Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Не знаю, мистер Гирстон. Думаю, вознаграждение будет соответствовать оказанной помощи.

— Вниманье, синьоры и синьорины. Одиннадцать часов пятьдесят пять минут. Разливай, боярин-кравчий, — сказал он. Маша, не удивившаяся «братьям и сестрам», не удивилась бы вероятно, если бы услышала здесь обращение «бледнолицые»; но «синьоры и синьорины», «боярин-кравчий» совершенно ее пленили. Воробей большой ложкой разливал жженку. В левой руке он держал один из своих кинжалов, и держал с таким видом, точно собирался тотчас вонзить его в чью-то грудь. К нему, наступая в темноте друг другу на ногу, с извиненьями, с шутками, с хохотом, пробирались и протягивали стаканы участники пирушки. — «Вы бы кинжал спрятали и на пол вина не лили», — посоветовал Дворник. Миниатюрная барышня передавала соседям стаканы, держа их двумя пальцами сверху за края. Передавая стакан Маше, она пролила на скатерть несколько капель и поспешно сказала: «Простите, ради Бога! Я вас не обожгла?» — «Нет, что вы, напротив», — горячо ответила Маша. «Ах, как глупо: „напротив“! Но, слава Богу, она, кажется, не слышала!..»

— О\'кей, — решился он. — Да, я его знаю. У нас с ним… одно время были деловые связи. Зовут его Мерримен, он был агентом по продаже недвижимости. Сегодня по телевизору показывали дом, где его убили.

— Девушка уехала с Беном Меррименом в ноябре?

— Совершенно верно.

— Они дружили?

— Братья и сестры, все получили по кубку? — прокричал Воробей. — «Все, все!» — послышались голоса. — «Не все, не все!», «Я не получил!» — возмущенно кричали другие. — «Себя забыл! Себе налейте, Воробышек», — с ласковой насмешкой сказал Дворник. «Коля Морозов. Очень способный мальчишка», — подумал Мамонтов с непонятным ему самому недоброжелательством. — «Весьма развитой и много читал для своих лет», — как обо мне в седьмом классе писал отцу словесник Федор Павлович. Морозова увлекла в революцию именно ее романтика. Он персонаж из «Эрнани», и для него все эти кинжалы и револьверы, кубки и гайдамацкие песни имеют неизъяснимую прелесть. Ему каждая новенькая идейка кажется гениальной, а каждая неуродливая девица красавицей. Он храбр и ничего не боится. В восемнадцатом веке он участвовал бы в дворцовом перевороте, был бы влюблен в княгиню Дашкову и воспевал бы ее в пылких стихах… Впрочем, я и к нему несправедлив: он талантливый, привлекательный человек… А Михайлов кем был бы в старой России? Михайлов зарезал бы патриарха Никона, никого не выдал бы под пыткой и взошел бы на костер с уверенностью, что чрезвычайно удачно и разумно прожил свою жизнь… Хотя это и слащавый вздор, будто на костер можно взойти «с улыбкой счастья», будто можно выдержать изобретательную пытку «не пикнув»… Умный человек, замечательный человек, но лунатик, большая душа, завороженная одной мыслью до слепоты. Он меня терпеть не может, как ненавидит всех недоверчивых, путаных, колеблющихся людей. А может быть, предполагает, что я уйду к тем и стану, скажем, директором банка?.. Тихомиров… Жуткий человек-шарада, сомневающийся во всем теоретик, вождь революционной партии, говорящий с усмешечкой, что революции можно было бы положить конец, если бы пороть террористов, Фома-дворянин на теоретическом безлюдье, цареубийца, ходящий по воскресеньям в церковь, чтобы помолиться об успехах террора — а может быть, и вовсе не об этом. Перед тем, как бросить бомбу в царя, он истово перекрестится: попадешь на виселицу, так хоть обеспечить себе и царство небесное, в дополнение к историческому бессмертию… Впрочем, он никакой бомбы не бросит: как теоретик, он слишком необходим партии, России, человечеству… Колодкевич. Да, это прекрасный, честный, чистый человек, ничего не скажешь (зачем же «говорить»?). Перовская или Геся тоже ушли в революцию лишь для того, чтобы помочь задавленным нуждой и горем людям. Таких среди них немало… Лиза Муравьева… Спортсменка террора, Карло в юбке, человек тройного сальто-мортале. У нее кажущаяся неестественность, это очень редкая черта. Она погубит себя ради сильных ощущений и из боязни прожить жизнь «как все»… А это кто? Не помню ни фамилии, ни клички. Помню, что любит произносить пламенные речи и обычно говорит о чаяниях … Если кто способен сказать «чаяния», то ясно, что это политический попугай или человек с заношенными от природы мозгами. У него тоже, верно, будет плохонький биограф, и он даже будет немного похож на свое изображенье в биографии, вот как тенор иногда бывает немного похож на свой портрет в иллюстрированном журнале… Какой ужас будет Учредительное Собрание, никто из них, кроме Желябова, там двух слов не сможет связать. Я тоже хорош! У меня ум бескорыстного разлагателя и душа вечного ренегата… Как люди, они все, конечно, лучше меня», — думал Николай Сергеевич. У чаши Тарас начал считать с часами в руке:

— Думаю, да. Сюда ведь тоже он ее привез.

— Когда это было?

— В первых числах ноября. Мне он сказал, что она дочка миссис Смит и мать не возражает, если дочь поживет у нее в квартире. А мне-то какая разница, пусть живет, — не моргнув глазом солгал управляющий. — Квартиру ведь не миссис Смит, а Мерримен снимал, за нее было до конца года заплачено.

— Десять!.. Одиннадцать!.. Двенадцать, с Новым годом! — закричал он, и без всякого его желанья, эти слова прозвучали так, точно он призывал людей к восстанию. Маша в восторге отхлебнула глоток горячей жидкости, поперхнулась, вскрикнула и уронила стакан. Жженка больно обожгла ей колено, но она об этом не подумала, не подумала даже о своем новом платье. «Боже, что я сделала!» Стакан не разбился, Маша быстро нагнулась, подняла его и стукнулась с кем-то лбом. Воробей налил ей еще жженки. Она зажмурилась, выпила все, как в детстве глотала касторку на пиве. На глазах у нее выступили слезы, она схватилась левой рукой за шею, широко раскрыла рот, затем закашлялась. — «Осторожнее, черти, ведь кипяток!» — «За свободу, братья!». — «Соня, с новым счастьем!» — «Друзья, за матушку Русь!» — слышались крики. Маша с минуту ничего вокруг себя не видела.

— И сколько времени девушка в этой квартире прожила?

Затем наступило блаженство. Вокруг Маши обнимались и целовались люди. Она сама обнималась и целовалась, с сестрой, с Гесей, с миниатюрной барышней, с Воробьем, который все еще держал в руке кинжал, с другими мужчинами. «Это не стыдно, это как на Пасху!» — думала Маша. Дворник отечески поцеловал ее в лоб. Ото всех пахло ромом, она еле разбирала, с кем целуется. Кто-то принес из соседней комнаты зажженную свечу. Маша еще увидела, как у бегающего пламени над чашей Тарас целовался с миниатюрной барышней. «Какое у нее лицо!» — успела подумать она.





