Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вся столичная золотая молодежь и масса \"этих дам\" присутствовали на аукционе обстановки ее квартиры на Большой Морской.

Купили, впрочем, почти все маклаки. Дачу на Каменном острове со всей обстановкой приобрел для своей подруги сердца один невский банкир, вскоре после этого вылетевший в трубу.



VII

ОН ОТОМСТИЛ



В те два месяца, которые провела Анжелика Сигизмундовна по возвращении из Покровского до дня своего исчезновения с горизонта петербургского полусвета, она ни на йоту не изменяла режима своей жизни и была по наружности по-прежнему холодна и спокойна.

Она только немножко похудела и в ее чудных глазах стал чаще появляться злобный огонек, что, впрочем, придавало ее взгляду особую \"адскую\" прелесть и силу.

Дорого, однако, обходилось ей это показное спокойствие, и лишь оставаясь наедине с собой, она вволю предавалась мрачному отчаянию, изрыгая всевозможные проклятия и угрозы по адресу князя Сергея Сергеевича Облонского.

– Святые последних дней, – коротко отвечал коллежский советник, не отводя взгляда от окна. – Во всяком случае, сами себя они именуют именно так.

Как ни тяжел был удар, обрушившийся на нее при известии об исчезновении ее дочери, сила этого удара увеличилась, когда она узнала, что похитителем Ирены был не кто иной, как князь.

Помощник перевел озадаченный взгляд на Верещагина. Тот в двух словах объяснил китайцу, что Солт-Лейк-сити считается штаб-квартирой так называемой Церкви Иисуса Христа святых последних дней.

— Это самое худшее, чего я могла ожидать, — сказала она, как припомнит читатель, Ядвиге. — Это проклятие!

– От скромности не умрут, – хмыкнул Ганцзалин.

К страданиям, причиненным ей позором ее любимой дочери, присоединялось озлобление против самой себя при внутреннем неотвязчивом сознании, что любовным приключением князя Облонского и Рены она, Анжель, была потрясена и оскорблена не только как мать, но и как женщина.

Она сама любила Сергея Сергеевича — любила до ненависти.

– Скорее уж от разврата, – кивнул Нестор Васильевич. – Слишком много внимания местные жители уделяют интимным связям…

Он погубил ее дочь, ее дорогую Рену, — она проклинала его, но в сердце ее, независимо от ее воли, шевелилось другое бесившее ее чувство — ревность к своей дочери.

Помощник отвечал, что все нормальные люди, если они не монахи, уделяют внимание интимным связям. Загорский возразил, что далеко не все становятся многоженцами, а у мормонов это норма – при том, что сами они зовут себя христианами.

Она принималась проклинать себя, старалась всею силою своей закаленной жизнью воли сбросить с себя этот страшный кошмар рокового двойного ощущения, но напрасно…

– В Америке почти все зовут себя христианами, но более странного христианства я в жизни своей не видел, – заявил китаец.

В томительные, проводимые ею без сна ночи или, правильнее сказать, при ее жизненном режиме, утра, образ князя Облонского неотступно стоял перед ней, и Анжель с наслаждением самоистязания вглядывалась в издавна ненавистные ей черты лица этого человека и доходила до исступления при мысли, что, несмотря на то, что он стал вторично на ее жизненной дороге, лишал ее светлого будущего, разрушал цель ее жизни, лелеянную ею в продолжение долгих лет, цель, для которой она влачила свое позорное существование, причина этой ненависти к нему не изменилась и все оставалась той же, какою была с момента второй встречи с ним, семнадцать лет тому назад. Этой причиной была любовь.

Верещагин, однако, заметил, что, кажется, еще лет десять назад мормоны официально отказались от многоженства. Загорский улыбнулся – неплохо бы тайком заглянуть в какой-нибудь мормонский дом и посмотреть, как они придерживаются этого правила. Это ведь все равно, как если бы русские волки официально отказались от мяса и стали питаться одной только капустой.

Она живо и ясно припоминала, как будто это было вчера, появление князя Сергея Сергеевича в ее салоне в первый год ее петербургской карьеры в качестве \"львицы полусвета\".

Все это он говорил, не отводя глаз от окна. Ганцзалину стало любопытно, что это так заинтересовало господина, и он тоже выглянул в окно.

Его изящный, обаятельный образ проносился перед ней, ей явственно слышался его грудной, в душу проникающий голос.

– Что вы там высматриваете?

\"Он умеет прельщать!\" — мелькала в ее уме фраза, сказанная ею Ядвиге. Она знала это по опыту и знала также, что протекшие годы не произвели почти никакого разрушающего действия ни на внешнюю, ни на внутреннюю физиономию этого \"вечно юного ловеласа высшего разбора\".

– Шерифа, – коротко отвечал Нестор Васильевич. – Пока не придет шериф, нас отсюда не выпустят.

Она вспоминала, что чуть было она сама, она — Анжелика Сигизмундовна Вацлавская, с так недавно разбитым сердцем, с руками, на которых еще не успела обсохнуть кровь убитого ею любимого человека, не увлеклась ухаживаниями князя, не бросилась в его объятия с безумной бесповоротной решимостью посвятить ему одному всю свою жизнь, умереть у его ног, когда угаснет любовь в его ветреном сердце, забыв и свою цель, и свою, тогда еще малютку, дочь.

И действительно, пассажиров из поезда не выпускали, покуда не явился шериф с двумя помощниками. Шериф был рыжеватый, важный, над ремнем выступало брюшко, звезда сияла на груди, как орден, выданный за несостоявшиеся еще сражения. Помощники его оказались белобрысыми, ражими, но расторопными детинами, похожими, как близнецы.

