Окончилось поздравление, и началась обедня. После «Херувимской» государи сошли с «чертежного» места и по «золотным бархатам» приблизились к царским вратам, где патриарх надел на них золотые цепи с животворящими крестами, служившие также знаками царского сана. Перед причащением государи приложились к иконам и потом низко поклонились присутствовавшим в церкви на все стороны. Растворились царские врата, митрополиты сняли с царей шапки, а патриарх помазал миром у каждого из государей лоб, щеки и сердце. После этого он ввел их в алтарь, и на время их причащения затворились царские врата. Причастившись в алтаре, цари встали опять на «чертежное» место, и, когда обедня кончилась, патриарх приблизился к ним, осенил их крестом, дал каждому в руки жезл и стал поучать их от слов евангельских и апостольских.
При звоне колоколов цари вышли из Успенского собора. Весь Кремль был тогда наполнен народом, но никаких восклицаний не слышалось, так как в ту пору уважение к царскому величеству выражалось лишь благоговейною тишиною; да и восклицать было бы не слишком удобно, потому что весь народ при появлении государей должен был пасть и лежать ничком.
Идя по пути, устланному алым сукном, среди повалившихся на землю и безмолвствовавших подданных, великие государи направились сперва в Архангельский собор, а потом в Благовещенский. При входе их туда царевичи сибирские Григорий и Василий Алексеевичи осыпали их у самых дверей по три раза золотыми монетами, которые в золотых мисах подавали царевичам стольники. В то же время с соборных папертей бояре бросали народу золотые и серебряные деньги, и таким образом было разбросано сорок тысяч тогдашних рублей.
Прежде чем началась обедня в Успенском соборе, через плотную, окружавшую его толпу с отчаянными усилиями пробивалось несколько человек, желая во что бы ни стало дойти до собора.
— Пропустите нас! Дайте пролезть! Умилосердитесь! Истинная вера гибнет! — кричал исступленным голосом один из протискивавшихся, поднимая высоко над своею головою небольшой узел из белого чистого холста, в котором были завернуты просфоры; он был в рясе, с надетыми поручами и эпитрахилью.
— Ошалел ты, что ли, батька! Куда так ломишься! Не доберешься ты до собора, — отозвался в толпе один из посадских, глядя на распопа Никиту, который побагровел и весь в поту настойчиво протискивался вперед.
— Несу к патриарху просвиры! Пустите! Вера православная гибнет!.. — жалобно вопил задыхавшийся Пустосвят.
Но все его крики, просьбы, увещания и ругательства были напрасны. Неподвижно стояла перед ним плотная и равнодушная толпа. И вдруг на Ивановской колокольне ударили к «Достойной».
— Запоздал я! — взревел дико Никита и, побледнев, рванулся как бешеный вперед, но снова встретил неодолимый отпор. — Погибла истинная вера! Еретики венчали царей по новым книгам! Отныне они неблагочестивые!
Обойдя кремлевские соборы, государи вернулись в Грановитую палату. Там сели они на своих престолах, а царевичи сибирские и касимовские положили к их ногам венцы своих царств, поклонившись три раза в землю перед великими государями. Ни словом, ни движением не ответствовали московские самодержцы на такое выражение верноподданства иноземных царевичей. Старший царь, подслеповатый, с нахлобученною на глаза Мономаховою шапкою, казалось, дремал, утомленный продолжительным торжеством этого, дня; но бодро и смело посматривал на всех отрок Петр с высоты своего престола, выражая быстрыми взглядами и порывистыми движениями избыток кипевшей в нем жизни.
В Крестовой палате и патриарх воздал царям поклонение в землю, но ему они ответили тем же, а потом, взяв его под руки, повели и посадили на патриарший престол.
Приняв поздравления от бояр и всяких чинов людей, государи угощали в столовой избе бояр, окольничих, думных и ближних людей водками и ренским вином. Тем и окончилось в Кремле торжественное венчание на царство Ивана и Петра Алексеевичей. Но зато громко принялись толковать о нем среди раскольников.
— Не истинно было нынешнее царское венчание. Служили не по старым книгам, молились не о «совокуплении», а о «соединении» Церквей; просили не «умножения», а «изобилия» плодов земных; в «Херувимской» пели не «всякую ныне житейскую отверзем печаль», а «всякое ныне житейское отложим попечение», в «символе веры» пели не «несть конца», а «не будет конца» и пропустили «аз», — гневно говорили раскольники, указывая и на другие отступления от древнего благочестия и отвергая ввиду этого действительность помазания обоих государей на царство.
— Что же ты, отец, не принес в собор своих просвир? — выговаривал, в свою очередь, Хованский пришедшему к нему в тот же день Никите. — По всем сторонам я тебя высматривал, да так-таки и не видел. Сам виноват!
— Виноват не я, а паскудница просвирня. Замешкала она больно и задержала нас, а когда мы прибежали на площадь, то протискаться к собору не было мочи, мы уж запоздали. А тут и нечестивые никониане с злым умыслом не пускали нас дальше, да еще издевались над нашим усердием! Что теперь, благоверный боярин, прикажешь нам делать?
— Подожди, отец, собора, скоро он будет, и мы постоим на нем за древлее благочестие; только вы не опаздывайте да не сробейте!
— С чего мы опаздывать и робеть будем? На собор не опоздаем, ведь там дело без просвирни обойдется! Только ты, боярин, не выдавай нас!
— Не выдам вас, а притворствовать мне пока нужно. Когда проведает правительствующая царевна, что я с вами заодно, так будет тогда моя погибель. Недолюбливает она вас крепко и за любовь мою к вам отнимет у меня начальство над стрельцами, а тогда никакой силы у нас под рукою не будет, — пояснил Хованский.
— Ладно, ладно, благоверный князь! Мы на тебя, как на каменную гору, упование наше возлагаем! — заявили Никита и его товарищи, расставаясь с боярином.
XXI
Патриарх московский и всероссийский считался после царя «начальным» человеком во всем государстве. Если низложение Никона, заспорившего было с царем Алексеем Михайловичем, и показало громадный и даже безусловный перевес верховной светской власти над верховною духовною властью, то все же по делам собственно церковным патриарх был и после этого первенствующим лицом во всей Русской земле. Такое первенство принадлежало и патриарху Иоакиму, несмотря на то, что он не отличался ни обширным умом, ни твердостью характера. В его правление Церковью время было бурное. Прежняя патриаршая всероссийская паства распалась теперь на два духовных, враждебных одно другому стада. Над одним стадом по-прежнему оставался пастырем патриарх, а другим овладели противники его, раскольники, и, кроме того, независимо от раскола, прокладывалась в православную Церковь и латинская ересь, распространителем которой был прежде наставник царя Федора Алексеевича и царевны Софьи Симеон Полоцкий, вскормленник польских иезуитов, а после смерти его скрытным ревнителем этой ереси стал Сильвестр Медведев, ученик и друг Симеона, сближавшийся теперь все более и более с царевною-правительницею.
При таких обстоятельствах нелегко и несладко было жить старику Иоакиму, и немало накопилось разного рода забот и огорчений под его низеньким белым клобуком. Сверх хлопот по делам церковным приходилось ему, хотя и безуспешно, увещевать буйных стрельцов, а после этого, под тайным руководством князя Ивана Андреевича, принялись наступать на патриарха еще более опасные для него враги — раскольники.
Крепко поморщился святейший владыка, когда 3 июля явился к нему из царского двора посланец князя Хованского с приглашением от имени государей — прибыть безотлагательно в Крестовую палату для объяснений по челобитной о вере, поданной великим государям выборными от стрелецкого войска.
— Ох уже эти стрельцы! И в дела веры вмешиваться начинают! — охал и ворчал пастыреначальник, собираясь исполнить царское повеление.
Еще до зова патриарха во дворец явился туда Никита Пустосвят с выборными и заявил, что ему нужно видеть боярина князя Ивана Андреевича Хованского.
— Что нужно тебе от меня, честной отец? — спросил он Никиту.
— Пришли они постоять за истинную веру, — было ответом на этот вопрос, причем Никита, указав на стрелецких выборных, тотчас же спрятался между ними.
— Да все ли вы готовы стоять за нее? — спросил Хованский выборных.
— Не только стоять, но и костьми лечь! — отвечали они.
Три раза повторял Хованский этот вопрос и три раза получал на него один и тот же решительный и единодушный ответ.
— То дело святейшего патриарха, — сказал Хованский, выслушав заявление стрельцов, — и я послал звать его в Крестовую палату; идите и вы туда.
Выборные пошли, но вдруг палата наполнилась народом, так как следом за ними ворвались и сопровождавшие их раскольники, а в числе их и Никита.
