Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Мама, — не успокаивалась Свонни, — ты должна сказать. Это правда?

— Не понимаю, почему это так тебя волнует? Я была плохой матерью? Я не любила тебя больше всех? Разве я не с тобой сейчас? Что случилось, зачем ты копаешься в давно забытом прошлом?

Конечно же, Свонни повторила просьбу, и на этот раз хитрая улыбка скользнула по лицу матери. Такая же улыбка появлялась, если она лгала им в детстве. Дети всегда чувствовали ложь. Вечером, когда она, изысканно одетая, появлялась с отцом: «Ты уходишь?» — «Конечно нет. Зачем мне уходить?» Или когда родители ссорились особенно жестоко, с упреками и оскорблениями: «Ты жалеешь, что вышла за папу?» — «Что за глупости? Конечно нет!»

— Конечно это неправда, lille Свонни.

— Тогда зачем? Я имею в виду — зачем кто-то написал это?

— Я что, господь бог? Или психиатр? Откуда мне знать, что у сумасшедших творится в голове? Скажи спасибо, что хоть кто-то в доме не совсем потерял рассудок и понимает, что грязные, злые письма надо сжигать. Ты должна ценить свою маму за то, что она заботится о тебе.

Аста собралась уходить. Допила кофе, принесла шляпу и направилась к выходу. Она никогда не говорила, куда идет и когда вернется. На этот раз она ходила за открытками, чтобы разослать приглашения на свой «шоколадный вечер».

Оставшись одна, Свонни попыталась убедить себя, что должна поверить матери. Поверить и забыть. В то время о существовании дневников она не знала. Это были просто тетради, которые Аста привезла с собой вместе с фотоальбомами и книгами. Тоже фотоальбомы, подумала Свонни, если вообще обратила внимание. Годы спустя она призналась, что если бы знала, то за время отсутствия матери пролистала бы их. А в тот день, обращаясь к цветам и кофейным чашкам в безлюдной комнате, она громко сказала: «Я должна поверить!»

Аста не вела себя как старая женщина, как пожилая мать. Наоборот, Свонни выступала в роли матери, а Аста казалась ее дочерью-подростком, которую подозревают в ужасном проступке, а девочка и не собирается признаваться. Девочка держит ситуацию в своих руках. А Свонни бессильна что-либо сделать.

Тем вечером, поужинав, они не сразу встали из-за стола. Аста в присутствии Торбена объявила, что должна им кое-что сказать. Возможно, она умирает. И это может произойти довольно скоро. Она подозревает, что у нее рак.

Свонни и Торбен встревожились не на шутку. Организовали обследование, и все анализы Асты оказались отрицательными. Рака у нее не оказалось, так же как и других заболеваний. Возможно, она что-то и подозревала, но, с другой стороны, могла все выдумать, чтобы произвести эффект. Ей нравились драмы. Но в тот вечер она поднялась к себе слишком рано, попросив Свонни зайти через некоторое время, когда она разденется.

Это была крайне необычная просьба. Поднявшись в спальню, Свонни ожидала услышать подробнее о симптомах, которые мать считала неудобным обсуждать при Торбене. Правда, такая щепетильность не в ее характере. Вместо этого Аста сообщила, что утром покривила душой. Но всегда намеревалась рассказать об этом Свонни до своей смерти. Умереть с таким грузом на совести было бы непростительно.

Однако виноватой она не выглядела. Наоборот, казалась весьма довольной собой. Она и не собиралась ложиться, а присела у кровати в своем ярко-синем халате, который подарила ей на Рождество жена дяди Кена. Свонни не могла припомнить, чтобы мать надевала его — настолько он ей не нравился. Глаза Асты походили на пуговицы, обтянутые таким же синим материалом.

— Тебе нужно об этом знать, — сказала она. — Ты не моя дочь. То есть не я родила тебя. Я тебя удочерила, когда тебе было несколько дней.

Смысл сказанного не сразу дошел до Свонни. Так бывает всегда при потрясении. Видимо, поэтому она довольно спокойно спросила:

— Как те люди, о которых ты рассказывала? Та супружеская пара, что ездила в приют в Оденсе? Так это были вы с папой?

— Да, — ответила Аста без колебания.

Даже тогда Свонни сообразила, что этого не могло быть. Не сходится по времени. Аста жила в Лондоне, когда родилась Свонни. Она действительно родилась в Лондоне, так записано в свидетельстве о рождении. А отец в это время находился где-то в Дании. Но ей отчаянно хотелось поверить словам Асты. Тогда хоть Расмуса Вестербю она могла бы считать родным отцом, пусть он никогда и не любил ее.

— Почему ты ничего не рассказала, когда я была маленькой?

Аста пожала плечами:

— Ты была моей дочкой. Я всегда любила тебя как родную. Я забыла, что ты от кого-то другого.

— Far — мой отец?

— У моего мужа достоинств было немного, lille Свонни. Но он никогда бы не изменил жене. Он был не настолько испорчен. Удивительно, что ты так подумала.

Тут Свонни закричала. И прикрыла рот ладонью:

— Удивительно? Удивительно? Ты говоришь такие вещи и удивляешься моим словам?

Аста оставалась абсолютно спокойной и хладнокровной:

— Конечно, я удивляюсь, что ты так разговариваешь с матерью.

— Ты не моя мать. Ты сама только что сказала. Это правда?

Снова тот же странный взгляд, равнодушная улыбка, полупризнание в озорстве. Любой узнал бы Асту по этому описанию.

— Я что, преступница, Свонни? А ты полицейский?

И Свонни, словно маленький ребенок произнесла:

— Он не сделал мне кукольный домик.

— Ты просто большой ребенок. Ладно, подойди и поцелуй меня.

И подставила щеку. Свонни говорила, что в тот момент ей захотелось встряхнуть эту маленькую старушку, схватить за горло и выдавить из нее правду. Но она лишь смиренно поцеловала мать и выбежала в слезах.

Торбен нашел ее в спальне. Свонни все еще рыдала, и он нежно обнял жену. Тогда он решил, что ее слезы вызваны признанием Асты насчет скорой смерти.

Но Аста не умирала. Она прожила еще одиннадцать лет.

7

О тех одиннадцати годах рассказала Свонни, когда мы сблизились с ней после смерти моей мамы. Конечно же, рассказала не все, на такое никто не решится. Но то, что посчитала нужным, открыла.

После размолвки с Астой за кофе и ссоры в ее спальне прошло немало времени, прежде чем Свонни доверилась Торбену. Моя мама была ее поверенной, но ей запретили до поры до времени обсуждать эту ситуацию с Астой. Почему же Свонни держала Торбена в неведении? Все говорили, что их союз оказался удачным, они были неразлучны и преданы друг другу. История его долгого и пылкого ухаживания хорошо известна. Когда находишься в их обществе, можно заметить, как он украдкой поглядывает на нее, а она незаметно отвечает ему полуулыбкой. Дома они разговаривали по-датски, это был их личный язык. Но тем не менее признания Асты долгое время оставались для него тайной.

