— Партизан мы там не нашли, и я свою проводницу отпустил домой.
Да, да! Просто отпустил и все. Совсем невинно, не правда ли?
Он еще не знает, что есть показания участника этого преступления:
«Гришаев предложил каждому из нас подобрать себе женщину в деревне, чтобы потом изнасиловать».
Он продолжает спокойно: о том, что вторая девушка была убита, он, Гришаев, узнал только вечером в штабе. Он сам пошел к Риссу с требованием устроить суд над виновниками, в назидание другим солдатам!
Уголовный кодекс им изучен от корки до корки. Одно дело — выполнение боевого задания, другое — умышленное насилие, издевательство, зверское убийство. Можно пятьдесят раз задавать ему один и тот же вопрос, и пятьдесят раз он будет отвечать одно и то же: «Боевое задание». Чтобы его уличить, надо выйти из ставшего привычным круга вопросов. Надо посмотреть на все это под каким-то новым, неожиданным углом зрения. «Попробуем допустить, — размышляет Алексей Михайлович, — что он говорит правду. Конечно, врет, но все же — попробуем».
— Вы утверждаете, что узнали об убийстве девушки только вечером? А к оврагу ходили после обеда?
— Да, мы возвращались оттуда вразброд, — быстро говорит Гришаев, сообразив, что если возвращались вместе, то ему сказали бы об убийстве; ведь так оно и было в действительности.
— Боевое задание... Почему же вы, командир группы, не дождались ваших людей с выполнения этого задания?
Вот он, этот совсем простой вопрос! Но как трудно на него ответить! Недаром сказано: «Хитрейшего человека именно на простейшем надо сбивать». Впрочем, никто его не сбивает: просто «поверили» в его собственную версию и кое-что уточняют...
— Мы собирались, — говорит Федор, — Там же на месте была мною собрана вся группа. Девушки ушли. А вразброд мы возвращались уже после этого. Возможно, что девушка была убита именно в это время.
— Вы слышали выстрел? — с живейшим интересом в глазах быстро спрашивает Алексей Михайлович.
Сказать «не слышал» — нельзя: известно время, известно расстояние до оврага от деревни и дороги. Стало быть, не слышать — не мог.
— Кругом шла стрельба, шли бои с партизанами, поэтому на выстрелы я не обращал внимания.
— Если кругом шли бои, почему же вы с членами вашей группы возвращались «вразброд»? Вы же, как командир, отвечали за группу?
Что отвечать? Ведь у этого следователя плечи привычные к погонам, он тоже воевал, и немало, и хотя воевал против немцев, но требования устава ему известны. «Какой же ты командир и разведчик, — читает Федор насмешливый вопрос в его темных глазах, — если мог допустить, что в боевой обстановке, при выполнении «боевого задания», твои люди разбрелись кто куда? Не хватит ли лгать?»
Рушится, разлетается в дым версия о «боевом задании». Но все же остается лазейка: девушку убил один из его группы, но сам он никого не убивал, не избивал и не насиловал. Попробуйте-ка, докажите, что не так?
Теперь, успокоившись, он может обдумывать наедине, как отмести обвинение в других своих преступлениях. Их у него немало.
А в это время в Сибирь идут письма, телеграммы... И получаются ответы: «Не могу приехать, не могу оставить больную мать». И все же она приезжает. Взволнованная, сердитая. Она извелась от воспоминаний, лежа на вагонной полке. Дома остались дети, муж нервничает, спрашивает, в чем дело.
Тиская в руках сумочку, она слушает, что говорит ей незнакомый, но так много знающий о ней человек. Он вежлив, деликатен, ей становится легче; он объясняет ей, зачем необходимо это такое тяжкое для нее свидание с прошлым. Она порывисто встает:
— Хорошо, пойдемте. Я готова.
Через несколько минут она открывает дверь. В комнате, на стульях, сидят четыре человека. Все примерно одного возраста, одного роста, в чем-то схожие друг с другом. Ока оглядывается и тут же без запинки указывает на одного из них:
— Вот он!
— Вы уверены? Взгляните еще.
Нет, она не хочет больше смотреть. Он постарел и обрюзг, но он — тот самый, это он семнадцать лет назад кричал ей страшные ругательства, толкал в снег, бил пистолетом по голове! Такого не забудешь. Отвращение и гнев охватили Веру Николаевну... Потом, в соседней комнате, она плакала от жалости к себе, молоденькой, двадцатилетней; от жалости к зверски убитой Тане, к ее матери, сохранившей до сих пор черный плюшевый жакетик, простреленный, проколотый ножом, с побуревшими пятнами крови. Вера плакала, но это были и слезы облегчения: свой трудный, гражданский, человеческий долг она выполнила.
10
Бремя доказывания — процессуальный термин, обозначающий, кто из сторон в процессе должен доказать свои утверждения. По советскому законодательству бремя доказывания вины обвиняемого лежит на обязанности следователя. Всякое сомнение по делу толкуется в пользу обвиняемого, если это сомнение не будет рассеяно следствием.
(Из объяснения юридических терминов)
Бремя — это, конечно, очень старинное слово. Но сущность его остается неизменной: это тяжесть, возложенная на человека. Следователю предоставлены большие права, но, пожалуй, не меньше связывают его и ограничения, основанные на гуманности самой природы нашего советского закона. Бывает, что в частном случае, как это ни парадоксально, сам закон утяжеляет это бремя. Не всегда следователю, как говорится, везет...
Короткевичу шел двадцать пятый год, когда он очутился в окружении, а затем в фашистском плену. Лагерь, побег, опять плен, голод, страх — и Короткевич попадает в группу Гришаева. С тех пор прошло семнадцать лет. Короткевич понес заслуженное наказание, был освобожден и после этого давно уже работает шофёром в одной из южных областей нашей страны. Женился, имеет детей. Работает и живет честно. Серьезный, спокойный человек. А в душе у него вот что: «...Я решил не таить в себе то, что камнем лежало на моей душе и терзало мою совесть».
Кое-кто, прочтя эти строки, возможно, и усмехнется: дескать, мелодрамой попахивает, словечки такие: «терзало», «лежало камнем»... А дело не в словах. Дело в том, что за истекшие семнадцать лет Короткевич впитывал в себя то лучшее, что наблюдал в окружающих его людях, и постепенно, год за годом, тайна, хранимая им, все больше и больше приходила в противоречие всему хорошему, что накапливалось в его душе. И наконец стало невмоготу молчать. Короткевич решился быть откровенным до конца, без пощады к себе. Только так мог он восстановить перед самим собой человеческое достоинство. И вот он рассказывает...
Как-то летом, возвращаясь в свой штаб в деревню Алексино, вышла из леса группа Гришаева. На берегу озера увидели восемь женщин. Старой сетью женщины ловили рыбу, складывали ее в ведро. Одна из них тут же кормила грудью ребенка. Никто из карателей не удивился, когда Гришаев приказал женщинам следовать в штаб: местным жителям не разрешалось свободно ходить по своим полям и лесам. Но, отойдя километра полтора от озера, Гришаев крикнул женщинам: «Эй, вы! Чего разбредаетесь, как коровы? Давайте в кучу!» Женщины покорно собрались возле какого-то сгоревшего строения. И тогда Гришаев сказал своим: «Сейчас мы их пустим в расход».
Бессмысленная жестокость ошеломила даже видавших виды карателей. «Мы остолбенели, — рассказывает Короткевич. — За что? Кому нужно убивать этих женщин?» — «Делайте, что вам говорят!» — в бешенстве крикнул Гришаев и первым открыл огонь. Убиты были все женщины. И грудной ребенок. Гришаев приказал своим оттащить и сбросить их в воронку, полную воды.
Стреляли не все каратели. Кое-кто не поднял руку на беззащитных женщин, но не посмел противоречить Гришаеву. Короткевич помнит (семнадцать лет помнит!), как оттаскивал и сталкивал в воронку еще теплые окровавленные тела!
И вот Короткевич входит в комнату, где сидит Гришаев. Постаревший, изменившийся, но Короткевичу ли не узнать его!
Холодно и внимательно взглянув на свидетеля, Гришаев заявляет, что этого человека никогда не видел раньше. Забыл! Неужели мог забыть? Короткевич, волнуясь, подсказывает факты, годы, называет места... Гришаев стоит на своем: не знаю...