— Пришли они спросить твое святейшество, за что отвергнуты старые книги? — сказал Хованский вошедшему в Крестовую палату патриарху, указывая ему на выборных.
— Не подобает вам, чада мои и братья, — начал поучительно патриарх, обращаясь к стрелецким выборным, — судить и простого человека, а кольми паче архиерея. Вы люди чина воинского, и вам это дело не за искус: нашею архиерейскою властью оно разрешается и вяжется. Мы на себе Христов образ носим, я вам пастырь, а не наемник, я дверьми вошел в овчарню Господню, а не перелез в нее, как тать, через ограду.
Долго бы, по всей вероятности, говорил святейший владыка со стрельцами в таком поучительном смысле, если бы из толпы их не выступили смелые книжники, предводимые Никитою.
— Пришли мы спросить тебя, за что предаешь ты богочтителей проклятию? За что отсылаешь ты их в дальние города? За что велел ты Соловецкий монастырь вырубить, а монахов за ребра вешать? Дай ответ на письме, почему ты старые книги выкинул? — заговорили расколоучители.
Патриарх хотел сказать им что-то в ответ, но замялся, зашамкал губами и стал слегка откашливаться.
— Да что тут толковать! Выходи, старче, препираться с нами на Лобное место! — нагло и хвастливо крикнул Никита.
— Статочно ли препираться на площади о делах церковных! — возразил патриарх, и от сильного негодования белый клобук затрясся на его голове.
— Знать, старина, ты струсил! Что же? Так и не пойдешь? — подзадоривали раскольники Иоакима.
Не говоря ни слова, патриарх пошел из Крестовой палаты, сопровождаемый насмешками своих дерзких противников.
— Святейшему патриарху на Лобное место ходить незачем, великие государи указали быть собору пятого числа сего месяца в Грановитой палате, — заявил Хованский выборным.
Обо всем, что происходило в Крестовой палате, дошло тотчас же до сведения царевны-правительницы.
«Не напрасно подозревала я Хованского, недоброе он затевает!» — подумалось ей.
Между тем раскольники стали деятельно подготовляться к предстоящему собору. Они ходили по стрелецким слободам, побуждая стрельцов рукоприкладствовать под челобитною, которую следовало подать государям при открытии собора. Нападали они на православных священников и избивали их до полусмерти.
— Мы против челобитной отвечать не сумеем, а если к ней руки приложить, то и ответ должно будет дать. Сумеют ли сделать это и старцы? Чего доброго, намутят они только. Это дело не наше, а патриаршее, — заговорили стрельцы, не сочувствовавшие расколу вообще и в особенности подаче челобитной.
Проведала об этом царевна-правительница и, по совету Голицына, решилась противодействовать влиянию Хованского на раскольников; но, опасаясь с первого же раза раздражить их самих и множество стрельцов, их единомышленников, она допустила состояться собору.
Настало 5 июля 1682 года, день, для того назначенный.
Не успел еще патриарх отслужить в Успенском соборе молебствие об утишении и умиротворении святой Божьей Церкви, обуреваемой расколами и ересями, как до него стал доходить постепенно усилившийся на Соборной площади шум, который вскоре усилился до того, что пришлось приостановить службу.
— Выйди ты к ним, отец Василий, и уйми нечестивцев. Чего они бесчинствуют перед храмом Господним! — гневно сказал патриарх, обращаясь к протопопу Спасской церкви.
— Того… святейший владыко… оно того… — замялся и забормотал протопоп, оробевший ввиду предстоявшего ему опасного поручения.
— Чего того? — передразнивая протопопа, сердито прикрикнул патриарх. — Ступай, коль приказываю. Вот тебе обличение на Пустосвята, прочитай его им.
Неохотно поплелся отец Василий в шумную толпу, и сильно екнуло его сердце, когда он, выйдя на паперть Успенского собора, взглянул на площадь.
Вся площадь была сплошь покрыта народом, на который сзади напирали новые прибывающие ватаги. По площади ходил и смешанный гул, и громкий говор. Над головами бесчисленной толпы то поднимались, то опускались старые закоптелые иконы, огромные подсвечники с пудовыми свечами, ветхие книги, аналои и скамейки. Над волновавшеюся площадью высоко виднелся Пустосвят, взобравшийся на устроенные подмостки, а около него стоял его неразлучный спутник, Сергий.
— Пусть они идут к нам! Гони их из хлевов и амбаров! — рычал Никита, указывая на кремлевские храмы, — Чего они не выходят на Лобное место препираться с нами!
Протопоп колебался, идти ему или нет в это шумное сонмище. Он видел, что теперь временная его паства состояла не из мирных овечек, а из бешеных волков. Протопоп решился не идти и, остановись на паперти, начал там наскоро читать отпечатанное накануне по указу патриарха отречение от раскола, которое дал на соборе Никита и в котором он просил прощения за отпадение в ересь. Не успел, однако, отец Василий прочесть даже наскоро двух строк, как стрельцы подхватили его, полумертвого от страха, под руки и потащили к подмосткам, на которых голосил Пустосвят. Раскольники с остервенением кинулись на протопопа.
— Не трожь! — крикнул Сергий. — Пусть читает обличение, нам только этого и нужно. С него мы и спор с никонианцами заведем.
Толпа послушалась Сергия, расступилась и поставила Василия на скамейку подле Никиты.
— Читай, батька! — закричали со всех сторон протопопу.
Дрожащим и прерывающимся голосом принялся он за чтение, но тотчас же на площади поднялся такой страшный шум, что нельзя было расслушать ни полслова, а стоявшие несколько поодаль от протопопа раскольники начали спускать с правого плеча накинутые на опашку кафтаны и вынимать из-за пазухи каменья, готовясь половчее метнуть ими в злосчастного обличителя.
— Всуе, отче, будешь трудиться. Видишь, никто тебя не слушает, — сказал Сергий Василию. — Слезай-ка, брат, подобру-поздорову со скамейки да посмотри, как будут внимать нам, ибо мы не собою глаголем, а от божественных писаний.
Говоря это, Сергий потянул Василия за полу рясы, живо стащил со скамейки и сам взобрался на его место.
Толпа, увидя, что Сергий собирается говорить, мгновенно смолкла; камни были спрятаны опять за пазуху, а кафтаны натянуты на плечо.
Воспользовавшись вниманием, с каким раскольники слушали Пустосвята о силе двуперстного знамения и о нечестивом поклонении четырехконечному кресту, отец Василий проворно шмыгнул от скамейки и успел здраво и невредимо пробраться в Успенский собор, где и донес патриарху, что с раскольниками никак сладить нельзя, почему и святейший поспешил поскорее выбраться из собора и удалиться в свои хоромы.
Кончил свое поучение Сергий, и снова раздался на площади громовой голос Никиты:
— Пойдем, православные, препираться с патриархом. Осквернены церкви никонианцами! Наступило царство антихриста! — ревел Пустосвят, ведя толпу за собою к Красному крыльцу.
— Пусть выйдет к нам патриарх! — неумолчно голосила толпа.
В кремлевски палатах господствовали теперь ужас и смятение. Бодрствовала-одна лишь правительница, порываясь выйти сама на Красное крыльцо, чтобы увещевать раскольников.
— Пошли к ним, благородная царевна, на Лобное место патриарха, и они с ним уйдут из Кремля, а сама к ним не ходи, не пускай к ним и государей. Убьют они вас всех, — запугивал Софью Хованский. — Умолите ее пресветлость не выходить на Красное крыльцо, не пускайте туда и государей; не ровен час, беда будет!
— Нет! — отвечала она. — Не оставлю я без защиты Церкви и верховного ее пастыря. Если препираться о вере необходимо, то быть собору в Грановитой палате, туда пойду и я. Кто хочет идти со мной? — смело спросила Софья.
Решимость царевны придала бодрость всем находившимся в палате.
— Я пойду с тобою! — откликнулась царица Наталья Кирилловна, не желая дать царевне Софье случай одной показать свое бесстрашие.
— Пойду и я! — с живостью проговорила двадцатидвухлетняя царевна Мария Алексеевна, младшая сестра Софьи от одной с нею матери.
— Нешто не пойти ли и мне? — как бы про себя проговорила Татьяна Михайловна.
— Пойдемте! — воскликнула Софья и, взяв тетку и сестру за руки, повела их в Грановитую палату. Между тем Хованский вышел на площадь. Он объявил народу ролю царевны и звал «отцов» в Грановитую палату.
— Сама царевна хочет выслушать вашу челобитную, не идти же ей к вам на площадь! — вразумлял Хованский раскольников, не желавших пойти во дворец.
— Государь царский боярин, — возразил Сергий Хованскому, — идти нам в палату опасно, не было бы над нами какого вымысла и коварства. Лучше бы изволил патриарх здесь перед всем народом свидетельствовать священные книги. Как пустят в палату нас одних, что мы там станем делать без народа?