Моя мама часто видела сестру расстроенной, с темными кругами под глазами от бессонницы. Врач даже выписал ей транквилизаторы. Замечал ли Торбен эти перемены? Или она лгала ему, объясняя свое состояние другими причинами?

После смерти Торбена и Асты Свонни призналась, что ее охватывал ужас при мысли, что может подумать о ней Торбен. Его семья принадлежала к высшему обществу, возможно он был потомком аристократов. Но бояться, что после тридцати лет супружеской жизни муж станет презирать ее за более низкое происхождение? Хуже всего было то, что Свонни не знала, кто она. Хотя и заставила Асту прямо заявить, что она не ее родная дочь и не дочь Расмуса. Аста ведь сама сказала, что на месте жены она бы отправила ребенка обратно в приют.

Известие, что жена получила анонимное письмо, поразило Торбена. Казалось, его больше разозлил сам факт существования письма, чем содержание, так как, понятное дело, прочитать анонимку ему не пришлось.

— Мама сожгла его.

— Хочешь сказать, она все придумала?

— Нет, письмо распечатала я, оно было адресовано мне, но мама прочитала и сожгла.

Торбен счел все это абсурдом. Не то чтобы просто отмахнулся, он не такой человек. Внимательно выслушал Свонни и понял, как это ее расстраивает. Обдумав услышанное, он объявил, что, по его мнению, Аста сама все выдумала.

— Кроме письма, Торбен.

— О да, это удивительное письмо!

Он холодно посмотрел на нее, печально улыбнулся и приподнял брови. Свонни поняла тогда, о чем он подумал, но никогда бы не сказал — кто на самом деле прислал письмо. Он все оценил разумно. Аста постарела и одряхлела. Теперь, особенно в последние годы, она ощущала, как однообразно и уныло прошла ее жизнь. И ей захотелось внести что-нибудь яркое, чтобы годы не казались прожитыми зря. Тем более что не осталось никого, кто смог бы доказать обратное.

Дальше Торбен предположил, что Аста хотела сказать, будто Свонни — ее ребенок, но не от Расмуса, а от любовника. Удивительно, но его слова на некоторое время успокоили Свонни. Она даже говорила маме, что ей следовало все рассказать Торбену раньше.

Однако Аста никогда не утверждала, что Свонни — ребенок от любовника. Торбен не учел, что она принадлежала к поколению, где замужней женщине иметь любовника было не только неэтично, но считалось почти преступлением. В дневниках откровенно записано, что Аста думала о женщинах, которые «грешили» таким образом, и о женской чести вообще. Во всяком случае, она ухитрилась оставить вопрос о происхождении Свонни в прошлом и предать его забвению. И не скрывая раздражения, дала понять Свонни, что не намерена возвращаться к этому вопросу.

— Давай забудем это, lille Свонни, — отвечала она на попытки дочери возобновить разговор. Или раздраженно бросала: — Какой вздор ты несешь!

После ночного признания она раз и навсегда закрыла тему. Какой смысл копаться в том, что произошло шестьдесят лет назад?

— Я люблю тебя, у тебя была хорошая жизнь и сейчас прекрасный муж, — Аста не удержалась и добавила, что это гораздо больше, чем имела она сама. — Ты в достатке, у тебя все есть — так в чем дело? Зачем ты продолжаешь заниматься ерундой?

— Я вправе знать, кто я такая, мама.

— Но я же говорила. Мы с отцом удочерили тебя. Нам хотелось девочку, а до Марии рождались только мальчики. Мы взяли тебя из приюта — этого довольно? Я не понимаю, что с тобой, lille Свонни. Это мне надо жаловаться, это я потеряла детей одного за другим — но разве я плачу? Никогда! Я поступаю лучше — все оставляю позади.



Вы должны понять, что теперь Свонни чувствовала себя одинокой. Она говорила, что ощущала себя отщепенцем во многих смыслах. Мама, при всей ее показной любви, больше не мама. Сестра и брат — просто люди, с которыми она выросла. И приблизительно год ее сильно угнетала мысль, что она, возможно, и не датчанка. Пока национальность не вызывала сомнения, она не задумывалась, насколько ей важно быть датчанкой. Произошла странная вещь — датский язык, ее родной язык, стал языком, на который она не имеет права, и, разговаривая на нем, она чувствовала себя самозванкой. Получалось, что у нее нет родного языка, так как она не знает своей национальности. К тому же все это нелепо в ее годы. Хотя такие известия всегда неприятны, они более уместны в детстве или юношестве.

Но хуже всего, что ее муж, защита и опора, не поддержал ее, а просто отказался принимать всерьез. Он не раздражался, но относился скептически. Не раз повторял, что не понимает, как умная, здравомыслящая женщина поверила в чепуху, которую престарелая мать соизволила поведать. Он же не сомневается в ее происхождении и находит прямое сходство жены с ее предками, запечатленными на старинных семейных фотографиях Mormor.

Тогда зачем Mor сказала это? Начиталась Диккенса, ответил Торбен, довольный, что нашел такое гениальное объяснение. Действительно, Mormor редко читала что-нибудь, кроме Диккенса. В его сюжетах зачастую оказывалось, что дети не знали своего происхождения. Взять хотя бы Эстеллу или Эстер Саммерсон, продолжал Торбен, сам любивший книги. Аста одряхлела и путает выдумку с реальностью, фантазию с фактами. Неожиданно Свонни поняла, чего раньше не замечала, — Торбен недолюбливал ее мать.



Рак оказался фантазией Асты или подходящей уловкой. Для женщины преклонного возраста она была на редкость энергичной и здоровой. А вот моя мама действительно умерла от рака.

Она собралась выйти замуж. Не просто обручилась, как раньше. Нет, на этот раз все оказалось серьезно. Джордж, последний ее «жених», был человеком основательным, и они хотели зарегистрировать брак в мэрии Хэмпстеда в августе. У нее обнаружили карциному, разновидность злокачественной опухоли, которая пожирает больного очень быстро. Мама умерла через три недели после установления диагноза.

Похороны проходили на Голдерс-Грин, и Аста тоже приехала. Свонни отговаривала, но она все же явилась — в черном шелковом пальто и берете. После церемонии, когда выносили венки в сад крематория, она громко и четко произнесла жутковатую фразу:

— Мои дети всегда умирают.

И это правда. Первым умер Мадс, вторым, возможно, малыш, которого заменили Сванхильд, Моэнс погиб в Сомме, теперь — Мария. Поскольку Свонни не ее дочь, то Кнуд — мой дядя Кен — остался у нее единственным.

— Мама… — охнула Свонни.