Но ведь есть еще и третья пара глаз, внимательно следящая за Гришаевым: и не только за ним, но и за свидетелем Короткевичем. И Короткевич вспыхивает: ведь так могут не поверить и ему! Он роется в своей памяти, ищет... Ага, нашел! Пустяк, но невероятно, чтобы Гришаев его не запомнил!
— Вспомни, Федя, как мы варили потом уху из рыбы, наловленной этими женщинами, — говорит Короткевич, в волнении сам не замечая, насколько циничен этот факт. — Вспомни: было много комаров, и ты еще смеялся (!), что мы едим уху с комарами!
Третий человек в комнате — Алексей Михайлович. Он ведет очную ставку. Ему предоставлено законом право и обязанность
«оценить доказательства по своему внутреннему убеждению, основанному на всестороннем, полном и объективном рассмотрении всех обстоятельств дела, в их совокупности, руководствуясь законом и социалистическим правосознанием».
Трудно честному человеку быть объективным, выслушав рассказ о чудовищном убийстве ни в чем не повинных беззащитных женщин! Но именно потому, что человек честен, что он руководствуется социалистическим правосознанием, он обязан быть объективным. И в то же время — действовать по своему внутреннему убеждению.
«Комары, — отмечает он про себя. — Стало быть, это конец мая, начало июня. Комары — деталь, которую не придумаешь вот так, с ходу. Озеро, рыба, голодные женщины, собравшиеся артелью, старая сеть — все похоже на правду. И Гришаев мог смеяться потом, чтобы поднять дух своих подчиненных, показать им, что убийство — дело обычное, привыкайте, мол, — это тоже похоже на правду... Смеяться мог. Но смеялся ли? И вообще, участвовал ли в этом эпизоде? Похоже на правду — это еще не правда. В памяти Короткевича могло произойти смещение: событие имело место, а Гришаев в нем не участвовал. Женщин убивали, а уху варили в другом месте, у другого озера. Нет, не может быть — и озеро было, и Гришаев стрелял в женщин, и уху потом варили!»
Это — внутреннее убеждение. На него могут повлиять и такие факты, которые ни в какой протокол не укладываются. Это и характер Короткевича, и то, как вздрагивает у него голос, как блестят глаза, как отражается во всем поведении его, Короткевича, внутреннее убеждение в своей правоте. Но и тот, второй — он тоже не закрыт от глаз следователя ширмой: и взгляд у него холодный и злобный. Впрочем, такой же взгляд был бы у него, если бы ему предъявляли необоснованное обвинение... А с другой стороны, — Алексей Михайлович уже знает о нем из других показаний: «Он был жесток и беспощаден», «он имел вид бандита, и окружающие его недолюбливали» (это еще в разведшколе, где и так собрались люди отнюдь не первого сорта!). Свои же товарищи его боялись и при случае хотели убить за жестокость даже к своим. «Убийство доставляло ему какое-то особое удовлетворение». «Он убивал с удовольствием». Вот что рассказали о нем самые разные люди... Убивал он много: при конвоировании застрелил двух женщин и приказал добить раненого старика; с похвальбой рассказывал своим, как «геройствовал» на льду реки Полисти. Не без его участия убили в лесу восьмидесятилетнюю старуху только за то, что она не в силах была идти. А девушка Таня?
Не довольно ли этого всего, чтобы сказать человеку: виновен! Нет. Закон требует всестороннего и полного рассмотрения всех обстоятельств... Одно внутреннее убеждение недостаточно для оценки обстоятельств. И вот начинается: очная ставка Короткевича с Гришаевым, Гришаева с Ивановым, Петрова с Короткевичем, Сидорова с Ивановым...
Одни свидетели говорят обдуманно, по принципу «семь раз отмерь, один — отрежь»; другие — бухнут, потом спохватываются. Люди волнуются: ведь приходится ворошить страшное прошлое... Идут часы и дни, и вот уже опять подходит срок, установленный законом для следствия, и надо испрашивать у прокурора продления срока. А Гришаев знает прекрасно: время работает на обвиняемого. Он сбивает быстрыми вопросами свидетелей с толку, заявляет ходатайства, крутит, вертит, тянет...
В любой работе, где идет поиск истины, случается почти трагическое несоответствие энергии, затраченной на поиск, — достигнутым результатам; истина сама в руки не, дается.
Пятнадцать раз выезжали следственные бригады, разыскивая место убийства женщин у озера. Были составлены планы местности; опрошены жители трех поселков и семнадцати деревень. Восемьдесят пять человек давали показания. Короткевич извелся. Озера, речки, воронки — сколько их на псковской земле! Если бы каратели в те годы не бродили с места на место, если бы сам Короткевич в дальнейшем продолжал бы жить в той местности, — вряд ли мог бы он забыть, где находится та воронка, в которую по приказанию Гришаева он сталкивал трупы женщин. Но Короткевич семнадцать лет жил вдали от Псковщины, он вообще не был сельским жителем; да и места за эти годы изменили свой вид. И Короткевич не мог уверенно указать именно то из бесчисленных озер, которое искали, не нашел ту воронку, где были трупы убитых женщин.
Объективно истина не была доказана. Это была частная «победа» Гришаева в борьбе со следователем. Впрочем, «победа» временная...
11
«Нигде, ни одна моя разведка не нанесла поражения партизанам. Я давал им возможность уйти без боя, не занимая их пути отхода, руководствуясь принципом: «Не трогай меня, а я не трону тебя».
(Из собственноручных показаний Гришаева)
В конце лета 1943 года к начальнику штаба карательного батальона, изменнику Родины Александру Ивановичу Риссу, привели задержанного вблизи сторожевых постов человека. Он назвался Ивановым и заявил, что перешел к немцам по своей воле, из «идейных» соображений. Он был молод, тщедушен, обут в какие-то опорки. Рассказал, что после того как немецкие части, вооруженные танками, при поддержке авиации обрушились на Партизанский край, в этом выжженном, опустошенном краю бродят только отдельные, разрозненные группы партизан, они плохо вооружены, лишены баз снабжения и голодают, но не прекращают своих действий против немцев.
Голос перебежчика долго и одиноко звучал в комнате. Рисс слушал, изредка покашливая, прижимая к губам платок. Все, что рассказывал перебежчик, Рисс знал и сам. Наконец Рисс сказал:
— Пока было хорошо у партизан, ты к нам не бегал, а? Говоришь — идейно предан Великой Германии? Врешь все. Служить надо. Хорошо служить — водка, еда, хлеб. Плохо — расстрел.
Рисс послал перебежчика в группу Гришаева. Гришаев выспросил у него, где находятся партизанские группы, наметил по карте маршрут. Своим подчиненным велел переодеться, кое-кому приказал заменить хорошие сапоги на рваные, выкинул из карманов немецкие сигареты — вместо них запаслись махоркой, а для закрутки — советскими газетами. Даже спички взяли в советской упаковке.
Перебежчик всячески заискивал перед Гришаевым, клялся и божился, что наведет на след партизан и тогда их можно будет ликвидировать. «Кого ликвидируем — видно будет», — загадочно бросил ему Гришаев.
Несколько суток пробиралась группа лесами и болотами, пока не вышла к топким берегам озера Полисто.
Дня за три перед этим крестьянин из деревни Шипово старик Мохов вышел в поле: местные жители голодали и, не дожидаясь, пока поспеет рожь, обрывали колосья, растирали и ели полуспелое зерно. На дороге Мохов встретил вооруженных людей, семь человек; сначала испугался, потом обрадовался — узнал их командира, бывшего инструктора Ашевского райкома партии, а теперь партизанского комиссара Комарова. «Жив, отец?» — приветствовал Комаров. «Я-то жив, — ответил старик. — А вот вы как существуете? Слышно, гоняются за вами?» — «Волков бояться — в лес не ходить», — ответил Комаров. Партизаны, отдохнув немного, тронулись в путь. Сказали, что идут на выполнение задания. Мохов пожелал им счастья и долго еще потом стоял и смотрел им вслед.
Полистские мхи тянутся на много километров. Вдоль озера прорыта дренажная канава; метрах в четырехстах от деревни Шипово через канаву устроен мостик. В те годы настил на мостике был частично разрушен, а толстые крепкие сваи сохранились и до наших дней. Неподалеку от мостика стояла черная, покосившаяся банька.
