45
Я вспомнил еще кое-что, о чем я вам не рассказывал: труба!
Другие дети хотели играть на пианино, скрипке, флейте, кларнете!
А Рагнар, десятилетний Рагнар, непременно желал играть на трубе. Почему?
Единственная музыка, в которой звучала труба, был концерт для трубы Гайдна, иногда я слушал фанфары.
Казалось ли мне, что у этого инструмента красивый звук? Нет, просто мне хотелось выглядеть оригинальным. И я был упрям. Родители пытались меня отговорить, вышучивали и старались направить ход моих мыслей в другое русло.
Отец говорил: «Знаешь что, Рагнар, если мы купим трубу, тебе придется научиться играть на ней. А это совсем не легко!» Он привел меня в магазин, где я мог попробовать поиграть на этом инструменте — в школе мне удалось избежать такой возможности, а из-за упрямства и стеснительности в магазине я этого тоже делать не стал. Я просто не смог! Впал в какое-то оцепенение. В конце концов я приврал, что многому уже научился в школе.
Отец сказал: «Так, значит, ты уверен, что хочешь научиться играть на трубе? Действительно? Если ты пообещаешь мне это с чистой совестью, я куплю тебе этот инструмент».
Я пообещал. Несколько дней спустя отец принес домой трубу. Он позвал меня в свою комнату: «Ну вот, Рагнар, теперь я хочу услышать первые звуки, которые ты извлечешь из этого инструмента».
Я сопротивлялся, хотел сделать это в одиночестве, но отец не сдавался. Он сказал, что я достаточно испытывал его терпение. Если я не подую в трубу, он сдаст ее обратно.
И я подул. Не знаю, ждал ли я, что оттуда польется приятная музыка или мощный и звучный сигнал. Но оказалось, что из нее вообще было сложно извлечь какой-либо звук. Под конец мне удалось выдавить из трубы нечто напоминающее звуки с усилием выпускаемых газов.
Тогда отец засмеялся. Вообще, смеялся он довольно редко, но сейчас он хохотал, как сумасшедший, совсем как ребенок, казалось, его безудержный неизбывный хохот не кончится никогда. Как же он веселился! Словно копил это веселье всю свою жизнь, чтобы сейчас выплеснуть его наружу.
Помню, что тогда этот смех совсем меня не обрадовал, я обиделся, хоть и попытался это скрыть.
«Все мы когда-то были детьми, Рагнар!» — сказал он, от смеха по щекам его текли слезы.
Потом он снова стал серьезным: «Так, Рагнар, имей в виду, я с нетерпением жду, когда оттуда польются красивые мелодии. Начатое дело надо доводить до конца, даже если это оказывается сложно. А если ты вдруг почувствуешь, что готов сдаться, то подумай вот о чем: что случилось бы с миром, если бы все люди не держали своих обещаний!»
Я выслушал его проповедь, покраснев от смущения. Тем не менее я старался не упустить ни одного слова, потому что мне показалось, что отец разговаривает со мной, как со взрослым, — я до сих пор помню все в мельчайших подробностях.
«Ведь именно это и делает человека человеком, — продолжил отец. — Он держит свои обещания. И не отказывается от данного слова, как бы ему ни хотелось забыть про свой долг, наплевать на ответственность, уйти туда, где солнышко ярче, а травка зеленее. Не забывай об этом».
Так началось мое сражение с трубой: я играл «Купите свежую колбаску!» и другие дурацкие пьески. Но дело в том, что инструмент мне по-прежнему ни капельки не нравился, даже после того, как я научился исполнять «мелодии». И учителя по трубе я совсем не любил, тело его распространяло слабый запах аммиака. В течение пяти лет, пока мой отец не умер, я «занимался» на трубе, каждый день, несмотря на то что я нехорошо себя чувствовал от напряжения, когда долго дул. Губы болели, а от кончиков пальцев неприятно пахло металлом и потом.
Я уверен, что окружающим моя игра причиняла страдания. Мать часто шутила по поводу «музыки». Вначале Торгни, хотя его за это ругали, любил извлекать из трубы отвратительнейшие звуки, пока в один прекрасный день я не дал ему по носу, о чем «злому мальчику Рагнару» потом нередко напоминали.
Отцовский смех и сейчас стоит у меня в ушах.
Понятное дело, ситуация показалась ему комичной. Почему бы ему не рассмеяться? Почему мне так сложно было выносить, когда надо мною смеялись? Надо во всем винить самого себя, а не придираться к людям.
46
Вернемся к рассказу об Элле.
Осенью в нашем доме собирались менять трубы. Из-за протечки ремонт начался раньше, нас едва успели предупредить.
Мы были в числе тех, кто только снимал там квартиру, и нам обещали предоставить другое жилище на время ремонта. Вместо этого пришлось довольствоваться времянками во дворе и делить душ, туалет и кухню с соседями, которых мы не знали.
Естественно, я сразу же понял, что не вынесу такой «tête à tête» с незнакомыми людьми. Одна только мысль об этом вызывала у меня болезненные симптомы, да и у Эллы не настолько стабильное состояние, чтобы подвергаться таким мучениями в течение нескольких недель. К тому же у нас была собака.
Анчи предложила спать у нее на матрасах, только не в первые четыре дня, потому что в это время у нее будут гостить родители из Шёвде, у них тоже была собака, все-таки это уже чересчур, мы и сами понимали.
Оставалась квартира моей матери.
Разумеется, мы можем обосноваться там на несколько дней, обрадовалась мать. Элла такая милая, а Друсилла просто очаровашка, она такая смешная, считала мать. Сыграем в какую-нибудь игру, Торгни научит нас «бродить по Сети».
Разумеется, я понимал, что с ее стороны это очень великодушное предложение.
И все-таки я сильно сомневался, стоит ли его принимать. Под конец я понял, что это лучший выход из ситуации, к тому же мы пробудем там всего четыре дня, а потом переедем к Анчи, а у нее есть работа, куда она уходит днем, так что у каждого из нас останется хоть какая-то «личная жизнь».