Сверток, привезенный Лизой, тотчас поступил в распоряжение Геси Гельфман. Она, вздыхая, выставила в кухне за окно ветчину, икру, семгу. Геся помнила, что в ее родном Мозыре целые семьи живут на пятнадцать копеек в день. Здесь же еды было, по меньшей мере, на десять рублей: она знала цены, так как часто останавливалась перед витринами гастрономических магазинов; выставленные там товары ее не соблазняли: у нее был хронический катар желудка, нажитый в Литовском замке. Но она грустно удивлялась, как людям не стыдно есть — да еще выставлять напоказ — такие дорогие вещи, когда кругом столько голодных.

Геся выросла в чрезвычайно религиозной еврейской семье и в ранней юности строго соблюдала все обряды. Позднее она бежала из родительского дома и, чтобы приобщиться к цивилизации, стала акушеркой. Отец ее проклял. На акушерских курсах она сблизилась с русскими революционерками. Остальное сделала тюрьма. Революционеры уходили в народ — и она ушла в народ. Они признали, что надо убить царя, — и она послушно приняла участие в подготовке цареубийства. Геся сошлась с русским террористом, старалась забыть все мозырское и в целях борьбы с религиозными предрассудками считала себя обязанной есть пищу, запрещенную еврейской верой. Однако, вид и вкус ветчины все еще были ей не совсем приятны.

После того, как Новый год был встречей и первые революционные песни спеты, Геся ушла на кухню. Она всегда, на всех конспиративных квартирах, уходила на кухню, которая скоро и поступала в ее распоряжение. Почти весь этот день она готовила трудное рыбное блюдо. Теперь надо было еще обложить рыбу картошкой и морковью. Этим Геся и занялась, издали прислушиваясь к пению и даже подпевая вполголоса «Марсельезу» без слов: впрочем, слов, кроме двух первых строк, не знал никто.

— Гесинька, дело самонужнейшее, — сказал появившийся на кухне Александр Михайлов. — Вы, милая, оставьте чего-нибудь повкуснее для одного человека, который нынче не мог прийти. Что у вас есть? — озабоченно спросил он, думая о чахоточном Халтурине. Ему было известно, что во дворце прислуга ворует что хочет и ест что хочет; Халтурин должен был поступать как другие. Но необходимо было оказать ему знак внимания: товарищи о нем помнят.

— Я сию минуту приготовлю!

— Спасибо, Гесинька. А я вас еще по-настоящему не поздравил. С Новым годом, многолюбимая, — сказал он и поцеловал ее в густые черные волосы. Как чрезвычайно полезный, аккуратный и исполнительный человек, Геся пользовалась особым его расположением. Она чувствовала, что он целует ее совершенно так же, как только что целовал Тараса или Воробья.

— Вам тоже, Александр, — ответила она, подумав, не надо ли сказать «вас тоже». Геся не любила называть Михайлова Дворником. В Мозыре «дворник» было почти обидное, если не ругательное, слово, вроде «урядника» или «пристава». Ей было, разумеется, известно, что Дворник — Александр Михайлов, Старик — Лев Тихомиров, Тарас — Андрей Желябов. Однако, пользоваться настоящими именами в их среде было не принято. В первое время Геся не знала, как называть всех этих русских революционеров. Она вначале даже делала над собой усилие, чтобы как-нибудь не назвать, например, Старика «паном Тихомировым». Прошли годы, она привыкла к русской революционной среде, полюбила ее, оказывала партии немалые услуги, но в среде революционеров чувствовала себя все-таки не совсем своей (тем более, что между ними изредка попадались антисемиты). Геся исполняла опасные поручения так же аккуратно и точно, как в ранней юности исполняла религиозные обряды. Чаще всего она делала работу невыигрышную и неблагодарную; за нее, по чувству справедливости, заступалась Софья Перовская.

— Ваша рыба, Гесинька, один восторг. А я нынче очень голоден, — сказал Михайлов, чтобы доставить ей удовольствие. — Хотите, я вам помогу?

— Неделю, может, чуть дольше. Все это время она сидела запершись — тихо, как мышка. По-моему, и на улицу ни разу не вышла.

Она засмеялась: так ей было забавно, что Александр Михайлов, чуть ли не самый главный вождь, будет готовить рыбу. Геся Гельфман очень почитала партийную иерархию, боготворила Тараса и уважала Старика. Тихомиров никогда не удостаивал ее разговором, и инстинктом она чувствовала, что он антисемит. Но ей было известно, что он первый партийный теоретик. Она всегда чрезвычайно уважала науку.

— А Мерримен к ней наведывался?

— Почти каждый день заходил.

— Уже готово, кушайте на здоровье. Аристократка принесла такие деликатесы, — сказала она, показывая на тарелки с икрой и с балыком. Михайлов не одобрил покупок Лизы: слишком дорогие вещи. Конечно, Аристократка все купила на свои деньги, но она могла бы отдать эти деньги партии. Несмотря на возражения Геси, Михайлов принялся ей помогать. К ее удивлению, он и это делал очень хорошо.

— У них был роман?

— Сейчас Тарас будет читать стихи. А потом устраивается спиритический сеанс.

— На этот вопрос, мистер, я вам ответить не могу, — сказал Гирстон через силу, еле ворочая языком, словно верблюд. — В частную жизнь квартирантов мы не вмешиваемся, — добавил он, поджав губы.

— Это зачем? — испуганно спросила Геся. Он засмеялся.

— И все-таки, как вам кажется, мог у них быть роман? Это важно.

— Хотят узнать, как кончит свои дни папаша. Будет вызван дух Николая I, он все и скажет… Ну, теперь рыба хороша на загляденье. Пойдем, Гесинька.

— Мог, почему нет. Сидел он у нее допоздна, продукты ей носил. Да и уехали они вместе — это тоже не случайно.

Они вернулись в столовую с блюдом и с тарелками. На них зашикали. Желябов стоял у чаши, в которой догорал ром. Маша, уже пьяная, захлопала в ладоши, влюбленно на него глядя. «Тарас это, верно, прозвище. Как его зовут по-настоящему?» — Ей нравились твердые, короткие мужские имена: Андрей, Федор. Маше казалось, что она никогда не видала такого богатыря и красавца. «Что, если бы он полюбил меня!» — подумала она и оглянулась на миниатюрную барышню. Та тоже в упор смотрела на Желябова. «Разумеется, она влюблена в него. Я тоже, но это ничего! Я и ее страшно люблю, и их всех… Верно, у меня с колена сойдет кожа?.. Ах, как я счастлива, как весело, как хорошо!» — думала Маша. Тарас начал читать. Ей казалось, что он читает лучше, чем сам Самойлов в Александрийском театре. Слов она не понимала и даже плохо их слышала.

— Вы говорите, они поехали к ее матери в Сакраменто?

Я видел рабскую Россию —Перед святыней алтаря:Гремя цепьми, склонивши выю,Она молилась за царя…

— Так они мне сказали.