По направлению к этой баньке, по узкой тропинке вдоль канавы, вышла из леса группа Гришаева: двенадцать вооруженных людей в рваной, затасканной одежде шли цепочкой, друг за другом. Под ногами чавкало болото. Слева, за канавой, на узком островке твердой почвы торчали грядой серые валуны; справа в полукилометре поблескивало под августовским солнцем озеро. А впереди тропинка, минуя мостик, уходила в редкий лесок. И на эту тропинку, из того редкого леска, навстречу Гришаеву вышли люди — тоже цепочкой, семь человек. Наверное, заметив незнакомых людей, они остановились и затем повернули обратно. Гришаев быстро толкнул в спину идущего впереди Иванова:
— Беги, кричи им, останови! Это же — партизаны!
Перебежчик оробел, но Гришаев пригрозил ему пистолетом. Комаров узнал Иванова, спросил, где тот пропадал последние дни. Иванов сказал, что во время последней операции отстал от своих, а теперь вот вошел в другую партизанскую группу и предложил Комарову познакомиться с новым командиром. Не дожидаясь, что ответит на это Комаров, крикнул:
— Давайте сюда, это свои!
Трудно теперь сказать, были у Комарова подозрения в том, настоящие ли перед ним партизаны; но у Комарова вместе с ним было всего семь человек, у Гришаева же — двенадцать. Уходить по открытой местности было рискованно; встречаться — тоже; но в группе Гришаева был Иванов, которого партизаны знали как своего товарища...
Незнакомый Комарову командир встретил приветливо, угостил махоркой и Комарова, и его друзей. Двадцатилетний комсомолец из деревни Ратча по фамилии Лененок с интересом присматривался к незнакомым людям. Партизан Федор Сушин, расставив ноги в промокших сапогах, курил молча и, как видно, был рад отдохнуть. Черноглазый с крупным носом парень посматривал на гришаевцев подозрительно. Гришаев крикнул ему: «Эй, генацвале, а ты как сюда попал?» Грузин ответил что-то по-своему. Комаров пояснил: «Наш Лото говорит — все дороги ведут в Берлин. Однако, я смотрю, у вас еще и махорочка водится, и сами вы незаметно, чтобы оголодали. Подбросили вам чего?» — «Э, какое там! — Гришаев сплюнул. — Так же, как и вы, на подножном корму. Далеко ли направляетесь теперь?». Комаров ответил осторожно: дескать, идем с задания, а там видно будет. И, в свою очередь, спросил, чем занята группа Гришаева. Тот, не ответив, оглянулся и, как будто только теперь заметив, что его люди, окружив кольцом, прислушиваются к разговору, сердито крикнул:
— Чего уши поразвесили? Столпились, а вдруг подойдут немцы? За лесом следите, черти!
Каратели разошлись в разные стороны. С Гришаевым остался перебежчик Иванов и еще два человека. Комаров поднялся:
— Пора. Бывайте здоровы. Будем надеяться, не напрасно здесь мучаемся. Фашистам все же «даем прикурить». Да и дела у них стали невеселые теперь, слыхал? Ну, мы пошли.
Гришаев встал, протянул Комарову руку:
— Счастливо. В штабе встретимся.
Пока партизаны подходили к мостику, он стоял на берегу канавы, махал им рукой и улыбался. Как только все семь, осторожно ступая по шатким перекладинам, оказались на мостике, Гришаев дал очередь из автомата по ногам идущих... Перебежчик и двое карателей вместе с Гришаевым стреляли безостановочно в спины партизан, с расстояния шести-семи метров, почти в упор; пули попадали в сваи моста, вспарывали воду. С криком падали с мостика партизаны. Раненый Комаров спрыгнул в воду сам и, стоя в ней по пояс, прицелился в Гришаева, выстрелил — но тут же сам рухнул, расплескивая брызги. «Сволочь, сволочь! — кричал грузин Лото, цепляясь за кусты. — Все равно убьют тебя, все равно победа будет наша!» Он полз, сгорбившись, на берег, мокрый, страшный, хватая ветки смуглыми крепкими руками. Гришаев слегка наклонился, и пули прошили лицо грузинского парня, черноволосая голова откинулась назад, из горла хлынула кровь. Отчаянно бился застрявший в балках мостика Лененок; розовая пена выступила на губах, высокий юношеский голос далеко разнесся над болотом. Через несколько секунд затих и Лененок, привалившись щекой к серой доске настила; он еще висел над водой, в которую погружались тела его товарищей.
Стало очень тихо. Подбежавшие от бани каратели стояли молча. Тяжело дышал предатель Иванов, отводя глаза от канавы; по воде плыли сбитые пулями щепки от свай и оборванные узкие листья вербы, за которую пытался ухватиться грузин Лото.
Гришаев вытер потное лицо, приказал Кольке-скобарю лезть в воду, снять оружие с убитых. Колька сел на траву, стал стягивать с себя сапоги. Резко скрипнули доски, всплеснула вода: рухнуло в нее и тело Лененка. Гришаев закурил, огляделся по сторонам: все так же пустынно было вокруг, все так же поблескивало невдалеке озеро и из ржавой болотной травы торчали вековые камни, серые валуны.
В тот день Гришаев еще не знал, что из-за этих серых валунов наблюдал за происходящим перепуганный выстрелами и спрятавшийся там колхозник Семенов; что крестьянин Мохов, видевший за три дня перед тем Комарова, будет потом со своими соседями из деревни Шипово доставать трупы убитых партизан из канавы и хоронить их; что в тот момент, когда Гришаев открыл огонь из своего автомата, две не замеченные им на берегу озера женщины кинулись в лес и оттуда видели все, что произошло у мостика в первые дни августа 1943 года...
— Вы утверждаете, что старались нигде не ввязываться в бой с партизанами и не наносили им вреда. Как вы объясните предательское убийство группы комиссара Комарова у мостика в августе 1943 года?
Объяснить трудно. Следователь раскопал все, со всеми подробностями...
Гришаев напряженно думает. И вдруг заявляет: этот эпизод он не собирается объяснять никак. По той простой причине, что сам он в то время не мог быть там: после ранения его направили в госпиталь. В августе он уже был ранен. Свидетели? Что же, они, возможно, всё видели. Но кто из них может утверждать, что карателей вел к мостику именно он, Гришаев? Он же был в то время в госпитале! И все, что произошло у мостика, было без него. Что касается показаний одного-единственного («заметьте, гражданин следователь, — единственного!») свидетеля, который сам был в числе карателей, сам с расстояния не более двадцати метров видел и слышал, как были расстреляны партизаны, — что ж, этот свидетель, возможно, говорит правду. Кроме одного: участия Гришаева в этом эпизоде. Потому что ему, этому свидетелю, как бывшему карателю, выгодно оговорить Гришаева: может быть, гражданин следователь что-либо и обещал этому свидетелю?
Алексей Михайлович с трудом сдерживает себя. Он отлично понимает, что обвиняемый пытается своими грязными намеками довести его, следователя, до той крайней степени раздражения, когда человек теряет власть над собой и своими поступками. Вот тогда Гришаев заявит протест прокурору, скажет, что «следствие ведется недозволенными методами», намекнет, что следователь, возможно, из тех, кто покрыл себя позором во времена бесчинств Берия, и, стало быть, такому следователю не место в системе государственной безопасности... До сих пор Гришаев уже немало потрудился, чтобы опорочить следствие, но пока что желаемого результата не достиг. Надеется, что может быть удастся на этот раз? Напрасно надеется...
Алексей Михайлович говорит спокойно:
— Хорошо. Оставим эпизод у мостика. Расскажите, Гришаев, когда и при каких обстоятельствах вы были ранены.
Гришаев рассказывает. Во всем, вплоть до мелочей, его показания сходятся с показаниями свидетелей. Во всем, кроме одного: времени ранения. Потому что, если время август или конец июля, стало быть, не он руководил расстрелом партизан у мостика. Нет, даже не расстрелом и не честным боем или самообороной, а предательским убийством, замышленным и обдуманным заранее.
12
«Как веревочка ни вьется...»