— Невозбранно никому идти туда! Кто хочет, тот и ступай! Кровью Христовою клянусь, что вас никто не тронет, — говорил Хованский.
— Идем, православные! — воодушевленно крикнул Никита.
XXII
Внушительно и великолепно для того времени выглядывала Грановитая палата, бывшая главною приемною комнатою Кремлевского дворца. На стенах этой палаты, расписанных цветами, узорами и арабесками, были нарисованы по золоту изображения всех великих князей и царей московских, а на сводах палаты были картины из Ветхого завета и из русской истории. На находившихся в ней разных поставцах ставили в торжественных случаях хранившуюся на казенном дворе золотую и серебряную посуду, изобилие и ценность которой так дивили иностранцев и давали им высокое понятие о громадных богатствах московских государей. В Грановитой же палате стоял древний трон московских государей, сделанный из слоновой кости и золота. При введении царского двоевластия в Грановитой палате поставили для обоих государей одно, общее царское место, ступени которого были обтянуты багряным сукном и на помосте которого находились два царских трона, богато вызолоченных и обитых пурпуровым бархатом. На эти троны сели царевны Софья Алексеевна и Татьяна Михайловна, а в креслах, поставленных на ближайшей к тронам ступени, поместились царицы Наталья Кирилловна, царевна Марья Алексеевна и патриарх. Около царского места, справа расселись на скамьях митрополиты и весь Священный собор, а слева — бояре, думные люди и выборные стрельцы. Между тем священники и дьяконы огромными ворохами несли в палату старые и новые книги, а также древние рукописи, славянские и греческие, на которые думали ссылаться отцы собора для поражения своих противников.
Радостно, и торжествуя в душе, смотрела царевна Софья на это небывалое еще в Москве собрание, на котором не только явились царица и царевны с отброшенными фатами, но на котором женщины занимали первенствующее царское место. Предрассудки насчет женской неволи, искони гнездившиеся в московских теремах, были теперь окончательно уничтожены. Женщины, благодаря отважности царевны Софьи, добились не одной свободы, но и права участвовать не только в государственных, но даже и в церковных делах. И справедливо гордилась двадцатичетырехлетняя девушка тем, что такой быстрый и резкий переворот в судьбе русской женщины произошел по ее почину. Не хотела, однако, она остановиться на первых шагах своего победного шествия и замышляла идти все дальше и дальше и стать самой на такой высоте, которая была бы в Московском государстве без примера в прошедшем и, быть может, осталась бы без подражания в будущем. Жажда безграничной власти и блестящей славы манила вперед честолюбивую царевну, и Софья не знала, где и когда придется ей остановиться в ее смелых стремлениях и пылких мечтаниях.
Раздумывая о заманчивой будущности, сидела царевна на царском престоле, когда сильный шум и крики, раздавшиеся в дверях Грановитой палаты, заставили ее встрепенуться.
В двери палаты врывалась толпа, таща с собою с площади огромную чашу со святою водою, иконы, свечи, аналои, просфоры, книги и скамейки.
На пороге палаты началась страшная давка, и вдобавок к этому раскольники затеяли на Красном крыльце драку с никонианскими попами. Стрельцы едва разогнали подравшихся, заступаясь, впрочем, за раскольников и порядком помяв бока неприязненным им богословам.
Буйный вход раскольников в царское жилище предвещал бурю, но, казалось, царевна была готова выдержать бестрепетно все ее порывы, и вот, среди шума и стука, раздался ее звонкий и твердый голос.
— Для чего так дерзко и так нагло пришли вы в царские чертоги, как будто к иноверным и не знающим Бога государям? — спросила она.
Все с изумлением посмотрели туда, откуда несся этот смелый и строгий голос. Там стояла молодая девушка в блестящем царственном облачении. Густые темные — волосы выбивались длинными прядями из-под надетого на ее голове и сиявшего драгоценными камнями золотого венца с двенадцатью, по числу апостолов, закругленными зубцами. Лицо ее не поражало прелестью женственной красоты, но в нем выражались ум и мужество. Щеки царевны горели румянцем негодования, а глаза сверкали гневным блеском. Все приутихли. Видно было, что строгий женский голос, раздавшийся так неожиданно под сводами Грановитой палаты, подействовал на непривычную еще к нему толпу сильнее, нежели мог бы подействовать на нее повелительный и грозный окрик мужчины.
— Пришли мы, — заговорил на первый раз смиренно Пустосвят, — к великим государям побить им челом об исправлении православной христианской веры. Пришли мы просить, чтобы царское рассмотрение дала ты нам с новыми законодавцами, чтобы Церковь Божия была в мире и соединении, а не в мятеже и разодрании.
Царевна взглянула на патриарха и подала ему знак глазами, чтобы он отвечал Пустосвяту.
— Не ваше то дело, — заговорил Иоаким, — судить о том надлежит архиереям. У нас вера старого православия. Мы от себя ничего не внесли, но все от божественных писаний заимствовали, вы же грамматического разума в книгах не коснулись.
— Мы пришли не о грамматике с тобою толковать, — резко перебил Никита, — а о церковном догмате. Ты, старик, отвечай только на вопросы.
Шепот негодования прошел по палате при такой дерзости, оказанной Пустосвятом первосвятителю. Царевна готовилась сдержать своею угрозою позабывшегося перед патриархом распопа, но холмогорский архиепископ Афанасий предупредил ее.
— Так ли ты дерзаешь, негодник, говорить со святейшим владыкою! — крикнул на всю палату архиепископ.
— А ты зачем выше главы ставишься? Не с тобою я говорю, а с патриархом! — отвечал Пустосвят, с презрением взглянув на оторопевшего архиерея.
Софья не выдержала.
— Да ты как смеешь говорить со святейшим патриархом? — крикнула она на Никиту. — Разве ты забыл, как отцу нашему, царю Алексею Михайловичу, святейшему патриарху Питириму и всему Освященному собору принес повинную, а ныне снова за прежнее дело принялся?
— Оно точно, что принес я повинную, — равнодушно и лениво поглаживая бороду, отвечал Пустосвят, — да принес я ее между топором и срубом, а ответом на мою покаянную челобитную была тюрьма. А за что? И сам я того не ведаю.
— Молчать! — грознее прежнего крикнула царевна.
Никита не унялся окончательно, но продолжал что-то сердито ворчать.
— Ты, страдник, и замолчать не хочешь! — вмешался снова холмогорский владыка, но на этот раз вмешался весьма неудачно.
Разъяренный распоп заскрежетал зубами и кинулся на архиепископа.
При нападении Никиты на Афанасия все в ужасе вскочили с мест.
— Вы видите, что делает Никита! — вскрикнула Софья.
— Не тревожься, государыня царевна, он только рукою его от себя отвел, чтобы прежде патриарха не совался! — успокаивал Софью какой-то раскольник.
В палате начался теперь общий переполох, среди которого с сильным стуком и треском валились на пол скамейки, аналои, свечи, книги и иконы. Выборные стрельцы кинулись на исступленного Никиту и с трудом оттащили его, но большой клок из бороды преосвященного остался в руках изувера. Утрата значительной части бороды, впоследствии не заросшей, расстроила благообразие святительского лика, и Афанасий стал брить бороду. Он был единственный безбородый иерарх в нашей Церкви, и Петр Великий отменно любил его за это и чрезвычайно ласкал, вспоминая, что Афанасий утратил часть своей бороды в борьбе с расколом.
После нападения распопа на архиепископа едва удалось восстановить тишину в Грановитой палате. Стрельцы с трудом сдерживали за руки Никиту, который тяжело дышал и снова рвался врукопашную с кем-нибудь из отцов собора.
— Читай их челобитную! — приказала царевна дьяку.
Дьяк принялся исполнять отданное ему приказание, но чтение прерывалось беспрестанно дерзкими возгласами раскольников и поднимавшимися вслед за ними ожесточенными спорами с обеих сторон. Царевна то взглядом, то движением руки, то словами унимала расходившихся через меру богословов.
— Еретик был Никон! — вдруг гаркнул какой-то раскольник. — Никон поколебал душою царя Алексея Михайловича, и с тех пор благочестие у нас пропало!
В порыве страшного гнева вскочила царевна со своего кресла.
— Такой хулы терпеть нельзя! — вскрикнула царевна. — Если патриарх Никон и отец наш были еретики, значит, и мы тоже. Выходит, что братья наши не цари, а патриарх не пастырь Церкви, и нам не остается ничего иного, как только покинуть царство и идти в иные грады…
С этими словами правительница стала спускаться со ступеней трона.
