Молодым женщинам рекомендуется употреблять в пищу электрические провода,— сказал Гамба и уснул.
— Павел… Раз… Эдуард… Два… Ричард… Три… Даниэль… Четыре…
Она не пошла на пляж из-за того, что хотела поупражняться в одиночестве. Вряд ли это поможет ей обрести спокойствие. И уж, конечно, не счастье — оно осталось там, за гранью рейса одиннадцать ноль пять…
Но сегодня вечером она будет играть вместе со всеми. Ей почему-то очень этого хотелось.
— А что тебе приснилось сегодня? — спросил гигант гиганта, Ламолье Лавалье.
— Слушайте,— сказал Лавалье.— Мне приснилось превосходное приключение с девушкой. Как будто я, Лавалье, сижу за столиком Франции. В стране, естественно, канун революции. Но у девушек ласковые движения. Я сижу за столиком, но не влияю на фатальный ход исторических событий. Я не забываю, что я во сне и что мое одно необдуманное движение может исказить всю судьбу французского народа, ибо сон только мой, а история — миллионов. Итак, я сижу даже не моргая. Я не развратен, но меня полюбила Шарлотта Корде. Я понимал, что любовь ее — мнимая, потому что Шарлотты сейчас нет, но ведь это была и вечная любовь, потому что она полюбила меня через несколько веков, и это я понимал. Она подошла, а сама вся трепещет. «Не желаете ли принять ванну, месье Лавалье?» — «Нет, Шарлотта,— сказал я независимо,— пепел Марата стучит в мое сердце». Но Шарлотта была декольтированная, а следовательно, соблазнительная. «Пойдемте в мой будуар, я покажу вам кинжал, которым я потрогала вашего брата, врача и журналиста Марата. А если вас потом заинтересуют мои прелести, то целуйте мое левое плечо и мое львиное сердце и не надо стесняться, мой ангел небесный». Но я сказал, что я не ангел небесный, а водолаз, и что Марат — не брат мой, а это хитроумная лесть.
…Она бежала, спотыкаясь в темноте, — но ей посчастливилось не упасть. Интересно, а госпожа Кормилица знает, каково это? Каково, когда вокруг огни и ритм, и ты не танцуешь — летаешь, и мячик сам ложится тебе в руку?!
— Не сомневаюсь, что вы сказали, кто ваш брат? — сурово спросил Ламолье.
Теперь понятно, почему девчонки так любят Игру. Теперь понятно, почему они не расстаются с мячиками…
— Я сказал ей это без промедления после всего сказанного мною выше.
«Я! Знаю! Пять! Имен! Президентов!» Сегодня господин попечитель играл с Тайс, десятилетней белоголовой тихоней. И Тайс, скромная двоечница, которая вряд ли понимает, что такое «президент» и чем он отличается от «короля» — эта самая мямля-Таис звонко выкрикнула, ловя мячик:
— Дуглас!
— Что же вы сказали?
Тайс ошиблась, по своему обыкновению. Пятое имя, которое назвал господин попечитель, было, кажется, Дутакис, что-то на «д», но совсем не «Дуглас».
Тайс ошиблась. Но господин попечитель был доволен. И девчонки были довольны — давно уже Элиза не слышала столько смеха… И давно не смеялась сама.
— Я сказал ей: иди-ка ты, бриллиант борделя, нечего прикидываться трипперным кенгуру. Брат мой водолаз, он — Ламолье, и все.
А теперь под ногами скрипучая галька, и катер охраны прячется за мысом, подсвечивая прожектором его призрачные очертания.
— Правильно,— кивнул Ламолье.— Сильно вы сказали, кто ваш брат на самом деле, сильно и с большой ответственностью. А как манеры ваши? Они были галантны, я надеюсь, вы не взяли тон Талейрана, вы, я надеюсь, взяли тон Монте-Кристо? Все же, знаете, так определенно сказать о вашем брате… Эти французы, знаете, Лавуазье… Бойль-Мариотт…
Мыс. Она споткнулась снова. Мыс действительно был похож на спящего крокодила? Почему Элиза не замечала этого раньше? Обычно подобное сходство сразу же бросалось ей в глаза. Мыс изменился?! Бред. В темноте… с подсветкой… еще и не такое померещится.