— Это не так страшно, как раньше. К старости черствеешь, и многое уже не имеет значения. Никаких чувств не остается. — И Аста, к всеобщему изумлению, подняла с травы большой букет роз, понюхала его и оторвала карточку. — Пожалуй, я возьму их домой, lille Свонни. Люблю красные розы. Ты все время забываешь ставить цветы ко мне в комнату.

Аста действительно забрала розы домой, заметив, что они теперь Марии не нужны. Лучше, если бы эти Питер и Шейла дарили ей цветы при жизни.

После похорон я приехала к Свонни вместе с Джорджем и его сыном Дэниэлом, красивым и молчаливым человеком примерно моего возраста, психиатром. Это сейчас Свонни могла бы обратиться за помощью по установлению своей личности, но не в 1960 году. Тогда даже обращение к психиатру было рискованным шагом. Но мне пришло в голову поговорить с ним о Свонни, когда мы приехали на Виллоу-роуд. Дэниэл казался приятным человеком, к тому же не следил за каждым движением окружающих, как часто случается у психиатров, и не показывал своего превосходства или равнодушия.

На похоронах он спросил, кто такая Аста, и проявил к ней весьма необычный интерес. Так ведет себя мужчина, которому нравится красивая молодая женщина и он хочет побольше о ней узнать.

— Кто это?

— Моя бабушка.

— Она превосходно выглядит. Здесь неуместно об этом говорить, но она будто бы умеет получать удовольствие от жизни.

— Не знаю, — ответила я честно.

— Мне очень жаль вашу маму. — Он уже выразил соболезнование раньше, но, видимо, забыл. — Было бы приятно видеть ее своей мачехой.

Кто-то, должно быть, представил его Асте, потому что я наткнулась на них в гостиной Свонни, увлеченных беседой. Она рассказывала ту историю о человеке, которого знала ее шведская кузина и который убил любовницу, забрал своего ребенка и привез его жене. Наверное, Свонни тоже хотелось знать, не имеет ли этот рассказ отношение к ее происхождению, но вряд ли она могла представить отца в роли убийцы.

Так или иначе, я ничего не предприняла, чтобы Свонни показалась психиатру — Дэниэлу Блэйну или кому-то еще. Смерть моей мамы глубоко потрясла ее, но отвлекла от собственных тревог. Общая потеря сблизила нас. Мария была ее ближайшей подругой, своих детей у Свонни не было, и вполне естественно, что я для нее стала дочерью.

Свонни горевала. Она снова сблизилась с Торбеном, который разделял ее скорбь, искренне ей сочувствовал. Он любил мою маму как сестру. Надеюсь, не оскорблю его, если скажу, что смерть моей мамы наступила в самое подходящее для него время — вернула ему жену и изгнала из ее головы «бредни о происхождении».

Конечно же, он не был таким равнодушным и наглым, как мой дядя Кен, который любую женщину в возрасте от тридцати пяти до шестидесяти лет мог обвинить в отклонениях от нормы. Еще до смерти мамы, даже до ее болезни, Свонни расспросила его о том же. Ведь тогда ему, должно быть, исполнилось лет пять. Он был уже не малышом, а почти школьником.

Себя в пять лет Свонни помнила. Ей врезалась в память смерть короля Эдуарда VII и замечание отца, что датская королева теперь вдова. Она запомнила даже одну из скандальных сплетен, дорогих сердцу Асты, будто королева Александра носила бриллиантовое колье, чтобы скрыть шрам на шее, оставленный королем, пытавшимся задушить ее. Конечно же, Кен мог запомнить, что Аста родила дочь и что ему показывали младенца. Мог заметить в доме няню или доктора.

Но Кен ничего не помнил. Он даже с гордостью, по словам Свонни, заявил, что в его памяти не отложилось абсолютно ничего, что происходило до шести лет. Он смутно помнил дом на Лавендер-гроув, из которого они уехали, когда ему исполнилось шесть с половиной. И Свонни всегда была в его жизни.

— Это из-за возраста, — сказал он Торбену, пересказывая расспросы Свонни. — Они все немного сходят с ума, я наблюдал это не раз. И лет на семь, не меньше.

Я размышляла, не «заблокировал» ли (как сказал бы Дэниэл) Кен все, что связано с ранним детством, если воспоминания были не слишком приятны. Тот период жизни семьи нельзя назвать счастливым. Постоянные переезды с места на место, из одной страны в другую, ужасные ссоры родителей, смерть маленького брата, переселение в Англию и новый язык отсутствие отца длительное время. Без сомнения, этого достаточно, чтобы стереть прошлое. Дальше дела пошли лучше, но год рождения Свонни был для семьи самым трудным.

С другой стороны, он мог и помнить, но был слишком заносчивым, чтобы признаться. Тоже типично для него. Женщины, по его мнению, не должны давать волю фантазии, они странные создания. Кен часто повторял, как он рад, что у него нет дочери. Впрочем, вряд ли он знал больше, чем говорил. Во времена его детства зачатие, беременность и рождение тщательно скрывали от детей. Mor просто легла в постель, а кто-то принес ей ребенка. Так она пишет в своем дневнике.

Возможно, это правда.



Mormor не любила природу и даже не притворялась, что любит. Сад был для нее местом, где можно посидеть на солнышке и пообедать в беседке. Она упрекала Торбена и Свонни, что те никогда не устраивают обедов на свежем воздухе. В их саду нет стола под деревом. Вообще нет никакой садовой мебели с зонтиками от солнца, которую бы выносили каждую весну и устанавливали в укромном уголке. Она часто вспоминала «Паданарам», где было так «уютно» — ее любимое определение — пить чай под шелковицей. Сохранилась фотография, на которой Аста разливает чай из большого серебряного чайника. Свонни сидит рядом, моя мама — на коленях у Morfar, мальчики в подпоясанных куртках — напротив. Позади стоит Хансине, сияющая, в форменной одежде прислуги и в шляпке. Торбен не любил есть на открытом воздухе и тем самым заработал недоверие Асты.

В саду на Виллоу-роуд негде было присесть, кроме жесткой тиковой скамейки, и Mormor редко выходила туда. Цветы, что росли там, тоже не нравились ей. Она предпочитала розы из цветочной лавки или экзотические цветы с сильным запахом, как в оранжереях. Для ухода за садом нанимали садовника, который приходил два или три раза в неделю. Уже тогда, в шестидесятых, не разрешалось разводить костры. Лондон и его предместья считались бездымной зоной. Но осенью садовник изредка нарушал это правило, чтобы сжечь опавшие листья и мусор с дорожек. И очень удивился, когда однажды днем увидел, как «старая леди» подошла и забрала его тачку. Если бы он спросил зачем, Mormor прикинулась бы, что не расслышала. Иногда она так делала, хотя слышала не хуже меня. Она почти бегом покатила тачку прочь, рассказывал садовник, удивляясь ее энергии.