— Пора бы, государыня, вашей чести идти в монастырь! Полно вам царством мутить! Нам бы цари наши здоровы были, а и без вашей милости место пусто не будет! — заговорили в толпе, — Пора бы вам на вашу разумную головку черный клобучок надеть да засесть в келейку, — подтрунивали раскольники над Софьей.
Гневно озираясь кругом и тяжело дыша, остановилась царевна посреди Грановитой палаты. Духовные власти, бояре, думные люди и стрелецкие выборные обступили ее.
— Преложи, благоверная царевна, гнев на милость! Прости невеждам за их продерзность и грубиянство! Соизволь по-прежнему править царством Российским! — говорили они, готовясь упасть ей в ноги.
— А по правде-то сказать, не женского ума дело царством править, — громко позевывая на всю палату, сказал кто-то в толпе с тем равнодушием и с тем спокойствием, которые так свойственны русскому человеку в самых торжественных и в самых затруднительных случаях.
Насмешка эта, в которой прозвучало полное пренебрежение к женщине, долетела до слуха царевны. Задетая этими словами за живое, она побледнела от гнева и, не говоря ни слова, быстро повернулась назад и, через расступившуюся перед нею толпу, взошла тихою и твердою поступью на помост и там снова села на прежнее место.
— Читай дальше челобитную, — равнодушно приказала она дьяку.
Дьяк принялся снова за свое дело. Читал, читал, но нелегко было ему одолеть целых двадцать столбцов, тем более что и теперь, как и прежде, чтение беспрестанно прерывалось криками и спорами, но уже далеко не столь яростными, как при начале собора. Стало вечереть. Наконец чтение челобитной окончилось. Все по-умаялись порядком: кому хотелось поесть, кому выпить, кому соснуть. Царевна воспользовалась усталостью собора.
— За поздним временем заседать долее собору нельзя, указ сказан будет после! — громко и твердо объявила она.
Послышалось было слабое выражение неудовольствия, послышалось и насмешливое шушукание. Но царевна поднялась с места, встали за нею также и все прочие, участвовавшие в соборе. Царевна, ее сестры и их мачеха отправились в свой хоромы, а густая толпа, громко толкуя, повалила из Грановитой палаты на Красное крыльцо и, сойдя с него, вступила на площадь и потянулась из Кремля. Впереди нее горделиво выступал Никита, высоко держа поднятую вверх руку со сложенным двуперстным крестным знамением.
— Тако веруйте! — голосил он. — Тако творите! Всех архиереев попрахом и пострамихом.
Его сопровождали шесть чернецов «волочаг», тоже возвещавших народу о торжестве древнего благочестия над новою верою. Дойдя до Лобного места, толпа остановилась, раскольники расставили там иконы, свечи, аналои и скамейки, и Никита долго поучал народ истинному православию. Затем с громким пением раскольники двинулись за Яузу. Там встретили их колокольным звоном, и они, отслужив молебен в церкви Спаса, что в Чигасах, разбрелись по домам, радуясь своей победе.
XXIII
Следуя советам Голицына, царевна велела, чтобы назавтра были у нее в хоромах выборные от всех стрелецких полков. Они явились, и царевна вышла к ним, окруженная сестрами и боярами.
— Ужели вы променяете нас на шесть расстриг и предадите поруганию православную Церковь и святейшего патриарха? — сказав это, царевна приложила к глазам ширинку и громко заплакала. — Стыдитесь, вы отборное царское войско, а якшаетесь с глупою чернью, которую мутят побродяги. Или хотите, чтобы я ушла от правления? Так что же, я уйду!
Слезы молодой царевны, ее вкрадчивый голос и складная речь сильно подействовали на выборных.
— Нет, государыня царевна, не хотим мы, чтобы ты уходила от правления! — заговорили они. — За старую веру мы не стоим: она не нашего ума дело.
Удовольствовавшись на первый раз таким ответом, царевна пожаловала стрелецких пятисотенных в думные дьяки, допустила выборных к ручке, угостила их из царского погреба, приказала раздать денег и пообещала всем стрельцам новые милости и награды.
Обласканные и награжденные, а потому и чрезвычайно довольные царевною, возвратились выборные в свои слободы и принялись отдалять своих товарищей от раскола, но рядовые стрельцы с негодованием слушали их внушения.
— Посланы вы были говорить о правде, — упрекали они выборных, — а творите неправду, пропили вы нас на водках и на красных винах.
Ропот между раскольниками-стрельцами усиливался все более и более, но царевна не теряла бодрости. Она звала поочередно к себе стрельцов, на которых указывала ей Родилица, как на людей, готовых постоять за новую веру, выходила к ним, подолгу разговаривала с ними, и число приверженцев ее в слободах быстро множилось. Прошла лишь неделя со времени бурного собора, происходившего в Грановитой палате, как правительница решилась нанести жестокий удар расколу. Она — потребовала от преданных ей стрельцов, чтобы они представили на расправу Никиту Пустосвята и главных его сообщников. Стрельцы исполнили это требование.
— Я не хочу сама решать его участь, не хочу также, чтобы Никиту судили бояре и приказные люди. Осудят они его хотя и правильно, да потом в народе примутся говорить, что они сделали мне это в угоду, — сказала царевна и приказала предать распопа «городскому» суду, составленному из одних только выборных.
Суд в тот же день порешил Никиту, признав, что он за хулу на святую православную Церковь, за оскорбление царского величества, святейшего патриарха и за нападение на архиепископа подлежит смертной казни.
— Не на меня падет его кровь, а на его судей, — спокойно сказала царевна, приказывая привести в исполнение смертный приговор, постановленный над Никитою и 11 июля 1682 года, лишь только начало восходить солнце на Болоте под ударом топора отскочила от туловища голова Пустосвята.
Главного его сообщника Сергия заточили в Спасский монастырь в Ярославле, некоторых разослали по разным монастырям, а прочие приверженцы в ужасе разбежались.
Москва притихла, но замыслы Хованского начали сильнее прежнего беспокоить Софью, а рассорившийся с ним неизвестно почему Иван Михайлович Милославский сделался вдруг непримиримым его врагом и решился рассчитаться с ним, по своему обычаю, путем коварства и подкопов.
— Ты знаешь, царевна, — начал он нашептывать правительнице, — крепко обманулся я в князе Иване Андреевиче. Просил я же тебя за него, чтобы соизволила ты дать ему начальство над стрельцами, а теперь вижу, что ты была права, когда остерегалась его. Слишком силен и непокорен он стал: мутит стрельцов, царских указов не исполняет. Кажись, пора бы отнять у, него силу.
Наговоры Милославского сильно подействовали на Софью, и без того уже предубежденную против Хованского, но увещания Голицына ослабляли влияние этих наговоров. Стали доходить до Милославского слухи, что Хованский грозит ему. Милославский струсил и выбрался поскорее из Москвы в свою вотчину, настращав царевну при отъезде из Москвы преступными замыслами Хованского.
Все громче и громче начали распространяться по Москве слухи, будто бы Хованский, при содействии преданных ему стрельцов, имеет намерение захватить верховную власть в свои руки. Возмущения стрельцов оправдывали, по-видимому, достоверность таких слухов. Стрельцы называли Хованского отцом и батюшкою и выражали полную готовность умереть за него. Но самонадеянный и опрометчивый Хованский сильно вредил самому себе.
— Мною держится все царство, — спесиво говорил он боярам, — не станет меня — и в Москве будут ходить в крови по колена.
Заговорили в Москве о том, что Хованский хочет убить патриарха, извести царский корень, оставив в живых только царевну Екатерину Алексеевну, чтобы женить на ней своего сына Андрея, что он хочет восстановить старую веру и перебить бояр. Хотя и не все противники Хованского придавали веру этим грозным слухам, тем не менее по злобе к нему усердно распространяли их; и многие бояре, в особенности же Иван Милославский, постановили погубить Хованского. Но, прежде чем они обдумывали, как им действовать, он сам решился идти навстречу их замыслам.
Казнь Пустосвята произвела среди стрельцов-раскольников глухой, сдержанный ропот, и Хованский воспользовался им. На третий день после этой казни стрельцы, по наущению Хованского, явились перед Красным крыльцом и потребовали выдачи тех бояр, которые считались недругами их главного начальника. Предлогом к тому выставлялось намерение этих бояр перевести стрелецкое войско. Правительница решительно отказала стрельцам в таком требовании, пригрозив, в случае их упорства, крутою с ними расправою.
— Детки! — сказал стрельцам Хованский, выходя из боярской думы, где состоялось решение об обуздании строгостью своевольства стрельцов. — И мне из-за вас грозят бояре, ничего не могу я поделать! Как хотите, так сами и промышляйте.