Его голос не только наполнял всю квартиру; но верно был слышен и на лестнице. Михайлов опять беспокойно вышел на площадку и прислушался. Из всех квартир дома несся пьяный гул. Опасаться было нечего. Он вернулся в столовую и стал слушать. «Эх, хорошо декламирует! Не заикается…» Почти без всякого усилия он подавил в себе чувство соревнованья: Желябов был драгоценнейший человек, пожалуй, самый нужный из всех партийных работников. «Да, да, молилась за царя!» — хотела закричать Маша, но у нее перехватило горло. «Все погибнем — и так и надо!» — сказала себе Лиза. Мамонтов с порога полуосвещенной комнаты смотрел на Желябова и думал, что этот человек по своей природе был бы везде первым, где бы он ни оказался: «При дворе, в Ватикане, в Конвенте, в раю, в аду…»

— А кто именно сказал, девушка или Мерримен?

— Кажется, он. Да, точно, Мерримен.

IV

— А о своих дальнейших планах они не говорили?

В одиннадцать часов у Чернякова в этот вечер оставался только доктор. Павел Васильевич уехал первый. Вскоре после его ухода простилась и Елизавета Павловна.

— Со мной — нет.

— Ну-с, дорогие гости, — сказала она, — вы были предупреждены, я вас покидаю. А Маша, по своей застенчивости, не желает оставаться одна в обществе мужчин… Нет, нет, ради Бога, не уходите. Прошу вас всех оставаться до утра, я велю подать еще вина. Не хотите? Ну, как знаете. Я уверена, что вы, Петр Великий, останетесь, правда?

— Девушке не терпелось увидеться с матерью?

Доктор и Коля предлагали проводить Машу, но Елизавета Павловна сказала, что сама довезет сестру домой: ей по дороге.

— Ей, по-моему, вообще все было безразлично. Вид у нее был совсем невеселый.

— Кроме того, если вы, Коля, проводите Машу, то кто же потом проводит вас? — спросила Лиза, всегда его дразнившая.

— А что вы можете сказать про ее мать? Вы же ее знаете?

— Конечно, она ведь у нас больше полугода квартиру снимала. С перерывами, правда. Миссис Смит с ее дочкой не спутаешь.

— Была бы честь предложена.

— То есть?

— Велика честь! Нахал.

— Мамаша — дамочка хоть куда, боевая. Богема, что ж вы хотите. Все художники такие.

— Маз на хаз и дульяс погас, — сказал Коля. Лиза, ничего не понявшая, только подняла руки к небу.

— А она художница?

Валицкий не предложил проводить дам. Он сухо простился и ничего не ответил на какое-то хозяйское «надеюсь, что» Чернякова. Петр Алексеевич был приглашен встречать Новый год в пять домов, принял приглашения в три, собирался побывать в двух и предупредил Елизавету Павловну, что уедет в одиннадцать. Но почему-то ему было совестно оставлять Михаила Яковлевича. «Что-то у них нынче неладно. Неужто ухитрились поссориться на Новый год?»

— По ее словам, да. Сниму, говорит, квартиру, чтобы было где порисовать на покое. Я, правда, ни разу не замечал, чтобы миссис Смит картины писала. Да и вообще я ее редко видел. Квартиру ведь ей снял Бен Мерримен, он со мной вел переговоры, а не она. Иногда, бывало, я ее по целому месяцу не видал. Приедет, поживет и опять уедет. Да и держалась она очень незаметно.

Черняков вернулся из передней, проводив жену и гостей. Он из последних сил старался казаться веселым, однако лицо у него было совершенно расстроенное.

— Вот так и живем, — сказал он после недолгого молчания.

— Она одна жила?

— Да, вот и живем, веселимся, кутим, а кругом столько горя, — сказал Петр Алексеевич. Он решительно ни на что не намекал и сам подумал, что его замечание ни к селу, ни к городу. Черняков поспешно на него взглянул. Ему было непривычно предположение, что он может вызывать жалость.

— Приезжала и уезжала одна.

— А то вы еще посидели бы, Петр Великий? Куда же спешить?

— А гости у нее бывали?

— Я, собственно, обещал к двенадцати быть у Васильевых, но спешить в самом деле некуда, — ответил, к собственному удивлению, Петр Алексеевич.

— Вот это дело! — радостным тоном сказал Черняков и велел подать коньяку. Горничная, скрывая ненависть к господам, принесла бутылку и рюмки. «Быть может, он знает, все уже знают?» — думал Михаил Яковлевич.

— Наверно. Я за этим специально не слежу, но, куда вы клоните, понимаю. Вы хотите знать, навешал ли ее мужчина? — Последние слова Гирстон произнес, опять поджав губы, отчего вся фраза сделалась неприличной.

Они выпили. Доктор больше от скуки заговорил о Товариществе передвижных выставок и очень хвалил передовую живопись. В политике ему все труднее было идти в ногу с молодежью, но в науке, в литературе, в искусстве он становился все более радикален, точно одним искупал другое. Черняков в другое время мог бы с честью поддержать разговор о живописи. Теперь он смотрел на Петра Алексеевича непонимающим взглядом.

— И что же, навещал?

— Да, да, очень интересно… Да, веянья, — сказал он и выпил залпом еще рюмку. «Положительно, с ним что-то неладное… Разве Гнейста попробовать? — подумал доктор, знавший, что о своем учителе Черняков может говорить часами. — Но как, черт побери, перейти?»

— Точно сказать не могу.

— Вы не находите, что Саврасов очень похож лицом на вашего учителя Гнейста? — экспромтом придумал Петр Алексеевич.

— А вы сами когда-нибудь видели ее вдвоем с мужчиной?

— Ни малейшего сходства, — мрачно ответил Черняков. «Ох, напрасно я остался!» — сказал себе доктор, искоса взглянув на стенные часы. Короткая стрелка уже почти сливалась с верхним числом циферблата. «Теперь уезжать не годится: и он обидится, и к Васильевым я на встречу уже не поспею».

— Сейчас и не вспомню. Здесь ведь, знаете, сколько людей ходит. И днем, и ночью… Я за своими жильцами шпионить не нанимался.

Длинная стрелка, наконец, нагнала короткую, часы зашипели, из них выскочили две фигуры. «Кто это бывает с Купидоном? Бавкида? Нет, Бавкида та с Филемоном…» Петр Алексеевич чокнулся с Черняковым, пожелал счастья, и сдуру, опять от скуки, пошутил о «будущих Михайловичах и Михайловнах». Черняков изменился в лице. Когда он купил, тоже по необыкновенному случаю, эти старинные часы, он именно представлял себе, как у него и его будущей жены друзья, при виде Купидона и Психеи, будут отпускать нескромные шутки. Черняков встал, прошелся по столовой и остановился перед доктором.

— А мог этот человек быть Беном Меррименом?

— Петр Алексеевич, я знаю, вы мой истинный друг! — сказал он дрогнувшим голосом. Доктор взглянул на него с удивлением.

— А почему бы и нет? — Управляющий отвел глаза, уставившись куда-то в угол, а потом вдруг спросил: — Скажите, а что случилось с Беном, мистер? По телевизору сказали, что его забили насмерть.

— Да, конечно… В чем дело?