Зимой 1960 года на псковскую землю пал глубокий снег. В начале марта из деревни Скрипиловки вышли на дорогу несколько человек в полушубках и валенках. Задувала метель, путники поглубже нахлобучили шапки, подтянули ремни и встали на лыжи. Казалось бы, зачем в такую погоду отправляться в лес? Охотники? Так нет с ними ни ружей, ни собак. Никакой поклажи, идут налегке, но и не похоже, чтобы шли на прогулку, да и кому надо выбирать для прогулки такие места, где, как говорится, и черти ноги ломают?
Сначала шли открытым полем, потом — густым кустарником и снова полем, занесенным глубоким снегом; пересекли поляну с торчащими там и сям темными мохнатыми кустиками погребального дерева, можжевельника. Впереди размашистым шагом шел ладно сложенный, невысокий человек; временами останавливался, осматривался, поднимая красное от ветра скуластое лицо, сдвинув шапку-кубанку со лба. И, меняя направление, прокладывал новую лыжню, ныряя в ямы и канавы, ломая хрусткий кустарник. Так уверенно ходит по полям и лесам привычный к ним с детства человек.
Об этом и думал идущий за ним Алексей Михайлович. Думал о том, что хотя этот человек уже много лет работает в шахте, считается неплохим производственником, промышленным рабочим, а деревенские навыки как были, так и остались при нем. По таким же кустарникам и болотам пастушонком пас он скотину; у матери было еще полно ребят, надо было самому добывать кусок хлеба. Во время войны отстал парнишка от семьи, забрали его немцы, заставили подвозить на подводе снаряды. Кормили неплохо, но тянуло мальчишку к своим, русским. Задумал бежать, вместе с лошадью. И как же горько плакал он, когда лошадь убило снарядом!
Обер-лейтенант Миллер, командир второй роты карательного батальона, забрал мальчишку к себе ординарцем. К Миллеру захаживал побеседовать командир особой группы карателей — Гришаев. О нем в батальоне ходили разные, дразнящие воображение мальчишки, слухи: будто бы выполняет группа Гришаева самые опасные задания; отчаянной смелости ребята у Гришаева и общему распорядку в батальоне не подчиняются: пьют и гуляют средь бела дня, а потом исчезают на несколько суток. От Гришаева и обер-лейтенанта парнишка слышал, что «скоро коммунистам придет конец», а те из русских, кто теперь верно служит немцам, получат потом большие наделы земли. Парнишка спросил: «И я получу?» — немец засмеялся, а Гришаев сказал, что, конечно, получит.
Гришаев выпросил у Миллера смышленого, шустрого паренька, забрал в свою группу и стал воспитывать из него «разведчика». Когда паренек сам воочию увидел, чем занимается таинственная группа, страх и сомнения охватили его. И тогда Гришаев сказал ему: «Жизнь надо брать, Кирюха. Будем мы с тобой стоять очень высоко или лежать очень глубоко». Кирюха понемногу стал отведывать того, что называл Гришаев «стоять высоко»: от бесконтрольной власти над жизнью людей, от того, что «все дозволено сильным и смелым», от крови людской и самогонки — закружилась мальчишечья голова...
— По-моему, это здесь, — сказал идущий впереди на лыжах. — Налево надо, вон к тем соснам, что стоят на краю болота. — Он расстегнул полушубок, от груди его веяло теплом, на разгоряченном лице таяли снежинки.
— Чудак, Кирилл, — сказал Алексей Михайлович. — Разве можно помнить, что это — те самые сосны? За эти годы тут молодой лес вырос.
— А те сосны — старые, — упрямо повторил Кирилл. Он раздвинул кусты, перемахнул через канаву, еле заметную под валом снега, выехал на узкую заросшую просеку. — Вот она, старая дорога! Мы вышли на нее справа, а слева должна быть поляна, за нею — болото.
Слева действительно оказалась поляна, поросшая молодым березняком, ольхами и осиной. За нею высились старые сосны. Кое-где в чаще березняка были видны и поваленные стволы старых берез, вывороченные корневища, старые высокие почерневшие пни деревьев, снесенных артиллерийским огнем. Стояли они, присыпанные сверху снегом, как седые молчаливые свидетели прошлого...
— Нас было пять человек, все в немецкой форме, — рассказывал Кирилл. — Партизан мы здесь встретить не ожидали, но Гришаева что-то потянуло свернуть на эту поляну. Шли мы тихо, осторожно по палой листве, лес уже пожелтел, было начало сентября. Стояли тут еще две старые ели... На поляне мы обнаружили замаскированные шалаши. В первом было пусто. Никого не было и во втором. Я отправился осматривать еще один шалаш. Шагов двадцать отошел, слышу — позади стрельба, крик... Я — обратно, бегом. Вижу: Гришаев припал на одно колено, согнулся, рукой схватился за ногу, побледнел и ругается... А под густой елью в шалаше — трое убитых партизан. Наверное, они до нашего прихода отдыхали: двое лежали головой к ели, третий — ногами, укрывшись одной плащ-палаткой. Увидя человека в немецкой форме, один из них дал очередь из автомата и ранил Гришаева. Но наши тут же их к землей пришили, всех троих. Двое даже и встать не успели, так сонных и убили. Гришаева мы перевязали полотенцем...
— Откуда полотенце взяли? — перебил Алексей Михайлович.
— А у партизан. Мы и автоматы сняли с них. Гришаева доставили в расположение третьей роты, в деревню. Там его перевязали как следует и отправили на подводе в батальон, а затем уже в госпиталь, в Порхов.
Алексей Михайлович со своими спутниками свернул на поляну. Остановились покурить, пока Кирилл ходил по поляне, нагибался, присматривался. Опять посыпался с неба мелкий снег; даль заволакивало снежным туманом. Алексей Михайлович нагнулся поднять уроненную перчатку и — присвистнул; на снегу был виден след — крупный зверь оставил вмятины такой величины, что в них свободно поместилась рука, только чуть-чуть подогнуть пальцы...
— Недавно прошли, — сказал понятой, бородатый пожилой колхозник. — Этой нечисти, волков, тут полно. По таким дебрям звери и хоронятся.
— Да, не из приятных была бы встреча, — заметил Алексей Михайлович, и только еще что-то хотел сказать, как все услышали голос Кирилла:
— Э-гей! Сюда идите, сюда...
Кирилл стоял возле густой раскидистой темной ели, утопившей могучие ветви в снегу. Протянув перед собой руки, побледневший, он сказал шепотом:
— Здесь. Здесь они лежали... Под этой елью.
Почти полутораметровый сугроб разрывали лыжами; палками долбили смерзшийся наст. Когда добрались до нижних ветвей, Алексей Михайлович крикнул:
— Стойте! — и встал на колени, разглядывая сучья.
Все сгрудились над ним, стало слышно, как посвистывает ветер в вершинах.
Нижние ветви старой ели были не поломаны, а обрублены; на них ясно был виден срез, теперь уже обросший вокруг валиком коры. Было несомненно: ветки не обломились сами собой от тяжести снега, нет, срез был сделан ножом или топором много лет назад. Кому-то понадобилось здесь, в этих дебрях, обрубать эти нижние ветки... Еще ниже, под смерзшейся коркой из листьев и травы, в сопревшем нижнем слое, были обнаружены остатки почерневших палок, бывших стоек в шалаше и полуистлевший, заплесневелый обрезок толстой кожи. Осторожно, как величайшую драгоценность Алексей Михайлович взял в руки этот обрезок кожи, рассмотрел, — это был задник русского сапога.
— А вы говорите — не помню! — сказал Кирилл. — Да еще семнадцать лет пройдет, я не забуду!
Алексей Михайлович промолчал. Подумал, что не ошибся тогда Гришаев, выпрашивая у немца Миллера смышленого парнишку Кирюху: отличная зрительная память, прекрасная ориентировка на местности у этого человека! Только в одном ошибся Гришаев: не пошел его «воспитанник» Кирюха по тому пути, на который толкал его Гришаев. Стал другим человеком Кирилл.
Он с азартом разгребал снег, отыскивал еще и еще остатки шалашей партизан. Но Алексей Михайлович сказал, что эти доказательства могут быть истолкованы по-разному.