Она живо помнила, какое впечатление производил на нее в Варшаве, в доме Ладомирских, этот человек и сколько нравственной ломки пришлось ей произвести над собой, чтобы выйти победительницей в борьбе с нахлынувшим на нее к нему чувством, после подлого поступка с ней Владимира, тем чувством любви, страсти, самое воспоминание о котором она, казалось ей, похоронила навсегда в стенах Рязанского острога.

Она бросилась в Москву, в Покровское, и там только, на ферме Ядвиги, у колыбели Рены, нашла в себе вновь силу повторить свою клятву и вернуться в Петербург во всеоружии неспособной к малейшему проявлению истинной любви бесстрастной женщины.

– Двое из ларца, одинаковых с лица, – заметил Ганцзалин, бесцеремонно разглядывая помощников через окно. – Братья, что ли?

Данная ею клятва была несложна. Вышедши оправданной из Рязанского окружного суда, вернувшись в Варшаву вместе со своею дочерью, она, устроив свои дела, увидала себя обладательницей небольшого капитала, тысяч в пятнадцать рублей. Захватив с собой свою няньку Ядвигу, она поехала в Москву, купила ферму близ Покровского и оставила на попечении старой польки малютку Рену.

Загорский лаконично отвечал, что и такое может быть. В глубинке, хоть русской, хоть американской, родовые связи гораздо сильнее, чем в столицах, и уж если один брат куда-то пробился, то вскорости там же будет и второй, в этом нет никаких сомнений. Тем более это касается Солт-Лейк-сити: мормоны считают, что даже загробную жизнь члены семьи проводят вместе.

Положив на имя Залесской в один из московских банков три тысячи рублей, она с остальными деньгами решила перенести свою деятельность на берега красавицы Невы.

В бессонную ночь накануне отъезда, проведенную ею у колыбели спавшей невинным младенческим сном дочери, дала она эту несложную, но страшную клятву.

Помощник удивился: как это – вместе? А если кто-то сильно согрешил и попадет в ад?

\"Всю оставшуюся в моем сердце любовь и нежность посвящу я тебе, дорогое несчастное дитя! — сказала Анжелика Сигизмундовна. — Никогда, ни к одному мужчине в мире не появится в нем ничего, кроме холодного презрения; ты лишена одним из них имени, я доставлю тебе громадное состояние, которое в наше время заменит всякое имя. У меня нет его теперь, но оно будет — у меня есть красота, — она тот же капитал. Она явилась одной из причин твоего появления на свет, я пожертвую ею же для тебя. Я заставлю мужчин пресмыкаться у ног моих, дорого платить за мои ласки, за мою кажущуюся страсть — страсть погубила меня, на ней же я построю твое и мое отмщение. Я буду беспощадна в разорении этих подлецов, чтобы их почти всегда покрытыми грязью деньгами упрочить благосостояние дочери подлеца. Клянусь тебе в этом тем, что у меня осталось дорогого в этом мире, — твоею жизнью!\"

– Мормон не может попасть в ад, только в рай. Более того, хороший мормон сам может уподобиться богу и обрести такие силы, которые простым смертным и не снились, – Загорский отвечал кратко, видно было, что он озабочен.

Она наклонилась и поцеловала ребенка, как бы запечатлев свою клятву этим поцелуем.

Но Ганцзалина почему-то очень заинтересовала тема совместной вечности.

Эту-то клятву повторила она после чуть было не роковой для нее второй встречи с князем Сергеем Сергеевичем Облонским.

– Ну, а если один член семьи – мормон, а другой – нет? – спросил он. – Например, сын приехал в Солт-Лейк-сити и примкнул к мормонам, а родители его – обычные протестанты или даже католики.

Все это она припоминала в бессонные ночи. Воспоминания ее неслись далее.

– Мормон сделает все, чтобы привлечь родственников к своей вере, – объяснил коллежский советник. – А иначе какой же он мормон?

Она возвратилась в Петербург. Ее отсутствие произвело впечатление на Облонского. Разлука, хотя кратковременная, с женщиной, которой он серьезно увлекся и которая притом, по ее положению, казалась такой доступной, взбесила нетерпеливого князя. По ее возвращении он стал ухаживать усиленнее, настойчивее, но, увы, безуспешно, и притом на глазах у более счастливых соперников, поглядывавших на него с худо скрываемыми насмешливыми улыбками.

Но Ганцзалин никак не унимался. А что будет, если родители умерли до того, как сын стал мормоном?

\"Рыжая красавица\" Анжель для него, князя Облонского, привыкшего одним взглядом своих ласкающих глаз покорять женщин с безупречной репутацией, оказалась недоступной Минервой.

– Их примут в Церковь заочно, – пояснил господин. – У мормонов есть посмертное крещение. Разумеется, согласия покойников креститься в мормонскую веру никто не спрашивает.

Сергей Сергеевич выходил из себя.

– Выходит, от мормонов не спрятаться ни на этом, ни на том свете, – заключил помощник.

Анжелика Сигизмундовна продолжала держать его в почтительном отдалении.

Загорский глянул на него чуть насмешливо: кто бы говорил! Разве Ганцзалин забыл, что в Китае приняты посмертные браки?

Всему бывает конец, и князь принужден был примириться со своим положением. Сохранив с Анжель игриво-дружеские отношения, он, казалось, сделался к ней совершенно равнодушен, хотя по временам в его красивых, полных жизни глазах появлялось при взгляде на нее не ускользавшее от нее выражение непримиримой ненависти и жажды мести за оскорбленное самолюбие.