В кризисных ситуациях люди становятся другими, и я пытался внушить себе, что это в каком-то смысле хорошо, такое испытание пойдет нам на пользу. Отчасти из-за того, что «Лолита» не сможет найти Эллу и рассказать ей про меня — если она и вправду собирается это сделать, — а отчасти, наверное, потому, что мне не помешает более близкое общение с семьей, чтобы проявились все скрытые черты характера — как положительные, так и отрицательные, и, возможно, это приведет нас к какому-никакому сближению. Ведь что-то общее у нас все-таки было, думал я. Мы же одна семья, хотя моя мать постоянно подчеркивала, что я «точная копия» своего отца, которого она, судя по всему, всегда считала чужим человеком.
47
Иногда я спрашиваю себя, зачем вообще мои родители поженились?
Думая об их браке, я прихожу к мысли, что это был «брак по расчету».
Ведь ни один из них не был человеком «горячим» и страстным.
У обоих было тяжелое детство, они всю жизнь носили в себе свое горе и боль, особенно отец. А мать, была ли она довольна? К сожалению, я часто смотрю на нее поверхностно, рисую себе ее карикатурный портрет, тогда как не совсем понимаю ее. Какой она была до замужества?
Она ушла со своей работы на «Телеверкете», где у нее был дружный коллектив и много подруг, чтобы стать — или, может быть, только притвориться? — одной из тех «смелых» домохозяек, появившихся в 50-х годах.
В самом деле, о чем она думала, когда в тридцать лет порвала с социумом и ушла с работы, отказалась от корпоративных поездок на выходные и танцев ради почти пятидесятилетнего замкнутого мужчины, чьи интересы она не разделяла? Может быть, она сделала это потому, что почувствовала себя «за бортом»? А он, холостяк, учитель, единственный «образованный» человек из бедной богобоязненной деревенской семьи, — может быть, его подтолкнул страх перед старостью?
Почему он никогда не был женат? Он не любил рассказывать о своем прошлом. Знаю только, что у него была «несчастная любовь» к женщине, которую он, очевидно, никогда не мог забыть.
Та же картина с моей матерью: она тоже носила в себе воспоминания о несчастной любви.
Что их привлекало друг в друге? Одиночество? Или это произошло потому, что они оказались «в одной связке» — по той причине, что я был уже в проекте? Какая неприятная мысль: им пришлось пожениться только из-за того, что они ждали меня!
Однажды, когда у нас с Эллой все только начиналось, мать сказала: «Элла все-таки молодец, что не стала детей заводить!»
Мне вдруг пришло в голову, что мать, наверное, считает весь институт семьи и брака огромной ошибкой. Ведь «человеческие детеныши — такие беспомощные уродцы».
Но надо все-таки отдавать себе отчет в том, что ребенок — это тяжелая ответственность, и, решительно отказавшись от этой ответственности, я — хотя мне пришлось бы выполнять всего лишь отцовский долг, а не материнский — должен ее понять!
Вернемся к нашей теме. Наверняка, по крайней мере в начале их отношений, отец с матерью любили друг друга.
Насколько я знаю, они познакомились дома у сослуживца моей матери. У отца в возрасте сорока девяти лет появилась навязчивая идея — научиться танцевать.
Моя мать любила танцевать и, кроме того, была «свободна» — неужели это недостаточный повод для раздражения?
«Он танцевал, как будто кол проглотил, — рассказывала моя мать. — Мне стало жаль его. Несчастный одинокий холостяк».
Отец отзывался о матери примерно так же: «Она была такой непосредственной. Такой свежей и безыскусной». Думаю, понятие «непосредственность» в устах отца применительно к этой ситуации постепенно переросло в понятие «вульгарность», а «свежесть и безыскусность» превратились в «поверхностность и тупость».
Впрочем, что я об этом знаю?
Мне кажется, в известной степени я его понимаю. Ведь я и правда похож на него в своем стремлении к одиночеству, которое было бельмом на глазу у моей, мягко говоря, «общительной» матери.
Если я, к примеру, задам матери патетический вопрос вроде: «Мама, ты уверена, что любила меня, когда я был маленький?» — она наверняка с возмущением ответит: «Ну конечно, Рагнар, как же иначе!»
Она и вправду меня любила, насколько была способна.
Думаю, все люди любят в меру своих способностей.
Даже убийцы. И любой человек, любое живое существо на земле, даже самая крошечная букашка любит в меру своих способностей.
Как же все-таки грустно, что когда-нибудь наша цивилизация исчезнет с лица земли.
48
Еще одно воспоминание об отце: за год до смерти, когда мне только исполнилось пятнадцать, он сказал: «Рагнар, я хочу, чтобы ты знал, если бы не семья, я, наверное, не дожил бы до сегодняшнего дня».
Я спросил: «Почему?»
Он ответил: «Вы просто-напросто заставили меня выдержать, и я за это вам благодарен».
Возможно, он имел в виду, что покончил бы с собой, если бы ему не приходилось нести за нас ответственность. Пока мне не удалось найти ответ на этот вопрос. Ведь если отцу так хотелось стать свободным и одиноким, о чем часто свидетельствовало его поведение, — разве это не означало, что он действительно верил, будто одиночество принесет ему «счастье»? Как тот человек с медной гравюры в комнате у отца.
Или, может быть, одиночество было слишком желанным, потому что тогда он с чистой совестью мог бы «покончить с собой»?
Не думаю. То, что он мне сказал, было своеобразным способом выразить свою «любовь».
Итак, я написал о своих родителях и о любви — поскольку предполагаю, что вам кажется, будто у меня было крайне тяжелое детство.
Было ли оно и вправду хуже, чем у других?
Что в таком случае значит «счастливое» детство? Какими бывают люди, у которых позади «счастливое» детство?
Существует ли риск, что если детство было слишком «счастливым», то человек всю свою взрослую жизнь сравнивает с тем временем и не получает удовольствия от настоящего?
Каковы жизненные стимулы и стремления тех, у кого детство было таким вот слишком «счастливым»?
Считаете ли вы, что люди становятся разными в зависимости от того, лежат ли они по ночам без сна, предаваясь своим размышлениям, или спят крепким сном? Или вы полагаете, что одни изначально более, а другие соответственно менее склонны к размышлениям и поэтому одни лежат без сна, а другие спят?