Стрельцы вняли этому внушению и стали «промышлять». Начались опять между ними волнения. Послышались снова набат и барабанный бой, и грозные крики: «Любо, любо, любо!» — в ответ на предложение заводчиков мятежа отобрать ненавистных бояр у государей силою. Но теперь было уже не прежнее время. Правительница бодрствовала, она ободряла бояр и противопоставляла волновавшимся стрельцам своих приверженцев. Смятения продолжались два дня, но Софья одолела.
Когда волнение улеглось, Софья 19 августа поехала из Москвы в село Коломенское, любимое местопребывание ее отца, где он построил обширный дворец самой затейливой архитектуры. В этом селе проводила часто царевна свое детство и теперь отправилась туда, чтобы привести в исполнение свой смелый замысел, который должен был обеспечить за нею державную власть. Как живо чувствовалась царевне резкая перемена в ее судьбе, когда она, подъезжая к Коломенскому полновластною правительницею обширного царства, вспомнила о прежнем своем подневольном положении, доходившем до того, что даже попытка приподнять из любопытства край тафтяной занавесы у окна колымаги считалась грехом и преступлением.
Из Коломенского правительница потребовала к себе преданный ей стремянной полк.
— Не отпущу я его из Москвы, назначен он для похода в Киев, — отвечал Хованский, как будто не ставя ни во что повеление правительницы.
Но Софья настоятельно приказала исполнить ее требование, и Хованскому пришлось уступить царевне.
Находясь в Коломенском, Софья Алексеевна продолжала править государством, так как большая часть бояр поехала туда вместе с нею, другие же разъехались на летнее время по своим поместьям и вотчинам, так что из всех знатных лиц оставался в Москве один только Хованский.
Наступило первое число сентября. В этот день, по старинному церковному летосчислению, праздновалось в России новолетие, или Новый год. Праздник новолетия справлялся в Москве с особенною торжественностью.
1 сентября каждого года народ с самого раннего утра толпился на площади между Архангельским и Благовещенским соборами, и на ней, в присутствии царя служили молебен. Патриарх, духовенство и вельможи поздравляли государя с Новым годом, а один из бояр говорил ему речь, наполненную похвалами и благодарениями за прошедшее время, а также пожеланиями и надеждами на наступивший новый год. После того все московское духовенство, с крестами, иконами и хоругвями, отправлялось к Москве-реке на водосвятие. Двенадцать стрелецких приказов, или полков, сопровождали этот торжественный крестный ход. В нем участвовал и государь в полном царском облачении. Он шел пешком, вели его под руки стольники, а за ним стряпчие несли полотенце, стул и подножие, или скамейку для ног. Они же, под охраною спальников, несли и так называемую «стряпню», то есть шапку, рукавицы и прочие принадлежности вседневной царской одежды, так как по окончании водосвятия царь снимал с себя торжественное облачение и возвращался во дворец в английской карете, запряженной в шесть лошадей, над головами которых развевались, по немецкому обычаю, пучки разноцветных страусовых перьев. Карета и упряжь блистали золотом. Возницы, правившие с коней, а не на вожжах, были одеты в бархатных кафтанах и с такими же шапками на головах. За государем во время крестного хода шли бояре, а за ними служилые и торговые люди. За небытностью в Москве государей царевна приказала Хованскому, как первому в Москве знатному сановнику, участвовать в этом церковном торжестве. Боярин-раскольник ослушался, уклоняясь от такого слишком поразительного знака уважения к новой вере, и Софья решилась отнять у него за это начальство нал Стрелецким приказом.
Занятая этой мыслью, она сидела в своем тереме, когда явившийся к ней стрелецкий полковник, Акинфий Данилов, подал ей бумагу.
— Найдена она была у передних дворцовых ворот, — Доложил царевне полковник.
Софья взяла бумагу и в сильном волнении начала читать. На наружной подписи значилось: «вручить государыне царевне Софии Алексеевне, не распечатав». Бумага эта оказалась подметным письмом, в котором какой-то стрелец и двое посадских, не называя себя по имени, но указывая свои особые приметы, извещали правительницу, что князь Иван Хованский намерен объявить обоих государей еретическими детьми, убить их, а также царицу Наталью Кирилловну и царевну Софию, женить на одной из царевен своего сына Андрея, а остальных постричь. Хованский, как говорилось в подметном письме, имел намерение расправиться и со служилыми людьми, и с боярами, побить и тех, и других за то, что они старой веры не любят и заводят новую, и когда от всего этого замутится царство, то сделать так, чтобы его, Ивана Хованского, избрали в цари, а в патриархи поставить того, кто любит старые книги.
В памяти правительницы мгновенно ожили рассуждения Голицына о политическом значении раскола, противоставшего еретическому исправлению церковных книг по повелению властей царской и патриаршей. Ожили и последние внушения Милославского о тех опасностях, какими может угрожать царскому правительству Хованский, забравший так много силы в расколе и столь любимый стрельцами.
Немедленно царевна собрала совет из бывших в селе Коломенском бояр. В ту пору подметным письмам придавали вообще большую веру, особенно в тех случаях, если было нужно или хотелось кого-нибудь погубить. Почти все члены временного совета, собравшегося в Коломенском, были заклятые враги Хованского, да и укрывались они там, потому, что опасались его враждебных замыслов. Бояре порешили, что подметное письмо выставляет не выдуманные, а истинные намерения Хованского, и предложили правительнице разослать немедленно окружные грамоты во Владимир, Суздаль и другие города, чтобы призвать тамошних дворян к Москве на защиту царского семейства.
— Ты здесь, великая государыня, не в безопасности, — заговорили бояре Софье Алексеевне, — при родителе твоем приходили сюда гилевщики, и большой переполох они наделали. Надлежит на время укрыться великим государям и тебе, благородная царевна, в ближайшем надежном месте, — и, как на такое подходящее место, бояре указали царевне на Саввин-Сторожевский мужской монастырь, построенный на реке Москве, в полуторах верстах от Звенигорода.
Монастырь этот стоял на горе и был некогда сторожевым укреплением против нашествия Литвы и крымцев. Он был обведен каменною стеною с башнями и бойницами. Туда, по совету бояр, немедленно отправилась Софья со всем царским семейством, и туда же прибыл из своего подмосковного поместья боярин Иван Михайлович Милославский, проведавший, что против его врага, князя Ивана, правительница принимает решительные меры.
XXIV
Еще весьма недавно, покуда железные полосы не легли между Москвою и Троицко-Сергиевскою лаврою, путь этот напоминал стародавнюю московскую богомольную Русь. По нему почти всегда тянулись нескончаемою вереницею ходившие в лавру или возвращавшиеся оттуда пешие богомольцы. Но в исходе XVII столетия местность эта была еще люднее, как потому, что вообще народ был в ту пору набожнее, так и потому, что по этой дороге цари и царицы московские предпринимали по нескольку раз в год благочестивые шествия, или так называемые «походы», в Троицкую лавру, и ни одной из всех великорусских обителей не приводилось встречать так часто царственных богомольцев, как часто встречала их обитель святого Сергия Радонежского. Не проходило в царском семействе ни одного ни радостного, ни печального события без того, чтобы русские государи и их супруги не отправлялись на поклонение мощам угодника. Царские походы в Троицкую лавру отличались всегда пышною обстановкою. Хотя государи и государыни ходили пешком, но тем не менее их всегда сопровождал многочисленный и разнообразный конный поезд, в особенности, если вместе с царем отправлялась в лавру царица с семейством. Кроме длинного ряда колымаг, рыдванов и обозных телег, царский поезд состоял из стрельцов стремянного полка, сопутствовавших государю в качестве телохранителей, бояр, окольничих, стольников и ближних людей, ехавших на конях; всадники эти были одеты в парчу, шелк и бархат. К ним присоединялись царицыны поезжане, ехавшие тоже верхом по-мужски с закрытыми лицами. Многочисленная придворная прислуга, ехавшая и при обозе и шедшая при государе, государыне и их семействе, открывала и замыкала царский поезд, который двигался медленно, соблюдая строгий порядок и тишину, и несколько раз останавливался для отдыха на подхожих станах, в числе которых считалось и государево село Воздвиженское с его путевым деревянным дворцом. На прочих же станах для кратковременного царского пребывания были устроены так называемые вышки.
В сентябре двигался тоже по московско-сергиевской дороге царский поезд, но на этот раз была заметна необычайная спешность в его движении. Колымаги, в которых сидели порознь оба государя, царица и царевны, ехали быстро, по дороге поднимались клубы пыли от мчавшихся во всю прыть всадников; на распутьях выставлялись сторожевые караулы. Сопровождаемые боярами и ратными людьми, государи въехали в Троицкую лавру, которая обратилась тотчас же в военный стан, напоминая этим Смутное время, бывшее до воцарения Романовых. Ни царевны, ни царица не скрывались уже теперь, как прежде, от монахов, которым тоже не было запрета выходить из келий во время их пребывания.