В это время хлопнула входная дверь, но вместо Стэнли в подъезд вошла молодая женщина в темной шляпе и в строгом костюме. Она закрыла за собой дверь, с минуту постояла, устало облокотившись на притолоку, а затем, встретившись глазами со мной, стала подыматься по лестнице. В кабинете у нас над головой застучали ее быстрые шаги.

— Я все вам скажу. Я знаю, вы самый дискретный человек на свете. С кем же мне поделиться?.. Я вам скажу! — повторил Михаил Яковлевич. В нем точно повернули кран: не останавливаясь, одним духом он рассказал Петру Алексеевичу все.

— …Петр Алексеевич, вы друг, старый друг… Дайте мне совет, что мне делать? Скажите, что вы об этом думаете, — с отчаянием говорил Черняков.

— Так кто же убил Бена Мерримена? — повторил управляющий свой вопрос.

Но доктор в первые минуты не мог сказать ничего связного. Он только беспомощно разводил руками.

— А я вас хотел об этом спросить. Вы же его лучше знали, чем я.

— Вы поступили благородно, — наконец сказал он.

— Друзьями нас с ним не назовешь, в гости мы друг к другу не ходили. Мне вообще, если честно, многое в нем не нравилось.

— Что именно?

— Да разве в этом дело? — вскрикнул Михаил Яковлевич. Ему однако были приятны слова доктора. Петр Алексеевич справедливо пользовался репутацией совершенного джентльмена. Его, как впрочем и многих других, называли «последним рыцарем». — Но что же мне делать?

— Он ведь был картежник, бабник, выпить любил. А я денег попусту не трачу и от таких, как он, стараюсь держаться подальше. У нас с Беном были сугубо деловые отношения.

— И как он в деле?

— Мне незачем вас спрашивать, любите ли вы ее?

— Если б не любил, то никакой трагедии не было бы, — сказал Черняков и почувствовал, что слово трагедия для других все-таки слишком сильно. — Я вас спрашиваю, что мне делать!

— Смышленый, может, даже чересчур. Чего он только не придумывал. Пару лет назад, например, когда квартир не хватало, он брал взятки с будущих квартиросъемщиков. Потом ему пришла в голову мысль приманивать квартирами потенциальных покупателей домов. Сдаст им квартиру, а потом говорит: если купите дом, квартплаты можете не платить.

— Что же вы можете сделать? Вы знали, на что идете.

— Он и с миссис Смит так поступил?

— Нет, ее квартира была оплачена до конца года.

Петр Алексеевич был растерян. Больше всего его поразило то, что Лиза чуть было не обратилась к нему. «Разумеется, я дал бы согласие! Я был бы счастлив!» — думал он. До него доходили слухи, что Елизавета Павловна собирается войти в «Народную Волю». Но он не очень им верил и не думал, что дело так серьезно. «Лиза, Лиза Муравьева, с рысаками, с платьями от Борта! И это я помог ей тогда обмануть отца! Ведь это будет отчасти и на моей совести, если что случится!.. Но сейчас, что же ему посоветовать? Что сказать? Конечно, его очень жаль, он в самом деле поступил хорошо. И надо же было, чтобы это случилось с таким человеком, как он!» Доктору совестно было вспоминать, что он иногда за глаза посмеивался над Черняковым. «А в разговоре с ним посмеивался над теми, с кем посмеивался над ним. И так все делают, просто стыдно…» В сотый раз Петр Алексеевич обещал себе больше никогда этого не делать.

— Она, кажется, оставила здесь свою мебель?

— Да, неприглядны некоторые явления русской действительности, — сказал Петр Алексеевич. Позднее он ругал себя за эти слова дураком. Однако Черняков посмотрел на него с благодарностью. Собственно, доктор имел в виду фиктивные браки, но Михаил Яковлевич отнес его слова к народовольцам.

— Да, Мерримен сказал, что мебель ей не нужна. Такая мебель якобы не годилась для нового дома, который он ей присмотрел.

— Когда он вам об этом сообщил?

— Сколько раз я вам говорил, что я думаю об этих господах! А вы спорили!

— Где-то в начале декабря. Позвонил и сказал, что миссис Смит с мебелью возиться не станет и я могу, если хочу, сдавать квартиру вместе с обстановкой. Тогда я и узнал, что после Нового года миссис Смит у нас жить не будет.

— А вы видели миссис Смит после отъезда ее дочери?

Так они разговаривали часа полтора. Им было неловко друг перед другом. Бессмысленны были и вопросы, и ответы. Горничная входила в гостиную, передвигала поднос, уносила пепельницу. Наконец, Петр Алексеевич встал. Измученный Черняков больше его не удерживал. Он сам не знал, рад ли или сожалеет, что рассказал о своей тайне. Доктор крепко пожал ему руку и сказал:

— Вроде бы нет. Но квартирой она могла воспользоваться и без моего ведома — до конца года она ведь принадлежала ей.

— Перемелется, мука будет.

Странно. Получается, что миссис Уичерли переехала в отель «Чемпион», хотя в это время в ее распоряжении были и прекрасная квартира в Сан-Матео, и еще не проданный дом в Атертоне.

— А вы не знаете, почему она отсюда уехала, мистер Гирстон?

— Теперь, во всяком случае, не мука, а мука, — ответил Михаил Яковлевич и огорчился, что неожиданно сказал неуместный каламбур. Доктор слабо улыбнулся.

— Кто? Миссис Смит? Мать?

В передней горничная подала ему шубу. Встретившись с ней взглядом, Петр Алексеевич понял, что ее тоже звали встречать Новый год, что она из-за него не могла пойти. Он поспешно сунул ей три рубля.

— Да. У нее были здесь какие-то неприятности?

— Да, действительно, теперь я припоминаю, она не поладила со своим соседом. Но это было еще весной.

— Еще раз с Новым годом, Варя, — Петр Алексеевич вспомнил, что Варя горничная Васильевых, а эту зовут как-то иначе. Он торопливо скрылся за дверью и на лестнице, больше от смущения, поднял воротник шубы.

— В каком месяце?

Управляющий наморщил лоб, а потом расправил морщины пальцами.

Ночь была холодная. Почти на каждом перекрестке горели костры. Доктор, весь день посещавший и принимавший больных, был очень утомлен, но ему не хотелось возвращаться домой, в неуютную холостую квартиру. «Фиктивный брак! Лиза террористка!.. Чудеса… Как же это кончится? Просто беда!.. Конечно, они во многом правы. Однако… С их точки зрения какой-нибудь Дюммлер был хуже уголовного преступника. А вот я знаю, что он был слабый, больной, очень несчастный человек. С его же точки зрения они были хуже уголовных преступников! Нет, надо просто, в меру сил, делать добро, служить бесспорному добру, есть ведь, к счастью, и такое!.. Да, не хочется идти домой…» Петр Алексеевич знал, что у Васильевых его встретят радостным гулом, хохотом, дружеским негодованием, что появятся вина и закуски, что в душной кухне замученный повар начнет разогревать и жарить что-то нарочно для него. Он опять вспомнил о «Варе», о «неприглядных явлениях русской действительности». «Нет, никуда не поеду!»

