Костюшко читал недолго.
— Господа, Сераковский сообщает нам недобрые вести. Против нас выслан Суворов. При Двине он разбил уже авангард Сераковского, и Сераковский изо дня в день ожидает сражения с ним. Унывать, господа, не следует, нужно собрать всю свою энергию и нравственной силе полководца противопоставить такую же силу со своей стороны… По войскам нужно объявить, что это не тот Суворов, который бил турок и взял Измаил, а другой, его однофамилец.
Слава Суворова так выросла в последнюю турецкую войну, даже раньше взятия Измаила, что в Польше имя его сделалось легендарным и в состоянии было навести панику на польские войска. Костюшко это знал и потому для ободрения своих войск поспешил отдать приказ о введении их в заблуждение. То же самое сделал он и с публикой.
— Россия хочет нас напугать, Панове, именем, — сказал он, входя снова в танцевальный зал, окружившим его магнатам, — Суворов — победитель турок — умер, его послать не могли, так выискали среди генералов однофамильца и послали сражаться с нами.
— Жаль, жаль, что умер Суворов-Рымникский, мы и его не побоялись бы, увидел бы победитель Измаила, что поляки не турки, проплясал бы он у нас краковяка под нашу дудочку, — раздавались хвастливые голоса.
— Увлекаться, Панове, до самозабвения не следует, — холодно заметил генералиссимус, — конечно, мы не пожалеем своей жизни для защиты отечества, но не нужно забывать, что мы имеем дело с войском обстрелянным, постаревшим в боях, и потому должны быть осторожны, поступать благоразумно, а главное — строго соблюдать дисциплину. Только дисциплинированная армия может одержать победу, при отсутствии же дисциплины и храбрость и другие прекрасные качества войск окажутся бесполезны.
Генералиссимус завел речь о дисциплине неспроста. Хотя он и не долго пробыл еще в Варшаве, но не мог не заметить, что как и в армии, так и в гражданском управлении все хотели быть начальниками, но никто не хотел быть подчиненным. Между генералами нередко происходили столкновения на почве личного самолюбия и заносчивости, и если главнокомандующему удавалось примирять страсти, он во всяком случае не был уверен, что вражда между генералами не возгорится, если он будет убит или почему-либо на время отлучится из Варшавы.
Обаяние Костюшко, еще молодого человека, было столь велико в польском обществе, что магнаты не только мирились с его поучительным тоном, но клялись забыть все свои личные счеты и помнить лишь об одном: о спасении отечества. Уверения панов мало, однако, успокоили генералиссимуса. Он знал живой и непостоянный характер своих соотечественников и мало придавал цены их клятвам.
Беспокоило его и другое обстоятельство. Он сообщил своему штабу не все содержание письма Сераковского. Конец письма касался лично его.
В Варшаве после знаменитой резни была арестована вся русская дипломатическая миссия. В Петербурге боялись за их судьбу, и Суворову дан был приказ арестовать и доставить в Петербург сестер Костюшко и несколько знатных дам. Сестры генералиссимуса проживали в окрестностях Бреста-Литовского, в местности, отрезанной русскими войсками от корпуса Сераковского. Судьба сестер сильно беспокоила нежно любившего их брата, и генералиссимус напрягал все усилия, чтобы скрыть от публики свое беспокойство. Проходя по залам, он увидел молодого графа Олинского, которого успел оценить и полюбить, как брата. Граф Казимир был мрачен, не принимал участия в танцах и унылым взглядом окидывал зал.
— Что пан грабя так грустен? — с участием спросил главнокомандующий своего офицера.
Граф Казимир тяжело вздохнул.
— Не до веселья, когда на душе тяжелое горе, — отвечал он печально.
Костюшко участливо пожал молодому человеку руку.
— У меня, милый друг, тоже горе немалое, — и генералиссимус облегчил свою душу, рассказав молодому человеку о своих опасениях.
Граф некоторое время молчал, как бы что-то соображая, потом вдруг оживился, печаль исчезла из его глаз, и он с радостью проговорил:
— Я берусь доставить ваших сестер в Варшаву целыми и невредимыми.
Костюшко печально улыбнулся.
— Я вам сказал, что все воеводство занято русскими войсками.
— Это ничего не значит. Я даю вам слово, что сделаю, как сказал, говорю это не на ветер, у меня есть веские к тому основания. Притом мне не угрожает никакая опасность, только пусть пан главнокомандующий даст мне за своею подписью приказ всем польским властям, чтобы мои приказания исполнялись точно и немедленно.
Костюшко посмотрел на графа удивленными глазами.
— Пока я не могу, да и не имею времени открывать вам план моих действий, но прошу мне верить, что я не злоупотреблю вашим доверием.
— Я вам верю безусловно, и в доказательство этого вы сейчас же получите просимый вами приказ.
Генералиссимус оставил молодого человека и вскоре возвратился к нему с приказом.
— Извольте, да хранит вас Бог.
Из здания магистрата раздавались еще звуки мазурки, по залам неслись танцующие пары, а молодой граф Олинский в сопровождении нескольких товарищей скакал к монастырю Кармелиток.
Глава IX
Небольшой русский отряд, силою тысяч в десять — тринадцать, выступил рано утром из Кобрина по дороге к с. Крупчицам.
По скорости марша, и тому порядку, в котором он совершался, нетрудно было узнать, что ведет его Суворов.
Войска шли быстро и молча. Ни песен, ни музыки, полнейшая тишина нарушалась топотом солдатских ног да конских копыт.
Суворов объезжал войска и молча кивал им головою, сопровождая свои кивки одобрительною улыбкою.
Очевидно, отряд соблюдал полнейшую осторожность, стараясь подойти к неприятелю незаметно.
Авангард отряда успел уже нанести полякам несколько поражений, но теперь ему предстояло более серьезное дело — атаковать сильный корпус Сераковского.
До сих пор движение русского отряда производилось при соблюдении лишь одного условия — быстроты, но теперь, ввиду больших сил неприятеля, требовалась еще и скрытность.
Прежде, бывало, при объезде Суворова батальоны встречали его дружными приветственными кликами, раскатывавшимися по всему протяжению походной колонны. Генерал подъезжал то к одному, то к другому полку, ехал шагом, беседуя с солдатами и офицерами, узнавал старых сослуживцев, вспоминая с ними про былые походы, давал солдатам одобрительные прозвания: «Орел», «Огонь», «Сокол». Но теперь, когда неприятель был близко — кроме быстроты требовалась скрытность движения, и поход производился в полнейшей тишине, не давалось даже сигналов. С отдыха или ночлега поднимались по крику петуха. В таких случаях, Суворов, не назначая времени для подъема, выжидал, пока люди оглохнут, затем, хлопнув три раза в ладоши, пел петухом.
Сераковский занимал крепкую позицию у с. Крупчиц. Позицию его отделял от русских ручей, вдоль берега которого тянулась топь шагов в двести шириною.
Свои невыгоды Суворов старался вознаградить быстротою и неожиданностью, которые хотя бы отчасти уравновешивали положение сражающихся. После непродолжительного похода русские перешли р. Муховец и были в трех верстах от неприятеля.
Русский отряд подошел к ручью и был встречен залпами польской артиллерии. Стоило только взглянуть Суворову, чтобы увидеть, насколько сильна неприятельская позиция. Вправо и влево от нее возвышались лесистые возвышения, перед фронтом было выставлено шесть батарей, да и к тому же фронт защищали широкая топь и ручей. Атака с фронта грозила большими потерями, а для обхода не хватало войск, но раздумывать было некогда, польские артиллеристы с каждым снарядом посылали в русский отряд смерть.