Спустя трое суток по приезде государей по дороге из Москвы в Троицкую лавру двигался другой, тоже большой поезд, но уже далеко не столь многолюдный, как царский. С этим поездом ехал начальник Стрелецкого приказа, боярин князь Иван Андреевич Хованский. Он ехал вполне довольный своею судьбою, так как в бытность свою в Москве получил от великих государей милостивую грамоту «со многою похвалою прежних служб его» и с изъяснением, что «за те его прежние службы он и сыны его достойны высокого назначения, и милости, и чина, и деревень». В этой же грамоте указано было Хованскому приехать, не мешкав, в село Воздвиженское для выслушания царского повеления о принятии ехавшего в Москву сына малороссийского гетмана Самойловича.
Доехав до села Пушкина, боярин сделал там привал. Он пообедал и в разбитом для него шатре, под горою, за крестьянскими избами, между гумнами, спокойно заснул после обеда, думая о той милостивой встрече, какая ему готовится в Воздвиженском. Но приятный послеобеденный сон боярина был внезапно прерван шумом, поднявшимся около его шатра. Бывшие с ним сорок человек стрельцов и многочисленная прислуга в испуге засуетились.
— Вставай живее, князь Иван Андреевич! Спасайся скорее! Беда! — торопливо крикнул один из выборных стрельцов, вбежав в княжеский шатер.
Не успел еще Хованский опомниться спросонья, как в шатер к нему вошел окруженный царскими ратными людьми боярин князь Иван Михайлович Лыков.
— Собирайся проворнее, князь Иван Андреевич! — повелительно сказал Лыков. — Великие государи указали мне привезти тебя под караулом в Воздвиженское.
Хованский хотел сказать что-то, но в это мгновение на него кинулось несколько служилых людей и, крепко скрутив его веревками по рукам и по ногам, вытащили из шатра, бросили в телегу и повезли, обеспамятовавшего от ужаса, в Воздвиженское.
Поступая так круто с Хованским, Лыков исполнял в точности приказание, данное ему царевною-правительницею по наущению Милославского.
— Трудно будет взять Хованского добром из Москвы; стрельцы отчаянно будут стоять за него. Вымани его, царевна, из Москвы и прикажи боярину князю Лыкову схватить его на дороге. Лыков на него злобствует и спуску не даст, — говорил Милославский царевне, и по его совету была послана в Москву Хованскому зазывная грамота, и в то же время был отправлен навстречу ему князь Лыков.
Лыков опасался напасть открытою силою на Хованского, предвидя со стороны бывших с ним стрельцов упорную защиту их любимого начальника. Поэтому он посылал вперед по московской дороге разведочные отряды, которые следили тайком за Хованским и дали знать, когда представилась возможность напасть на Хованского врасплох.
— А где князь Андрей Иванович? — спросил Лыков, забирая Хованского, у его прислуги.
— Его милость недалече отселе, в своей вотчине на Клязьме, — ответили Лыкову, который немедленно отправился туда, чтобы захватить и молодого князя.
Князь Андрей мог также дать сильный отпор Лыкову, так как у него в вотчине находились и стрельцы, и множество вооруженного народа из его дворовых холопов, но, узнав, что отец его уже захвачен, он сдался без малейшего сопротивления. Его также связали и вместе с отцом повезли в Воздвиженское.
Обрадовался Милославский, увидев, что Хованского так легко поймали в расставленную западню. Желая поскорее избавится от своего лиходея и опасаясь, что при розыске Хованский может оговорить и его, Милославский повел дело так, что еще до привоза Хованских в Воздвиженское участь их была решена окончательно и боярами, и правительницею.
Едва лишь привезли Хованских в Воздвиженское, как их без всяких расспросов прямо повели за село для объявления смертного приговора. Казнь над ними должна была, по настоянию Милославского, совершиться немедленно, хотя-было 17 сентября — день именин царевны Софьи.
— Господа бояре! — говорил испуганный и смущенный старик Хованский своим товарищам по царской думе, собравшимся теперь присутствовать при его казни. — Выслушайте от меня о главных заводчиках с самого начала стрелецкого мятежа, от кого он был вымышлен и учинен, и их царским величествам милостиво донесите, чтобы дали нам с теми заводчиками очные ставки. Если же то все, как говорят мои враги, наделал мой сын, то я предам его проклятию.
— Поздно теперь толковать об этом! — крикнул Милославский, — Великие государи порешили казнить тебя за твои злодейства смертью. Выслушай-ка лучше сбой приговор.
Изумленными глазами смотрели Иван Хованский и его сын на Милославского и других бояр, в то время когда с них снимали кафтаны, отрывали ворота их рубашек и связывали им назад руки, а заменявший палача стремянной стрелец пробовал пальцем только что отточенное лезвие простого деревенского топора.
Окончились все приготовления к казни, и выступил в середину составившегося около Хованского круга дьяк Федор Шакловитый и начал читать громким голосом написанный им заранее приговор о винах Хованских.
В приговоре этом старик Хованский обвинялся в том, что он «всякия дела делал по своим прихотям, не докладывая государям», «что он государеву казну истощил и выграбил, всему же государству тем учинил великое разорение и людям тягость», «что он учинил великим государям бесчестие», «держал мучительно за решетками и за приставы многих людей мучительно», «чинил жестокие правежи», «многих людей обесчестил, изувечил и разорил», «царское величество преслушался». Затем в приговоре, читанном Хованскому, объявлялось, что он говорил при государях и боярах, «будто все государство стоит по его кончину, и когда его не будет, то не спасется никакая плоть», что он, «совокупи проклятых раскольников, Никиту Пустосвята с товарищами, ратовал на святую Церковь» и «оберегал их от казни». Винили его и в том, что он не отпускал стрельцов против башкир и калмыков, а также и в Коломенское, что он не был «у действа нового лета и тем своим непослушанием то действо опорочил, святейшему патриарху досаду учинил и от всех пародов в зазор привел». Обвиняли старика Хованского и в том, что он делал изветы на дворян новгородских, «облыгал надворную пехоту», а сам говаривал ей смутные речи. В заключение упоминалось о подметном письме, с которым «сходны были воровские дела и измена Хованского».
Кроме того, старик Хованский и его сын обвинялись еще и в том, что они при великих государях и при всех боярах «вычитывали свои службы с великою гордостью, будто никто так не служивал, как они», тогда как, — говорилось в приговоре, — всюду, где ни бывали Хованские, «государских людей своевольством своим и ослушанием их государских указов и безумною своею дерзостью они напрасно теряли и отдавали неприятелям». Обвинялись оба Хованские и в том еще, что «в палате дела всякие отговаривали против их государскому указу и Соборному уложению с великим шумом, невежеством и возношением, и многих господ своих и всю братию бояр бесчестили и нагло поносили и никого в свою пору не ставили, и того ради многим граживали смертью и копиями».
Слушая этот длинный и разнообразный приговор, старик Хованский только отрицательно покачивал своею седою головою, а сын его пожимал по временам плечами и вопросительно взглядывал на отца.
— И великие государи, — возгласил Шакловитый, окончив чтение обвинительных статей, — указали вас, князь Иван и князь Андрей Хованских, за такие ваши великие вины, и за многие воровства, и за измену. — казнить смертью.
Старик Хованский понял, что всякие оправдания будут теперь напрасны. Молча, со злобным укором оглянул он бояр, исполнителей казни, подошел к заранее приготовленной плахе и положил на нее свою голову. Один стрелец схватил его за волосы, другой махнул топором, и отсеченная голова упала на землю, а подле нее рухнулось туловище.
С воплем кинулся молодой Хованский к плахе, с трудом нагнулся он со связанными назад руками, поцеловал сперва бледную голову отца, а потом его грудь, выпрямился горделиво во весь рост и, так же молча, как его отец, положил свою голову на плаху, уже залитую родною кровью. Стрелец махнул топором в другой раз, и голова князя Андрея отделилась от тела.
Третьим взмахом топора была отсечена на той же плахе голова Бориса Одинцова, одного из самых преданнейших людей Хованского.
Обезглавленные трупы обоих князей были положены в один гроб и ночью отвезены в село Городец, находящееся в недальнем расстоянии от Воздвиженского.
Вздрогнула и побледнела царевна, узнав о казни Хованских. К устрашавшему ее призраку красавца-юноши Нарышкина прибавились еще три новые тени. Не слишком, однако, поддавалась она страху, оправдывая себя в совершенных казнях необходимостью спасти Церковь и государство и успокаивая себя тем, что приговоры об этих казнях были поставлены не ею, а боярами Двадцатичетырехлетнюю девушку-правительницу, решительную и властолюбивую, гораздо более смущали не призраки мертвецов, а живые люди.