Свонни в это время сидела у парикмахера. Когда она вернулась, садовник уже собирался уходить. Он рассказал, что «старая леди» привезла тачку, полную книг и бумаг. Но он к тому времени уже загасил костер и разбросал золу. Она поинтересовалась, будет ли садовник разжигать костер на следующей неделе, но тот ответил, что теперь уж только в следующем году.

Свонни спросила об этом Mormor, но получила весьма туманный ответ:

— Это личное, lille Свонни. Как ты думаешь, почему я дождалась, когда тебя не будет дома?

— Ты можешь все что угодно сжечь в печке на кухне.

— Я передумала.



Аста нисколько не изменилась, когда прекратила вести дневники. Последнюю запись она сделала осенью 1967 года. Mormor продолжала гулять пешком, являлась на приемы Свонни и Торбена, рассказывала истории, читала Диккенса. Иногда вслух, в компании, выбирая длинные отрывки, которые находила особо хитроумными или поучительными, нисколько не считаясь, желает ли компания их слушать. Любимые герои Асты были полной ее противоположностью — Эми Доррит, Лиззи Хексхэм, Сидни Картон, Эстер Саммерсон.

Я ни разу не бывала у нее в комнате на третьем этаже. Она выбрала эту комнату сама и отказывалась слушать доводы Свонни, что лестницы слишком крутые и длинные. И когда Свонни спросила, что подумают люди о дочери, которая позволяет матери в ее восемьдесят лет карабкаться на третий этаж по крутым ступенькам, Аста с ехидной улыбкой ответила:

— Неужели ты до сих пор не научилась не обращать внимания на то, что подумают люди? Они всегда будут что-то думать, и всегда не то, что есть на самом деле.

У себя наверху она держала Диккенса, фотоальбомы, одежду и дневники. Все выставляла как на показ, говорила Свонни. Даже одежду — Аста всегда оставляла открытыми дверцы шкафа, чтобы та «проветривалась». Все, но только не дневники.

Дневники где-то лежали, ожидая своего часа.

8


Июнь, 29, 1910


Jeg voksede op med Had til Tyskerne — eller Prøseme og Østriiigerne som vi dengang kaldte dem. Krigen mellem dem og Danmark eller skulde jeg sige Besættelsen af Danmark var forbi I 1864, læmge før jeg blev født, men jeg skal aldrig glemme, hvad min Fader fortaalte mig, hvordan vi maatte give Ajkald paa en Del af vores Fædreland, det hele af Slesvig og Holsten, til Prøjsen.

Я выросла с ненавистью к немцам — пруссакам и австриякам, как мы называли их тогда. Война между ними и Данией, или скорее захват Дании, закончилась в 1864 году, задолго до моего рождения, но я помнила рассказы моего отца, как нас вынудили отдать Пруссии часть своей родины — целиком Шлезвиг и Гольштейн. Отцовские дядя и тетя жили в Шлезвиге. Но самое ужасное, что мой дедушка — отец моей мамы — воевал там и был тяжело ранен в ногу. Началась гангрена, и однажды боль стала такой мучительной, что дедушка повесился в сарае за домом. Там его обнаружила моя мама. Ей было всего шестнадцать.

Поэтому я ненавижу немцев. Они все время хотят отобрать у народов их страны. В прошлом году — у Боснии и Герцеговины, и они разорвали Берлинский трактат, на котором держался мир в Европе. Об этом сегодня вечером говорили Расмус со своим партнером по бизнесу мистером Хаусманом. Они часами обсуждают тему, которую я терпеть не могу, — тему войны. Видимо, вместо разговоров о машинах. Я сказала, что, если дело дойдет до войны, мы в ней участвовать не будем, и Дания тоже.

— Женщины, — ласково произнес Расмус. — Что они в этом смыслят?

Я заметила, что мистер Хаусман пытается сдержать улыбку и прикрывает рот ладонью, когда Расмус говорит слова, в которых есть звук «в». Он произносит его как «ф».

— Ефропа готоффится к фойне, — продолжал Расмус. — И не только Афстро-Фенгрия, но Франция и Россия тоже. Запомните мои слофа.

Напрасно я засмеялась. Мой английский тоже далек от совершенства. Я завидую детям — они свободно болтают по-английски, все трое. В следующем году их будет четверо. Я почти уверена, и на этот раз счастлива.

Я забеременела вскоре после возвращения мужа из Дании. Но через три месяца потеряла ребенка и очень жалела об этом. Мне было слишком тяжело и горько, и я не записала об этом в дневнике. Не все можно описать, некоторые вещи слишком глубоки для этого. Затем, не знаю почему — «любви» было предостаточно, — я долго не беременела. То, что свершается внутри женщины, — тайна, и вряд ли кто-то раскроет ее.




Февраль, 11, 1911


Снова девочка. Если мне суждено еще рожать, а это наверняка, пусть уж будут девочки. Я не писала в дневнике много месяцев, боялась, что опять родится мальчик.

Она появилась вчера утром. Роды оказались легкими, все случилось быстро. Резкая боль под конец, словно меня разрубили мечом пополам, — и она появилась. Когда я выспалась и хорошо поела, то села в кровати и задумалась, как отличались эти роды от предыдущих. Сейчас в нашей семье многое изменилось.

Во-первых, у нас новый дом. Во-вторых, в помощь Хансине мы наняли девушку. У нас достаточно денег, чтобы не экономить. После рождения Свонни Хансине принесла большую тарелку с картошкой и сосисками, которую шлепнула прямо на кровать. А сейчас — crustader с лососем, затем жареная курица. На мне белая шелковая ночная сорочка, а на пальце — кольцо, которое муж решил подарить за то, что я его осчастливила. Так и сказал.

Мы назвали ее Марией. Впервые хоть в чем-то согласились друг с другом, хоть и по разным причинам. Мне просто нравится это имя, второе после Сванхильд. Расмусу оно нравится, конечно же, потому, что его можно посчитать и английским, а он обожает все английское. «Англичане смогут его произнести», — говорит он. То есть «Мэри», как Мэри Ллойд, которую мы видели на сцене. «Французы тоже смогут его произнести, — сказала я ему назло. — И в этом его достоинство». Но он не обратил внимания. Сегодня я безупречна, я подарила ему дочь. Можно подумать, она у него первая!




Март, 3, 1911


Сегодня я впервые со дня рождения Марии вышла прогуляться. Я «леди», то есть после родов должна лежать неделю, хотя никаких осложнений не было. Женщины низкого происхождения встают уже на следующий день, просто вынуждены. Я знаю случаи, когда служанки рожали тайно, где-нибудь на кухне или в сарае, и возвращались к работе в тот же день.