— Прекрасная артиллерия, — заметил Суворов, — но все же нужно заставить замолчать ее. — И он приказал возводить с своей стороны батарею.
Пока пехота принялась за возведение батарей, Суворов приказал конно-егерскому полку атаковать часть польской кавалерии, отходившей к правой высоте их позиции. Отважно понеслись конные егеря под командой самого Суворова, но через топь перебраться не могли, и польская кавалерия успела уйти.
Пришлось вести атаку с фронта, но, приказав атаковать неприятельскую позицию, генерал направил атаку на левый фланг, часть кавалерии он направил через топь вблизи того места, где первая попытка оказалась неудачной, а остальной кавалерии приказал произвести обходное движение вправо, верстах в двух-трех.
Под прикрытием огня из четырнадцати орудий на только что возведенной батарее пехота под начальством Буксгевдена стремительно бросилась в атаку.
Но что это была за атака! Это был самоотверженный подвиг, солдаты являли собою движущиеся мишени для польской артиллерии. О быстроте и стройности нечего было и думать. Перед пехотой лежало глубокое, топкое болото, которое ей приходилось проходить, под убийственным артиллерийским огнем.
Солдаты разбирали попутные избы, заборы, доски и бревна бросали в болото и, балансируя по ним, как акробаты, подвигались вперед. Задние, пройдя по бревнам, брошенным передними, в свою очередь несли бревна, передавали их передним, те бросали и двигались все дальше и дальше.
Медленно подвигалась пехота, солдаты срывались с настилок, падали в болото, их вытаскивали товарищи, а неприятельские снаряды вырывали их рядами.
Целый час переправлялась под картечным огнем пехота, неся на руках четыре полковые пушки.
Солнце стояло уже высоко на горизонте, был полдень, когда пехота перебралась через болото. Мигом перестроилась она в боевые колонны и с такой стремительностью и оживлением бросилась в штыки, что поляки, не ожидая такого удара, сперва дрогнули, но ненадолго. Вскоре они оправились, и завязался ожесточенный бой. Поляки стояли крепко, но вдруг на обеих сторонах неприятельской позиции неожиданно появляется русская кавалерия.
Неожиданность, однако, не смутила поляков, и Сераковский, увидя себя обойденным, приказал лишь отступать.
Медленно и в порядке отступали, отстреливаясь, польские каре.
Атаки пехоты и кавалерии делались все чаще и стремительнее, польские ряды таяли, но смыкались и продолжали отступление к лесу, в котором и скрылись, оставив на поле до трех тысяч трупов.
Русские войска не преследовали. Они были слишком утомлены, да и к тому же преследование в лесу было бы крайне затруднительно. Суворов решил дать солдатам отдых.
Еще в середине боя, когда победный исход его стал ясен, он послал приказание обозу и артельным повозкам, оставленным под Кобрином, спешить к полю сражения. Едва кончился бой, как подоспели повозки, и тотчас же началось приготовление пищи для усталых солдат. Устал и сам Суворов, не спавший несколько ночей, принимавший деятельное участие в бою. Он не был простым, зрителем, отдававшим лишь приказания, он переносился с места на место по полю сражения и появлялся всюду, где замечал колебание или недостаточную энергию; всюду ободрял сражавшихся.
По окончании сражения он въехал на небольшой холм, снял каску и, перекрестившись, произнес: «Слава в вышних Богу»; выпил стаканчик водки, съел сухарь и, завернувшись в плащ, лег на землю под деревом.
Заснув немного и подкрепившись сном, он встал. Камердинер Прошка подал приготовленный крепостным поваром Мишкой неприхотливый обед.
Пообедав, генерал начал объезжать войска. С восторгом встречали батальоны любимого своего вождя; теперь скрывать своего присутствия от неприятеля не надо было, и солдаты громко и радостно приветствовали генерала.
Суворов останавливался в каждом полку, он благодарил солдат за одержанную победу и в кратких, но горячих, доступных пониманию солдат словах поощрял к новым подвигам, рассказывая про дела давно минувших дней. Солдаты и офицеры окружали его вплотную, так что лошади его негде было повернуться.
Вечером уже, когда кончился объезд отряда. Суворов скомандовал «к заре». Как только барабан пробил молитву, генерал снял каску и, стоя впереди своего отряда, громко и внятно прочитал вместо «Отче наш» «Всемогущий Боже, сподобившись святым Твоим промыслом сего ночного достигнути часа». Объехав затем перевязочные пункты, на которых производились еще перевязки раненых, Суворов сделал все необходимые распоряжения относительно пленных, погребения убитых и возвратился к бивуаку.
Генерал Потемкин, видя из распоряжений начальника отряда, что он думает немедля двигаться дальше, заметил:
— Ваше сиятельство, у нас хлеба мало, не мешало бы теперь подождать прибытия транспорта с мукою и заняться печением…
— Хлеба? А разве его у поляков нет? — отвечал вопросом Суворов. Потемкин понял намек Суворова и не настаивал.
— Австрийцы метко прозвали его «Генерал-вперед», — заметил Потемкину генерал Шевич. — Нет, брат, под командой графа Александра Васильевича об остановках не думай, да в сущности он и прав: хотя Сераковскому нанесен удар сильный, но все же он не уничтожен, и чем скорее мы повторим удар, тем лучше, иначе поляки оправятся и тогда хотя начинай все сызнова.
Войска расположились на отдых, но ненадолго.
Суворов вскочил около двух часов ночи, окатился холодной водой, и вскоре «ку-ка-реку» понеслось по бивуаку.
Солдаты, заслышав знакомый им крик, быстро поднимались на ноги с улыбкою. Между тем ординарцы Суворова развозили по полкам приказание:
— Патронов не мочить.
— Это значит — будет переправа вброд, — говорили старослужилые, прошедшие с Суворовым не один поход, молодым солдатам. — Патронные сумки, значит, подвязывать повыше, чтобы не намокли.
Через полчаса весь отряд в походной колонне двигался уже к Бресту.
Глава X
Темною ночью расположился суворовский отряд бивуаком у д. Трещин. До Бреста, у которого Сераковский занял довольно сильную позицию, оставалось верст шесть, не более. Отряд был утомлен, и начальник его поместил солдат под прикрытием лесистого холма и приказал варить еду.
Едва только отряд расположился на отдых, как казаки из авангарда привели к Суворову встреченного в лесу еврея.
Несчастный еврей дрожал от страха: казаки, заподозрив в нем шпиона, сначала поступили с ним крутенько, но, узнав, что это посланный от еврейского населения Бреста к начальнику отряда, привели его к Суворову.
Большого труда стоило успокоить бедного еврея и заставить говорить связно. Но отличительная черта Суворова была располагать к себе всех, с кем он имел дело и кого желал расположить к себе. Рымникский граф заговорил с евреем по-немецки, умышленно придавая словам еврейский акцент. Еврей обрадовался и упал ему в ноги.
— Будьте милостивы, ваше сиятельство, мы люди маленькие, бедные еврейчики, просим вашей защиты. Меня послали к вам мои земляки… если что нужно, хлеб, мясо, — мы вам все доставим. Если нужно, я проведу вас к Бресту самыми лучшими дорогами.