Лавалье продолжал:
Богатое воображение… Она повернулась, чтобы идти обратно, и увидела, как из-за кустов самшита выползает круглое пятно света. Глаз ручного фонарика.
— А через некоторый промежуток времени в кабаре Франции вошла девушка с восточными глазами. Я понимаю, что всегда опасно смотреть на восток, потому что там восходит солнце, но я посмотрел, потому что тут была не философская система, а девушка, нежная, как паутина. Она меня поманила пальчиком, и мы вышли. Ночь была, как вы понимаете, темна. В темном, как ночь, небе висели звезды и портреты. Я обнял девушку и пошутил: «Защищайся, бедное дитя моей сонной фантазии…»
— Минуточку,— вспомнил Ламолье.— Не заметили ли вы около конной статуи маршала Уне ничего необыкновенного, не предстало ли перед очами вашими какое-нибудь ослепительное зрелище, короче: вы не
— …Вы подумаете, что я сумасшедшая…
видели прекрасного молодого человека около конной статуи? Он был в шляпе экзистенциалиста.
— Нет, не подумаю.
— Не видел я вашего человека, а извинился бы на вашем месте за вмешательства в чужие сны.
Почему она ждала именно ЕГО? Четырехпалая рука лежала у нее на плече. Она хотела бы скинуть ее, но никак не решалась.
— Сны у нас не чужие, а наши, братские, сны-близнецы. Не так ли, Лавалье?
— Мир меняется! — выпалила она, готовая к насмешкам, к суровому выговору или, что хуже, к жалости.
— Я видел только нежный взгляд паутинной девушки, и она смотрела этим взглядом на меня. Мы вошли в отель…
Ладонь на ее плече чуть дрогнула.
— Не продолжайте,— сказал Ламолье ледяным голосом.— Я предчувствую, на какие мерзости вы способны, находясь один на один с беззащитной девушкой Руной. И непростительно с вашей стороны так бесстыдно лгать своему брату, водолазу с умом и сердцем экзистенциалиста. Теперь я убедился, что вы гигант лишь телом, а душа у вас — душа лилипута. Вы — хам с римским профилем. Я обвиняю вас в растлении малолетних женщин испанского происхождения.
— Каким образом?
— Акация… сдвинулась… мыс… очертания…
— Минуточку.— Лавалье встал, бледный от бешенства.— Как вы посмели, кто вам дал юридическое право использовать не свои сны в своих гнусных целях? Теперь я вижу ясно ваше истинное лицо. Это не лицо моего брата, соратника по искусству, о нет, это лицо осведомителя тайной полиции Пакистана. Откуда вы узнали, амнистированный сифилитик, что девушку зовут Руна и все остальное?
— И сильно сдвинулась? — он улыбался.
— Я узнал об этом еще восемь моих снов назад,— успокоил брата Ламолье.— Ведь вы этой ночью видели мой первый сон из серии снов про эту принцессу. Вы приняли человека за столиком Франции за себя, а ведь это был я. В шляпе экзистенциалиста стояли вы, абиссинец, хотя вы совсем не заслужили ее. Вы в шляпе экзистенциалиста— это мой кошмар, ибо вы — насильник моей невесты, фальшивомонетчик моих снов и вообще очаг разврата.
— Нет. На шаг.
— Вот как вы заговорили, когда я случайно, но искренне изнасиловал вашу невесту. Нет, Ламолье, братские объятия для вас — недопустимая роскошь. Рапира! — хороший шрам на переносице — вот что украсит вашу морду.
— Ну и что? Допустим, какая-то акация сдвинулась на шаг. Может, ты неверно считала или ноги выросли.