— Чего ж тут толковать, — рассудительно заметил понятой. — Ель — дерево, кое растет медленно, стало быть, срезы эти сделаны как раз в те годы. А сапог? Кто сымет с себя сапоги по доброй воле да закинет их под елку? Третье — шалаши. Стоят на самых тех местах, где свидетель указывает.
Алексей Михайлович слушал этого бывалого умного мужика, а сам думал, сколько еще лазеек может найти Гришаев, чтобы отрицать даже эти вещественные доказательства. Но, видно, на этот раз следователю «повезло». Кирилл углубился в лес и вдруг закричал:
— Смотрите, что здесь еще есть!
К нему подошли, и враз все замолчали. Перед ними был крест. Грубо сделанный из двух толстых досок, наколоченных на ствол ольхи. Поперечная доска уже частично выкрошилась желтой трухой; на выщербленных местах пристыл белый чистый снег. Под крестом в глубоком сугробе можно было нащупать и неровный осевший холмик. Алексей Михайлович достал фотоаппарат. Только к вечеру, залепленные снегом, почти выбившись из сил, вернулись участники следственной группы в деревню.
В избу набралось много народу. Алексей Михайлович спрашивал:
— Неужели никто не знает, почему в такой глуши поставлен крест? Ведь видел же кто-нибудь его, ходите вы в лес по грибы, по ягоды?
Молодые парни и девушки переглядывались: кто его знает, давно поставлен, надо у кого постарше спросить. Девочка-подросток сказала:
— А под этим крестом никого и нету. Мне бабуся говорила.
— А ну, зови сюда бабусю!
Бабуся оказалась женщиной не такой уж и старой; в сорок шестом году она возвратилась с односельчанами на старое пепелище. Случайно в глухом лесу наткнулись женщины на след страшного дела: под старой елью лежали полуистлевшие трупы трех мужчин — двое головами к ели, третий — к ее стволу ногами. Одежда и обувь сопрели от дождей, но женщины все же определили: свои, русские это были люди. Женщины выкопали в лесу под ольхой могилу, похоронили останки, срубили и поставили крест, уж какой сумели... А позже, когда в районном центре на видном месте был сооружен памятник партизанам, снесли туда и останки этих трех мужчин. Крест же, как был прибит на ольхе, так и остался.
Поздно вечером пришла из соседней деревни еще одна женщина. Заливаясь слезами, рассказала, что недавно вернулась в родные места, а в сорок третьем году осенью жила еще здесь, в деревне, где стояла третья рота карательного батальона. Однажды принесли из лесу проклятые изменники своего фельдфебеля, раненого, а нога у него была перевязана полотенцем, и то полотенце, деревенское, тканое, признала женщина, потому что давала его своему мужу, партизану, когда последний раз его видела. Только не сказали каратели, где они взяли это полотенце... Сколько лет после войны она все еще ждала своего мужа!.. И не знала до сих пор, что погиб он недалеко от дома и лежал у подножия старой ели в глухом лесу...
— А карателя раненого принесли в сентябре, — рассказывала женщина. — Это я точно помню, потому что уже и хлеб убран был, это вы, товарищ следователь, можете и у других женщин спросить: сентябрь, а не август, вот когда это было...
13
«Он ненавидел во мне прежде всего — коммуниста...»
(Из рассказа следователя)
Откуда же взялась такая упорная, деятельная ненависть? Какими соками питалась, чем поддерживалась? Судьба вела Федора Гришаева по закоулкам, по задворкам, звериным тропам. Мрачным событием отмечено его раннее детство: отец — алкоголик, опустившийся человек, покончил жизнь самоубийством. Федор попал в дом сельского богатея, возможно, что именно там он впитал первые капли яда собственнической психологии; еще подростком, одаренным, энергичным, понимающим свое превосходство над сверстниками и обделенным судьбой, Федор решил, что только силой, обманом и нахальством можно добиться лучшей доли. Зависть к чужому богатству разъедала его душу, как ржавчина. Пожалуй, в тех обстоятельствах вышел бы из него матерый беспощадный кулак.
Революция согнала тринадцатилетнего подростка с места, а в детприемниках, колониях, приютах для беспризорных он долго не задерживался: привлекала его жизнь бродяги и вора. К великому его несчастью, не встретился ему на пути человек, подобный Макаренко, не нашел он и хороших друзей-ровесников... Из мест заключения Федор ухитрялся бежать. К работе, к честному труду он относился с отвращением — гордился тем, что прожил жизнь не работая.
Вот его идеал «хорошей» жизни:
«В лагере (в американской зоне) были хорошие условия, даже публичные дома». «В Германии я жил неплохо, занимался спекуляцией». «В Мюнхене... имел большие барыши от контрабанды, было на что погулять». «Только в войну я понял, какая может быть настоящая жизнь...»
Война дала ему власть над людьми — одно из самых сильных искушений для неустойчивых душ. Не случайно фашисты почувствовали в нем своего человека. Его похлопывали по плечу, когда он из леса приносил одежду и обувь убитых, его угощали коньяком за то, что он предательски убивал своих соотечественников. Ему вручали награды, его взяли с собой в Данию, когда пришла пора уносить ноги с советской земли. Он еще немало послужил своим хозяевам и в дальнейшем: врываясь на русском танке под видом советского командира в расположение наших частей, он давил гусеницами наших солдат, а затем хитростью и обманом возвращался к своим, за линию фронта. Но после войны фашисты попрятались, а ему пришлось устраиваться самому. Он и о них говорит со злобой: «Они меня обманули...»
Он предпринимает новый ход: с букетом цветов является в советскую комендатуру в одном из австрийских городов и поздравляет с праздником Победы... Он продолжает лгать, скрывая свое прошлое и в фильтрационном лагере и позже, после освобождения. И вот он «скатился»: «букашка», «хрюкалка», как говорит он о себе с раздражением.
Кого же винить в своих неудачах, в бесславном существовании под конец «бурной» жизни? Кого же, как не коммунистов, считающих доблестью труд; кого, как не их, всегда утверждающих, что силы добра непобедимы, кто считает проявлением высшего человеческого долга отдать свою жизнь за равенство, братство и счастье всех людей? Кто, как не они, коммунисты, вместе со всем советским народом победили фашизм в Великой Отечественной войне? Как ни ругает Гришаев и фашистов, но все же помнит, что они его когда-то пригрели...
И вот он очутился лицом к лицу с одним из коммунистов, следователем Алексеем Михайловичем. Если бы тот был только слепым исполнителем закона, тогда Федор мог бы еще понять! Нет, это был противник, глубоко убежденный в том, что таким людям, как Федор, нет места на нашей земле!
Невозможно даже перечислить все уловки, все хитросплетения, которые придумывал Федор в своей борьбе со следователем. Он, ненавидящий Советскую власть, цинично пытался использовать советский закон, чтобы запутать следствие, опорочить и следователя и свидетелей. Читаешь многотомное дело, и вдруг начинает казаться, что ты уже бредишь: откуда-то вдруг всплывает вязальная машина... При чем тут она? Оказывается, Федор пытается опорочить свидетеля, якобы забравшего у Милки эту машину и потому заинтересованного в том, чтобы Федора осудили. То возникает переписка о каких-то трехстах рублях, взятых взаймы свидетелем у Федора, и человека начинают вызывать в партийное бюро, спрашивают, обсуждают... Он пишет жалобы прокурору, пишет в Военную коллегию Верховного Суда. Куда только он не пишет! И вот — последний его «заход», уже после суда: просьба о помиловании.
Передо мной большой лист с круглой красной печатью Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик:
«...В просьбе о помиловании о т к а з а т ь».
Федор Гришаев был приговорен к высшей мере наказания — суровой, справедливой каре, заслуженной убийцей и предателем.
И вот еще одно небольшое служебное письмо, адресованное в псковскую деревню: матери девушки Тани сообщается, что плюшевый черный жакет, взятый как вещественное доказательство, теперь может быть возвращен...
«Высшая мера, — перечитываю я. — Высшая мера». И сами собой рядом с этими словами возникают в памяти другие слова из партизанской грозной песни:
«...За великие наши печали, за горючую нашу слезу...»
ВАДИМ ИНФАНТЬЕВ
У САМОГО КРАЯ
Людям свойственно увлекаться. Одни целиком поглощены своей работой, из таких вырастают крупные ученые, художники, мастера; другие одержимы страстью к музыке, к рыбалке или коллекционированию, это счастливые люди — в них горит любовь, она не подвластна ни возрасту, ни обстоятельствам.