— Ладно, а бунтовщики где? — спросил Суворов.
— Они у самого Бреста, только не в городе… за городом разбили палатки и отдыхают, потому что на днях идут в Варшаву.
— Кто начальствует над ними?
— Пан Сераковский.
— А много поляков?
— Тысяч десять-одиннадцать будет.
— Неужели Сераковский думает уйти в Варшаву без боя? Еще недавно он хотел атаковать нас, — удивился Суворов, обращаясь к Потемкину.
Еврей понял сказанную по-русски фразу и ответил русским же ломаным языком.
— Поляки так устали, что о бое не думают, они торопятся теперь в Варшаву, так как узнали, что прусский король осаждает ее. Пан Сераковский уже и повозки свои туда отправил, не сегодня-завтра и сам туда уйдет.
— Нужно торопиться, — заметил Суворов Потемкину, и, отпустив еврея и велев накормить его, он пригласил к себе генералов.
— Господа, Сераковский хочет уклониться от боя, — обратился он к ним. У некоторых из генералов мелькнула презрительная улыбка. Суворов заметил это.
— За всю свою жизнь я ни разу не уклонялся от боя, — продолжал он, — быть может потому, что мне почти никогда не приходилось быть атакованным, я сам всегда атаковал, но будь я в положении Сераковского, быть может, и я поступил бы так же, как и он. Во всяком случае он поступает умно, и потому мы должны ему помешать. Поляки не трусы. Если мы навяжем им бой — они примут. Следовательно, от нас теперь требуется: заставить их драться и совершенно их уничтожить.
Генералы выразили полную уверенность в уничтожении корпуса Сераковского.
— Ну, а теперь, следовательно, мы должны помешать их отступлению, — закончил Суворов и приказал, изменив направление, идти в обход, откуда Сераковский не ждал появления русских.
Солдаты успели тем временем поужинать и расположились на отдых. Прилег и Суворов на земле, укутавшись в свой плащ, но уснуть ему не удалось. Вскоре из аванпостной цепи ему донесли, что прибыл из Люблина офицер с письмом от австрийского генерала.
Сердце у старика дрогнуло от какого-то смутного предчувствия.
— Скорее его сюда, — приказал он, а через десять минут держал уже в своих объятиях ротмистра фон Франкенштейна.
— Дорогой Александр, как бы я рад был тебя видеть при других обстоятельствах, на другом театре войны, — говорил Суворов, усаживая фон Франкенштейна у костра на барабан.
— А я рад всегда и во всех обстоятельствах видеть вас, батюшка, — ответил молодой человек. — Я вас понимаю, вы щадили мое чувство национального самолюбия, но…
Молодой офицер несколько замялся.
— Попал я на театр войны нечаянно, — продолжал он, — мой полк не входил в состав действующих войск и был назначен неожиданно. Тяжело мне было отправляться в поход. Вы знаете, не опасность меня страшила, ее я не боюсь, но мысль проливать кровь моих соотечественников приводила меня в ужас. Но время и обстоятельства делают многое. Во все время пути я старался выяснить свое отношение к Польше, и, сколько я ни убеждал себя в том, что я поляк, что Польша мое отечество, по отношению к которому у меня существуют известные обязанности, я не мог не прийти к тому заключению, что к Австрии у меня обязанностей больше. Положим, Польша моя родина, но родина в смысле лишь места моего рождения. Сколько я ни старался убедить себя в том, что у меня существуют с нею связи духовные, — я не мог. Что мне дала моя родина? Она сделала мою мать несчастной, выбросила меня с нею за борт, как двух нищих, и, не найдись добрые люди, я, граф Бронский, был бы теперь человеком без роду и племени… Нет, мое отечество, в том смысле, как его понимают люди, проливающие кровь за родину, — Австрия. Ей я всем обязан и ей должен служить.
Молодой человек замолчал и поник головою.
— А по временам, — продолжал он, — все же какой-то внутренний голос нашептывает мне: «Ты поляк и ты будешь проливать польскую кровь…» Опять в душе зарождаются сомнения… разрешите их, батюшка, порой мне кажется, я готов сойти с ума.
Суворов некоторое время молчал, как бы что-то обдумывая.
— Допустим, — начал он, — что ты родился в Польше и не покидал ее, что Польша твое отечество в полном значении этого слова, но как бы ты поступил, если бы в Польше вспыхнуло восстание и если бы власть твоего законного государя старалась бы захватить в свои руки кучка безумных людей? Чью ты принял бы сторону?
— Конечно, государя.
— И тебя не смущала бы мысль, что, поддерживая права государя, ты проливаешь кровь своих соотечественников?
— Нисколько, правда, перспектива братоубийственной войны меня не радовала бы, но что делать, печальная необходимость…
— Не то ли самое ты видишь теперь? Польский народ, даже не народ, а кучка людей недовольна правлением своего государя. Она восстала против его власти, захватила власть в свои руки и распоряжается ею по-своему. Ты мне скажешь, что все это делается на глазах у короля, что он молчит и молчанием как бы поощряет к войне. Но что же ему делать? Ведь у него нет ни средств, ни сил восстановить свои права. Бунт произошел на его глазах, и он бессилен. Если бы этот бунт не затрагивал интересов России, Австрии и Пруссии — наши войска не вошли бы сюда, но, бунтуя против королевской власти, бунтовщики нарушают заключенные королем договоры; они варварски, предательски режут сонных… Вступая в пределы польского края, мы вступаемся не только за свои права, но и за права польского короля. Ты видишь, следовательно, если бы тебе и пришлось сражаться против соотечественников — ты сражался бы только против бунтовщиков…
Суворов замолчал. Очевидно, и в нем происходила внутренняя борьба, но колебаться долго он не мог, это было не в его характере. Помолчав немного, он продолжал:
— Как бы там ни было, я очень рад, Александр, что судьба свела нас снова. Я уже стар, хвор, к могиле иду скорыми шагами. Бог весть, удалось ли бы нам с тобою свидеться, теперь же ты останешься все время при мне. Ответ генералу повезет мой офицер, он же и передаст ему мою просьбу о прикомандировании тебя к моему отряду.
Молодой офицер очень обрадовался перспективе провести несколько дней или месяцев вблизи человека, к которому неотразимо влекла его какая-то таинственная сила. Он и не подозревал о том, что его названый отец решил освободить его от всяких сомнений и тревог.
Долго еще беседовал Суворов с молодым ротмистром, подробно расспрашивая о житье-бытье его приемной матери. Луна взошла уже высоко на небосклоне и синеватым светом обливала лощину, придавая фантастический вид бивуаку с его полупотухшими кострами и с лежавшими вповалку солдатами.
Суворов взглянул на часы и сказал:
— Уже второй час.
Ударив затем три раза в ладоши, он запел петухом. — Молодой офицер был поражен не генеральской проделкой генерала.
— Тебя удивило мое подражание петуху? Вот видишь, указал он на поднимающихся и строящихся в походные колонны солдат, — петушиный крик заменил им бой барабана. Барабан услышал бы и неприятель — он совсем близко, крик петуха, если услышит — не догадается. Мало ли в деревне петухов.
В подтверждение суворовских слов из деревни раздался петушиный крик, ему ответил второй, третий… Начался петушиный концерт, а отряд между тем, вытянувшись в походную колонну, форсированным маршем шел к Бресту.