Кажется, пора принять снотворное. Я поделил оставшиеся продукты на порции и поэтому сижу голодный, из-за чего мне также сложно заснуть, а поспать несколько часов не мешает.
Утро. Кофе осталось совсем немного, и это ужасно. Без кофе у меня начинает болеть голова и возвращаются мои симптомы. Но очевидно, вам это вряд ли покажется интересным.
Надо принять болеутоляющее.
На этот раз я собираюсь рассказать вам, как мы провели те несколько дней у моей матери.
49
Мать и брат встречали нас в дурацких колпаках по случаю Праздника раков, хотя на ужин подали фрикадельки. У них была страсть ко всяким «розыгрышам», которую мне всегда было сложно понять, тогда как Элла это просто обожала и обычно принимала в них живое участие.
(К примеру, у моего брата была подставочка для яиц, изображавшая голову принца Чарльза, и ему никогда не надоедало всякий раз, ударяя ложечкой по верхушке яйца, говорить: «Ну что ж, отведаем королевских мозгов!»)
Я прошу простить меня за ироничную интонацию, но я не могу относиться к ним иначе. Не знаю, что в них не так, но я постоянно недоволен нашим общением и чувствую себя так напряженно. Я взял про запас книжек, а Элла чувствовала себя как рыба в воде: она помогала моей матери на кухне, играла в компьютерные игры или «бродила по Интернету» вместе с Торгни, а то и просто «зависала» перед телевизором.
На другой день, ложась спать, Элла обнаружила у себя на бедре какие-то волдыри и почувствовала слабость. Я подумал, что у нее аллергия.
Однако на следующий день мы решили прогуляться с собакой, и она снова пожаловалась на слабость и головокружение, а когда мы прошли часть пути, она вдруг осела на землю, закричала «Нет! Нет!» — и схватилась за живот — я подумал, что у нее воспаление прямой кишки или что-то в этом роде.
Ситуация была довольно-таки драматичная. Друсилла прыгала вокруг Эллы и скулила, как сумасшедшая, а та сидела на земле и говорила: «У меня перед глазами все белое!» Мы почти дошли до замка Хессельбю, и я спросил: «Что с тобой? Может быть, вызвать „скорую“?»
Она сказала, что ничего не видит, в глазах побелело и она сейчас потеряет сознание.
Но спустя какое-то время ей стало лучше, и, опираясь на меня, вся бледная, потная и с явными признаками лихорадки, она дошла до дома.
Мать позвонила врачу.
Оказалось, что у Эллы ветрянка — «только этого нам сейчас не хватало». В детстве она не успела ею переболеть. Вскоре она покрылась характерными волдырями и представляла собой довольно страшное зрелище, но сама относилась к болезни спокойно.
Я тоже был спокоен, по крайней мере, заразиться я не боялся. Мы с Торгни переболели ветрянкой в детстве, равно как и мать. Меня беспокоило только то, что Анчи этой болезнью не болела и, разумеется, заразиться ей не хотелось.
Не мог же я переехать к ней один, мы ведь были едва знакомы, да и вообще особенно приятной она мне никогда не казалась. В сарайчике тоже жить не хотелось. Получалось, что нам придется остаться у матери, пока не придумаем другого выхода.
И конечно же мы теперь по гроб жизни были обязаны матери с братом, еще раз хочу подчеркнуть, что об этом я не забыл.
Элла оказалась послушной больной. Мать поила ее горячим чаем с бутербродами, одолжила ей стопку журналов и купила какой-то успокаивающий крем, чтобы волдыри меньше чесались. Моей матери всегда нравилось заботиться о больных. Когда я был ребенком, то всеми силами старался не заболеть, а Торгни, наоборот, охотно ложился в постель и с удовольствием принимал заботу.
Думаю, Элле тоже нравилось, что за ней ухаживают.
Я же не мог для себя решить, как мне быть в такой ситуации. Мне казалось, что я здесь лишний. Никакой особой обязанности у меня не было, разве что выгуливать собаку и иногда покупать еду, которая обычно оказывалась совсем не той, что они просили.
Наверное, Элла понимала, что ситуация сложилась дурацкая, и, возможно, стыдилась своего «пятнистого» тела, которое представляло собой зрелище далеко не приятное. К тому же она располнела, что, как мне тогда показалось, лишний раз свидетельствовало о ее сговоре с Торгни и матерью, а это внушало мне отвращение.
Как-то раз я предложил почитать ей вслух «The Ancient Mariner» (она прекрасно понимала английский, а я с удовольствием читал вслух как по-английски, так и по-итальянски).
Она сказала, что сейчас не в состоянии слушать. Однако на другой день, когда я вернулся с прогулки с Друсиллой, я увидел, что возле ее кровати сидит Торгни и читает ей на своем ломаном невыносимом английском какой-то убогий роман в духе фэнтези. Было видно, что они приятно проводят время, и мне пришла в голову мысль, что Элла могла бы остаться у них, стать «девушкой» Торгни, взять на себя заботу о нем, когда мать будет не в состоянии ухаживать за своим стопятидесятикилограммовым ребеночком, и кормить его строго определенным сортом орехового масла, ветчиной и хлебцами, без которых он не может жить.
Вслух я этого не сказал, мне хотелось выглядеть ироничным. А тогда я думал обо всем этом на полном серьезе.
Ведь в таком случае эти «неэгоистичные» и «беззащитные» люди смогли бы поселиться под одной крышей и ухаживать друг за другом сколько им влезет!
50
Продолжаю думать о матери. Ну почему наши отношения так мучительны для меня? Надо же иметь элементарное уважение к пожилому человеку, каковым является моя мать, даже если у нее есть свои недостатки и иногда она ведет себя неподобающе (вы уже знаете, что я думаю о ее вечном нытье насчет моей «черствости», наверное, я нарисовал ее в неприглядном свете, но не могу же я вообще ее не уважать, надо найти какой-то способ «общения», ведь это все-таки моя мать!).
Но иногда она пробуждает во мне резкую неприязнь, так было и в те дни, что мы жили у них, не могу не признать.