После тщательного осмотра места происшествия тело инженера увезли в морг. У всех пассажиров проверили документы и составили список, включая номера купе, в которых они ехали. Затем, наконец, путешественникам дали свободу, и Верещагин с Загорским и Ганцзалином смогли выйти из поезда и добраться до станционного буфета.

Она платила ему той же, прикрытой массой холодного равнодушия, ненавистью.

Буфет этот больше напоминал салун из рассказов о Диком Западе, каковым, вероятно, и был совсем недавно: при входе – распашные двери «летучая мышь», грубо сколоченная стойка бара, полки за ней, уставленные батареями разномастных бутылок, а также пиво в металлических кэгах, стоявших прямо на полу. По всей площади буфета – крепкие деревянные столы и стулья, в дальнем углу – пианино, в другом углу – стол для бильярда. На втором этаже располагалась гостиница.

Такие отношения установились и продолжались между ними.

— Он отомстил, жестоко, безжалостно отомстил! — воскликнула она при этих воспоминаниях, ломая в отчаянии свои красивые руки. — Но и я не останусь в долгу у тебя, ненавистный человек! — почти рычала Анжель. — Если поздно спасти Рену и отомстить за себя, за годы причиненных мне тобою нравственных терзаний, то не поздно никогда жестоко отомстить тебе за нас обеих.

Впрочем, приглядевшись, они обнаружили неожиданную деталь – в бутылках не было алкоголя, все это были прохладительные напитки.



– Судя по всему, тут предстоит заседание общества трезвости, – заметил Ганцзалин.

– Нет, я ведь говорил, что Солт-Лейк-сити – штат мормонов, – отвечал коллежский советник. – А мормоны не переносят алкоголя и табака, да и вообще ничего возбуждающего. Они, кажется, даже чая с кофием не пьют.

VIII

– А пиво? – и помощник показал на металлические кэги, стоявшие в дальнем углу. – Или у них там тоже лимонад?

СОРВАЛОСЬ

– Пиво, я думаю, это компромисс. Надо же что-то пить проезжающим, да и в самом городе, скорее всего, не одни мормоны живут.



Обслуживал публику крепкий бармен с квадратной физиономией и два угрюмых индейца-мохаве с оплывшими лицами и длинными нечесаными волосами, которые свисали вниз, как грива у мустангов.

— Что ты ничего не кушаешь и не дотрагиваешься даже до твоего стакана? — говорил князь Сергей Сергеевич Ирене, сначала весело, под впечатлением дорогих, подарков и осмотра себя в зеркале, усевшейся за стол, но потом вдруг затуманившейся и сидевшей безмолвно, с опущенными глазами.

Загорский, Верещагин и Ганцзалин уселись за самым дальним столиком – так, что их нельзя было подслушать. Говорили они по-русски, чтобы их никто не понимал, но береженого, как известно, даже американский бог бережет.

— Я сыта! Вина же я никогда не пила и не хочу его! Я бы лучше выпила воды, — тихо, не подымая головы, произнесла молодая девушка.

— Воды! — весело продолжал он. — Кто же пьет воду? Ты только попробуй, это легкое вино, сладкий икем — он тебе понравится.

– Итак, подведем итоги, – негромко начал Загорский, после того, как индеец, который изо всех сил старался не встречаться глазами с клиентами, принес им три кружки светлого пива. – Инженер Эндрю Тимоти, который собирался продать русскому флоту свой электрический двигатель, убит – и это плохо. Однако все его документы украдены убийцами – и это хорошо.

Сергей Сергеевич пододвинул к ней стакан. Ирена молчала.

— Скушай еще вот эту пожарскую котлетку, здесь их готовят мастерски, — положил ей князь из дымящейся серебряной кастрюльки кушанье на тарелку.

– Почему это хорошо? – спросил Ганцзалин, отпил пиво и поморщился – кислое.

— Я не могу! — прошептала она.

– Потому что пока личность его не установлена, имя его не попадет в газеты, и никто не узнает, что его нет на этом свете. Это дает нам время, чтобы попытаться вызволить его чертежи у американской почты. Пока что Тимоти для властей – Джон До, так тут зовут безымянных покойников. Как только станет известно, что инженер убит, чертежи его сделаются для нас недоступными.

— Тебе со мной скучно, ты не любишь меня, если не хочешь ни позавтракать со мной, ни выпить за мое и твое здоровье, за наше будущее счастье.

– Но они и сейчас для нас недоступны, вы же сам об этом говорили, – возразил Василий Васильевич.

Она подняла на него глаза и окинула его взглядом грустного упрека.

— Если я не прав — докажи, выпей и съешь! — продолжал настаивать он, восторженно любуясь ею. Ее личико, подернутое дымкой грусти, казалось еще более прелестным.

Загорский слегка улыбнулся. Да, чертежи недоступны для них и сейчас, но это можно изменить.

Ирена быстро взяла свой стакан, чокнулась с князем и выпила почти залпом.

— Вот теперь я тебе верю, — засмеялся он.

– Каким образом? – спросил Ганцзалин, снова сделал большой глоток и снова поморщился – пиво по-прежнему казалось ему кислым.

Она принялась за котлету, но, видимо, ела насильно. Он налил ей бокал шампанского.

– Мы отправимся к главпочтамту в Вашингтоне, организуем наблюдение и, когда увидим, что кто-то пытается получить посылку Тимоти, выследим его и отберем чертежи.

— Еще? — с испугом спросила она.

Верещагин удивился: неужели господин Загорский хочет использовать убийц инженера, чтобы с их помощью завладеть его изобретением?

— За здоровье твоей мамы! — произнес он вместо ответа и чокнулся.