— В марте, кажется. В марте или в апреле. Обычно мы ведь с ней не разговаривали, раскланивались только, а тут врывается она ко мне в кабинет и заявляет, что мистер Квиллан за ней шпионит. У немолодых женщин, особенно если они на мужиках сдвинуты, это бывает. Она потребовала от меня, чтобы я его выгнал. А я ей говорю: не могу, права не имею, вам, дескать, показалось, можно подумать, у мистера Квиллана других дел нет. Слава богу, образумилась.

В Зимнем дворце были ярко освещены все окна. «Как-то эти встречают Новый год?» — думал доктор, переходя через площадь, стараясь попадать калошами в чужие следы на снегу. «А обманчива внешность счастливой жизни. И у меня тоже впереди мало хорошего! Тридцать пять лет. Кроме увеличения практики, ждать в сущности нечего». — Практика у Петра Алексеевича росла, он немало зарабатывал и раздавал почти все: значился в черных списках всех благотворительных организаций Петербурга, платил за учение неимущих студентов, давал деньги революционерам и всем, кто у него их просил. «Лет через десять начну следить за собой, искать в себе признаки разных болезней, как большинство пожилых врачей…» Ему вспомнился вчерашний мнительный пациент, оказавшийся здоровым человеком. «Ушел в полном восторге, а чему, собственно, он обрадовался? Если у человека в 65 лет в полном порядке сердце, сосуды, легкие, то скорее всего он умрет от рака… Впрочем, все это вздор, и незачем об этом думать!» Ему еще сильнее захотелось оказаться в обществе веселых людей, в шумной, ярко освещенной, теплой комнате. На повороте за мостом он увидел извозчика, который сходил с козел, чтобы погреться у костра.

— Откуда вы знаете?

— Да она сама мне сказала. Подходит ко мне на другой день как ни в чем не бывало и говорит: «Я ошиблась, забудьте об этом». «А я уж и так забыл», — отвечаю. Нужна она больно мистеру Квиллану. У него и без нее девиц хватает.

— На Лиговку поедешь? Дам целковый, — нерешительно предложил Петр Алексеевич, как всегда, подумав, что нет никаких оснований говорить ты взрослому бородатому человеку. Извозчик только раза три похлопал руками над огнем, вздохнул и полез назад на козлы. «Нехорошо живем», — сказал себе доктор, садясь в сани. «Царь, если верить Софье Яковлевне, очень хороший человек, но с какой-то точки зрения — по-моему, впрочем, скорее глупой, — будет так называемая „высшая справедливость“, если его убьют за грехи мира, который он возглавляет… Да и будут ли лучше его и те, что его убьют, и те, что придут ему на смену?..»

— Что вы вообще можете о нем сказать?

— Жилец он тихий. Раньше, случалось, пластинки по ночам крутил, но я с ним переговорил, он и перестал. Нормальный, хороший парень, собственный магазин открыл.

Собственный магазин был и у Аль-Капоне.



— Квиллан сейчас дома?



— По-моему, еще не возвращался.

Вскоре после того, как часы пробили четыре, в передней послышался легкий шум. Лиза ключом открывала входную дверь. Увидев свет, она вошла в комнату мужа. Михаила Яковлевича охватила радость.

— Вы еще не спите, мой повелитель?

Я поднялся наверх, в квартиру Квиллана. Дверь мне открыла Джесси Дрейк. Увидев меня, она улыбнулась:

— Как видите, не сплю, — сказал Черняков. Ему показалось, что она выпила слишком много.

— Ну что, берете квартиру?

— Ах, какой чудесный мороз! Но и в тепле хорошо! Все хорошо!..

— Еще не решил. Сначала со Стэнли хочу поговорить.

— Было весело?

— А разве он не в магазине?

— Да… И, как видите, ничего дурного не случилось ни со мной, ни… и ни с кем. — Она чуть было не сказала «ни с Мэшей», но вовремя вспомнила, что это величайший секрет. — Петр Великий оставался до двенадцати?

— Нет, я проезжал мимо, его не было. Можно я его тут подожду?

— Мне бы не хотелось, чтобы он вас здесь застал. — Джесси потерла ушибленное плечо. — Прошлый раз я пустила сюда мужчину, и мне досталось.

— Петр Великий оставался до двенадцати, — повторил Черняков и встал, всунув ноги в ночные туфли. — Лиза, это так дальше продолжаться не может!

— Бена Мерримена?

— Что именно продолжаться не может?

— Да. — Тут она напряглась и, подозрительно прищурившись, спросила: — А вы откуда знаете? Вам Стэнли сказал?

— Вы знаете, что именно.

— От него дождешься.

Она с улыбкой на него смотрела. Голова у нее кружилась все больше. «Нет, вздор! Это вышел бы какой-то водевиль!» — подумала она.

— Вы сыщик?

— Как-нибудь поговорим, но не в четыре часа ночи… Я надеюсь, что вы еще заснете. Завтра торопиться некуда.

— Частный. Не беспокойся, Джесси. Меня не ты интересуешь. Вчера, я слышал, Мерримен показывал тебе какие-то деньги?

— Торопиться некуда, — бессмысленно повторил он.

— Они были краденые, я сразу догадалась, — прошептала она. — Я даже к ним не прикоснулась. Мне они не нужны. Ни он, ни деньги его.

— Я верно буду спать до двух часов дня. Мне так хочется спать, так хочется спать… Спокойной ночи… «Гремя цепями, склонивши выю, — Она молилась за царя…»

— Мне безразлично, касалась ты их или нет. По мне, хоть ноги об них вытирай. Меня интересует другое: откуда эти деньги взялись. — «И куда делись», — добавил я, но про себя.

— Что вы такое говорите?

— А меня, думаешь, не интересует? Приходит Бен, значит, вчера ко мне, в стельку пьяный, и говорит: «Поехали в Мексику». Как будто это так просто: взял да поехал. «Мы, — говорит, — заживем там с тобой по-королевски». «На что?» — спрашиваю. Просто чтобы разговор поддержать. Тут он деньги мне и показал. Пачка такая, что слон бы поперхнулся, сотни банкнотов по сто долларов каждый. Целая сумка. — На лице у нее застыло испуганное выражение.

— Нет, я так… Спокойной ночи, — сказала она, тяжело, до слез зевая.

— Какая сумка?

— Небольшая черная кожаная сумка с его инициалами. «Я, — говорит, — только что из Сакраменто». И рассказывает, что по поручению одной женщины — я ее знать не знаю — он продал в Сакраменто дом и якобы так ей понравился, что она ему отвалила всю сумму, что ей за этот дом выплатили. «Мне, — Бен говорит, — дала наличные, а себе чек оставила». Чудеса какие-то! Что-то я не припомню, чтоб люди просто так деньги раздавали. Деньги ведь не дают, их берут, а если надо, с потрохами вырывают. Тут я и смекнула, что деньжата у него ворованные. То-то он вдруг в Мексику собрался! «Будем, — говорит, — всю жизнь там жить».

V

— Он собирался остаться в Мексике навсегда?