Особенно мне запомнился следующий эпизод: войдя на кухню, я застал ее за тем, что она сжимала свои слишком большие и вызывающие для пожилой женщины груди.
Немного посмеиваясь, она сказала: «Вообще-то я не собиралась прощупывать свои желваки у тебя на глазах».
Я спросил, действительно ли у нее есть «желваки» и почему в таком случае она не пойдет к врачу?
Она ответила: «Когда человек так стар, он уже перестает волноваться о том, что с ним происходит».
Я: «Но если у тебя в груди какие-то новообразования, тебе нужна операция, причем как можно быстрее».
Она: «Раз уж я дожила до таких лет, мне хотелось бы умереть, имея при себе мою грудь».
Я: «Но ведь тебе надо думать не только о себе».
Тогда она сообщила мне, что Торгни запросто справится без ее помощи, а если нет, то «у него ведь есть старший брат».
И прибавила, почти со слезами на глазах, что Торгни всегда так любил меня, так мною восхищался, несмотря на то что я им пренебрегал.
«В таком случае, он тщательно это скрывал», — сказал я и получил в ответ такой взгляд, описать который невозможно.
После нашего разговора я, к несчастью, совсем расстроился и ко мне снова вернулись мои симптомы.
Я так много думал о будущем Торгни, что решил поговорить с ним об этом. Однажды вечером, когда мать и Элла уже заснули, а Торгни бодрствовал, углубившись в свой нескончаемый Интернет и сандвичи с ореховым маслом, ветчиной и бананом, я вошел к нему и сказал: «Мать стара, и мы оба об этом знаем».
Сначала он притворился, будто не понимает, о чем я. Потом, когда мне пришлось подробнее обрисовать ситуацию, выяснилось, что Торгни пребывает в убеждении, что это совсем не проблема, потому что у него ведь есть столько прекрасных друзей в Интернете, да и к тому же сам он наделен «особенным даром» (точнее говоря, «способностью» составлять гороскоп, выполнять определенные «магические ритуалы»; не знаю, правда ли он «сатанист», но некоторые его книги служат прямым тому доказательством; однако мрачное у него хобби), ему не стоит ни о чем беспокоиться, все будет хорошо. Разумеется, он останется жить в этой квартире, а все практические и экономические дела можно уладить через Интернет. Он подумывает о том, чтобы открыть так называемый «Магический клуб Звездатого Астарота».
Да-да, клянусь, он так себя называет: «Звездатый Астарот»!
Так что наша беседа не увенчалась успехом, я ушел от него, не зная, что на это сказать.
Как вы думаете, он действительно справится без матери? И насколько далеко простирается моя ответственность за его будущее с чисто человеческой точки зрения?
51
Конечно же наше пребывание в доме моего детства пробудило во мне старые воспоминания, ведь я прожил там с семи до девятнадцати лет.
Детская площадка, где я любил качаться на качелях по вечерам, осталась на месте, и даже дорога к школе местами была в точности такой же, как раньше, таким образом, у меня, к сожалению, появилась прекрасная возможность вспомнить «маленького Рагнара».
Не кажется ли вам, что некоторые люди не созданы для того, чтобы быть детьми?
Помню, я часто думал о том, как странно, что я ребенок, что ко мне относятся, как к ребенку, и ждут от меня того, что я буду вести себя, как ребенок, хотя сам я воспринимал себя просто как «я», то есть «Рагнар».
Часто ли у детей такое бывает?
52
В школе я чувствовал себя неуютно, хотя учился на отлично.
Помню, как в старших классах я был помешан на нашей преподавательнице по истории религии, а может быть, даже влюблен в нее. Она была молодой и красивой, с длинными черными волосами, собранными в тугой узел, тогда как у всех остальных учительниц волосы были распущены или уложены в уродливый «начес».
Когда я не спеша задумчиво шел той старой дорогой, я вдруг вспомнил то, о чем совершенно забыл: почему я, выучив все обо всех религиях мира, чтобы учительница обратила на меня внимание, вдруг, к полному отчаянию отца, совершенно потерял интерес к этой теме, с пятерки скатился до четверки и даже стал прогуливать некоторые уроки.
А произошло это потому, что красивая учительница, которая явно не особенно «разбиралась в человеческой психологии», однажды захотела поговорить со мной — в отдельной комнате после уроков. Чувства мои, разумеется, «накалились» — сейчас я получу доказательство того, что мои старания были вознаграждены, она каким-то образом продемонстрирует свою благосклонность, подаст мне какой-нибудь знак, что я избранный.
Но вместо этого она сказала следующее: «Рагнар, я знаю, что ты способный мальчик, ты всегда учишь уроки, но я хочу сказать тебе кое-что, чтобы помочь тебе в жизни: у тебя никогда не будет друзей, если ты не перестанешь блистать своими знаниями, не думая о других, тянуть руку в тот момент, когда отвечают другие, и ухмыляться, если их ответ был неправильным».
С того дня я возненавидел ее, так же сильно, как раньше боготворил. Моя ненависть была настолько сильна, что я представлял себе, как испорчу ее одежду, висевшую в шкафу, или положу какую-нибудь гадость ей на стул. Ничего подобного я, разумеется, не сделал, но мог часами проигрывать в голове разнообразные способы мести.
Она больше не казалась мне красивой, каждый день я находил в ее внешности новые изъяны и недостатки и втайне брал на заметку.
Поэтому годовая оценка по религии была у меня низкой.
Но когда учитель сменился, оценка снова стала хорошей.
53
Как вы думаете, правда ли, что большинство людей переживают сильные перемены в мировосприятии, мировоззрении в подростковый период?
Помню, как после обеда я возвращался из школы; мне было лет двенадцать, и вдруг я понял, что жизнь так невообразимо печальна, словно какой-то причудливый сон.
Я попробовал думать о том, что мне интересно: о моих моделях кораблей, космических скафандрах, которые я рисовал и разукрашивал, об английском языке, коллекции марок. Но совершенно неожиданно мир открылся мне в новом своем измерении; казалось, все в нем сделано из какой-то «резины», которую вовсе не обязательно называть «домом», «деревом» или «асфальтом», а можно просто сказать «вот это», а остальное будет уже очевидно.