В числе стольников царя Петра Алексеевича был младший сын Ивана Хованского, князь Иван. Узнав о казни отца и брата, он тотчас вскочил на коня и без оглядки помчался в Москву из Троицкой лавры. К ночи он был уже там. Прискакав в стрелецкую слободу, он приказал ударить набат и сбор. Проворно на этот тревожный призыв сбежались стрельцы к съезжим избам.
— Отца и брата моего, князя Андрея, убили бояре, без розыска, без суда и ведома царского! Переведут они и вас, — кричал Хованский собиравшимся около него стрельцам.
Начавшийся в стрелецкой слободе набат все далее и далее расходился над Москвою, и снова грозно загремели в ней стрелецкие барабаны. Стрельцы кинулись в Кремль и обставили его кругом орудиями, взятыми с пушечного двора.
— Хотят нас вырезать бояре всех до последнего младенца, а дома наши сжечь, — кричали озлобленные стрельцы, толпясь перед патриаршими палатами.
— Пойдемте, братцы, сами против бояр! Чего нам ждать, когда они нападут на нас! — говорили смелейшие, подбивая своих товарищей к походу в Троицкую лавру.
— Надо прежде поговорить с патриархом, он без царя начальный человек в Москве. Потребуем от него, чтобы он разослал в украйные города грамоты с приказанием тамошним служилым людям идти к Москве на нашу защиту, — советовали некоторые из стрельцов своим слишком горячившимся товарищам.
На этом совете остановились, и выборные отправились к патриарху, который вышел к ним в Крестовую палату.
— Не смущайтесь, чада мои, прелестными словами, ждите царского указа и самовольно к царям в поход не ходите! — начал увещевать святейший Иоаким.
— Ведай, старче, — закричал ему один из выборных, — что если ты с боярами заодно мыслишь, то мы убьем и тебя, никому пощады не дадим!
Патриарх увидел бесполезность дальнейших увещаний. Со страхом удалился он в свои хоромы, а стрельцы между тем безвыходно толпились в Крестовой палате, все сильнее и сильнее негодуя на патриаршую «дурость».
— Пойдем на бояр! — вопили они в палате.
— Успеем еще, подождем царского указа! — унимали другие.
Наступила ночь. Набат продолжал гудеть. Стрельцы вооружались и укрепляли Кремль. Переводили туда свои семьи, перекапывали улицы, строили надолбы и ожидали нападения служилых людей, бывших при царях в Троицкой лавре. В то же время и там укреплялись против ожидаемого нападения стрельцов: втаскивали на раскаты пушки, расставляли стражу по зубчатым стенам монастыря. Высылали на дорогу разведочные отряды и устраивали в оврагах и лесистых местах засады для наблюдения за движением стрельцов в случае их похода из Москвы. Во всех этих распоряжениях Софья принимала деятельное участие, вверив оборону лавры князю Василию Васильевичу Голицыну с званием ближнего воеводы.
Напрасны, однако, были все эти приготовления. Стрельцы пока не двигались на лавру.
Софья между тем принимала все меры для утишения стрельцов. Она послала в Москву указ о казни Хованских и думного дворянина Голосова для объяснения со стрельцами.
— Скажи им, — говорила царевна, отпуская в Москву Голосова, — чтобы за Хованских не заступались. Скажи им также, что суд о милости и казни поручен от Бога царям-государям, а им, стрельцам, не только говорить, но и мыслить о том не приходится. Объяви также стрельцам через патриарха, что им опалы не будет, если принесут повинную и пришлют в лавру по двадцати человек лучшей своей братьи от каждого полка.
— Зачем нам идти в поход к государям? — заговорили стрельцы после того, как им был прочитан указ о казни Хованских. — Сами государи наших лиходеев изводят. Вот ведь и князю Ивану Андреевичу отрубили голову за то, что он «облыгал» нас, надворную пехоту, перед государями, а сам мутил нас своими речами. Казнь его праведна.
Быстро переменилось мнение стрельцов об их погибшем, прежде столь любимом начальнике. Принялись теперь стрельцы порицать Хованского и за то, и за другое и, наконец, порешили, что мстить за него боярам не приходится. Стали они также убеждаться и в том, что на них из лавры нападать не желают. Преданные царевне люди внушали стрельцам, чтобы они вполне успокоились. Стрельцы присмирели и стали просить патриарха, чтобы он уговорил государей возвратиться в Москву.
27 сентября выборные отправились в лавру и на пути встречали сильные отряды дворян и служилых людей. Окруженная в укрепленном монастыре и теми и другими, смело и грозно заговорила правительница с прибывшими к ней стрельцами. Теперь она вышла к ним одна, без царевен, лишь с немногими боярами, не возбуждавшими к себе в стрельцах особой ненависти.
— Люди Божии, как вы не побоялись поднять руки на благочестивых царей? Разве забыли вы крестное целование? Посмотрите, до чего довело ваше злодейство: со всех сторон ратные люди ополчились на вас. Вы именуетесь нашими слугами, а где ваша служба, где ваша покорность? Раскайтесь в ваших винах, и милосердные цари помилуют вас; если же не раскаетесь, то все пойдут на вас.
Выборные повалились царевне в ноги, заявляя, что у стрельцов нет злого умысла ни против царей, ни против бояр. Правительница отпустила их всех из лавры, а в Покров привезена была туда челобитная, в которой стрельцы клялись служить верно государям, без измены и шаткости, прежних дел не хвалить и новой смуты не заводить. 5 октября стрельцам, созванным в Успенский собор, было объявлено царское прощение, но правительница ожидала, пока они совсем успокоятся, и только 6 ноября она и все царское семейство вернулись в Москву, а 6 декабря думный дворянин Федор Леонтьевич Шакловитый был назначен начальником Стрелецкого приказа, со званием окольничего Возвышение его было и неожиданно и чрезвычайно быстро.
Стрелецкие и раскольничьи смуты, подавленные царевною, придавали молодой девушке все более и более самоуверенности и твердости. Все сильнее и сильнее чувствовала она власть, бывшую теперь в ее руках, и по выражению одного современника, правила государством «творяще, яже хотяй».
По возвращении в Москву из лавры она начала деятельно заниматься государственными делами. Пр и этом главным пособником и постоянным ее руководителем стал князь Василий Васильевич Голицын. В то же время царевне пришел на память разговор с Милославским о том, что ей для государственных дел нужен «оберегатель», и она повелела Голицыну именоваться и писаться «новгородским наместником, царственные большие печати и государственных великих посольских дел оберегателем и ближним боярином».
XXV
— Ты, Митька, сбегал бы на Ивановскую колокольню посмотреть на солнце; кажись, сегодня оно ясно взойдет! — говорил строитель Спасского монастыря, что за Иконным рядом, Сильвестр, в мире Семен Медведев, вставши на рассвете и выглянув в окно своей кельи.
— Отчего же не посмотреть? Давно я этого не делал, может быть, что-нибудь и новое увижу, — отвечал на это приказание нечистым русским говором живший при келье строителя, мирянин Дмитрий Силин и, схватив проворно картуз, побежал смотреть на солнце.
Вскоре после него вышел из кельи и отец строитель. Осмотрев, все ли в порядке в его богохранимой обители, он вернулся в келью и начал там рыться в бумагах и книгах, а спустя некоторое время вернулся в его келью побывавший на Ивановской колокольне Силин. Он шел по монастырскому дворцу приунылый, понурив голову.
— Ну, что же ты видел? — спросил его торопливо Сильвестр.
Митька молчал.
— Верно, что-нибудь нехорошее, — добавил строитель.
— Так и есть, да только не пугайся, превелебный отец, это, должно быть, только временно, потом будет лучше, — успокаивал Силин.
— Да кто тебе сказал, что я боюсь? Рассказывай, что такое! — и Сильвестр опустился в кресла, готовясь выслушать сообщение Митьки.
— Видел я, — заговорил смело Силин, — что у государей царские венцы на головах, у князя Голицына было два венца, один царский — тот мотался на спине; а другой брачный — тоже мотался, да только на груди, а сам боярин стоял темен и ходил колесом; ты, отец, тоже был темен, как и он, царевна печальна и смутна, а Федор Леонтьевич стоял, повесив голову…
[40]
— Что ты за вздор несешь? Да как же боярин будет вертеться колесом? — перебил насмешливо отец строитель.
— Да вот поди же, вертелся, а как, я показать тебе этого не смогу. Да и мало чего не может быть на земле, а бывает в солнце; ведь у князя не мотается же два венца, а в солнце я их видел, — с уверенностью возразил Силин.
— Верно, ты так же умеешь хорошо смотреть в солнце, как умеешь лечить. Покойный отец Симеон вызвал тебя из Польши, чтобы ты вылечил глаз царевичу Ивану Алексеевичу; ты взялся за это, а что сделал? — с пренебрежением сказал Сильвестр.