– Именно так, – отвечал Нестор Васильевич. – Уверяю вас, в этом гораздо меньше риска, чем пытаться получить их самим.

— Мамы, мамы! — порывисто повторила она и быстро выпила бокал.

– Но ведь в паспорте должна быть фотография, – возразил Ганцзалин.

С непривычки это было чересчур много. Она заметно опьянела, глаза ее заблестели, лицо покрылось ярким, почти неестественным румянцем, — она была восхитительна.

Коллежский советник пожал плечами. Насколько ему известно, обязательных фотографий на американских удостоверениях личности до сих пор нет, а те, которые есть – довольно низкого качества. Таким образом, убийца, имеющий документы инженера, легко может получить посылку как мистер Тимоти, поскольку пока не известно, что тот убит.

Князь пожирал ее глазами, но выжидал, боясь испортить все дело резкою выходкою.

– Но убийца ведь не знает, что мистер Тимоти послал чертежи почтой, – возразил Верещагин.

Она весело болтала с ним, лакомясь сочною грушею дюшес, на тему приезда ее матери, предстоящей свадьбы. Она описывала ему тот подвенечный наряд, в котором она видела себя во сне.

Он не слыхал половины из ее болтовни и машинально отвечал на ее вопросы.

Загорский согласился – не знает. Именно поэтому надо будет сделать так, чтобы убийца – или убийцы – об этом узнали. Но не прямо сейчас, а спустя некоторое время. Например, когда они с Ганцзалином доберутся до Вашингтона, они попробуют получить чертежи на почте.

Кровь бросалась ему в голову, в висках стучало.

– Как это можно получить чужую посылку, – недоумевал Верещагин, – да еще и не имея документов?

Он был пьянее, чем она, единственно от ее близости к нему.

– Законным образом – нельзя, – отвечал коллежский советник. – Но мы все-таки попытаемся. Скажем, например, что нам поручил это мистер Тимоти, который по причине большой занятости не добрался до места.

— Мы будем венчаться здесь, в Москве?

– Чистая фантастика, – нахмурился Василий Васильевич. – Нет никаких сомнений, что вам откажут.

— Не знаю, может быть, здесь, а может быть, и за границей.

– Разумеется, откажут, – не возражал Загорский. – Мы устроим скандал, и убийцы, которые следуют за нами, поймут, чего мы хотим. Поскольку у них есть документы покойного инженера, они, в отличие от нас, смогут получить посылку. И вот тогда мы подстережем их и отнимем чертежи.

— Мы поедем за границу, а не сейчас в Петербург?

Верещагин глядел на него с явным сомнением.

— Нет, сперва за границу.

– Что вас смущает в моем плане? – спросил Нестор Васильевич.

— Так и есть, так и есть, то же говорила и мама, — прошептала она. — Мне бы хотелось венчаться здесь; конечно, мама поедет с нами и за границу, но здесь на нашей свадьбе была бы и Ядвига.

– Все, – сказал художник, – все абсолютно. Он мне кажется совершенно несерьезным.

При воспоминании о покинутой ею так неожиданно няне сердце Ирены болезненно сжалось.

\"Бедная, она просто измучается, прежде чем узнает о моем счастии; ищет теперь, чай, по всему лесу, чего-чего не передумает\", — пронеслось в ее голове.

– Как говорят шахматисты, лучше иметь плохой план, чем играть вовсе без плана, – заметил коллежский советник. – Опыт учит нас, что обстоятельства меняются, и план всегда можно скорректировать или заменить другим, лучшим.

— Когда мама приедет сюда, можно будет сейчас же дать знать няне Ядвиге, что я здесь? — спросила она.

Художник отвечал, что, пока Загорский будет жонглировать планами, бандиты могут убить его, Верещагина. Они ведь думают, что бумаги инженера у него.

— Конечно, можно…

– Разумеется, вас могут убить, – кивнул коллежский советник. – И более того, непременно попытаются это сделать. Но тут, как говорится, кто не рискует, тот не пьет шампанское. Это раз. Кроме того, вы теперь не один, а под нашей с Ганцзалином опекой. Без ложной скромности скажу, что это лучшая охрана на всем белом свете. Лучше даже, чем у американского президента.

— Что же мамы все нет?

Верещагин заметил, что это плохое сравнение, потому что совсем недавно американского президента Мак-Кинли пристрелили, как кролика. Таким образом, слова об охране президента не слишком его обнадеживают.

— Вероятно, ее что-нибудь задержало.

Он пересел к ней на диван и обнял за талию. Рена не сопротивлялась.

– Во-первых, я сказал, что мы лучше президентской охраны, – возразил Нестор Васильевич.

Он привлек ее к себе, она почувствовала дрожь его руки и взглянула ему прямо в лицо.

– Гораздо лучше, – хвастливо добавил Ганцзалин.

Выражение этого лица, виденное ею впервые, поразило ее — она не узнавала милые ей, теперь искаженные волнением черты, взгляд его глаз не был тем бархатным, который она привыкла видеть покоящимся на себе. Он горел каким-то диким, страшным огнем.

Она задрожала и сделала невольное движение, чтобы вырваться из его объятий, но безуспешно, он сжимал ее все с большею и большею силой, покрывая ее лицо и шею жгучими поцелуями.

– Во-вторых, если вас это успокоит, знайте, что вас пристрелят не раньше, чем пристрелят нас с Ганцзалином, – продолжал Загорский. – А это дело очень и очень непростое. Таким образом, у вас очень приличные шансы добраться до Вашингтона живым и здоровым.

Вдруг она истерически зарыдала.