Быстро и без труда перешли солдаты Муховец, на рассвете были уже и у Буга.
Как ни незаметно подвигались русские войска, но переправа их через Буг была замечена и с колоколен брестских церквей раздался тревожный набат.
Глава XI
— Ишь, как трезвонят, — говорили между собою солдатики, спешно переходя реку вброд.
— За упокой своих душ, — острил ротный остряк.
Последние слова долетели до слуха Суворова, и он немедля разослал ординарцев и адъютантов с приказанием солдатам не трогать мирного населения под страхом строгой кары, не врываться в дома и щадить безоружных. Генерал опасался жестокости солдат. С одной стороны войны с турками, приучившие солдат к грабежу, с другой варшавская резня, возмутившая войска, пугали его и вселяли опасение. Во все время похода он старался заставить смотреть на войну в Польше, как на усмирение только бунтовщиков; он, не прибегающий никогда к жестокости, теперь не останавливался перед нею, чтобы наказать солдат, обижавших мирных жителей. Мародеров он прогонял сквозь строй беспощадно, а теперь через адъютантов предупреждал солдат, что уличенные в насилии над мирными обывателями будут расстреляны. Население, конечно, не знало об этих заботах русского военачальника и, опасаясь возмездия со стороны солдат, спешило под защиту храмов.
Поляки, вопреки ожиданию, не отступили. Узнав о приближении русских, Сераковский решил принять бой и заблаговременно построил свои войска в боевой порядок, а у бугского моста выставил сильную защиту из двух батальонов при двух орудиях. Но Суворов перехитрил его. Польский генерал, заметив свою ошибку, не растерялся, не растерялись и его хорошо обученные батальоны. Быстро и в полном порядке они начали перестраиваться и вскоре примкнули левым флангом к Тирасполю, а правым — к лесу.
Суворов, все время наблюдавший перестроение поляков, восклицал с восторгом:
— Молодцы, помилуй Бог, какие молодцы, как жаль, что бунтовщики, а какие хорошие солдаты!
Обратившись затем к фон Франкенштейну, он сказал:
— Тебе, Александр, я хочу дать важное поручение: ты со взводом драгун отправляйся за Буг и наблюдай, чтобы кавалерия Сераковского не зашла нам в тыл.
Молодой ротмистр молча приложил руку к шляпе. Он понял всю важность даваемого ему назначения и в душе не мог не быть благодарным Суворову за его деликатность. Он прекрасно понимал, что опасаться русскому отряду обходного движения польской кавалерии было нечего и что генерал умышленно удаляет его с поля сражения, щадя его национальное чувство.
Ротмистр хотел было протестовать, но не мог. Не трусость, конечно, была тому причиною.
Едва фон Франкенштейн поскакал исполнять приказание генерала, как русские войска стали перестраиваться в боевой порядок.
Суворов готовил удар с фронта с охватом флангов конницей, но едва войска двинулись, как были встречены метким огнем польской артиллерии. Однако Сераковский, видимо, был недоволен позицией, которую заставил занять его Суворов, и польские войска быстро, в порядке, свернувшись в три колоны, начали отступление.
Заметив отступление поляков, Суворов приказал кавалерии немедленно атаковать их и пехоте спешить на помощь.
Беглым шагом двинулись вслед за кавалерией четыре егерских батальона и пехотный полк, остальная же пехота двигалась за ними уступами. Сераковский между тем успел занять за деревней Коршин, на высотах, вторую позицию, на плотине выставил три батареи, а своею третьей колонной атаковал русский левый фланг, но вовремя подоспел генерал Исленев с кавалерией и в свою очередь атаковал ее. Два раза он бросался на поляков в атаку и два раза не имел успеха, так как песчаная, изборожденная рытвинами и усеянная плетнями местность слишком стесняла движение кавалерии. С болью в сердце Исленев намеревался уже отступить, как увидел с противоположной стороны несущихся на польскую колонну казаков Исаева.
Ободренные кавалеристы с новым порывом бросились в атаку, на этот раз удачно. Врубившись в колонну, они сильно ее потрепали, но неудача не обескуражила поляков.
Сильно поредевшая колонна отступила к деревне Коршану и, остановившись на высоте, стала выстраиваться.
Исленев был слишком слаб, чтобы атаковать остальные две польские колонны, а Сераковский, видя поражение своей третьей колонны и быстрое приближение егерских батальонов, потерял уверенность и, решив сохранить остаток своего отряда, быстро перешел в отступление. Лес был недалеко. Лес спас уже Сераковского от полного поражения при Крупчицах; в лесу он и теперь видел свое спасение. Видел это и Суворов и отдал приказ Шевичу во что бы то ни было отрезать Сераковского от леса.
Под страшным артиллерийским огнем обскакали поляков русские кавалеристы и врубились в их колонны. Поляки дрались с мужеством отчаяния. Никто не просил пощады, и почти вся первая колонна полегла рядами. Той же участи подверглась и вторая колонна, из нее только одиночные люди добрались до леса. Особенное упорство выказала третья, еще раньше пострадавшая колонна, но и ту постигла та же участь.
На протяжении пятнадцати верст беглецов преследовала русская кавалерия, и немного поляков с Сераковским добралось до Варшавы.
Этот бой сразу вычеркнул из списков польских вооруженных сил целый корпус.
Большая часть пехоты подоспела на место сражения, когда все было уже кончено, кавалерия гналась за бегущими, а егеря отирали вспотевшие лица…
Прибывшие батальоны, окидывая взором поле сражения и видя его покрытым грудами польских трупов, поздравляли товарищей с победой.
— И поработали же вы, — говорили прибывшие солдаты своим товарищам.
— Да, поработали немало, — отвечали те, и в словах их звучала не только гордость победой, сколько сожаление и сочувствие.
— Да кто же и виноват, — продолжали егеря, — сами же они и виноваты… Прости нас Господи, Боже наш, а покойникам дай царствие Твое небесное, — заканчивали они, набожно крестясь.
Не успел кончиться бой, как солдаты, рассыпавшись по тюлю, начали разыскивать среди убитых раненых. Раненых как русских, так и поляков относили к лекарям, другим здесь же на поле сражения солдатики оказывали помощь, останавливая кровотечение; разрывая свое чистое белье, они перевязывали раны, не разбирая того, был ли это русский или поляк; поили раненых водою, делились сухарями.
Работа далеко не была еще окончена, как по полю промчался со своим штабом Суворов. Не останавливаясь, он благодарил солдат за победу и, прискакав в свое помещение, первым долгом написал и отправил фельдмаршалу Румянцеву следующую записку: «Брестский корпус, уменьшенный при монастыре Крупчиц на три тысячи сего числа, кончен при Бресте… Поляки дрались храбро; наши войска платили их отчаянность, не давая пощады… Но сему происшествию и я почти в невероятности. Мы очень устали».
Суворов, расположившись в Тирасполе в том самом доме, где за несколько часов перед тем квартировал Сераковский, отправив к Румянцеву донесение, лег спать.
Глава XII
В начале сентября по дороге из Варшавы к Бресту мчалась карета, запряженная четверкою. Видеть сидевших в карете было нельзя: хотя окна дверц и были спущены, но отверстия прикрывались шелковыми занавесками.
Впереди кареты скакал красивый молодой человек, по костюму и внешности принадлежащий, по-видимому, к высшему польскому сословию, по сторонам же кареты скакали двое молодцов, один в костюме мелкого шляхтича, другой — в платье слуги богатого польского дома.