На воздухе было хорошо, несмотря на то, что Расмус настоял покатать меня в безлошадном экипаже. Конечно, при нем я сказала бы «в машине» или даже «в автомобиле». У него американский электромобиль. Мы ехали так медленно, что рядом можно было идти пешком — ну или бежать.

К счастью, моя фигура не пострадала, и я пришла в норму через несколько дней после родов. На самом деле я никогда не нуждалась в корсетах, хотя, конечно же, приходится их носить. Расмус стал ценителем модной одежды, почти как автомобилей — я говорю ему: когда эти «авто» выйдут из моды, что непременно произойдет, он будет торговать женской одеждой, — и хочет видеть меня изысканно одетой. Подозреваю, что это выгодно для бизнеса — иметь рядом хорошенькую жену, когда покупатели приезжают в дом. Не то чтобы я красивая, но в эти дни выгляжу элегантно.

Этим утром для прогулки на автомобиле я надела кремовое чесучовое пальто с зелеными льняными отворотами и шляпку с зеленой вуалью и птицей. Не знаю, что это за птица, у нее зеленые и черные перья. Еще я захватила белую муфту из песца, но все равно дрожала от холода всю поездку. Расмус заметил и сказал то, на что я не смела и надеяться:

— Вот что, милая. Я куплю тебе шубку.

Я заставлю его сдержать обещание. Он покупает мне «Вог», новый журнал из Америки, там я видела шубу, такую, как мне хочется. Каракулевая, с отделкой из песца, очень эффектная. Люди на такое оглядываются, а мне это и надо. Я вообще отношусь к одежде не так, как другие женщины. Я просто люблю, чтобы на меня обращали внимание и удивлялись, как я осмеливаюсь носить такие дорогие и вызывающие наряды.

Мое кольцо с изумрудом в золотой оправе в форме короны, украшенной крошечными бриллиантами, по словам мужа, стоит почти пятьсот фунтов. Но он всегда преувеличивает. Кольцо мне очень нравится, но я отдала бы его, если это заставило бы мужа полюбить мою маленькую Свонни. Я бы выбросила его в реку Ли или подарила Хансине, только таким способом ничего не решить.

После рождения Марии стало еще хуже. Или мне кажется? Он не обращал внимания на мальчиков, когда они были маленькими. Он гордился, что имеет сыновей, и все. Но с Марией он возится, берет на руки, выносит во двор и показывает машины. Ей три недели, и считается, что она понимает, когда он рассказывает о мощности батарей и съемных колпачках цилиндров.

Я не против этой любви. Я рада — ведь так непривычно, что он кого-то любит. Сейчас, кажется, любит и меня, только вряд ли больше своих «фордов». Он ладит и с мальчиками, но никогда не играет с ними в их любимый крикет или футбол. Моэнс в свои тринадцать почти такого же роста, как Расмус, и на подбородке уже появились волоски. Но Свонни только пять, она такая прелестная, нежная девочка. Красивее всех наших детей. Мария никогда не станет такой, я в этом не сомневаюсь, хоть она и совсем крошка.

Но ему не нравится внешность Свонни. Не понимаю почему. Даже не могу представить. Я спросила его, заставила себя спросить, и сначала он ответил, что это глупости. Откуда ты это взяла, сказал он. Но я настаивала. Красивая маленькая девочка, высокая для своих лет, изящная и стройная, моими стараниями кожа у нее великолепная, белая как молоко, волосы сияют будто настоящее золото, глаза мягкого цвета морской волны, не мои, ярко-синие, — а ему не нравится!

Наконец он признался:

— Она слишком похожа на датчанку.

— Что же в этом плохого? — удивилась я.

Он просто глупо хихикнул. Я знаю, он хочет, чтобы его принимали за англичанина, и всю его собственность (это он о нас) тоже. Смешно, ведь кто слышал его хоть раз, ни на мгновение не усомнится, что он иностранец. Я и сама говорю с акцентом, и всегда буду так говорить, но хотя бы не произношу «ф» вместо «в» и «т» вместо «д».

Впрочем, недавно он сказал, что любит детей одинаково, они все равны. Но это просто слова. Я готова убить его, когда малышка Свонни подходит, кладет ладошки ему на колени и что-то спрашивает. А он отмахивается от нее, как от собаки. Впрочем, нашему Бьёрну, щенку датского дога, он уделяет внимания гораздо больше.

Из-за чего он так ее не любит? Мне страшно, когда я думаю об этом, поэтому стараюсь не думать.




Июль, 28, 1911


День рождения малышки Свонни. Шесть лет. Мы подарили ей куклу размером с настоящего ребенка и с настоящими волосами. Я пишу «мы», но, конечно же, куклу выбрала и купила я. Затем тайно принесла в дом, чтобы Свонни не видела. Расмус просто подписал открытку: «С любовью от Mor и Far».

Я давно собиралась написать в дневнике о Расмусе. Хотелось бы назвать его необычным мужчиной — но откуда мне знать, так ли это? Я жила только с одним, а своего отца ни одна девочка толком все равно не знает. Обычно она видит только лучшую его сторону или таким, каким он сам хочет казаться. Так что, вполне вероятно, Расмус ничем не отличается от других мужчин.

За нашим домом, в глубине сада, есть сарай, точнее, флигель, который Расмус превратил в мастерскую. Флигель достаточно большой, в него можно поставить машину, и там Расмус возится с моторами. Он часами разбирает их и снова собирает. Когда Расмус возвращается в дом, от него пахнет машинным маслом, сколько бы он ни мылся. Этот запах очень странный, горьковатый, так, наверное, пахнет расплавленный металл, и если долго его вдыхать, начинает кружиться голова.

У него в сарае верстак и много инструментов. Он сделал конуру для Бьёрна, домик с окном и черепичной крышей. Я не могла скрыть восхищения. Обычно я стараюсь не показывать таких чувств, потому что он задается. Он постоянно думает, что бы еще сделать. Его последнее увлечение — выдувание стекла, а следующим, видимо, станет скульптура. Потому что во время нашей сегодняшней прогулки на машине — предполагалось взять с собой Свонни, что-то вроде подарка на день рождения, однако у меня на коленях ерзает Мария — он остановился возле двора, где работал каменотес. Мы простояли там почти час, пока он наблюдал, как мастер обтесывает надгробный камень. И для этого он завез нас в самые трущобы, в Саут-Милл-Филдс.

Расмус редко бывает в доме. Словно так принято, что женщины всегда находятся дома, а мужчины — где угодно. Это смешно, мы все возмущались тем, что на Востоке женщин держат в гареме, но я, если честно, не вижу большой разницы. Я — в доме, Расмус — вне дома. Конечно, я хожу гулять. Точнее, сбегаю. Это и есть побег. Когда Расмус заговаривает об этом, он начинает с упреков.

— Тебя слишком долго не было дома, — заявляет он. Или: — Тебе что, дома заняться нечем?