Верещагин только головой покачал в ответ на такое заявление. Они что же, собираются всю оставшуюся дорогу дежурить возле дверей его купе?

Первый стон, вырвавшийся из груди трепетавшего в его мощных объятиях слабого существа, моментально отрезвил его.

– Нет, разумеется, – отвечал Нестор Васильевич. – Это было бы совершенно пустым делом. Чтобы убить человека, совершенно необязательно входить в его купе. Его можно убить через стенку из соседнего купе, можно выстрелить в окно, прострелить крышу и даже пол вагона. Результат один – человек отдает Богу душу и отправляется на встречу с апостолом Петром.

Он выпустил ее из своих объятий. Она упала поперек турецкого дивана, продолжая оглашать комнату истерическими рыданиями.

– Значит, вы уверены, что меня все-таки попытаются убить? – осторожно спросил художник.

Сергей Сергеевич бросился в кресло.

– В этом не может быть никаких сомнений, – отвечал Загорский.

— Не могу, не могу! — простонал он. Рыданья Ирены прекратились. Князь тоже пришел в себя.

Он прошел в спальню, взял с туалетного столика одеколон и стал приводить в чувство все еще лежавшую недвижимо молодую девушку. Он смочил ей одеколоном голову и виски, дал понюхать солей, пузырек с которыми всегда находился в его жилетном кармане. Она понемногу стала приходить в себя.

– Вот черт! – огорчился Верещагин. – Скажу вам честно, я не затем ехал в Америку, чтобы меня тут похоронили.

Но едва она открыла глаза и увидала его, как снова вздрогнула.

Коллежский советник отвечал, что в этом есть и вина самого художника: зачем он ввязался в шпионскую историю с двигателем? И Загорский лукаво поглядел на живописца.

— Рена, дорогая моя, что с тобой? — нежно успокаивал он ее.

– Возможно, я поступил не подумав, – покаялся Василий Васильевич. – Но мной двигал естественный патриотизм и, что греха таить, любопытство.

Она молча села на диван, склонив голову, и крупные слезы неудержимо полились из ее глаз.

— О чем же ты плачешь? Я тебя испугал? Прости меня, не плачь, взгляни на меня.

– Патриотизм – прекрасная вещь, в любопытстве тоже нет ничего слишком уж плохого. Но вместе они образуют весьма взрывоопасную смесь, – заметил Загорский.

— Я боюсь тебя, боюсь! — прошептала она сквозь слезы.

— Чего же ты боишься, ведь ты же знаешь, как я люблю тебя.

Немного подумав, художник предложил обратиться в местную полицию: может быть, ему дадут какую-то охрану?

Он наклонился, чтобы поцеловать ее в лоб.

– И что вы скажете в полиции? – осведомился коллежский советник. – Поведаете им душещипательную историю о том, как вступили в сговор с инженером Тимоти, чтобы увезти в Россию секретный двигатель и тем подорвать военную мощь Америки?

— Нет, нет, потом, при маме, на балу, на свадьбе… — бессвязно лепетала она.

Расстроенный Верещагин зажал в кулак бороду и так сидел, наверное, с полминуты. Потом поднял глаза на Загорского, вид у него был крайне озабоченным.

Он стал ходить по комнате, по временам взглядывая на сидящую все в одной и той же позе Ирену.

– Так что ж нам теперь делать? – спросил он озадаченно.

Вид этого плачущего, испуганного ребенка пробудил в его сердце жалость. Первой мыслью его было отвезти ее назад, на ферму, но он тотчас же прогнал эту мысль. Трепет, хотя и болезненный, ее молодого, нежного тела, который он так недавно ощущал около своей груди, заставил его содрогнуться при мысли отказаться от обладания этим непорочным, чистым созданием, обладания, то есть неземного наслаждения. Рука, протянутая уже было к звонку, чтобы приказать готовить лошадей, бессильно опустилась.

\"Нет, она будет моей во что бы то ни стало, и будет моей добровольно, даже если бы мне пришлось для этого пойти на преступление, лишиться половины моего состояния!\" — мысленно решил он и снова плотоядным взглядом окинул сидевшую в той же позе молодую девушку.

– Вопрос этот гораздо сложнее, чем может показаться, – вид у Нестора Васильевича был очень серьезным. – Я думал над всей этой историей. В ней есть вещи, которые меня смущают. Во-первых, бессмысленная жестокость, с которой был устранен инженер. Если за инженером охотились, ну, скажем, агенты секретной службы, они бы сначала решили поговорить с ним, припугнуть, словом, не стали бы сходу резать его, как поросенка – все же он гражданин США, пусть и совершивший с их точки зрения предательство. Есть другой вариант – Эндрю Тимоти убила иностранная разведка, например, французская. Ей каким-то образом стало известно о его изобретении и перспективах, которые оно сулит. Тогда жестокость, с которой было совершено убийство, вполне понятна. Но есть и третья возможность: инженера убили какие-то частные лица, которые надеялись завладеть его чертежами и продать их за хорошую цену. Одно непонятно: откуда эти люди узнали, что Тимоти собирается продать свое изобретение, если он даже не брал на него патент?

Но вот она подняла голову и посмотрела на него умоляющим взглядом.

* * *

— Отвези меня назад, к няне! — заговорила она, точно угадав промелькнувшую в его голове за минуту мысль.

Скажи она эту фразу на мгновение ранее, он, быть может, и согласился бы, но теперь он снова надеялся.