В кабинете императора в Зимнем дворце ночью сорвалась со стены, вместе с огромным гвоздем, картина в тяжелой раме. Слуги, пришедшие утром убирать комнату, сообщили об этом царскому камердинеру. Камердинер доложил дежурному флигель-адъютанту. Флигель-адъютант, не зная в точности, как государь проводит день, снесся с министром двора. Граф Адлерберг предписал заведующему Зимним дворцом генерал-майору Дельсалю произвести починку в десять часов утра, так как обычно в это время император поднимался к княжне Долгорукой. От Дельсаля пошло распоряжение ведавшему низшим персоналом дворца полковнику Штальману. Он спустился вниз в подвальное помещение и приказал лучшему из дворцовых столяров Батышкову ровно в десять часов явиться в царский кабинет, вбить в стену крепкие гвозди и повесить на прежнее место картину.

— Так он сказал. Впрочем, Бен пьян был, и я к его словам не очень прислушивалась. Он ведь вообще приврать любил.

По дороге из подвала камердинер, знавший и любивший Батышкова, учил его манерам:

— А раньше Мерримен звал тебя с ним убежать?

— Полировать, братец, ты мастер, это верно: блоха не вскочит. А обращения не имеешь. Ну, как государь император в кабинете? Что ты сделаешь? — ласково-насмешливо спросил он. Батышков изменился в лице. — Я тебе скажу. Первым делом вытянись в струнку… Вот так, — показал он. — Эх ты, деревня! Прослужил бы с мое, да не так, как теперь служат, а как при покойнике, научили бы вытягиваться как следует!

— Убежать — нет. Но приударил он за мной основательно. Первый раз Бен пристал ко мне на Новый год, прямо у себя дома. Вязался с какими-то глупостями. «Давай, — предложил, — голыми танцевать». Я отказалась, а он все свое. Отговорить его невозможно было. Упрямый… был.

Они на цыпочках прошли по длинному ряду коридоров, зал, гостиных, частью полутемных, частью освещенных лампами и свечами. В одной огромной зале делались приготовления к встрече Нового года. Лакеи расставляли небольшие столы и горшки с огромными пальмами.

— А ты Меррименов давно знаешь?

Император еще находился в кабинете. Дежурный флигель-адъютант подумал и решил осведомиться.

— Салли — тысячу лет, а с Беном мы раньше были едва знакомы, я его всего несколько раз видела. Он ведь себя сердцеедом считал и на меня сразу глаз положил — я таким почему-то нравлюсь, поэтому и с Салли после ее замужества мы почти перестали общаться.

— А чем она занималась до того, как вышла за него замуж?

— Да пусть сейчас и починит, что ж ей так лежать? — рассеянно ответил Александр II, сидевший посредине комнаты за большим столом, заставленным безделушками, миниатюрами, дагерротипами. Кабинет был тоже освещен свечами, но гораздо ярче, чем залы, по которым в первый раз в жизни прошел Батышков. Флигель-адъютант ввел столяра. Батышков вытянулся у двери на мягком ковре.

— Актрисой была, как и я. Мы с ней познакомились, когда конкурс в кордебалет проходили. Я прошла, а она нет. Возраст, сказали, уже не тот. После этого Салли долгое время сидела без денег, и я ее выручала. Долг она мне вернула, уже когда на работу устроилась. Бен Мерримен взял ее к себе в контору, а потом женился на ней.

— Когда все это было?

— Здравствуй, брат. Смотри, почини хорошенько, — сказал царь, показывая на картину. — Вбей гвозди покрепче.

— Точно не помню. Лет пять назад. Потом мы с Салли долго не виделись, я ведь целый год или даже два в Неваде прожила.

— Так точно, ваше императорское величество, — запинаясь, проговорил Батышков. Царь поглядел на него. Ему, как всем, понравился этот высокий, красивый малый с длинным лицом и бородкой.

В комнате у нее за спиной раздался телефонный звонок. Вздрогнув, она опрометью, словно по сигналу тревоги, бросилась к телефону.

— Как тебя звать?

— Алло, это ты, Стэнли? — раздался из комнаты ее взволнованный голос.

— Батышков, ваше императорское величество, — срывающимся голосом сказал столяр.

Мы оба на некоторое время замолчали: она слушала Стэнли, а я — ее. Джесси медленно повернула голову в мою сторону и покосилась на меня своими густо подведенными глазами. В этот момент она очень походила на маленькую обезьянку.

— Откуда родом?

— Хорошо, — прошептала она наконец. — Все поняла, любимый.

— Вятский, ваше императорское величество.

Трубку на рычаг Джесси положила бережно, как будто боялась ее разбить.

— Что ж ты такой худой? Или вас плохо кормят?

— Извините, — сказала она, — но Стэнли попросил меня выполнить одну его просьбу.

— Никак нет, ваше императорское величество.

— Что именно?

— Ну, ладно. Так покрепче вбей гвозди, — сказал Александр II и опять углубился в бумаги. Батышков на цыпочках прошел мимо письменного стола.

— На этот вопрос я отвечать не обязана. И не буду.

— А где Стэнли сейчас?

Царь читал доклад начальника Третьего отделения, генерала Дрентельна, и делал на полях заметки, позднее покрывавшиеся лаком. Они были довольно однообразны: «Хорошо»… «Согласен»… «Очень жаль»… «Правду ли говорит?..» «Надо держать ухо востро»… Относились они к делам людей, которые собирались его убить, к их выслеживанию и к арестам. Александр II так привык к докладам подобного рода, что писал свои замечания почти автоматически; Дрентельн, наверное, мог предсказать, где и что напишет на полях император. Из доклада, как всегда, следовало, что крамольники очень страшны, что борьба с ними ведется умно, тонко, чрезвычайно успешно. Царь не очень этому верил и не слишком любил Дрентельна. Но Дрентельн был ничем не хуже и не лучше своего предшественника; ничем не хуже и не лучше был бы, вероятно, и его преемник. «А все-таки не отправить ли его на покой в Государственный Совет?»

— Он не сказал. Правда, — соврала она.

Ему все чаще казалось, что главный недостаток его правления заключался в полумерах. «Батюшка подавил бы революционное движение в несколько недель. Оно при нем, верно, и не возникло бы. Да, конечно, если прогонять людей сквозь строй!.. Пойти противоположным путем, превратиться в русскую Викторию? Может быть, и это обеспечило бы спокойствие? Но отказаться от заветов предков!.. И это значило бы уступить им! Они торжествовали бы, что террором заставили меня уступить!..» — Он почувствовал, что с ним может случиться припадок бешенства, что он напишет на полях непоправимое, чего ему не простит история. Александр II поспешно отложил доклад Дрентельна.

Выводить Джесси на чистую воду никакого смысла не имело, и я спустился вниз. Гирстон стоял у входа в свой кабинет с таким видом, будто я по меньшей мере пообещал ему рай, а отправил в прямо противоположную сторону. Когда я проходил мимо, он вцепился мне в локоть и, дыша в ухо, прошептал:

На столе лежала телеграмма из Канн: лейб-медик Боткин и доктор Алышевский, сопровождавшие больную императрицу, извещали министра двора о небольшой перемене к худшему: температура 38, пульс 108. Как царь ни жалел медленно умиравшую жену, он не смел самому себе отдать отчет в своих чувствах. «Да, все это ужасно», — думал он. Но, при его страстной любви к жизни, ему даже теперь, в старости, трудно было находить ужасным что бы то ни было. Александр II взял следующую бумагу из кипы, лежавшей на круглом столике. Это был доклад министра финансов.