Но когда видишь на улице Бродского у Европейской гостиницы или на Исаакиевской площади у «Астории» молодых парней, заискивающе поглядывающих на иностранцев, мысль об увлеченности как-то не приходит в голову, испытываешь чувство стыда и брезгливости, хочется подойти и сказать: «Послушай, ты же человек, гражданин, а не бездомный пес, обнюхивающий чужие ноги».
Есть что-то ущербное в поведении и облике этих парней, будто отрыгнулись в них через полстолетия раболепство трактирного лакея и продажность мелкого фискала.
Их мало в нашем большом городе, и поэтому они еще резче бросаются в глаза.
Невольно задумываешься о судьбе такого парня. Как он будет жить дальше? Может, сам опомнится и станет трезво смотреть на окружающее. А если не опомнится? К каким последствиям приведет его собственное неуважение к себе?
Хорошо, если в последний момент его остановят у самого края и не дадут стать преступником, о чем рассказано в этой документальной повести. А если не успеют?..
1
Он ожидал всего, только не этого. Он вздрагивал при отрывистых звонках трамваев, доносившихся с улицы. Несмотря на запрещение звуковых сигналов, водители нет-нет, да и грешили, отпугивая вышедших на рельсы зевак. Конечно, звонок должен быть не такой. Он явственно представлял, какой это будет звонок, — длинный, настойчивый, властный. Он раздастся обязательно ночью. Мать сбросит цепочку, откроет дверь, и сразу в квартиру войдут люди в шинелях, в штатском, за ними дворник и кто-либо из соседей с испуганно-заспанными лицами.
Однажды звонок раздался именно ночью. Сергей вскочил с постели. Звонок был продолжительный, долгий, он не прекращался. Он звенел и звенел. Сергей думал только об одном: «Пусть мама откроет дверь, она проснется, и это будет для нее какой-то подготовкой, хуже, если она с постели увидит ночных посетителей». Но мать не вставала, а звонок все звенел. В квартире было тихо, — шумело в ушах, колотилось сердце, и звенел звонок. Он доносился с улицы. Почему с улицы?
Сергей подошел к окну, распахнул, и сразу стало холодно. Блестели мокрые от росы трамвайные рельсы. На панели метались милиционер и несколько не совсем трезвых мужчин. Они размахивали руками и смотрели в одном направлении. Наверно, на дверь кафе «Улыбка» в соседнем доме. Сергей побоялся высунуться из окна. Он вспомнил, что над дверью кафе был укреплен большой электрический звонок.
Тело тряс озноб, воздух на улице был влажный. Звонок не унимался. На панели собиралась толпа.
Сергей до утра не заснул, ворочался с боку на бок, курил до тошноты, пил воду из горлышка графина.
Утром мать спрашивала, что с ним, почему не ест и вид утомленный. Сергей сослался на бессонницу, подождал до одиннадцати, когда откроется кафе, спустился на улицу, заказал стакан томатного сока и спросил знакомую буфетчицу о звонке. Та отмахнулась:
— Ерунда получилась, кто-то не закрыл на шпингалеты окно, ночью поднялся ветер, рама распахнулась, и сработала сигнализация.
Эта ночь почему-то запомнилась надолго. Звонок был похож на тот, которого Сергей ждал. Еще он предполагал, что где-нибудь на улице его крепко возьмут за локти и скажут: «Гражданин, пройдемте». Хотя, так говорят милиционеры. Эти, наверное, действуют по-другому.
Сергей ожидал всего, что угодно, только не этого. Это было до нелепости невероятным и неожиданным.
— Сережа, газеты будешь смотреть? — спросила мать, войдя в комнату. — Да, вот еще письмо тебе от какой-то девицы.
Она протянула серый тонкий конверт с четырехкопеечной маркой, надписанный ровным круглым женским почерком.
Сергей подумал: «Неужели опять?» Разорвал, вынул вдвое сложенный листок, развернул и оторопел. На бланке Управления Комитета государственной безопасности было написано:
«Гр-н Болдырев С. П., прошу Вас прибыть в Управление на Литейный, 4 (вход с ул. Каляева), в комнату № 430 на 4-м этаже 11 августа с. г. от 10 до 18 часов. Если Вы не сможете прибыть в указанное время, то сообщите по телефону, когда сможете это сделать. Капитан Половцев».
В горле Сергея задергалась какая-то жилка, захотелось расхохотаться, наверно, это чья-то «покупка», ну, например, Бориса Самарова. Он прозвал Сергея «Янки» и смеялся над его увлечением всем американским. Но такими вещами не шутят, и бланк вряд ли достанешь.
Одиннадцатого августа. Значит, в распоряжении полдня сегодня и весь завтрашний день. Неужели это просто случайность и вызывают по другому вопросу? Но вдруг они всё знают? Нет, тогда не стали бы вызывать, тогда раздался бы длинный, настойчивый звонок у двери. Тут что-то не то, не то...
Когда прошло оцепенение, Сергей заметался по комнате, снимая с полок книги, потом, бросив их, стал рыться в столе, лихорадочно просматривая бумаги, которыми был набит весь ящик. Скрутил в жгут журнал «Лайф», попытался запихнуть его в пустую консервную банку с надписью «Кока-кола». Банку подарили ему супруги Старк, после того как он объехал с ними на машине весь город, показал буддийский храм, мечеть и баптистский молитвенный дом... Да, еще они подарили две душеспасительные брошюрки, изданные в Чикаго. А эту книжку тоже надо уничтожить: Жозеф Джастроу «Фрейд — его мечты и сексуальные теории». И еще... где же она? Сергей стал выбрасывать из шкафа книги, пока не нашел нужную: «Обеспокоенный воздух», ее тоже подарил Митчелл...
Черт дернул их переехать в новую квартиру! Здесь нет даже печки, газовой колонки тоже нет — горячая вода поступает от теплоцентрали. Мать, как назло, звенит посудой на кухне. Письмо можно сжечь в уборной и спустить в унитаз, а книги? Они же толстые.
Сергей выглянул в коридор. С кухни доносился звон посуды.
Хотя бы мать вышла куда-нибудь. Она же спросит: «Что ты так много спускаешь в уборной воды?» А книг сколько! И соседи обратят внимание на непрерывный шум сливного бачка.
Вынести в мусорную бочку на заднем дворе? А вдруг за Сергеем следят и сразу схватят с поличным. Остается одно — изорвать и выбросить в мусоропровод.
Часто оглядываясь на дверь, Сергей начал рвать страницу за страницей на мелкие клочки, бумага скользила под вспотевшими пальцами. Раздался звонок, второй, третий. Это не дверь, это телефон.
— Сережа, тебя! — крикнула мать.
Сергей не узнал голоса звонившего.
— Привет, Янки! Приходи сегодня в Эрмитаж к пяти часам, познакомлю с группой англичан. Ты что, оглох, что ли?
Эрмитаж? На что он намекает?
— Янки, ты понял меня или нет, чего сопишь в трубку?
Звонил Борис Самаров. Его голос. Но почему он говорит об Эрмитаже? А может, это не он...
— Я плохо себя чувствую, не могу.
— Жаль. Довольно интересные люди будут, а одна — такая симпатяшка!
Впереди была ночь, день, еще ночь и...
Утром одиннадцатого августа в полупустой трамвай вошел парень с красными от бессонницы глазами, он долго и рассеянно искал в кармане монету, бросил ее в кассу, оторвал билет, сел к окну.
Мимо поплыла улица с витринами магазинов, с прохожими, с детскими колясками и газетными киосками. Номер трамвайного билета был несчастливым. Сергей смотрел в окно, ничего не видел и думал, думал, предполагал, рассчитывал...
2
В бюро пропусков Управления КГБ по Ленинградской области пришел мужчина, выложил паспорт на имя Макарова Василия Васильевича, потребовал свидания с начальником управления, показав два письма, полученные из Нью-Йорка. Дежурный просмотрел их, сказал, что из-за этого не обязательно идти к начальнику. Позвонил какому-то Григорию Павловичу.