Спустя примерно час после вышеуказанного разговора Василий Васильевич Верещагин сидел в своем двухместном купе в чрезвычайно мрачном настроении. Он, как и мистер Тимоти, тоже ехал один – официальные лица, устроившие его поездку, выкупили оба места в его купе. Тем не менее, мрачные перспективы, которые нарисовал художнику Загорский, не давали ему прийти в хорошее расположение духа.

На что, он не знал и сам.

Верещагин хмуро глядел в окно – оттуда виден был только стоящий на соседних путях черный грузовой состав, над которым в некотором отдалении синели снеговые шапки Скалистых гор.

\"Она будет моей, она должна быть моей\", — проносилось в его голове. Она повторила просьбу.

Внезапно до слуха художника донеслись трескучие взрывы и пальба. Он выглянул из окна, но ничего не увидел. Очевидно, стрельба началась справа, со стороны города. Верещагин хотел было открыть двери и выйти в тамбур, и даже встал для этой цели с дивана, но тут же застыл, вспомнив предостережение Загорского.

— Я не могу этого сделать для тебя, — отвечал князь деланно равнодушным тоном. — Ты сама знаешь, что ты здесь по воле твоей матери. Когда она приедет, ты можешь сказать ей, что желаешь возвратиться в Покровское или пансион, что отказываешься быть моей женой…

– Что бы ни происходило, не покидайте купе, – строго наставлял его Нестор Васильевич. – Даже если начнется светопреставление, даже если снаружи будет стоять сто младенцев и вопиять о помощи – не открывайте дверь: за ней вас ждет старуха с косой, и смерть ваша будет ужасна.

— Нет, нет, я не отказываюсь, я не хочу ни в Покровское, ни в пансион, прости меня, я хочу только поскорей увидеть маму, обвенчаться с тобой и уехать за границу, — заметила Рена, поспешно утирая все еще продолжавшие навертываться на глаза слезы.

Скрепя сердце, Верещагин опустился на диван. Внезапно в окно его купе громко ударил пущенный чьей-то меткой рукой камешек. Художник взглянул в окно и увидел Загорского. Коллежский советник стоял прямо рядом с поездом на железнодорожной насыпи.

Он снова сел рядом с ней на диван.

– Василий Васильевич, прошу на выход, – негромко, но повелительно сказал он.

Она немного отодвинулась от него.

– То есть как это – на выход? – удивился Верещагин.

Не давши ей заметить, что это не ускользнуло от его внимания, он своим вкрадчивым, привычным для нее тоном стал говорить, что ей нечего беспокоиться, что дурного с ней случиться ничего не может, а что если ее мать не приедет ни сегодня, ни завтра, то, вероятно, потому, что ее задержали в Петербурге неотложные дела. Ведь она сама знает, не раз говорила ему, что ее мать настолько связана делами, что не может даже для нее уделить лишний час времени. Что он завтра же поедет к начальнице пансиона взять ее бумаги, о чем Анжелика Сигизмундовна просила будто бы его в последнем письме, а от г-жи Дюгамель, вероятно, узнает, где находится ее мать и что ее задержало. Наконец, она прямо могла проехать за границу, оставив на его имя или на имя своей дочери письмо у начальницы пансиона.

– Через окно, – отвечал Нестор Васильевич. – Просто прыгайте вниз, на насыпь. Вы человек сильный, тренированный, для вас это не должно быть слишком уж сложным делом.

Он говорил, не составив себе еще никакого плана дальнейших действий, но по мере того, как высказывал Рене успокоительные доводы, этот план в общих чертах созревал в его голове.

– Легко сказать – прыгнуть, – закряхтел Верещагин. – Мне все-таки не двадцать лет, а почти шестьдесят, я и ноги могу переломать от такого прыжка.

Молодая девушка, желающая верить, — верила и постепенно успокаивалась.

– В таком случае повисните на руках и затем спуститесь вниз, – посоветовал Загорский. – Ничего не бойтесь, я вас подстрахую.

Не прошло и получаса, как она весело болтала с ним, с радостным любопытством слушала его рассказы о петербургской и заграничной жизни, описания Парижа, Рима, Венеции и других замечательных городов и местечек Западной Европы.

Спокойная и довольная расхаживала она по комнатам, любовалась в зеркало на себя и на надетые на ней драгоценные вещи.

– А как же вещи? – спросил Верещагин озабоченно. – У меня тут саквояж с вещами и кое-какие наброски.

Он воспользовался ее расположением духа, позвонил и приказал явившемуся на зов Степану прислать барышне ее горничную.

– Бросайте ваш саквояж вниз, но, прошу, побыстрее, время дорого, – отвечал коллежский советник. – И не забудьте деньги, чековую книжку и документы.

Спустя минуту ворчащий и крайне недовольный Василий Васильевич уже стоял на насыпи рядом с Загорским. В руке он держал свой коричневый саквояж, побывавший в разных переделках. Не дав Верещагину опомниться, коллежский советник велел ему нырять прямо под вагоны товарного поезда.

Степан вышел, и через минуту в комнату вошла бойкая и расторопная молодая девушка, брюнетка, с миловидным, несколько нахальным лицом. Это была служанка, нанятая исполнительным камердинером и получившая от него точные инструкции обращения и разговора со своей молодой госпожой.

– Это еще зачем?

Она предложила Ирене пройти в спальню, где в гардеробе оказалось несколько изящных костюмов, сделанных по мерке платьев княжны Юлии, с которой Ирена была почти одного роста и сложения, и заказанных предусмотрительным князем.

– Чтобы нас не заметили, – и Загорский первым полез под поезд.

Молодая девушка с восторгом стала с помощью Фени — так звали горничную — примерять обновки и наконец остановилась на голубом из легкой шелковой китайской материи платье, которое ей понравилось более всего и с которым она не хотела расстаться.