Скакавший впереди красавец был грустен и молчалив, спутники же его время от времени перекидывались словами. Шляхтич иногда наклонялся к дверце кареты, но вслед за этим отъезжал в сторону со вздохом.
— Эх, крестная, понапрасну на меня сердитесь… потом сами оцените мою преданность и рассудите, был ли я виноват.
Но каждый раз, как он произносил эту фразу, из окна кареты ворчливый голос старухи награждал его собачьим сыном или подобным же эпитетом.
— Что, съел? — смеялся товарищ.
— Не я, ты собачий сын, огрызался шляхтич. — Не запри ты меня в погреб, не был бы я в собачьих детях.
— Да были бы тогда живы твои господа? Дурак ты эдакий, — отвечал товарищ, в котором читатели, без сомнения, узнали Яна.
Пока приятели переругивались между собою, вдали на горизонте показалось облачко пыли. Облачко все увеличивалось и увеличивалось, а мелькавшие в нем три движущиеся точки стали обрисовываться, и путешественники могли уже ясно различать трех всадников, по-видимому польских кавалеристов.
Всадники все приближались и приближались, скоро можно было различать запыленные лица. В одном из всадников, скакавшем впереди, граф Олинский узнал генерала Сераковского.
Бешеная скачка генерала в сопровождении лишь двух всадников все разъяснила молодому графу.
«Разбит, — решил он, — корпус его уничтожен, сам спасается бегством».
Предположения графа Казимира вскоре подтвердил лично сам Сераковский.
— Разбиты, уничтожены, — с отчаянием говорил генерал молодому графу, — русские надвигаются тучей… Боже, что будет с нашей отчизной! — вскричал он со слезами в голосе и, махнув безнадежно рукой, поскакал дальше.
— Да, — задумчиво проговорил граф Казимир, — дело обструкции никогда не стояло прочно, а теперь и совсем близко к гибели… Погиб тринадцатитысячный корпус. Это не шутка… уничтожена почти треть армии.
Вблизи показалась корчма.
Граф приказал кучеру остановиться у нее. Нужно было подкормить лошадей, так как до Бреста оставалось верст тридцать.
Дамы вышли из кареты и расположились под деревом.
В то время, когда кучер распрягал лошадей, граф Олинский, подозвав Яна, дал ему записку.
— Скачи в Раховицы, они не далее пятнадцати верст, передай эту записку раховицкому пану, а сам скачи обратно, меня найдешь в русском отряде. Чего глаза выпучил? Разве не видишь, что везем русских дам.
Слуга свернул на проселочную дорогу и пустил коня галопом. Долго и задумчиво смотрел молодой граф вслед удаляющемуся слуге. Быть может, долго простоял бы он неподвижно, если бы его не окликнула генеральша Воропанова. Нерешительно направился молодой человек к дереву.
— Куда вы везете нас, граф? — спросила она.
—: Вы скоро убедитесь в моих намерениях, дорогая генеральша, вы убедитесь, что я ваш искренний друг, я везу вас в русский отряд. К вашему мужу я, к сожалению, вас отвезти не могу. А теперь я везу вас к графу Суворову, который в скором времени соединится с генералом Игельстремом. Корпус Сераковского разбит, путь к Варшаве свободен, и русские войска не замедлят появиться под ее стенами. Вы через несколько дней встретитесь с вашим отцом и мужем, а я… я увижу свою родину побежденною, если сам к тому времени не сложу своей головы.
— Куда же вы отсюда отправитесь? — с живостью спросила Нина Николаевна.
— В Варшаву.
— Но вы не верите в успех вашего дела, зачем же подвергать себя напрасному риску?
— Не следовало бы начинать, а раз начали — нужно доводить до конца, каков бы он ни был. Если бы от меня зависело, я не поднимал бы знамя революции. Но раз оно поднято — могу ли я, поляк, уходить из-под этого знамени? Не презирали ли бы вы меня за это, Нина Николаевна?
Молодая девушка молчала. За нее отвечала мать:
— Надеюсь, граф, что вы вступили в ряды революции не для напрасного кровопролития, а для восстановления прав вашей родины. Восстановление их вы сами признаете невозможным, что же вам остается? Одно лишь кровопролитие. Не будете ли вы отвечать за него пред Богом и собственною совестью?
— И близкими вам людьми, — едва слышно добавила, краснея, молодая девушка.
— Что же мне делать? Сложить оружие? Но графы Олинские никогда его не слагали. Мне ли покрывать позором незапятнанное имя? Если вы беспристрастно отнесетесь к моему поведению, то оправдаете меня. Согласен, что война преступление перед Богом, но дуэль еще большее преступление. Война есть средство для восстановления народных прав и интересов, нарушенных другим народом, война — неизбежность, потому что нет такого судьи, который восстановил бы нарушенное право. Война, хотя бы и без уверенности в победе — не то, что дуэль. Дуэль тоже средство к восстановлению своих прав, но неизбежное ли средство? Ведь обиженный может найти себе удовлетворение не только в общественном порицании обидчика, но и в приговоре над ним суда государственного. Казалось бы, что можно удовлетвориться тем или другим и не прибегать к кровавой расправе. Так ли это на самом деле? Не отвернется ли общество от обиженного с презрением, если он не вызовет обидчика, даже в том случае, если будет уверен в неудачном для себя исходе поединка?.. Нет, пред совестью я отвечать не буду, Бог милосерд, а близкие… меня пожалеют, — закончил молодой человек с грустью.
Генеральша тяжело вздохнула и набожно перекрестилась.
— Спаси вас Господи и помилуй. Мы вас, дорогой граф, не осуждаем, если Нина и я выказали вначале недоверие, то теперь его уже нет… Ваши о нас заботы и заботы вашей милой тетушки окончательно его рассеяли, и я буду усердно молить Бога, чтобы он сохранил вашу молодую жизнь…
Граф Казимир с жаром поцеловал руку генеральши.
— А вы, Нина Николаевна? — обратился он к молодой девушке.
У Нины Николаевны на глазах блестели слезы. Она вместо ответа протянула ему руку.
— Не сердитесь на меня за прошлое, я очень несчастна…
Граф был вне себя от радости.
— Сердиться? Я счастлив бесконечно, счастлив, что вы поняли меня, не считаете предателем, каким считает ваша добрая нянюшка.
— Не вас, ваше сиятельство, вы особая статья, а вот Степка негодяй, он должен был предупредить, ему я никогда этого не забуду, пусть забудет, что я была его крестной.
— Эх, крестная, вы все свое, ей-Богу же, я не виноват: Ян по глупости продержал меня целый день в погребе. Ну как я мог вас предупредить? А вечером я явился с графом как раз вовремя.
— Мы с тобою разочтемся после, — отвечала старуха, — не при господах же задавать тебе встрепку.
— Хотя десять встрепок, крестная, только не считайте меня негодяем, — и Степан схватил руку старухи, желая поцеловать, но та сердито ее отняла.
— Негодяй был — им и останешься, — сказала старуха с сердцем.
— Что делать, — с притворным вздохом отвечал Степан, — авось когда-нибудь перемените обо мне ваше мнение. Человек я терпеливый, буду ожидать.
— А ты куда же отсюда, тоже в Варшаву?
— А мне что там делать? Я останусь при вас.
— То-то же, — проворчала старуха.