А я сам, кто же тогда я? Неужели и я сделан из этой «резины», и почему мое «я», мои помыслы и мечты оказались замкнутыми в этот искусственный материал?
Меня пронзило такое леденящее душу чувство, что я опрометью кинулся домой — словно мог убежать от него! — но пока бежал, я почувствовал, или даже подумал, что мои бегущие ноги тоже сделаны из резины.
Мне не хотелось думать об этом, но я не мог удержаться.
Я проигрывал в голове самые ужасные мысли, вроде такой: «Возможно, моя жизнь — всего лишь сон, который кому-то снится», и таким образом мне удавалось вогнать себя в удручающее состояние непрерывного страха.
Помню, как-то раз, глядя на собственные руки, я почувствовал, что они стали совершенно чужими, я видел перед собой какие-то резиновые предметы под названием «руки», имеющие по непонятной причине по пять ответвлений, которые назывались «пальцами».
Как уже было сказано, меня всегда интересовало, типичны ли такие мысли для всех подростков, или я просто страдал небольшими отклонениями — мозговой или нервной деятельности, — вызывавшими такой эффект, который потом исчез.
Если я долго пытался на чем-то сосредоточиться, неприятные ощущения исчезали, поэтому я старался все время чем-нибудь заниматься.
Тенденция к «изменениям мировосприятия» постепенно прошла, окончательно она исчезла после того, как я всерьез посвятил себя спортивным тренировкам — начал отжиматься, плавать и качать пресс. Поэтому мне кажется, что люди, которые вечно плохо себя чувствуют, обычно выздоравливают, если начинают заниматься спортом — желательно как можно чаще и интенсивнее, заодно они становятся привлекательнее и чисто внешне.
Оттого что я постоянно пишу, у меня даже рука заболела. Надо забинтовать ее. Я обмотал ручку салфетками и надел сверху резинку, чтобы лучше держалось. Надо дать руке отдохнуть.
Хлеб кончился. На настоящий момент у меня остались два яйца, старая упаковка овсянки, полпакета спагетти. И еще немного кофе.
Отчасти для того, чтобы просто чем-то заняться, я перетер ступкой немного овса, смешал эту «муку» с водой и слепил несколько тонких лепешек, которые потом испек в духовке, — получился хлеб эпохи каменного века. Когда я ел их, то испытывал странное удовлетворение, как бывает, когда ребенком играешь в какого-нибудь героя, чудом выжившего в экстремальных условиях.
54
Я пишу, почти не отрываясь на сон, оставшуюся еду я поделил на небольшие порции, и время от времени из-за бессонницы погружаюсь в состояние своеобразного транса, у меня почти приподнятое настроение, иногда мне даже кажется, что я по-своему «счастлив».
Я плакал; ведь вы считаете, что это хороший признак?
Если мужчина в состоянии плакать, значит, еще не все потеряно, правда?
А если он много плачет, значит, он стал таким же добрым, как женщина.
Мне не хотелось бы, чтобы мои слова прозвучали с иронией, хотя такое случается часто. Я расскажу сейчас об одном воспоминании, которое сорок лет пребывало в забвении, а только что так отчетливо встало перед глазами, словно я пересмотрел старую кинопленку, которую мне показали в тот момент, когда я балансировал на границе между явью и сном.
Началось все с луны и солнца, двух символов, которые я иногда видел перед собой «своим внутренним взором» и соотносил их с образами, встречавшимися мне в геральдике итальянского Ренессанса.
Теперь я понял, почему я вспомнил луну и солнце.
Вслед за этими образами в голове всплыло воспоминание о событии, которое я записываю теперь вместе со своими взрослыми размышлениями.
Я уже говорил, что, когда я был маленький и мы жили в Гетеборге, у нас была собака по имени Неро, черный лабрадор.
Должно быть, у меня сложились совершенно особенные отношения с этим псом, потому что мне казалось, будто он понимает мои слова и даже читает мысли. Еще мне казалось, что он «оберегает» меня, как своеобразный «ангел-хранитель в зверином обличье».
У меня осталось смутное воспоминание о том, что мне казалось, будто бы у Неро есть доступ в какую-то «другую страну» (возможно, иногда я мечтал, что он умчит туда и меня и там я сам стану собакой).
В каком-то смысле Неро считался «моей собакой», Торгни его не любил и даже боялся, с тех пор как Неро, играючи, слегка цапнул его.
И вот в одно прекрасное утро я проснулся и увидел, что Неро исчез. Мать сказала, что его «на время взяла к себе бедная тетушка Виолет».
Тетя Виолет была одинокой дамой, которая всегда одевалась в одежду фиолетового цвета, впрочем, к делу это отношения не имеет.
Я ужасно разозлился, что Неро куда-то делся.
Мать сказала: «Поговори с отцом, когда он вернется».
Значит, отец мне все объяснит, и Неро снова будет со мной, он просто временно поживет у тети Виолет, чтобы немного ее развлечь.
Придя домой, отец сказал, что нам надо прогуляться в Слотсскуген.
Отчасти из-за неважного финансового положения мы жили в Мастхюггет на Шёмансгатан.
Надо было пройти всего одну улицу, и сразу же начинался зеленый район. Мы часто ходили в парк неподалеку, я, конечно же Торгни и папа, там мы пили сок и ели пирожные в кафе.
В этот раз мы пошли туда вдвоем с отцом.
Вдоль дороги стояли самые обычные фонарные столбы, на которых через один были наклеены эмблемы то луны, то солнца с человеческими чертами лица, так прочно отложившимися в моей памяти.
Как сейчас вижу все это перед собой: в тот день, когда мы шли вдоль дороги мимо водонапорной башни, через холм со стеной и деревьями, я заметил, что с луной и солнцем что-то не так: солнце улыбалось мило и добродушно, а луна была безумной и злой, она затеяла что-то недоброе. Я испугался, и, пока мы молча шли по дороге, я не спускал глаз с этих столбов: луна, солнце, луна, солнце… если на последнем столбе окажется солнце, значит, мир хороший и добрый и ничего плохого в нем случиться не может.