В кабинете за столом сидел пожилой человек в коричневом в полоску костюме. Встал, поздоровался, предложил сесть и сказал:
— Слушаю.
Макаров выложил на стол паспорт. Григорий Павлович его не взял и еще раз сказал:
— Слушаю, слушаю.
Макаров стал шарить по карманам, ища письма, он их только что держал в руках и... на тебе. Наконец вытащил из бокового кармана пиджака два конверта и протянул их Григорию Павловичу. Тот взял, не глядя положил рядом и еще раз сказал:
— Я вас слушаю. В чем дело?
Макаров поерзал на стуле, хотел встать, потом неопределенно помахал руками и начал:
— Я родился и вырос в Ленинграде. Ни родственников, ни знакомых за границей у меня нет. Понимаете, нет. И вот получаю письмо из Нью-Йорка от какого-то Стоуна, в конверте еще конверт распечатанный и обратный адрес на нем указан мой, и фамилия моя. Понимаете?
— Понимаю.
— Английский я учил когда-то в школе. Сейчас немногое помню, но понял, что этот Стоун обращается ко мне не очень-то любезно: «Господин Макаров!» Понимаете, не «уважаемый господин», а просто «господин». И в конце письма подпись — Дж. Стоун. Если бы это было вежливое письмо, то он перед подписью поставил бы что-то в этом духе. Я хотел взять словарь и перевести, но решил посмотреть второе письмо, в открытом конверте с нью-йоркским адресом. Оно оказалось написанным по-русски печатными буквами, и это такая дрянь, что я не стал переводить и поехал к вам. А обратный адрес указан мой, и фамилия моя...
Григорий Павлович посмотрел письмо, написанное по-английски, потом долго разглядывал конверт, на котором по-русски был указан обратный адрес ленинградца Макарова. Пробежав страницы этого письма, он усмехнулся, покачал головой и снял трубку:
— Ирина Васильевна, найдите Комарова, пусть зайдет.
Положив трубку на рычаг, обратился к Макарову:
— Автор этого письма, видимо, ошибся адресом, и оно попало другому человеку, который возвратил его...
— Но не мог же я...
Григорий Павлович согласился.
— Конечно, если человек скрывает почерк, пишет печатными буквами, то свой истинный адрес он не укажет.
Пока ждали, Макаров сидел и рассматривал кабинет. Откуда-то из-за стены донеслись приглушенные возбужденные голоса. Там играли в настольный теннис. Макаров взглянул на часы:
— Простите, у вас, наверно, обеденный перерыв...
— Да, обед, но мы скоро. Вот и Комаров.
Вошел невысокий смуглый молодой человек. Григорий Павлович сказал:
— Виктор Александрович, познакомьтесь. Это товарищ Макаров. Ему возвратили из Нью-Йорка якобы им отправленное письмо и препроводительная есть. Переведите ее.
Комаров пробежал глазами письмо, усмехнулся и посмотрел на Макарова.
— Ясно, что адрес подставной. Ну ладно. — Он несколько минут молча читал письмо, еще раз усмехнулся. — В общем так: «Господин Макаров! Ваше письмо я прочитал по ошибке, поскольку адрес указан мой. Я вернулся из поездки, нашел в ящике много писем и торопливо вскрывал их. На Вашем письме я не обратил внимания, что фамилия указана не моя. Поскольку в тексте могло быть разъяснение по поводу истинного адресата, то я показал Ваше письмо моему товарищу, который перевел его со словарем, и я решил его возвратить Вам. Я человек деловой, и у меня нет времени искать истинного адресата. К тому же О. Кларков в Нью-Йорке не меньше, чем у Вас Ивановых. Постарайтесь внимательней надписывать адреса на Ваших посланиях. Поскольку я прочитал Ваше письмо, то хочу сообщить, что у нас и не такое пишут о Вашей стране. Но врать надо тоже уметь. Ни я, ни мой товарищ не поверили, что Ваши крестьяне жалеют об уходе немцев с советской территории. Да и вряд ли это кого-нибудь в мире убедит. Возвращаю Вам письмо. Прошу внимательно надписывать адреса и учесть, что мужчине не пристало жаловаться кому-либо на порядки в собственном доме. Дж. Стоун».
— Н-да, — сказал Макаров. — Отчитал. — Он вдруг вскочил: — Вы непременно найдите этого мерзавца! Ведь мое имя треплет! Надеюсь, быстро разберетесь?
— Не думаю. Во всяком случае, мы вас известим.
Макаров долго еще говорил, прежде чем уйти.
Григорий Павлович полистал письма и подал их Комарову:
— Заготовьте постановление о назначении экспертизы, возможно, письма содержат тайнопись.
— Вряд ли...
— Все может быть. За бездарным антисоветским текстом может быть скрыта более серьезная информация, хотя я тоже в это не верю...
Пока машинистка печатала текст постановления, Комаров еще раз прочитал письмо. «Н-да, значит кого-то в городе втягивает иностранная разведка. Еще не втянула как следует, но уже начинает. И этот кто-то, по всей вероятности, молодой парень. Грамотный и не очень умный. Неужели он не знает, что свойственный человеку почерк никак нельзя исказить? Даже в «Технике молодежи» рассказывалось, как привязывали карандаш к запястью, к локтю, писали левой, и все равно характер почерка сохранялся. Парень глуп еще потому, что неумело подделывается под малограмотного. Пишет: «...Наступает оттепель, просыпается природа и человек, усыпленный зимней стужей. Бодрость и веселье пробиваются сквозь усталость и безразличие к жизни... Холод я ненавижу. Я так страдаю от него зимой. И когда о нем думаешь, то даже в жару по телу бегут муражки...» Он так хотел сделать ошибку, что букву «ж» вывел четче и старательнее, чем остальные. Парень глуп еще и потому, что действительно, как подметил этот Дж. Стоун, врет бездарно... «Крестьяне, которые жили в оккупации, делятся приятными впечатлениями о том времени. Они так страстно говорят, что жалели об уходе немцев и с нетерпением ждали прихода американцев. С этой надеждой они живут и поныне...» Да, развесистей клюквы не придумаешь... Интересно, далеко ли этот тип успеет зайти, пока его не обнаружат? И кто его обрабатывает? Ясно, что идет обработка, втягивание, и парня этого надо разыскать...
3
В кабинете Григория Павловича шло совещание. Решался вопрос, что делать с гражданином Болдыревым Сергеем Петровичем, 1942 года рождения, беспартийным, окончившим Электротехнический институт, работающим в лаборатории одного из ленинградских заводов.
На столе лежала тоненькая папка. Письмо, принесенное Макаровым, к делу подшито не было, оно лежало на столе рядом. Григорий Павлович листал дело.
— По-моему, его надо арестовать и судить, — сказал Комаров. — Есть за что. В конце концов нетрудно доказать, что письмо, принесенное Макаровым, написано Болдыревым. И еще, видимо, он отправлял письма такого содержания. Любой человек, собираясь зимой опустить в почтовый ящик письмо, обязательно снимет перчатку, потому что в перчатке просто неудобно достать конверт. Болдырев прихватывал письмо бумажкой, потом рвал ее и бросал в урну.
Половцев потушил в пепельнице окурок и, продолжая глядеть в окно,сказал:
— Хорошо. Допустим, мы выяснили, что он написал это письмо и еще несколько. Раз он искажает свой почерк, значит, опасается, что письмо может быть вскрыто. Но что он пишет? Нечто подобное этой ерунде. Более серьезную информацию он дать открытым текстом не рискнет, а тайнописи не знает. Средства для нее были ему оставлены в тайнике, он знал об этом, но к тайнику не прикоснулся. И даже в Эрмитаж перестал ходить. Не будем гадать, струсил или раскаялся, думаю, что скорее струсил. За что же будем его судить? За связь с американской разведкой, но он тайник не взял. Письмо он получил, наверняка проявил, обязательно уничтожил и будет отрицать, что в нем было скрыто сообщение о тайнике...
— За клевету на Советскую власть, на правительство, на нашу страну, — вставил Комаров.
Представитель прокуратуры думал иначе. Прокуратура не возражает против прекращения дела.
— Я согласен с вами, — вмешался Григорий Павлович, — Болдырева надо доставить к нам, поговорить, разъяснить и предупредить. А дело прекратим. — Григорий Павлович повернулся к Комарову: — Он, видимо, боится, что вот-вот засыплется?