Когда он закончил конуру для Бьёрна, ему захотелось сделать Ноев ковчег для мальчиков. Думаю, он собирался вырезать из дерева маленьких животных, всех, что были в ковчеге. Он целый день занят, и если я хочу поговорить с ним, например между восемью утра и девятью вечера, мне приходится отрывать его от дел или самой идти в мастерскую. Но вчера утром я пошла туда и спросила, знает ли он, сколько лет нашим мальчикам.

— И только ради своего дурацкого вопроса ты меня отвлекла? — вот так учтиво он со мной разговаривает.

— Я все-таки отвлеку тебя и спрошу, — не сдавалась я, — прежде чем ты потратишь свое драгоценное время на детские игрушки. Ты не забыл, что Моэнсу — тринадцать, а Кнуду — одиннадцать?

Расмусу вообще не нравится, когда ему выговаривают. Поэтому он сменил тему и спросил, почему я не называю мальчиков Кеном и Джеком. Конечно, он без ума от Англии и хочет, чтобы все было по-английски.

— Если хочешь смастерить что-нибудь, — продолжила я, — сделай кукольный домик для Свонни.

На это он ответил:

— Тебе что, дома заняться нечем?

Вот так мы и беседуем, я только что это заметила. Мы задаем друг другу вопросы, но никто из нас не отвечает.




Март, 5, 1912


У Хансине появился поклонник. Я не думала, что такое возможно, хотя у нее был кто-то в Копенгагене. Сегодня утром она попросила разрешения поговорить со мной, и когда я согласилась, спросила, можно ли ей пригласить кое-кого выпить чаю на кухне.

Естественно, я подумала, что речь идет о женщине, какой-нибудь служанке, как она сама. У нее за годы работы в нашей семье было несколько подруг. Но когда я спросила, где работает ее подруга, Хансине смутилась, покраснела и стала теребить фартук

— Это не «она», это «он», — пробормотала Хансине. Я не удержалась от смеха, потому что по-датски эта фраза звучит очень смешно. Конечно, Хансине подумала, что я смеюсь над ней, удивилась ее словам, или что-то еще. Казалось, она готова расплакаться.

— Не глупи, — сказала я. — Я не хотела тебя обидеть, просто все так неожиданно. Естественно, ты можешь его пригласить. А как его зовут?

— Сэм Кроппер, — пробормотала она. — Он с железной дороги.

Возможно, для англичанина ее слова прозвучали бы нормально, а мне стало ужасно смешно. Я постаралась не подать виду, но она-то видела, как подрагивают мои губы. Она считает меня злой. Я точно знаю, малышка Свонни сказала мне об этом несколько недель назад.

Она называет меня lille Mor, и мне это очень приятно.

— Lille Mor, Хансине сказала: твоя мама иногда бывает очень злой, — сообщила Свонни. — А я сказала, что со мной ты не злая. Ты ведь не злая, совсем не злая, правда?

— Надеюсь, нет, моя дорогая, — ответила я, но внутренне вскипела.

Мне хотелось послать за Хансине и упрекнуть ее — как она смеет говорить такое моей дочери, напомнить, что я хозяйка дома и она могла бы держать свои замечания при себе, если собирается и дальше здесь работать. Но, конечно, я не могла так поступить. Ни при таких обстоятельствах. Мы с Хансине давно знаем друг друга и многое пережили вместе. И если она думает, что я злая, пусть думает. Тем более что я иногда такая и есть. Люди не всегда добры ко мне, а долг платежом красен.

Но я не перестаю удивляться, что какой-то мужчина счел ее привлекательной. Ее лицо, тяжелое и невыразительное, напоминает мне кусок баранины, ту часть, которую называют седлом. Когда говорят, что женщина — голубоглазая блондинка, все, особенно мужчины, сразу представляют красавицу и мечтают с ней встретиться. Но для меня важнее не цвет глаз и волос, а черты лица.

У Хансине белокурые волосы и голубые глаза, но рот похож на соусник, а нос — на ложку. Она, как называют это англичане, «крестьянская девушка» — рослая, крепкая. Я прочла это в романе, не очень хорошем, в том, который купила. Поэтому я собираюсь записаться в публичную библиотеку, чтобы брать там хорошие книги.

Хансине забрала Свонни из школы, а в четыре часа принесла мне и девочкам чай. Мы вынуждены прикрывать ковер в столовой грубым шерстяным половиком, потому что Мария, которая восседает на своем высоком стульчике вместе со всеми, размахивает ложкой, смеется и разбрасывает еду. Обычно меня надолго не хватает и я звоню в колокольчик, чтобы Эмили забрала ее и покормила на кухне. Но сегодня мне пришлось сделать это самой.

Эмили почему-то не пришла. Хансине и высокий симпатичный мужчина сидели за кухонным столом и пили чай с пирожными, более аппетитными, чем те, которые нам подали. На Хансине была шелковая блузка, одна из тех, что я отдала ей. Фартук она сняла. Странно, симпатичным мужчинам должны нравиться симпатичные девушки, но обычно это не так. Они предпочитают простушек и очень жаль. Этот Кроппер похож на известного адвоката Эдуарда Маршалла Холла, фотографию которого я где-то видела. Слишком утонченный для простого рабочего, и держится уверенно. Интересно, кем он работает на железной дороге? Если он носильщик, наверняка все женщины хотят, чтобы именно он нес их багаж.

Мое появление смутило их. Хансине даже покраснела больше обычного.

— Где Эмили? — спросила я по-английски.

— Там, м-мэм, — запинаясь, ответила Хансине и указала пальцем на буфетную. Видимо, они сплавили бедняжку Эмили туда, и она сидела у мойки с чашкой чая и баночкой джема. Я усадила Марию ей на колени и медленно проплыла через кухню. Они проводили меня взглядом, будто коты, но сидели тихо, как мышки.




Июнь, 2, 1913


Сегодня утром пришло письмо от моего кузена Эйнара, офицера датской армии. Он сообщил, что умерла тетя Фредерике. Мог бы и телеграмму прислать, хотя вряд ли я поехала бы в такую даль на похороны. Прошло девять лет с нашей последней встречи, и образ тети потускнел в моей памяти. Если сказать о ее смерти Расмусу, он, пожалуй, настоит, чтобы я носила траур, а мне совсем не хочется надевать черное летом, так что не буду говорить.

Эйнар пишет, что тетя завещала мне собрание сочинений Чарльза Диккенса на датском языке. Не стану отказываться. Я хорошо читаю по-английски — еще бы, после восьми лет жизни в Англии. Уверена, что читаю лучше многих англичан, Эмили например. Но читать на родном языке гораздо приятнее. У нас в доме мало книг, я раньше не замечала. Никто, кроме меня, не читает.