И там действительно было солнце! Но ничего не изменилось. Тягостное настроение продолжалось. Мы шли через парк в сторону кафе, где, как обычно, уселись за столик. По-моему, все это время мы хранили молчание. Я представлял себе, что отцовы глаза словно покрыты какой-то скорлупой, с ним такое часто бывало.
Мне было шесть лет, что я мог знать о добре и зле?
И все-таки кое-что мне было известно. Потому что вдруг мир показался мне невероятно злым, словно та безумная луна все-таки победила. Меня переполнил безграничный ужас, я готов был взорваться.
Я закричал, даже не заплакал, а именно закричал, как одержимый.
Такое поведение было совершенно недопустимым.
Отец тотчас встал из-за стола, и когда я наконец перестал кричать, то сначала не увидел его.
Потом я заметил отца, он стоял вдалеке под деревом и курил. В мою сторону он не смотрел.
Я оставил свой сок и пошел к нему. Я конечно же понимал, что должен попросить у него прощения, но у меня язык не поворачивался. Мне кажется, всю дорогу домой я плелся, отставая от него на несколько шагов.
Вечером я узнал, что Неро вовсе не у тети Виолет. Его задавил пьяный водитель, когда отец гулял с ним рано утром. Бедный Неро! Бедный отец! Он был так потрясен случившимся, что не мог говорить.
Самого себя мне тоже было немного жаль. Я очень горевал, и, кроме того, меня посещали странные мысли. Сейчас мне кажется, что я думал — но возможно ли, чтобы у ребенка были такие мысли? — будто Неро погиб, поскольку я любил его больше, чем людей.
Прежде всего я должен был попросить прошения у отца за свое ужасное поведение в парке. Если бы я только мог! Эта невысказанная мольба о прощении сидела во мне, изнутри разлагала мою нечистую совесть, а отец больше никогда не вспоминал об этом происшествии.
Мы переехали в Стокгольм, где он получил новое место (по какой-то непонятной причине с прежней работы его уволили), и другую собаку так и не завели.
55
Кофе закончился. Скоро закончатся обезболивающие таблетки, и тогда мне придется выйти на улицу.
Ну что я могу сказать об оставшихся двух неделях, проведенных в доме у матери? Наверное, при всем моем уважении к самопожертвованиям с ее стороны я выдержал просто чудом. Я взял за привычку подолгу гулять, читать, сидя на скамье в центре Веллингбю или в кафе, если погода была неважной. Часто я выходил погулять с Друсиллой, но обычно мы с ней не ладили, по ее глазам я видел, что она не любит меня.
Вы наверняка считаете меня чересчур жестким, но мне всего лишь хотелось, чтобы они прекратили этот сговор против меня, я боролся за свой маленький мир, в котором царили знания и красота, в котором было место серьезным вещам, а не только внешней мишуре и «заботе о человечестве». К сожалению, не могу сказать, что за это время мы сблизились. Во мне это каждодневное общение вызвало лишь тяжелое ощущение безысходности, мои симптомы иногда обострялись до такой степени, что приходилось ложиться в постель, чего мне крайне не хотелось, поскольку тогда мать начинала усердно заботиться обо мне, казалось, она почти ликовала.
В очередном приступе «остроумия» Торгни предложил назвать нашу квартиру «лазаретом Кальменов», а мать переименовать в доктора Кальмен. Я ответил ему, что с нетерпением жду, когда меня отсюда выпишут, назначив стационарное лечение. Не знаю, обиделся ли он на меня, однако на лице у него появилось каменное выражение. Интересно, он меня ненавидит? Читает ли он «магические заклинания» против меня? Не хочу даже знать.
Через две недели Элла практически выздоровела, но на коже у нее все еще оставались волдыри.
Поскольку она больше была незаразной, мы на неделю переехали к Анчи, а потом вернулись ко мне домой, так как в квартире снова можно было жить.
Итак, мы вернулись в дом, который еще до конца не отремонтировали, все было завалено коробками и засыпано белой строительной пылью, несмотря на то что мебель накрыли газетами.
Приятного в этом мало. В доме до сих пор что-то непрерывно штукатурили и сверлили, что здорово действовало на нервы.
Был конец сентября. Наш переезд домой означал, что старые конфликты вернулись на круги своя, обострившись тем обстоятельством, что мы с Эллой, кажется, вечно будем жить вместе — аминь!
Иногда эта перспектива уже не казалась мне такой ужасной, как раньше, хотя время от времени прежние чувства давали о себе знать. По-моему, я смирился с судьбой.
Я опасался, что «Лолита» снова появится на горизонте, но вскоре мне удалось забыть и об этом.
Всегда думал, что для каждой ситуации надо вырабатывать «возможные позиции» или образ мыслей, из которых потом можно будет выбрать наиболее подходящий.
В данном случае я пытался внушить себе следующее.
Чего можно ожидать от таких отношений? Большинство людей, живущих вместе, надо полагать, недовольны своим браком, по-разному, конечно. Их партнеры зачастую представляют собой далеко не то, чего бы они хотели. Тем не менее им приходится принимать ситуацию такой, какая она есть, и искать убежища в своих интересах, пытаясь каким-то образом поддерживать добрососедские и уважительные отношения и, если выходит, продолжать сексуальный контакт.
Почему бы и мне в мои сорок пять лет не попытаться смириться с таким положением дел? Таков был ход моих мыслей.
Иногда я спрашиваю себя: может быть, зависти достойны те люди, которые умеют «держать синицу в руках, а не гнаться за журавлем в небе»? Разумеется, среди них встречаются и такие, которые свели свою жизнь «к нулю», и «для полного счастья» им достаточно посмотреть спортивную передачу по телевизору или повозиться с комнатными растениями, но они уже настолько «минимизировались», что их с таким же успехом можно считать мертвецами.
Хотя в этой группе есть также и довольные жизнью, наиболее «гармоничные» люди (наверное, среди них встречаются те, у кого было «счастливое детство», кто сидит в своей глубокой дыре и не стремится ничего изменить).