Платье действительно очень шло к ней.

Верещагин, кряхтя, двинулся следом за ним. Спустя несколько секунд они уже лежали прямо на рельсах, над ними нависло непроглядно черное, пропахшее углем брюхо товарного вагона.

— Эти вещи, — показала она горничной на ожерелье и браслеты, — подарил мне князь, мой жених, но платья уже, наверное, сюрприз от мамы?

– И долго нам так лежать? – осведомился художник.

Она вопросительно поглядела на Феню.

— Совершенно верно, милая барышня, — отвечала ловкая камеристка, — платья эти при мне привезли из магазина, и посланная в разговоре со мной объяснила, что их заказала и приказала доставить сюда г-жа Вацлавская.

– Пока не отправится наш поезд, – отвечал Загорский. – Пусть те, кто следит за вами, думают, что вы поехали дальше в экспрессе. А мы продолжим путешествие на лошадях – так безопаснее.

— Ну да, да, это и есть фамилия моей матери и моя, — с наивным восторгом воскликнула Ирена.

Сергей Сергеевич находился тем временем в снятом им для себя соседнем номере, где продолжительно и таинственно совещался со своим камердинером.

Верещагин пришел в ужас. На лошадях, да еще по горам? До Вашингтона больше трех тысяч верст, сколько же они будут ехать до места?

— Скажи горничной, чтобы она ни на шаг не отходила от Ирены Владимировны во время моего отсутствия, а сам тотчас же поезжай в Покровское и устрой все поаккуратнее. Денег не жалей. Тех, которые я тебе дал, хватит?

– Я не сказал, что мы поедем на лошадях прямо до Вашингтона, – отвечал Загорский. – Нам сейчас важно запутать преследователей, пусть думают, что мы в поезде.

— За глаза, ваше сиятельство! — отвечал Степан.

Верещагин обреченно кивнул. А, кстати сказать, что там за стрельба на станции? Нападение индейцев?

Князь снова прошел к Рене. Она встретила его с шумной, чисто детской веселостью, шутила, заигрывала, пообедала с большим аппетитом, но, несмотря на это, он заметил, что она все-таки все время была настороже, и, несмотря на усиленные просьбы с его стороны, ничего не пила за обедом, кроме воды.

— У меня и так болит голова, — заметила она ему.

– Это не стрельба, это Ганцзалин с помощью петард отвлекает внимание почтеннейшей публики, – объяснил коллежский советник. – Было бы нехорошо, если бы увидели, как мы лезем из поезда через окна. Во-первых, это было бы неприлично, во-вторых, выдало бы врагам все наши планы. Что же касается индейцев, то они уже больше десяти лет не ведут войн с бледнолицыми. Что вы слышали о бойне при Вундед-Ни?

Ее глаза по временам, когда он близко подсаживался к ней, принимали сосредоточенно-серьезное, почти строгое выражение.

Оказалось, что художник ничего об этом не слышал.

Пережитое ею волнение, видимо, до болезненности обострило в ней инстинктивное чувство самосохранения.

Облонский сразу понял это и старался обращаться с ней с утонченною деликатностью.

– Рассказывать в деталях сейчас нет времени, да и место неподходящее, – отвечал Загорский. – Скажу лишь, что это была одна из последних битв Индейской войны, в которой индейцы потерпели тяжелое поражение, бесповоротно сломившее их дух. Считается, что после этого краснокожие были покорены окончательно, некоторые племена рассеялись, другие – переместились в резервации.

Так провели они целый день.

Вскоре экспресс отошел от станции, и коллежский советник вместе с художником вылезли из-под товарного поезда на свет Божий. На перроне их ждал ухмыляющийся Ганцзалин.

Удаляясь к себе, он почтительно поцеловал ее руку.

– Ты все сделал? Лошадей купил? – спросил его Загорский.



Помощник лишь молча кивнул.

– А карты? Карты тебе удалось достать?

IX

Китаец неприятно оскалился.

МЕТРИЧЕСКОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО

– Это стоило нам двести долларов, – сказал он сердито. – Подумайте только, двести долларов за карты с горными тропами! Да индеец, который мне их продал, вместе со своей лошадью, домом и всем его племенем столько не стоит. Если бы у меня было хоть немного времени, уж я бы его уломал.



Сергею Сергеевичу не спалось. Давно уже он ни физически, ни нравственно не переживал такого дня. Ряд нахлынувших на него разнородных ощущений гнал сон, поддерживая возбужденное состояние духа. Пленительный образ Рены в ярких соблазнительных красках стал так живо представляться ему, что кровь бросилась в голову, в виски стучало, глаза застилало каким-то туманом. Несмотря на эти признаки сохранившихся жизненных сил, ему казалось, что он состарился — этому он втайне приписывал свое честное отступление перед бывшей в его власти беззащитной девушкой.

– Неважно, – отмахнулся Загорский. – Без этих карт мы в жизни через горы не проедем.

Это его смущало, он не узнавал себя, в первый раз переживая невольные чувства порядочного человека относительно нравящейся женщины. Немудрено, что такое отношение казалось ему только слабостью.

Победа духовной стороны над животной страстью была для него чем-то незнакомым, неиспытанным.

Ганцзалин хотел было сказать, что через горы они и с картами не проедут, но господин его перебил и велел вести прямо к лошадям.

Он не был в состоянии взглянуть на это явление серьезно, а начинал видеть в нем только комическую сторону. Он вспоминал о петербургских друзьях, которые, наверное, бы с ядовитою насмешкой выслушали рассказ о его летнем любовном приключении, так позорно окончившемся в то время, когда ему представлялась возможность торжествовать победу.