Траур — это полное притворство, если ты не любил человека. А тетю я не любила, хотя она уверяла всех, что любит меня как дочь, которой у нее никогда не было. Вряд ли любовь способна выжить там, где один родственник постоянно поучает или запугивает другого, изводит нотациями. Я не помню дня, чтобы тетя не придиралась ко мне, не осуждала мою внешность, манеры, речь, одежду и вкус, не говоря уж о морали. Я не знала, что такое мораль. Я была хорошей, мне не с чего становиться плохой, и еще я боялась.

Я расстроюсь, если буду продолжать писать в том же духе. Тетя обычно монотонно объясняла, что нельзя думать только о себе. «Нельзя замыкаться на себе, Аста», — всегда говорила она.

Я буду рада получить ее книги. Это все, что мне хотелось бы из ее вещей.

Я напишу о Хансине. Она встречается с Кроппером. Каждый свободный вечер они видятся, и наверняка он приходит сюда чаще, чем я думаю. Даже Расмус, который никогда не замечает, чем заняты люди и есть ли они вообще, видел его в доме. Это смешная история, я должна ее записать. Сначала я не собиралась об этом писать, думала, что неправильно веселиться в день, когда узнала о смерти тети Фредерике. Но это тоже смешно, потому что печалиться надо было две недели назад, когда тетя умерла, а не сегодня. Я собираюсь смеяться до упаду.

Расмус ничего не говорил, пока не столкнулся с Кроппером у нашего дома раза три. Тогда он сделал постное лицо, из-за чего стал похож на лютеранского пастора из церкви в Хэкни.

— Кто же твой дружок Аста? — спросил он.

— Какой дружок?

— Высокий джентльмен, которого я видел вчера у нас в саду.

Тогда я догадалась, о ком он, но притворилась, словно не понимаю, даже напустила на себя виноватый вид. А потом ответила, словно меня вдруг осенило:

— Я знаю, о ком ты! Это не джентльмен, а поклонник Хансине.

Он густо покраснел.

Во-первых, он не хочет, чтобы я подумала, будто такой умный, важный и занятой человек может ревновать. А во-вторых, он понимает, что должен был отличить работягу от джентльмена, на это способен любой англичанин. Правда, если не смотреть на одежду, Кроппер совсем не похож на рабочего.

Расмус, наверное, решил, что я пошла по стопам миссис Ропер. Только он никогда о ней не слышал, и пусть так останется.




Июль, 6, 1913


Снова мой день рождения. Сегодня мне тридцать три. Скоро середина жизни, если она наступает в тридцать пять, как говорил мой отец.

Расмус, как обычно, забыл. Моя соседка, миссис Эванс, говорила, что не дает мужу ни единой возможности забыть какую-нибудь знаменательную дату, к примеру день рождения или годовщину свадьбы. Она начинает напоминать о ней недели за две до срока: «Ты, конечно же, помнишь, дорогой, что в пятницу?» или «Ты не забыл, что отмечаем в среду?» Но я не собираюсь так унижаться. Если он не удосужится вспомнить, напоминать не стану. Подарки, если их дарят только потому, что должны, — ничто, пыль и пепел.

Надеюсь, что Хансине напомнила хотя бы детям. Расмусу она точно не осмелится.

Тем не менее подарки я получила от всех детей. От Моэнса — крошечные ножницы в футляре из свиной кожи, от Кнуда — два носовых платка с инициалом «А», уложенные в серебряную коробочку, и наперсток от Марии, что очень кстати. Старый я проткнула шилом. О подарке от Свонни я пишу отдельно, потому что он был единственным самодельным подарком, и хочется думать, сделанным с любовью. Это перочистка, которую Свонни сшила из кусочка прелестного фиолетового фетра. По краю — чудесная узкая мережка, а в центре вышита красная роза — она знает, что это мои любимые цветы, — и «Mor» розовой тамбурной строчкой. Я не буду ею чистить перья, а сохраню навечно.

Расмус появился только к вечеру, перед ужином. В руках он держал какой-то прибор. Я видела такой только на картинке.

— Вот, посмотри, — сказал он, — телефон. Тебе нравится?

— Это подарок на день рождения? — спросила я.

Он призадумался:

— Конечно.

— И кто же им будет пользоваться?

— Естественно, он мне потребуется для бизнеса, — сказал он. — Но и тебе тоже можно.

На прошлой неделе я видела кинофильм, где разговаривали по телефону, и мне до смерти захотелось так поговорить.

— Ну что же, миллион благодарностей.

Он дулся целый час. Мне всегда жаль детей, если они подходят к отцу, когда он в таком настроении. Кроме Марии, конечно. Ей все позволено. Она самый капризный и непослушный мой ребенок, никогда не посидит спокойно, вечно носится сломя голову и фокусничает. Сегодня днем она совершила ужасную вещь — подбежала к Хансине и заявила: «Mor упала на пол, закрыла глаза и не может говорить».

Хансине бросилась наверх, страшно напуганная, и нашла меня в спальне, где я преспокойно сидела за столом и писала дневник. Вернее, она не видела, что я пишу, — я быстро сунула дневник в ящик стола и стала спокойно смотреть в окно. По-моему, Мария сделала это, чтобы привлечь к себе внимание. Я замечала, что маленькие дети не любят, когда взрослые пишут или читают. Дети чувствуют себя брошенными, потому что не могут ни участвовать в этом, ни этого постичь.

Однако нельзя позволять ей безнаказанно лгать. Я крепко шлепнула ее и пожаловалась Расмусу, что натворила его любимица. Но он лишь ответил, что она очень умна, если сообразила сделать такое в два года и пять месяцев. Интересно, почему он любит ее больше всех? Внешне она в точности похожа на меня в ее возрасте, будет похожа и когда вырастет. У нее такие же синие глаза, высокие скулы, тонкие губы и волосы цвета мокрого песка.

Итак, прошел еще один день рождения!




Сентябрь, 20, 1913


Мы собираемся переезжать.

Мой дорогой муженек сообщил об этом сегодня утром. Я уверена, где-то существуют семьи, в которых муж и жена делают все вместе, хотя ничего о других супругах не знаю. Я могу лишь наблюдать за людьми, которые ходят под ручку. Или что-то вижу, когда мы приезжаем — правда, очень редко — к людям, которые покупают машины у Расмуса. Вероятно, мужья тех женщин тоже не обо всем сними советуются. Но вряд ли нормально, когда муж сообщает жене, с которой прожил шестнадцать лет, что купил дом и намечает переезд через месяц.

На самом деле я не против, потому что люблю переезжать. Мне нравится суета, когда все сдвигают с места, разбирают, упаковывают. Но особенно мне нравится первая ночь в новом доме. Это как приключение. Но мне хотелось бы иметь право самой выбрать дом, в котором я буду жить. Не люблю, когда не считаются с моим мнением, словно я ребенок или душевнобольная.