— Перестань, няня, сердиться, твой крестник совсем не виноват, — вмешалась Нина Николаевна.
— На ком же, милая барышня, мне и злость сорвать, как не на нем.
Простодушное заявление старушки вызвало у всех улыбку, первую за все время путешествия.
Вскоре экипаж был готов, и граф Олинский помог дамам сесть в карету. Не успел он захлопнуть дверцы, как мимо промчались покрытые пылью и кровью два всадника. Нина Николаевна вздрогнула и с немою мольбою во взоре посмотрела на графа. Тот молча опустил голову.
Вечерело, когда путешественники достигли русских аванпостов. Граф назвал себя и просил дежурного офицера проводить его к начальнику отряда. Суворов квартировал в Тересполе, и путешественников повезли с завязанными глазами в главную квартиру.
— Никак, похоронное пение, — сказала, прислушиваясь, Ильинишна.
Действительно, издали доносилось пение, по мере того как карета подвигалась вперед, пение становилось слышнее и слышнее, ясно можно было различить печальные мотивы. Тысячи голосов пели вечную память.
— Хоронят убитых, — пояснял провожавший карету дежурный офицер.
— А много их? — спросила генеральша.
— Наших не особенно много, а все же будет несколько сот, поляков же тысячи. А вот и главная квартира, — продолжал офицер, — теперь вы можете снять повязки с глаз. Граф, по всей вероятности, спит, он очень устал, вам придется несколько подождать.
Предположение офицера оправдалось. Суворов действительно спал, и путешественников встретил фон Франкенштейн, исполнявший обязанности дежурного адъютанта. Встретившись, молодые люди вздрогнули и отшатнулись друг от друга. Казалось, два двойника встретились и испугались, так поразительно они были похожи друг на друга. Некоторое время они стояли молча. Первым заговорил граф Олинский.
— По мундиру вы австриец, а между тем, встреть вас кто-нибудь из моих друзей, вас приняли бы за графа Олинского.
— Моя фамилия фон Франкенштейн.
— Странная игра судьбы, — удивился граф.
— Да, странная, — согласился суворовский адъютант и поспешил переменить тему разговора. Для него она казалась менее странною, чем для графа. Под первым впечатлением встречи он хотел было спросить, не состоит ли граф Олинский в родстве с графинею Бронской, но удержал свой порыв, сообразив, что не время при таких обстоятельствах считаться родством, и предложил графу и его спутницам поместиться в ожидании Суворова в соседнем доме.
«Несомненно родственник, — рассуждал фон Франкенштейн, — и близкий родственник. — Какое-то непонятное чувство, похожее на радость, охватило молодого человека. Но чувство это было мгновенно, оно сейчас же прошло. — Родственник, а что дало мне это родство? Избавило ли оно мою мать от нищеты и страданий? Нет, родственники у меня там, здесь их нет».
Ординарец позвал его к Суворову.
— Батюшка, здесь, в Польше, я встретил своего двойника. Вы сами убедитесь, приняв его.
— Кто такой?
— Граф Олинский. Он прибыл из Варшавы и доставил жену и дочь генерала Воропанова, которых спас во время резни.
— Воропанов, да это мой старый сослуживец. Узнай, отдохнули ли дамы, могут ли они меня принять? А графа Олинского пригласи сейчас же.
С Суворовым случилось то же, что и с его адъютантом. Едва только граф Олинский переступил порог, как граф Рымникский вскочил со стула; недоумение было написано на его лице. Некоторое время он молчал, попеременно всматриваясь в лица то графа, то своего приемного сына.
— Кто бы вы ни были, мирный ли житель или офицер инсурекции, я рад приветствовать в Вашем лице избавителя семьи моего товарища, — прервал он неловкое молчание.
— Я офицер польских войск, — начал граф Олинский, но Суворов перебил его:
— Польских войск? Я таких не знаю, вы, вероятно, хотели сказать: польских инсургентов?
— Как вам угодно, граф, в названиях я спорить не стану. Дело не в них; явился я к вам в качестве друга семьи Воропанова, которую мне удалось спасти от зверской расправы черни. Генерал Воропанов находится в Гродно, туда я дам доставить не мог и потому выбрал вас, по просьбе моей тетушки графини Олинской, ныне настоятельницы монастыря Кармелиток. Она считает себя у вас в долгу, и потому она, рискуя навлечь на себя гнев всесильного и кровожадного члена народной рады, ксендза Колонтая, скрывала дам у себя, дольше скрывать их было невозможно: ищейки Колонтая рассыпались по всей Варшаве и не сегодня-завтра могли открыть их убежище. Мы испугались за близких нам людей, Колонтай много лет тому назад погубил уже любимую кузину моей тетки, графиню Стефанию Бронскую, мы боялись, что та же участь постигнет жену и дочь Воропанова. Состоя при нашем генералиссимусе адъютантом, я выхлопотал свободный пропуск из Варшавы для двух родственников и их экономки, желающих посетить умирающую под Брестом мать. Под видом родственниц я провез русских дам. Никто не посмел потребовать от родственниц генералиссимуса, чтобы они подняли вуали. Теперь же, если вы не задержите меня у себя, я увезу в Варшаву действительно двух своих родственниц, но должен вас предупредить, граф, что хотя я не верю в успех нашего дела, тем не менее буду сражаться до последней капли крови вместе с моими соотечественниками. От вас, граф, будет зависеть — оставить ли меня пленником или сохранить Варшаве одного лишнего защитника.
Суворов не отвечал на последние слова графа, он их и не слышал. Бледный, с каплями холодного пота на лбу, еле держался он на ногах. Фон Франкенштейн тоже заметно изменился в лице, и лишь военная дисциплина удерживала его от вмешательства в разговор.
— Вы сказали, — начал с волнением Суворов, — что графиня Бронская кузина вашей тетушки, следовательно, она и ваша тетка. Как же могли вы, люди с влиянием, допустить, чтобы какой-то ничтожный ксендз ограбил вашу родственницу и, как нищую, выбросил на улицу?
— Никто из моих родных не знал о проделках Колонтая, и лишь когда тетя Стефания умерла в краковском монастыре и когда Колонтай представил духовное завещание, тогда только выяснилась роль этого человека. Но что могли сделать мои родственники? Доказать похищение тети и насильное пострижение было невозможно, опровергнуть по всем правилам составленное завещание тоже, да к тому же Колонтай восстановил против тети Стефании всех родных. Одна только тетя Агнесса, приютившая теперь семью генерала Воропанова, всей душою любившая свою несчастную кузину, пробовала было затеять процесс, но из этого ничего не вышло…
— Вы говорите, что ваша тетушка умерла в монастыре. Нет, она бежала оттуда и умерла в Петербурге, на улице…
— На улице? Боже мой! Какой удар для тети Агнессы… — с непритворным горем вскричал молодой человек. — Боже мой, Боже мой!
Неподдельная скорбь видна была на лице молодого графа, слезы блестели на его ресницах.
— Я был мал и тети Стефании не помню, знаю ее по рассказам тетушки Агнессы, но любил ее всею душою. Она была идеалом человека…
— Свою любовь вы можете перенести на ее сына, вашего брата. Вот он, — и Суворов взял за руку Александра.
— Кузен, дорогой брат! — вскричал граф Казимир, с восторгом заключая фон Франкенштейна в свои объятия.
Нервы Александра не выдержали, он с рыданиями упал на грудь кузена.