Его высшее самолюбие — самолюбие ловеласа — было страшно оскорблено.

На станционной площади под присмотром чумазого индейского недоросля лет пятнадцати их ждали три жеребца. Правда, отнести их к лошадиному племени было сложно, скорее это были чубарые и пестрые пони пяти примерно футов в холке. Кроме того, тут же стояли два мула – чтобы нести поклажу путников. Мулы не вызвали никаких нареканий со стороны Загорского, но пони привели его в нехорошее изумление.

— Мать и дочь — это нечто роковое, — злобно прошептал он под этим впечатлением.

– Это что за чудо-юдо? – осведомился коллежский советник. – Я просил тебя купить коней, а ты кого приволок? Ослов-переростков?

Князь живо припомнил страдания своего уязвленного самолюбия семнадцать лет тому назад, когда его искания с холодным пренебрежением отвергла кокотка — мать той дочери, которая сегодня заставила его испытать все муки бессильного отступления в самый последний, решительный момент борьбы.

Ганцзалин обиделся и сказал, что это не ослы никакие, а настоящие индейские пони.

Ему казалось, что и теперь, как тогда, семнадцать лет тому назад, он снова долгое время будет принужден проходить сквозь строй едва заметных, но для него чересчур ясных приятельских насмешливых улыбок.

– Но зачем нам пони? – раздражение господина с каждой секундой нарастало. Этому способствовал и юный индеец, насмешливо скаливший белые зубы.

\"Она должна быть моей, — даже привскочил он постели, — уже потому, что я люблю ее, и потому, что я должен отомстить ее матери\".

– Во-первых, они дешевле, – начал китаец.

Мысли его вернулись к минувшему дню.

Загорский, услышав такое, возвел очи горе. Выражение его лица говорило ясно – наградил же Бог помощничком!

Сперва у него появилась мысль, что, быть может завтра все обойдется иначе, что Ирена просто испугалась непривычных для нее ласк, но он принужден был покинуть эту надежду, вспомнив все мелкие подробности изменившегося ее обращения с ним. Он вспомнил выражение ее глаз и понял, что он пробудил в этом ребенке — женщину с сильным характером, что в Рене проснулась ее мать.

– Во-вторых, – ничуть не смутившись, продолжал Ганцзалин, – они ужасно ловкие. По горам карабкаются, как обезьяны. Там, где обычная лошадь свалится в пропасть вместе с наездником, индейский пони пройдет совершенно спокойно. И, наконец, они очень выносливые. Вывезут кого угодно, даже господина Верещагина.

\"Надо действовать исподволь, — вывел он решение, — но время не терпит. На ферме хватятся Рены, там и теперь, вероятно, идет переполох. Глупая нянька может поднять целую историю. Положим, при его и силе и влиянии у него не могли бы отнять любовницу, но, увы Ирена не была еще ею. Надо спешить, а между тем это невозможно…\" О том, что предприняла Ядвига, он надеялся узнать наутро от Степана.

– Мерси, – иронически поклонился художник, – очень рад был услышать такой комплимент.

\"Увезти скорей за границу…\" — мелькнуло в его голове.

На этой мысли он заснул тревожным сном уже тогда, когда яркое утреннее августовское солнце усиленно пробивалось сквозь тяжелые гардины окон занимаемого им номера.

Коллежский советник нахмурился. Положительно, нельзя доверить помощнику даже самое простое дело – он все испортит.

Было около двух часов дня, когда князь, совершив свой туалет, появился в отделении Ирены.

Ганцзалин надулся. Он хотел, как лучше, но если господин считает, что разбирается в лошадях лучше, чем он, то может обменять этих пони на каких-нибудь других.

Он застал у нее деревенскую гостью. Это была одна из работниц фермы Залесской, молодая чернобровая Марфуша, с плутоватым выражением миловидного лица.

– Между прочим, – сердито добавил китаец, – я этих пони даже не купил, а взял в аренду. И тем много на этом сэкономил.

Она была любимицей барышни и явилась к ней по поручению самой няни Ядвиги, — так по крайней мер она говорила, — чтобы передать своей ненаглядной барышне, чтобы она не беспокоилась, что ее няня хорошо знала о ее прогулках с его сиятельством, но молчала, действуя по приказанию Анжелики Сигизмундовны, что даже о предстоящем ее отъезде в Москву няня Ядвига знала еще накануне, а сегодня утром, следуя приказаниям г-жи Вацлавской, уехала к ней в Петербург, а ее, Марфушу, послала к барышне.

— А она, плутовка этакая, думала, что все время проводила меня, старуху! — со смехом передала Марфуша, будто бы последние слова Ядвиги.

– В аренду? – изумился Верещагин. – Как же это мы будем их возвращать? Пошлем обратно почтой?

Ирена была в положительном восторге; мысль, что она обманывала дорогую няню и испугала ее своим внезапным отъездом, не давала ей покою.

Ганцзалин отвечал, что у краснокожих все продумано. На любой из ближайших станций они могут найти индейского торговца лошадьми и продать ему этих пони. Возьмет он их, конечно, подешевле, чем заплатили путники, но все же какие-то деньги им все равно перепадут. Таким образом, внакладе не останутся ни они, ни индейцы.

Теперь все разъяснилось к общему удовольствию. Ирена принялась угощать Марфушу конфетами и фруктами, показывать ей свои наряды и бриллианты.

– Да, – сказал Верещагин саркастически, – только лошадьми мы еще не торговали.

Хитрая бабенка принялась охать от удивления и восторга и на все лады расхваливать князя Сергея Сергеевича.