— Да кто его вылечит? Разве знал я, живучи в Польше, что он почти слепой, да и лечить-то его не потреба, скоро он умрет, — возразил Митька.
— Болтай-ка побольше, так тебя отлично проучат в приказе Тайных дел. Хвастунишка ты и враль! Ступай я позову тебя, когда будет нужно.
Митька вышел. Хотя же Сильвестр и говорил с ним не только равнодушно, но и насмешливо, но по уходу его крепко призадумался.
«А ведь, пожалуй, — размышлял он, — Митька и правду сказал. У князя Василия могут быть два венца: царский за спиною, который достать трудно, и брачный на груди, который достать ему легче. Да и колесом в иносказательном смысле он вертеться может, то есть может действовать как колесо в огромной государственной махине… Эх, эх! Что-то будет? Не сочинить же так ловко самому Митьке, глуп он!»
Он стал перечитывать и поправлять с особенною тщательностью те места своих записок в которых говорилось о царевне Софье.
— «Премудрый Бог, — читал вполголоса Сильвестр, — яко Сый, все в себе объем, и в длани своей концы земные держай, благоволил в промысле своем удивляти людей, да и ненадеющиеся, надежду имевши, возглаголют: яко есть Бог, сотворивший вся и оною твариею промышляяй и яко и древние роды чудодействуя жены мудрыя. К пособию правлению царства благочестивейшего царя и великого князя Петра Алексеевича, в юных его летех воздвиже сестру его, благородную царевну и великую княжну Софью Алексеевну, ей же даде чудный смысл и суждение неусыпным сердца своего оком непрестанно творяще к российскому народу великий труд».
Сильвестр продолжал прочитывать и поправлять свои сказания, когда к нему в келью вошел высокий и статный мужчина, лет около тридцати пяти, щегольски разодетый. Пышный наряд вошедшего мужчины как нельзя более соответствовал его представительной наружности.
— Спасибо тебе, земляк; что не зазнаешься и не забываешь меня, — приветливо сказал монах вошедшему к нему Шакловитому.
— С чего же мне перед тобою, отец Сильвестр, зазнаваться? Перед другими, пожалуй, что и зазнаюсь вскорости, а тебе я слишком много обязан! Пошли мне твои советы на пользу, да и теперь я пришел к тебе посоветоваться! — сказал гость, дружески поцеловавшись с хозяином.
— А что, Федор, думал ли ты, живя со мною в Новоселках, что дойдешь когда-нибудь до такой великой чести в царствующем граде Российского государства? Помнишь, как мы, бывало, с тобою иной раз в пустынный Курск завернемся, так и там никто на нас смотреть не хотел. Впрочем, я-то и теперь только смиренный иеромонах, а ты уже стоишь на чреде боярской…
— Погоди, Сильвестр, — сказал одобрительно Шакловитый, — станешь и ты скоро на такую высоту, о какой тебе и не думалось.
— Нешто и я доберусь до пестрой патриаршей ризы? — полушутя и полууверенно спросил монах.
— Отчего ж не добраться, если только удастся то, что задумал я и о чем пришел потолковать с тобою? — проговорил твердо окольничий.
— А что же такое ты задумал?
— Задумал я женить князя Василья Васильевича на царевне Софье Алексеевне, объявить его царем, самому стать при нем первым лицом, а тебя, земляка, поставить патриархом московским и всея Великия, Малыя и Белыя России.
Сильвестр добродушно засмеялся.
— Смел ты больно!.. Хватит ли у тебя на то сил? — спросил он с выражением сомнения.
— Сил-то как не хватит, когда стрельцы у меня под рукою! А хватит ли у меня уменья без твоих разумных советов?
— Ведь вот какие диковинные затеи у тебя в голове. Об них небось мы не только не смели сами помыслить, когда служили вместе в приказе Тайных дел подьячими, да еще ловили и пытали таких затейщиков! — смеясь, проговорил Сильвестр.
— Прежняя служба пошла мне впрок, на ней ко многому я присмотрелся и многому научился; да времена-то теперь не те: из простого приказного попал я в окольничие, из бедного стал богатым; царевна пожаловала мне много вотчин и отписной двор в Белом городе на Знаменке. Неужели же остановиться на этом и не попытаться идти далее? — говорил Шакловитый.
— Ну, так если уже ты пришел ко мне, Федор Леонтьевич, за советом, скажу тебе вот что: нужно, чтобы царевна венчалась на царство и объявила себя самодержицею, тогда власть ее не только будет равно власти ее братьев, но, как старшая между ними, она будет первою царствующею особою. А о браке князя Василия с правительницею пока не думай. Еще Бог знает кто может быть ее суженым! — сказал загадочно Сильвестр.
Шакловитый вопросительно взглянул на негр и призадумался, а монах замолчал.
— Да кто же, кроме князя Василья, может быть достоин ее руки? — заговорил Шакловитый.
— Ну, Федор Леонтьевич, в истории разные случаи бывали. Да и что тебе за нужда идти в сваты? Выбрать мужа будет делом самой царевны, а ты только устрой при помощи стрельцов так, чтобы она венчалась на царство, а без этого ничего не выйдет. Подрастет царь Петр и отнимет у нее правление. Смотри, каким орлом этот малолеток и теперь уже выглядывает! Не даст он царевне долго оставаться с ним в одном гнезде, выживет ее оттуда.
Черные глаза Шакловитого злобно сверкнули, и судорожная дрожь подернула его губы.
— Ну, это еще посмотрим! — насупясь, промолвил, он. — Хотя орел и знатная птица, да ведь и ее общипать можно!.. А что, отец Сильвестр, погадал ты мне на звездах?
Сильвестр вздрогнул, медленно приподнимаясь с кресел. «Ох, ох! Плохо тебе будет!» — подумал он и, подойдя к полке, приделанной вдоль стены, достал о нее ворох бумаг и выбрал оттуда один листок.
— Вот твой жребий, — сказал он, показывая Шакловитому кусок бумаги, исчерченный кругами и линиями, исписанный цифрами со множеством вычислений и помарок и искрещенный разными непонятными фигурами.
— Ничего я тут, отец Сильвестр, в толк взять не могу! — сказал он.
— Еще бы захотел понять что-нибудь! Всему, брат, нужна наука. Разъяснить эти чертежи, фигуры и цифры может только такой звездочет или астролог, как я, — не без самоуверенной гордости заметил монах. — Смотри, — начал он, положив на стол бумагу и указывая на ней циркулем, — вот здесь будут знаки Зодиака, а здесь идут планиды, а тут звезды…
Шакловитый приготовился слушать внимательно объяснения Сильвестра, как вдруг вбежал в комнату молодой келейник.
— Боярин князь Василий Васильевич пожаловал к тебе, отец строитель! — торопливо крикнул келейник.
Сильвестр и Шакловитый взглянули в окно.
По дорожке, обсаженной по сторонам молодыми березами и ведшей к хоромам строителя, важно и медленно шел сановитый Голицын. Монах и окольничий поторопились выйти к нему навстречу, но, прежде чем успели подойти к боярину, к нему уже подбежал завидевший его Силин. Митька упал на колени перед князем и раболепно поцеловал полу его ферязи, а боярин снисходительно протянул ему свою руку, которую он тоже поцеловал.
— Поди-ко сюда, — подмигнул ему Голицын, вызывая его с дорожки на лужайку.
Заметив, что боярин хочет говорить с Митькою наедине, Сильвестр и Шакловитый приостановились.
— Ну что же, Митька, гадал ты мне в Солнце? — полушепотом спросил Голицын. — Что же ты узнал?
— Ты любишь чужбину, и она тебя любит, а свою жену ты забыл, — шепнул ему на ухо Митька, тотчас же отскочив от боярина, встал почтительно за его спиною.
Голицын как будто пошатнулся при этих словах Митьки и нахмурил брови.
— Глупости ты городишь! — сказал он ему через плечо, полуоборотя к нему свое лицо.
— Ни, не глупства, наияснейший князь, не глупства я молвлю, а правду, — смело возразил поляк.
Голицын сделал вид, что не слышит этого возражения, и пошел далее. Сильвестр и Шакловитый поспешили к нему. Боярин, сняв шапку, подошел под благословение отца строителя и приветливо кивнул головою окольничему, как близкому человеку.
Вошедшего в келью Голицына Сильвестр усадил в кресло около стола.
— А ты, отец Сильвестр, по-прежнему занимаешься отреченною наукою? — начал князь, увидев попавшийся ему на глаза гороскоп Шакловитого. — Смотри, сожжем мы тебя где-нибудь на Болоте в срубе за колдовство!