Итак, я вознамерился сделать из себя человека, довольного жизнью. Я ухитрился даже отделаться от мысли о болезни Альцгеймера. У меня наступил период, когда после всех случившихся бед я просто-напросто не мог больше переживать. И довольно долгое время, почти целый месяц, мы с Эллой, как мне казалось, «жили нормальной жизнью» — я читал, переписывал некоторые дипломы и немного рисовал, а Элла делала аппликации. Мы гуляли с Друсиллой по осеннему парку. По-моему, мы ничем не отличались от обычной пары «среднего возраста», разве что собака у нас была не такая симпатичная, как у большинства других.
Да и Элла красавицей не была. После ветрянки на лице у нее остались оспины, и скажем прямо: любой нашел бы ее довольно толстой.
Я почувствовал потребность поговорить с ней об этом и, если она сама этого не понимает, подчеркнуть важность моциона для женщины ее возраста.
Она только улыбнулась с загадочным выражением лица и почти с удовольствием, которое показалось мне неуместным, сообщила: «Знаешь, Рагнар, во время климакса женщины обычно толстеют».
56
Разумеется, после многих недель мнимой гармонии у нас разгорелся «большой скандал».
Она снова обвинила меня в том, что я не люблю ее, что я «замкнутый» и холодный. И это как раз в тот момент, когда мне казалось, что у нас все относительно хорошо.
Однако, по ее мнению, дела обстояли иначе, потому что я никогда не проявлял страсти. Она любила меня. «Ну почему?» — кричала она. Ей казалось, что я интересный мужчина, особенный и даже «красивый» (она так и сказала!), но почему я настолько бесчувственный, настолько «бездушный» по отношению к ней?
Ведь теперь нам надо «держаться вместе», больше чем когда бы то ни было, теперь по-настоящему речь идет о любви!
Я не понял, что она имеет в виду.
Тогда она закричала, что ждет ребенка.
К несчастью, я не сдержал хохота, поскольку был уверен, что либо она шутит, либо у нее ложная беременность, как бывает у старых собак. Ведь ей уже сорок три года!
Но она продолжала утверждать, что это чистая правда. Она сдавала анализ. И сейчас она на тринадцатой неделе беременности, почти на четырнадцатой. Об этом она узнала еще в августе.
Я рассвирепел оттого, что она ничего мне не рассказала.
А она лишь повторяла в ответ: «Я не собираюсь делать аборт! У меня в жизни ничего нет, я хочу ребенка!»
Но если она считает, что «у нас» недостаточно средств на покупку австралийского келпи, то откуда они «у нас» возьмутся на содержание ребенка, поинтересовался я.
«Я найду», — ответила она.
Преисполнившись «нечеловеческого спокойствия», которого я за собой никогда не подозревал, я сказал, что мне надо подумать. Отправился в парк Хага и провел в раздумьях не один час.
Моей первой инстинктивной реакцией было уговорить ее избавиться от ребенка, каков бы ни был срок беременности.
Сделать аборт или отдать его на усыновление. Нам не нужен ребенок. Я ненавижу его. Я хочу убить его. Избавиться от него.
Затем я развернулся на сто восемьдесят градусов и стал сентиментальным: а что, если ребенок изменит нашу жизнь, поможет проявиться нашим лучшим качествам и превратит нас (меня) в «настоящих людей»?
Я часто думал об этом, когда не мучился «приступами мизантропии» и наблюдал за семейными пикниками на зеленых лужайках.
Однажды, когда мы были в Сан-Джиминьяно, я увидел дорожного рабочего, в высшей степени «брутального парня», который весь просиял, просто-таки засветился в порыве отцовской любви, когда к нему подбежал его маленький сын и протянул пакет с завтраком. И, глядя, как эти двое улыбаются друг другу, я так сильно растрогался, что готов был заплакать.
Много раз при виде того, как дети общаются со своими родителями, я был сильно взволнован.
Я сказал себе: «Возможно, это лучшее из того, что могло произойти в моей жизни!»
Опьяненный этой мыслью, я шел домой, твердо решив начать новую жизнь в любви, создать семью, в которой ребенок будет желанным и сможет вырасти свободным, счастливым и умным маленьким индивидом.
Но потом меня осенила другая мысль: Элле уже сорок три года, а ведь у женщин после сорока лет велик риск родить ребенка с отклонениями, разве нет?
Я вспомнил, как совсем недавно в аптеке услышал что-то вроде мычания или рёва. Обернувшись, я увидел маленького мальчика, судя по всему, больного синдромом Дауна, сидевшего в коляске, для которой он явно был слишком велик.
Он, не переставая, мычал, и какая-то посторонняя дама, обратившая на него внимание, с вымученной веселостью принялась с ним возиться, словно он был «самым обычным ребенком», а может быть, даже более симпатичным и милым, чем остальные дети!
Мать делала вид, что ничего особенного не происходит, она охотно позволила обмануть себя.
Я быстро прикинул, как повести себя на месте этой несчастной матери:
1. Можно сказать себе, что ребенок нуждается в специальном уходе, который ты не в состоянии обеспечить, и отказаться от него.
2. Можно ухаживать за ребенком и превратить это в дело всей своей жизни, почувствовать себя сильным человеком, который заботится о слабом.
3. Можно воспринимать такого ребенка как «особенное», почти божественное существо, посланное тебе, чтобы ты по-настоящему научился любить и других, «обычных» детей посчитал бы даже менее интересными.
К тому же вполне возможно, что некоторые матери просто заставляют себя полюбить такого ребенка. Но насколько это нормально?
Мысль о такой возможности приводила меня в страшное замешательство, ведь меня пугала даже собака с отталкивающей внешностью! А как быть, когда мальчик подрастет и по-прежнему будет «мычать», несмотря на то что у него вырастет щетина, появятся сексуальные потребности и отвисший живот? Да это же просто пародия на нашего бедного Торгни! Отцом такого ребенка я не хочу быть ни при каких условиях.
Я решил, что Элла должна сделать анализ на предмет хромосомных нарушений.
Впрочем, что внушило мне мысль о том, будто я смогу полюбить «нормального» ребенка? Грудные младенцы пугают меня не потому, что они настолько безобразные и уродливые, а просто потому, что им так легко «причинить вред», поранить их.