— А как же вознаграждение?



— Если сведения, которые вы мне дали, помогут отыскать девушку, я похлопочу за вас, — отчеканил я.

У длинной стены кабинета, позади письменного стола, Батышков, трясясь всем телом, вынимал из мешка инструменты. Он в первый — и единственный — раз в жизни видел императора Александра.

— А на какую сумму я могу рассчитывать?

— Это не в моей компетенции.

Батышковым назывался народоволец Халтурин, нанявшийся столяром во дворец для того, чтобы убить царя. Как большая часть низших служащих дворца, он жил в подвальном этаже. Каждый вечер Халтурин уходил в город и там, в пивных или на улице, встречался с Желябовым, который незаметно передавал ему мешочки с динамитом. Третье отделение и дворцовая охрана работали так плохо, что Батышков ни у кого не вызывал ни малейших подозрений и даже считался самым исправным из служащих. Ночью он зашивал динамит в свою подушку. От ядовитых паров его мучили головные боли, он тяжело кашлял и понимал, что жить ему все равно недолго: если не виселица, то чахотка. Понимал также, что устроить дело нельзя было до февраля, как его ни торопили. Динамит собирался медленно. Было бы во всех отношениях лучше хранить его в сундучке с пожитками. Но на это Халтурин решился не сразу: ему, очень бедному человеку, выросшему в рабочей полунищете, было жалко вещей; быть может, он находил удовлетворение в том, что спал на динамите и страдал от его испарений.

— А вы не могли бы выплатить мне сейчас небольшой процент от этой суммы?

Я швырнул в лицо управляющему двадцать долларов, как швыряют собаке кость, и вышел на улицу. Небо над крышами было какого-то непонятного зелено-желтого цвета, точно старый синяк. Смеркалось. Большинство машин ехало уже с включенными фарами.

Поступив на службу во дворец, Халтурин надеялся, что как-нибудь издали увидит Александра II. Почему-то ему страстно этого хотелось. Он иногда решался расспрашивать старых дворцовых рабочих и лакеев о том, каков государь, весь ли в золоте, ходит ли как обыкновенный человек. Люди смеялись и сообщали ему ценные сведения о порядке дня императора и о расположении комнат (у «Народной Воли» был план дворца, однако проверка признавалась необходимой). Дворцовые слуги хвалили царя: добрый, на бар иногда кричит, как бешеный, а слугам слова не скажет.

Влившись в поток транспорта, я заметил, что Джесси провожает меня глазами, стоя в окне второго этажа. На первом же перекрестке я свернул направо, развернулся и, проехав футов сто, остановился. Вдоль переулка росли какие-то неизвестные мне деревья с широкими листьями, под которыми шныряли ребятишки.

В то утро, когда его позвали наверх, Халтурин никак не предполагал, что окажется в одной комнате с Александром II, догадался лишь тогда, когда флигель-адъютант постучал в дверь кабинета — почтительно даже в отношении двери.

Я вернулся пешком на угол и стал следить за входом в «Конкистадор». Я уже докуривал вторую сигарету, когда к подъезду подкатило зеленое такси с мигающим фонарем на крыше. Из дома в пальто и с двумя чемоданами, коричневым и белым, вышла Джесси, таксист вылез из кабины, уложил чемоданы в багажник, дверца хлопнула, и машина отъехала.





Я поехал за ними, ни на минуту не теряя из виду мигающий фонарь в плотном потоке транспорта. Миновав Берлингэм, машина повернула на Бродвей; когда же впереди показался подземный переход в Бейшоре, у которого два месяца назад стояла под дождем Феба, я такси догнал. При свете ослепительных огней международного аэропорта за задним стеклом видна была головка Джесси.

Среди инструментов был тяжелый молот со вторым острым концом. Халтурин остановившимся взглядом смотрел в сторону стола. «Сейчас, сию минуту! — задохнувшись, подумал он. — Не успеет оглянуться… Да можно ли?.. Ежели б раньше сообразить!..» Он соображал плохо, но понимал, что есть маленькая надежда спастись, если царь не успеет вскрикнуть. «Взмахнуть выше головы — р-раз!.. Не вскрикнет!.. Сунул молоток в мешок… „Так что кончил, ваше высокоблагородие“… и шасть со двора…» Так он собирался уйти — и действительно ушел — после взрыва во дворце. Но взрыв был одно, это было совершенно другое.



Обогнув стоянку, такси затормозило у главного входа в аэропорт, и Джесси со своими чемоданами скрылась внутри. Я остановился поодаль, на зеленой разметке, и последовал за ней.



Она поднялась на лифте на второй этаж и там потерялась. Отыскал я ее только минут через десять: выйдя из уборной, она прошла буквально в пяти футах от меня. Губы накрашены, в глазах лихорадочный блеск. Меня она не заметила. Впрочем, она, по-моему, не замечала ничего вообще.

Впереди в толпе мелькала ее рыжая головка. Мужчины провожали ее глазами. Я шел за ней следом, держась на почтительном расстоянии. Джесси подошла к газетному киоску, купила журнал с меланхоличной девицей на обложке и села, положив ногу на ногу, на скамейку рядом с киоском. Она была в чулках, туфлях на высоком каблуке, а из-под расстегнутого пальто виднелось черное вечернее платье с глубоким вырезом.

Впоследствии Ольга Любатович вспоминала (несомненно, по рассказу самого Халтурина): «Кто подумал бы, что тот же человек, встретив однажды один на один Александра II в его кабинете, где Халтурину приходилось делать какие-то поправки, не решится убить его сзади просто бывшим в его руках молотком?.. Да, глубока и полна противоречий человеческая душа. Считая Александра II величайшим преступником против народа, Халтурин невольно чувствовал обаяние его доброго, обходительного обращения с рабочими».

Я купил «Кроникл» и сел по другую сторону киоска. На третьей странице газеты мне попалась на глаза фотография Мерримена — та самая, что и на его блокнотах. Все остальное я уже знал. Заканчивалась заметка заявлением капитана полиции Леймера Ройала, который заверял читателей, что силами шерифа округа Сан-Матео и местной полиции обвиняемые в зверском убийстве бандиты будут в скором времени схвачены. «Аресты последуют незамедлительно», — говорилось в заключение.



Опустив газету, я бросил взгляд на Джесси. Душещипательный женский журнал она читала с таким неподдельным интересом, будто на его страницах решалась ее судьба. Ни оглушительный рев самолетов, ни многоголосый шум толпы абсолютно на нее не действовали. Время от времени она посматривала на часы.



Время тянулось ужасно медленно. Джесси начала проявлять признаки беспокойства: опять взглянула на часы, встала, окинула взглядом огромный зал, опять села и стала нетерпеливо постукивать каблуком по полу. Потом достала из кармана пальто сигарету и сунула ее в рот.