— Где это? — спросила я.

— В Хайгейте.

Перед глазами тут же возникла старая деревня с ужасными ветхими домами среди зелени Вест-Хилл. И рядом с кладбищем совсем бы не хотелось жить. Но в этот раз Расмус выбрал то что надо.

Это большой современный дом в Шефердс-Хилл. Его называют «Паданарам».

9

Мы с Кэри Оливер познакомились в конце шестидесятых, когда обе работали на «Би-би-си». Она увела у меня любовника и женила его на себе.

Это было очень нагло и бесстыдно. Кэри и сама согласилась бы. Действительно, другими словами ее поступок не опишешь. Я и Дэниэл Блэйн, психиатр, сын последнего маминого «жениха», пять лет жили вместе. Было бы преувеличением назвать его единственным мужчиной, которого я когда-либо любила, хотя он близко к этому подошел. Кэри, как говорится, положила на него глаз и увела.

Я знаю все аргументы. Никого нельзя увести, если он сам того не хочет. Люди не вещи, ими нельзя владеть или одалживать на время, а потом бросать. Люди свободны в желаниях. Если бы он по-настоящему любил меня… Что ж, возможно, и не любил. И я ушла сама. Я не бросила его, это было скорее похоже на то, что называют конструктивным разрывом отношений.

Позже Дэниэл и Кэри поженились, затем развелись. Его след затерялся где-то в Америке. О Кэри я время от времени слышала. Чаще видела ее имя в титрах телепрограмм. Она стала довольно преуспевающим продюсером. Но ее голоса я не слышала лет пятнадцать, пока он не прозвучал у меня на автоответчике. Да, с того самого вечера, когда она выдала свои чувства восторженным возгласом: «Боже! Какой он красивый!»

Я не перезвонила. Она ведь сама нашла меня, и я удивилась ее наглости. Как будто не было пятнадцати лет, как будто прошел всего день и между нами ничего не случилось. Если честно, хотелось бы знать, что ей надо. Дневники давно отсняли для телевидения, их читали по радио в передаче «Книга перед сном», поступило предложение записать их на аудиокассету. Но я спокойно проживу, даже если никогда не узнаю причины ее звонка.

Предстояла огромная работа. Меня завалили письмами с соболезнованиями, к тому же почти две недели почту Свонни не разбирали. Около года назад Свонни наняла секретаршу, которая приходила три раза в неделю. Она управлялась со всей корреспонденцией, но уволилась, когда с ней случился первый удар и она стала недееспособной. Свонни с трудом еще могла подписать письмо, но вряд ли понимала его смысл. Кроме того, чьим именем она подписывалась бы? Своим или тем, кем себя считала?

Одним словом, кроме меня отвечать на письма было некому, и я села их разбирать. Конечно, многих авторов Свонни никогда не знала, у нее было всего лишь несколько близких друзей, но остались тысячи поклонников Асты, перешедшие к ней как бы но наследству. Я написала сотню открыток читателям (почти все — женщины), поблагодарила их за соболезнования и заверила, что публикации дневников не прекратятся. И тут позвонила Кэри.

Она говорила все так же, с придыханием, сбивчиво:

— Ты получила мое сообщение, но ты ненавидишь меня, тебя и так осаждают, ты, наверно, хочешь бросить трубку, но, пожалуйста, не надо!

У меня пересохло во рту, и голос прозвучал хрипло:

— Кэри, я не брошу трубку.

— И ты со мной поговоришь?

— Уже говорю. — Интересно, что значит «осаждают»? Разве меня «осаждали»? Меня не было дома, и автоответчик я отключила. — Мы давно с тобой не общались, — осторожно добавила я.

Ни слова в ответ, но в трубке слышалось ее шумное дыхание.

— Ты могла бы сыграть сопящего маньяка в каком-нибудь своем фильме, — ехидно заметила я. — У тебя здорово получается.

— О, Энн! Ты простила меня?

— Лучше скажи, что тебе надо. Выкладывай все начистоту. Ты же чего-то хотела, верно?

— Конечно. Я же сказала. Но я как ребенок, ты сама считаешь меня ребенком. Я хочу, чтобы ты первая сказала, что все нормально. Я хочу, чтобы ты простила меня. И начать все снова с… с чистой совестью, что ли.

Слышал бы это Дэниэл, подумала я, но вслух ничего не сказала. Просто не хотелось упоминать его имени.

— Ладно. Я прощаю тебя, Кэри. Теперь все в порядке?

— Серьезно, Энн?

— Серьезно. Теперь говори, что ты хочешь. Удиви меня.

И она меня удивила. Помолчала некоторое время, как бы желая прочувствовать блаженство от сознания, что ее простили и она снова чиста, будто после ванны. Потом вздохнула, и ее вздох походил на мурлыканье:

— Ответь первой. Ты правда запретила даже заглядывать в неопубликованные страницы дневника?

— То есть?

— Ты же знаешь, там, в первом дневнике, есть пропущенный кусок. Ты позволишь кому-нибудь взглянуть на него?

— О чем ты? Какой пропуск? Я не заметила.

— Неужели не заметила?

— Даже не понимаю, о чем ты. О вступлении, которое должно быть, а его нет, или о чем?

— Если ты не знаешь, я снова живу спокойно. Значит, для меня не все потеряно.

Причина ее просьбы просто невероятна — интерес к происхождению Свонни.

В конце концов, хоть Свонни и могла стать знаменитостью, выступать по радио и телевидению, давать интервью журналам и так далее, однако даже при ее жизни мало кого заботило, была ли она родной дочерью Асты. Всех интересовала сама Аста. И до самой смерти Свонни оставалась лишь связующим звеном, глашатаем и толкователем. И сейчас интерес публики направлен опять же не к ней, а к будущей судьбе неопубликованных дневников, которые она успела, или не успела, отредактировать и подготовить к печати. Однако почему-то сразу пришло в голову, что Кэри интересует именно тайна рождения Свонни.

— Вряд ли там что-то есть о младенчестве моей тети, чего не появлялось бы в печати.

— О младенчестве твоей тети? Энн, а при чем тут твоя тетя? Кто она?

— Свонни Кьяр.

— О господи! Конечно же. Извини. Я знала, что она твоя родственница, но как-то не пришло в голову, что тетя. А что там с ее младенчеством? Тебя доставали папарацци по этому поводу?

— Хорошо, если дело не в тёте, тогда зачем ты звонишь? — спросила я.

— Энн, давай встретимся. Ты сможешь меня потерпеть?

Поразмыслив, я решила, что смогу:

— Конечно смогу. Но о чем ты хочешь говорить?


и прямо посмотрела, улыбаясь, -


   — Но я горячая, как будто камень,


Который трогают горячими руками...



Ещё, ещё фалернского вина!..