Комаров встрепенулся. Он думал: сколько времени отнял этот жалкий клеветник, согласный работать на иностранную разведку, и вот, пожалуйста, проводи с ним профилактическую беседу. Нечего церемониться. За клевету так за клевету, виноват — отвечай по закону. Комаров попытался сосредоточиться, потер подбородок:
— Заметить наблюдение он не мог, мы действовали осторожно. Но за последние месяцы проявляет явное беспокойство, аж с лица спал. И все старается познакомиться с большим числом иностранцев. Прямо после работы едет на Невский или к «Астории», настойчиво ищет знакомств, причем не обязательно с американцами. И французы ему годятся, и финны, и итальянцы... Иногда по два знакомства в день заводит...
Половцев заметил:
— Это значит, что тайнопись он проявил и догадался, что вступает в связь с американской разведкой. Вот и начал петлять, запутывать следы...
— Так ка́к решим? — спросил Григорий Павлович, оглядывая присутствующих. Половцев заметил:
— Я свое мнение изложил...
Представитель прокуратуры добавил:
— Мы не возражаем...
Григорий Павлович повернулся к эксперту:
— Федор Иваныч, значит, ничего нового в присланных для Болдырева средствах тайнописи нет?
Высокий крупнолицый мужчина не спеша ответил басом:
— Обыкновенные средства. Для более серьезных агентов у них есть другие. А это так... — эксперт махнул рукой.
— Ну вот, значит, решим, — сказал Григорий Павлович. — Вы, Виктор Александрович, или вы, Игорь Семенович, берите завтра с утра машину, до начала работы езжайте к Болдыреву и привезите его сюда. Объясните, что для беседы...
Комаров не слушал Григория Павловича, торопливо что-то соображал.
— Понятно, товарищи?
— Нет! — сказал вдруг Комаров. — Я предлагаю не ездить за ним, а послать письмо с вызовом. Срок назначить с запасом. Я знаю этого типа. Он самолюбив, мнителен и труслив. Пускай сутки или двое помучается, пораскинет мозгами. Представляю, что с ним будет твориться.
— А если он повесится в уборной?
— Мы же госбезопасность, а не благотворительное общество. Раз напакостил — пусть переживает. Не волнуйтесь, он на себя руку не поднимет, а вот штаны раза два сменит.
— А если рванет куда-нибудь?
— Куда? За границу?.. Лично я хотел бы, чтоб он туда драпанул. Ему бы там всыпали. Более двух месяцев не брал тайник. И это он прекрасно понимает...
Когда эксперт и представитель прокуратуры ушли, Комаров невесело рассмеялся.
— Припоминаю, как дежурил у тайника. Приходят люди, постоят, посмотрят в окно, отдохнут и дальше. Вдруг является молодая мама... И на кой черт ребенка тащить в Эрмитаж? Ему еще рано, устал он. Сначала и так изгибался и эдак, капризничал и чего только не вытворял, а потом стал запускать руки за батарею парового отопления. Дети же наблюдательные. Ну, думаю, сейчас все испортит: вытащит контейнер, мамаша поднимет шум, сбегутся люди, и полтора месяца работы пошли прахом, а мне еще холку намылят: куда, мол, смотрел. Ничего другого не оставалось, как подойти, завести разговор. Между прочим, заметил, что один мой друг, санитарный врач, недавно обследовал с комиссией помещения, где бывает много народу: метро, кинотеатры, музеи, — и, представьте, в самых неожиданных местах они обнаруживали болезнетворные микробы... Мама хвать чадо за руку, шлепнула его и потащила в туалет...
Григорий Павлович заметил:
— Болдырев мог колебаться неделю, ну — две. Раз больше месяца не шел, значит, решил не брать. Он же понимал, что за это время контейнер могут случайно обнаружить, и он не знал точно, что в нем заложено. А может, что-нибудь такое, что поможет найти его след? Письмо он наверняка уничтожил и скажет, что не получал.
4
По пустынным улицам большого европейского города брела девушка. Вспыхивали и гасли огни реклам, свет их с трагической ритмичностью отражался в больших ее, полных горя глазах. Обманутая, оскорбленная, поруганная, она брела без цели и без надежды. Вокруг текла жизнь бездушного, неустроенного, злого мира. В ней было все — и блеск балов, и роскошь вилл, и взвинченная истома ресторанов, не было только места вот для этого одинокого существа. Ее старенькое платье свисало лохмотьями, она попрыгала на одной ноге, надевая свалившуюся туфлю с дырой на подошве.
...Публика из зала выходила долго и медленно, толкая плечами друг друга, потянуло холодком улицы, запахом только что закуренных папирос.
Контролерша с жетоном на груди резко и привычно покрикивала:
— Товарищи, прошу в зале не курить! Товарищи, прошу в зале не курить!
А Сергей шел и думал: «Да. У них там все красиво. Даже нищета и несчастье у них красивы».
Парень в пальто с поднятым воротником, идущий впереди Сергея, посмотрел на товарища и заметил:
— Актриса-то какова!
— Первый класс! — многозначительно ответил товарищ.
Сзади чей-то мужской голос произнес:
— Великолепно сделан фильм. Просто великолепно.
— Это-то верно, но полная безысходность, аж жить не хочется.
Сергей рассеянно ловил обрывки разговоров и думал, что много ли они понимают, эти люди. Образы, прошедшие на экране, вновь возникали перед глазами. «У них даже нищета красива!»
Несчастную героиню фильма играла молодая красивая актриса. Платье с чужого плеча не висело мешком, уродуя фигуру, а ладно облегало стройное тело, подчеркивая его юность. Оно проносилось и истрепалось, но не в тех местах, где быстрей всего изнашивается одежда, в прорехах сверкало молодое тело. Свалившаяся рваная туфля обнажила маленькую, словно высеченную из мрамора, ступню.
Одни увидели в фильме трагедию современного западного мира, другие — превосходную игру актеров, третьи — мастерство режиссера и оператора, четвертые — просто красивую женщину. А Сергей Болдырев еще раз убедился, что там, за рубежом, даже несчастье и нищета — красивы.
Как он жалел, что не смог проникнуть на служебный просмотр новой кинокартины известного режиссера! У входа толпились парни и девушки, они заискивающе смотрели на деловито проходивших в здание.
«Вот она — новая каста, — со злобой подумал Сергей, — сами смотрят, другим не дают».
Двое опоздавших торопливо взбежали по ступеням, ища в кармане билеты, и дверь захлопнулась.
А Майкл (это Лешка Кувшинников) попал: у него связи. Потом он, захлебываясь, рассказывал, какая там изображена жизнь, любовь и прочее. Правда, опять показано, что они не видят в жизни выхода, цели, все надоело, что всем они пресыщены. Но ведь до пресыщения им было хорошо. По крайней мере, там, если ты имеешь способности и смог пробиться, — поживешь всласть, со всеми удовольствиями, и никто тебе ничего не скажет — были бы деньги. Ну, а если не сможешь? — пеняй на себя. Сам виноват: побеждает сильный...
Скоро Сергей закончит институт, и его пошлют по распределению черт знает куда — в тайгу, тундру или еще в какое-нибудь захолустье. Жить в палатке, в бараке, топать по грязи на работу. ...А где-то есть жизнь с роскошными роллс-ройсами, виллами и свободной любовью, за которую ни перед кем не надо отвечать... Митчелл Кроуз рассказывал ему, что у них в США порядочный инженер может иметь и автомашину, и загородную виллу, и вообще многое себе разрешает...
Вместе с толпой Сергей брел по панели. Свет фонарей на улице ему казался тусклым, привычная надпись: «При пожаре звоните по телефону 01» раздражала.
Три девушки с высокими модными прическами о чем-то оживленно шептались. Увидев Сергея, они умолкли и с любопытством посмотрели на него. Он равнодушно прошел мимо, запустил руку в карман, нащупал мелочь. Как всегда, денег было мало, не больше рубля. Ну что ж, зайдет в кафе-мороженое, посидит, подумает. Вот оно — напротив.
На середине улицы Сергей вздрогнул от резкого милицейского свистка. Милиционер показал рукою на панель и не спеша направился к Сергею, стуча тяжелыми яловыми сапогами.