— Батюшка, как я счастлив. У меня не только отец, но и брат…
— И сестра и тетя, дорогой кузен. О если бы ты знал, какая у нас прелестная тетя Агнесса…
И молодые люди, и Суворов, на некоторое время поддавшись впечатлениям встречи, забыли о настоящем. Забыл граф Казимир о цели своего путешествия, забыл и Александр свои сомнения. Для него, считавшего себя круглым сиротою, было слишком большою радостью узнать о существовании родственника, любившего его мать.
Рад был и Суворов, но скоро пришлось возвратиться к действительности. Пришел вестовой с докладом, что генеральша Воропанова ожидает графа Александра Васильевича.
Суворов ушел к дамам, и молодые люди остались одни.
— Какая насмешка судьбы, — начал фон Франкенштейн, — мы так обрадовались нашей встрече, но надолго ли? Не сегодня-завтра мы враги, не сегодня-завтра нам придется встретиться с оружием в руках, а между тем мы могли бы служить под одним знаменем, одной родины…
— Для меня, дорогой кузен, обстоятельства сложились несравненно хуже, меня судьба заставила быть равнодушным зрителем того, против чего возмущалась моя душа, я видел позор моей родины, видел, как несколько негодяев, прикрываясь любовью к ней, преследовали свои корыстные цели и пятнали ее варварским убийством горсти беззащитных русских… В довершение всего, та же судьба заставила меня полюбить русскую… О, ты не знаешь, как тяжела борьба чувства с долгом к родине. Один я с несколькими моими товарищами не мог предотвратить резни, я должен был подчиниться решению большинства, не мог даже предупредить любимую девушку, не став изменником. Если бы ты знал, сколько пришлось вынести мне душевных мук, пока не удалось вырвать из рук разъяренной черни дорогих мне людей, теперь они вне опасности, но мое горе уменьшилось лишь наполовину; религия и политические события разделяют нас… Политические события ставят между нами непреодолимую преграду…
— Политические события — да, — возразил фон Франкенштейн, — но не религия. Политические события и меня разъединяют с родными и родиной, но события эти преходящи. Пройдут они, и преграда рухнет.
Долго молодые люди беседовали, знакомя друг друга со своею-прошлой жизнью. Фон Франкенштейн подробно рассказал кузену свою историю, насколько он ее знал, не преминул поделиться и своими сомнениями.
— Я вижу, дорогой Александр, судьба связала нас с русскими неразрывными узами. Твоя мать была невестою твоего приемного отца при таких обстоятельствах, в каких находимся мы в настоящее время. Тогда в Польше, как и теперь, кипела война, и тогда, как в теперь, русские войска сражались с конфедератами. Тогда, как и теперь, Суворов был одним из главных военачальников, и тогда-то тетя Стефания полюбила его. Теперь тоже война, война национальная, а я полюбил дочь русского генерала… да и сына любимой тети своей, своего кузена нахожу на русской стороне…
Фон Франкенштейн был поражен сказанным.
— Теперь для меня понятна та любовь, которую я встретил со стороны моего приемного отца. Вот почему меня так влекло к нему с непонятною силой… то был отголосок материнской любви.
Суворов застал молодых людей беседующими. Грустные мысли бродили у старика, вспомнились ему молодые годы, вспомнил он трагическую судьбу любимой женщины, и в незлобивой душе его впервые зародилось чувство мести к человеку, разбившему его жизнь, убившему его невесту.
— Сама судьба послала тебя, Александр, на твою родину, чтобы отомстить за твою мать. Ты теперь знаешь имя ее убийцы, ты слышал, граф Казимир говорил, что этот мерзавец теперь один из вершителей судеб твоей родины. Какую участь может подготовить ей этот низкий корыстолюбец? — сказал Суворов.
— Батюшка, во время сегодняшнего боя вы, щадя мое национальное самолюбие, умышленно удалили меня с поля сражения. Я это понял и не настаивал: тяжело было поднимать руку на соотечественников… Но теперь убедительно вас прошу дать мне возможность участвовать в штурме Варшавы. О, с каким я удовольствием задушу этого негодяя собственными руками! — вскричал фон Франкенштейн с жаром.
При упоминании о штурме Варшавы граф Олинский вздрогнул.
— Я надеюсь, — сказал он, — что до этого не дойдет. Среди народной рады все больше и больше начинает преобладать сознание, что дальнейшая борьба бесполезна и что дело революции проиграно. Правда, Колонтай имеет большое влияние в столице, — продолжал граф Казимир. — Но его и в совете не любят, его лишь боятся как интригана, сегодняшнее же поражение Сераковского окончательно подорвет его значение, и я уверен, Варшава сдастся на милость русской императрицы, и тогда, дорогой кузен, я помогу тебе наказать этого негодяя, хотя бы мне пришлось поссориться с моим отцом, всецело находящимся под влиянием Колонтая, а пока мы все-таки люди противоположных лагерей, если я только не пленник, — закончил граф Олинский, взглянув на Суворова.
— Нет, граф, вы свободны, — отвечал генерал, — вы можете уехать от нас во всякое время. Я знаю, ненадолго: вы здесь оставляете самого себя и скоро сами вернетесь. Молодой человек покраснел.
Глава XIII
Три дня провел граф Казимир в брестском лагере Суворова в ожидании возвращения Яна из Раховиц. В эти три дня он часто виделся с Ниной Николаевной и ее матерью, добрые отношения между молодыми людьми мало-помалу восстановились, и граф Казимир с радостью замечал, что не презрением к нему, а любовью переполнено сердце молодой девушки.
Под вечер третьего дня возвратился Ян, и отъезд графа Казимира был назначен на следующий день. Нина Николаевна была грустна, и слезы не раз навертывались у нее на глазах.
— Забудьте, что я вам говорила под впечатлением горя и раздражения; вполне понимаю ваше положение, иначе вы поступить не могли, я знаю, что немало горя вы пережили за это время, не причиняйте же его другим. Исполняйте ваш долг настолько, насколько это необходимо, но не рискуйте своею жизнью, если вы действительно любите меня…
Граф упал перед молодою девушкою на колени.
— О, дорогая моя, если бы вы знали, с каким нетерпением я ожидаю конца этой кровавой развязки. Даю вам слово навсегда уйти от политики. Если вы сделаете мне честь стать моею женою, мы уйдем далеко, далеко от всякой политики, всю мою жизнь я посвящу всецело вам, дорогая моя, — говорил с жаром молодой человек, покрывая руки Нины Николаевны поцелуями, — скажите мне только одно слово, дайте луч надежды.
— Я вас люблю, — тихо промолвила Нина, — но говорить теперь о замужестве, вы сами понимаете, нельзя. Я буду молить Бога, чтобы поскорее настали лучшие времена, чтобы Он сохранил вас здравым и невредимым, а пока возьмите это на память, — и молодая девушка сняла с шеи образок и подала его графу. — Надеюсь, различие вероисповеданий не помешает вам принять нашу святыню, это образ Скорбящей Божьей Матери. Он сохранит вас в опасностях и будет напоминать, что о вас скорбят, что за вас молятся.
Граф с благоговением надел образок на шею.