Он приставил гвоздь к стене и слабо ударил молотком. Царь рассеянно оглянулся. «Больше нельзя! Если перестать бить, заметит!» — с невыразимым облегчением сказал себе Халтурин.

В ту же секунду перед ней вырос какой-то смуглый тип в элегантном плаще, взглянул на ее ноги, потом перевел взгляд на грудь и любезно протянул ей зажигалку. Резко отвернувшись от вспыхнувшего язычка пламени, Джесси посмотрела на незадачливого ухажера, да так, что тот мгновенно растворился в толпе. А она закурила и вновь раскрыла журнал.

Однако теперь ей явно не сиделось. Жадно затягиваясь, она поминутно смотрела на часы, потом бросила окурок на пол, встала, наступила на него ногой и стала бродить вокруг киоска, вглядываясь в лица сидящих. Я закрылся газетой.

Привычка взяла свое: «Нельзя, спора нет, нельзя! — думал он, как бы уже отвечая на упреки Желябова и Михайлова. — А может, они еще и не готовы? Разве можно на такое дело решиться без Тараса, не спросившись?.. Взрыв это так, а по голове лущить нет приказу!» Точно чтобы заглушить что-то в себе, Халтурин застучал молотком сильнее.

Вернувшись, она села снова, поерзала, опять положила ногу на ногу, зябко поежилась, хотя в зале было тепло, завернулась в пальто и сунула руки глубоко в карманы. Откинувшись на спинку, она сидела, поедая часы глазами, как будто ей за это платили зарплату. Минутная стрелка, как нарочно, двигалась еле-еле.

На полочке сбоку от картин в совершенном порядке стояли разные безделушки. Он уставился на одну из них мутным взглядом. Это было что-то фарфоровое. Вдруг, быстро оглянувшись, он сунул вещицу в свой мешок.

После телефонного звонка Стэнли прошло уже полтора часа. В аэропорту мы околачивались больше часа. Я прочел всю газету от корки до корки и теперь, от нечего делать, взялся за объявления. Какой-то джентльмен, пожелавший остаться неизвестным, предлагал продать или взять на прокат «единственную подлинную фотографию» Иисуса Христа. Мне было так скучно, что захотелось на эту фотографию взглянуть.

Позднее Халтурин не мог понять, что такое с ним случилось. — «На память взял! Мое дело! Говорю, на память!» — упрямо и бессмысленно твердил он членам Исполнительного комитета, которые смотрели на него с недоумением. То ли действительно он взял эту никому не нужную безделушку на память о страшных минутах, которые пережил в кабинете, то ли, не совершив убийства, хотел показать свое презрение к их законам, то ли был в эту минуту почти помешан. Товарищи, уж совсем ничего не понимавшие и очень им недовольные, велели ему, с риском вызвать подозрение, с опасностью для всего дела, поставить вещицу на прежнее место.



Я уже собирался подойти к Джесси, когда ее терпение лопнуло. Бросив на часы последний, полный ненависти взгляд, как будто только они и были во всем виноваты, девушка вскочила, направилась к лифту и спустилась на нижний этаж. Я догнал ее у стоянки такси:



— Не трать на такси деньги, Джесси. Я тебя подвезу.

Прижав кулачок к губам, она в ужасе уставилась на меня:

Доклад по финансовым делам был невообразимо скучен. Александр II не был особенно трудолюбив. Вдобавок, в последние годы ему иногда — правда, не часто — казалось, что большого толка от его работы нет, что Можно было бы и не покрывать лаком для вечности те замечания, которые он писал на полях. Особенность финансового доклада заключалась в том, что понять его было невозможно, хотя грамматически он, со своими закругленными придаточными предложениями, был вполне понятен и даже очень складен. «И батюшка в финансах ничего не понимал, и дядя Вильгельм тоже говорит, что ничего не понимает. Может, он и сам не понимает того, что пишет?» — нерешительно думал царь. Финансовые дела зависели просто от доверия к министру, вернее от доверия к его наружности и интонациям голоса. Министр финансов говорил уверенно, интонации у него были убедительные, а наружность почтенная. «А не сдать ли и его в Государственный Совет?»

— Что ты здесь делаешь?

Как громадное большинство докладов, этот спешного решения не требовал. Царь вспомнил, что теперь княжна садится за чай. Ему страстно захотелось увидеть ее сейчас же, сию минуту. Александр II редко отказывал себе в том, чего ему страстно хотелось. Он положил доклад под пресс-папье и быстро вышел из кабинета, забыв о столяре. Халтурин с раскрытым ртом смотрел ему вслед.

— Жду Годо[19].

Как всегда, на пути императора люди превращались в статуи. — «Скорее, братец, поторапливайся!» — нетерпеливо сказал он человеку в медленно поднимавшейся подъемной машине. Ускорить ход машины было невозможно, но человек ответил: «Так точно, ваше императорское величество». Машина быстрее не пошла. — «Вот такова и вся моя работа: „так точно, ваше императорское величество“ — и ровно ничего…»

— Не ломай комедию.





— Я бы сказал, трагикомедию. Куда тебе ехать?

— Вели перевести часы. Я приду к тебе вечером, для нас Новый год будет в одиннадцать, — сказал он, уходя. — Мы выпьем моего шампанского. И пусть Гога меня подождет.

— Можно ли? Я не знаю, право, как…

Джесси стояла в нерешительности, покусывая пальцы. Наконец, с некоторым усилием оторвав руку ото рта, сказала:

— Я хочу! — вскрикнул он.

— Все будет, как ты хочешь, только не волнуйся, Сашенька, — поспешно сказала княжна.

— Чего я не отдал бы, чтобы провести с тобой весь день! — сказал Александр II совершенно искренне. Это было именно одно из тех немногочисленных желаний, исполнить которые не мог и он. Официальная встреча Нового года была для него скучным испытанием. Это был самый тяжелый прием в году, — после Пасхального поздравления, когда он, при своей брезгливости, христосовался с двумя тысячами людей. Подходя к нему перед христосованием, все низко кланялись, а после христосования целовали ему руку.

— Наверно, домой, в «Конкистадор». Мне надо было встретить одного человека, но самолет, видимо, запаздывает.

В гостиной стоял круглый на одной ножке столик, предназначавшийся для спиритического сеанса. Царь, увлекавшийся в молодости чудесами медиума Юма, теперь снова, хотя и без прежней твердой веры (твердой веры он больше не имел ни во что) пристрастился к спиритическим сеансам (это и создавало на них моду в России). На сеансы приглашалось только несколько очень близких людей, из партии княжны.

— В наши дни Годо летает самолетом? — пошутил я.

Вечером предполагалось запросить духов о предстоящем годе. На столике была приготовлена записка, начинавшаяся словами: «In the name of the Great Master, of Him who has all power, restless spirit, answer the truth and nothing but the truth».[180] Записка была составлена по-английски, так как вызывался, по чьей-то рекомендации, японский мудрец Иамабуши, действовавший именем Тен-Дзио-Дай-Дзио, Духа Рассыпателя Лучей.

— Очень остроумно, — отозвалась она.

— Вот все и будем знать, — сказал император с усмешкой. — Все врут, чем же Рассыпатель Лучей хуже?