— Он мне вдвойне дорог: и как святыня, и как полученный от вас. Если бы вы знали, дорогая Нина Николаевна, что творится у меня теперь и в голове, и в сердце. По временам мне кажется, что я схожу с ума: в Варшаве у меня долг перед отечеством, а здесь — моя жизнь. Да, если бы действительно был долг, с этим можно было бы мириться, но дело в том, что долг не настоящий, а искусственный, созданный безумными людьми, и я против воли, вопреки разуму должен признать этот долг только потому, чтобы имя графов Олинских не запятнали именем изменников.
— Я видела, Казимир, причину вашего участия в инсурекции не в опасении, что скажет о вас толпа, а в любви к вашей родине, — сказала как бы с грустью Нина Николаевна.
— Нет, дорогая моя. Лгать не хочу. Родину свою я люблю, и потому-то я против инсурекции. Я смотрел на дело хладнокровнее других и потому-то был против революции; силы наши слишком неравны: мы, дезорганизованные, затеяли борьбу с тремя сильными и могущественными государствами. Исход такой борьбы нетрудно было предвидеть, не видели его лишь экзальтированные люди, да не хотели видеть люди бесчестные, вроде Колонтая, желавшие ловить рыбу в мутной воде. Тем не менее я должен был подчиниться общему течению. Будь я простой шляхтич, я мог бы оставаться в стороне простым зрителем, но граф Олинский не мог быть безучастным в то время, когда все высшее дворянство несло на алтарь отечества и жизнь, и достояние. Я сознаю всю бесцельность этой жертвы и все-таки приношу ее, — закончил граф со вздохом.
— Что даст эта неравная борьба? Прольются потоки крови, — продолжал он, — останутся тысячи вдов и сирот, страна будет разорена, и в конце концов положение Польши, и теперь печальное, ухудшится еще больше.
Появление генеральши переменило тему разговора. Вскоре пришел и фон Франкенштейн и Суворов. Граф Казимир отвел кузена в сторону.
— Дорогой Александр, на твое попечение я оставляю Нину Николаевну, будь ей братом.
Александр молча пожал ему руку.
На другой день рано утром он уехал в сопровождении Яна в Раховицы. Степан остался в лагере при дамах, он успел уже помириться со своею крестной.
Сражение под Брестом, уничтожив почти третью часть польских вооруженных сил, подорвало революцию в корне. Настроение варшавян изменилось, и недавнее ликование уступило место полному унынию. Костюшко немедленно поскакал в Гродно, чтобы стянуть свои войска к Варшаве. Он был так подавлен событиями, что ни с кем не говорил, и генералы, имевшие к нему дело, три дня не могли добиться, чтобы он принял их.
Не менее сильное впечатление произвел разгром корпуса Сераковского и в Петербурге, хотя впечатление это было несколько иного рода. Победив Сераковского, Суворов победил и многих из своих недоброжелателей и завистников, по крайней мере внешне. Его восхваляли, его превозносили, рассказывали про него анекдоты, цитировали его письма. Сделалось известным его письмо к Платону Зубову, в котором, поздравляя его «со здешними победами», он писал: «Рекомендую в вашу милость моих братцев и деток, оруженосцев великой Екатерины, только в них прославившейся».
Екатерина пожаловала ему дорогой алмазный бант к шляпе и три пушки из числа отбитых им у поляков, а племянника его, полковника князя Горчакова, произвела и бригадиры.
Румянцев вдвойне был рад его успеху, ибо выбрал его и послал на свой страх. Теперь этот выбор оправдался таким блистательным образом. Фельдмаршал неоднократно благодарил Суворова в самых любезных выражениях, отнеся причину успехов к высшим дарованиям предводителя. О брестской победе он выразился: «Она важна столько по существу, сколько редка в своем роде и подтверждает истину, что большое искусство и горячая ревность предводителя и подражания достойный пример в подчиненных преодолевают все в воображении возможные труды и упорности».
Но брестский успех завершил победоносное движение Суворова на долгое время. Прежде всего надо было спустить с рук обузу — трофеи, пленных и польских дезертиров, которых накопилось около пятисот человек. Суворов рассортировал пленных и беглых. Не возбуждавших подозрений распустил по домам, а остальных вместе с отбитою артиллериею отправил под конвоем в Киев. Надо было выделить и для других целей несколько отрядов, и под ружьем осталось не более 6000 человек. С такими силами нечего было и думать о продолжении наступательных действий, и Суворов остался в Бресте; разбили лагерь, вырыли землянки, и таким образом возник правильный городок с шатрами и бараками маркитантов и лавчонками евреев. Во всем необходимом было изобилие и дешевизна: фунт мяса продавался по копейке, курица по пять копеек, а ведро водки по пятьдесят копеек.
Скоро начались учения и производились ежедневно по два раза, исключая праздников и суббот. Они никогда не продолжались более полутора часов, зато отличались большою быстротою движения и содержательностью. Суворов находился каждое учение непременно при каком-нибудь полку, сам учил и командовал, но никогда не сердился и не бранился, в несколько дней раз устраивалось общее учение всему отряду. Пехота обучалась драться против конницы, ходить в штыки и работать ими, конница обучалась рубке. Насыпались правильные земляные укрепления, вооружались пушками и получали по нескольку рот в гарнизон. Укрепления эти ночью штурмовались. Ото всех требовалась ловкость, проворство и тесно сомкнутый строй. При учениях Суворов говорил свои афоризмы и наставления: «Полк — подвижная крепость, дружно плечом к плечу — и зубом не возьмешь». После учения он произносил выдержки из своего катехизиса, дополняя их пояснениями и наставлениями, разбирал произведенный маневр, объяснял, что было хорошо и что худо, учил, как поступать впредь. Утреннее ученье заканчивалось разводом, на котором Суворов находился постоянно, присутствовал он также на вечерней заре и сам читал «Отче наш». Накануне праздников бывал у всенощной, а на праздниках у обедни в походной церкви какого-нибудь полка, становился у правого клироса и пел вместе с певчими по нотам, которые иногда держал перед ним регент певчих, офицер; читал также Апостола. Ежедневную жизнь вел он деятельную: кроме обширной переписки по службе и занятий с войсками, наблюдал лично за чистотою и порядком в лагере, ездил в госпиталь навещать больных и раненых, даже по два раза в день отведывал их пищу, то же делал и в ротах, и если замечал злоупотребления, то поступал с беспощадною строгостью. Несмотря на такую неустанную деятельность, он находил время для чтения, преимущественно по вечерам, имея в своем походном багаже книги, и между ними комментарии Юлия Цезаря, своего любимого героя.
Так проходили дни за днями, спокойно и безмятежно для подчиненных, в волнении и нетерпении для начальника, остановленного на половине победного пути. Долгим и скучным показался ему месяц такого бездействия, но все это забылось в день желанного выступления в поход.
Во все время брестской стоянки генеральша Воропанова с дочерью находились в лагере. Думать о поездке к мужу она не могла, так как Гродно был отрезан от Бреста польскими войсками, тем не менее Степан свез к генералу от жены письмо и привез на него ответ. Семья, казалось, успокоилась, оставалось только ждать, тем не менее Нина Николаевна с каждым днем становилась грустнее и грустнее. Ни веселый нрав Суворова, ни заботы матери и старания фон Франкенштейна развлечь молодую девушку интересными рассказами не смягчали ее грусти, и Александр пришел к тому заключению, что любовь не знает ни политики, ни национальности и что единственное средство возвратить молодой девушке покой и веселье — прекращение войны — не в его власти. Между тем незаметно для всех конец войны приближался, а вместе с ним приближались и важные перемены в жизни наших героев.