А эти крошечные младенческие головки? Сейчас, в последние дни бабьего лета, они мелькали повсюду, на плече у отца или матери, посреди улицы, на скамье и даже на почте! Особенно страшно смотреть на макушки, где кожа такая тонкая, словно у какого-то фрукта; а пушок на родничке, сквозь который видно, как пульсирует кровь! Один вид этих родничков приводит меня в панику. Я не смогу и близко подойти к такой макушке, к этим маленьким ручкам и ножкам!
Самое ужасное, что ребенок всегда пребывает в неведении относительно опасности, которой подвергается ежеминутно: этот лепет, эта улыбка — как будто зла в мире не существует; ребенок не подозревает об острых углах, о жестоких руках, которые могут ударить, у него нет представления о грехе, он не слышал про бомбы, про танки, и даже мрачный взгляд дядюшки Рагнара, похожий на пистолетное дуло, ему не знаком.
Может быть, именно это пробудило во мне отчаяние, почти демоническую ненависть к самому себе: ребенок не знает! Он думает, что в мире царит добро!
Так меня швыряло из стороны в сторону на протяжении нескольких часов, я вернулся к Элле в совершенно разбитом состоянии, измученный моими симптомами, а она, разумеется, тем временем болтала по телефону с Анчи и закончила разговор, как только я пришел.
Друсилла была невыносимой, она словно чувствовала наше настроение. Я запер ее на кухне, где она стала лаять и выть.
Но все-таки я понимал, что нам «надо поговорить», поэтому принял несколько обезболивающих таблеток. Пока я ждал, что они подействуют, Элла стояла на пороге моей комнаты, как неприступная крепость, как святая мать, женщина, воплощение справедливости.
И вдруг я дико возненавидел ее! Я так сильно рассвирепел, что готов был убить ее, меня спасло только то, что я всю жизнь тренировался в искусстве владеть собой.
«Рагнар, — сказала она со своей „материнской“ интонацией, — я понимаю, что тебе нелегко».
Я заставил себя успокоиться, мне хотелось поговорить с ней спокойно, привести доводы здравого смысла, а не злобствовать, потеряв контроль над собой.
Я спросил: «Ты уже сдавала анализ на околоплодные воды? И ничего мне не сказала?»
Она ответила: «Нет, Рагнар, на моем ребенке не будет стоять клейма в виде знака качества».
И тут мое терпение лопнуло, от былого спокойствия не осталось и следа: «Но ведь это же наш ребенок, смею я полагать, если ты, конечно, не зачала его вместе с Торгни, пока я ходил на прогулки!»
Она сказала: «Ты сейчас не в себе».
Я ответил: «А может быть, это ты не в себе, раз решила оставить ребенка, хотя скоро превратишься в старуху, а может, и вовсе заболеешь Альцгеймером? А ты не подумала о том, что у него будет синдром Дауна?»
Тогда она издевательски ухмыльнулась и сказала, что голова — в жизни не главное. И потом добавила: «По-моему, если бы ты это понимал, то был бы гораздо счастливее».
Именно эти улыбка и смех, а совсем не ее слова были последней каплей. Этот оплот материнства, стоявший передо мной с дурацкой улыбкой на губах, выпятив грудь, с жировыми складками, с полным сознанием собственной правоты, всем своим видом, своей защищенностью на любви, своим триумфом убогостью жиром вытесняющим весь остальной мир своим лживым смирением скользким жадным эгоизмом который она пыталась выдать за материнство своим «я-лучше-знаю» своим телом этим телом которым хотела заполнить весь мир свиноматка которая барахтается среди поросят муравьиная матка вечная матка которой все поклоняются матка лежащая на алтаре чьи ожившие экскременты заполняют весь мир.
Я высказал ей то, что таилось в самой глубине моей души, да, закричал, сказал ей правду, потому что она должна знать: «Если ты родишь этого ребенка, я убью его! Ты же знаешь, как легко размозжить череп младенца!
Ты не знаешь, что я убийца, не знаешь, сколько раз я хотел убить тебя, я убил Эви-Мари, подтолкнул ее к мостовой, но ты не хотела мне верить, я ударю тебя в живот — что, помочь тебе?»
Она молча уставилась на меня. Постояла какое-то время. Потом пошла собирать сумку.
Самое странное, что меня удивила ее реакция, ее неприятие моих слов, как будто я ожидал услышать в ответ похвалу, одобрение, что-нибудь вроде: «Рагнар, ты сказал правду, ты поступил как настоящий мужчина!»
И я пошел за ней следом, конечно же я не собирался толкать или бить ее, она должна была это понять, иначе бы она убежала из дома, не собрав сумку.
Я просто стоял и смотрел. Комната будто бы стала больше размером, больше стала и сама Элла, и мне не хватало слов. Я стоял и смотрел на нее.
Под конец она сказала холодным, спокойным голосом — как же я ненавидел это ледяное сверхчеловеческое спокойствие, эту легкую улыбку, она выиграла это сражение, мне казалось, что сейчас она затянет псалом «Святый Боже», и она сказала: «Рагнар, я понимаю, что иногда человек думает о себе ужасные вещи, со мной такое тоже бывает. Но неужели ты действительно на полном серьезе веришь, что разбил бы ребенку голову? В таком случае мне тебя очень жаль».
Я молчал. На кухне выла собака.
Она сказала: «Сейчас я уйду, Анчи разрешила мне пожить у нее. Друсиллу я заберу с собой, тебе ведь ни к чему лишние хлопоты. Я только хочу сказать, что ухожу я не потому, что считаю тебя убийцей. Ты вообразил это, поскольку тебе кажется, будто ты уникален, — точно так же всем равнодушным людям кажется, что они слишком мало получают от жизни».
Голос у нее по-прежнему был холодным, но все-таки мягким, почти что льстивым, голос обиженной матери, которая лучше знает, она говорит со своим ребенком, с этим дурным мальчишкой, она хочет наказать его, но не выглядеть при этом злой, она хочет возвыситься до понимания, предстать перед ним матерью, у которой есть чувства, и она умеет этими чувствами управлять, это для нее все равно что играть в монопольку, переставляя фишки твердой материнской рукой.
Так она и сделала.
А потом ушла.
57
Вскоре она вернулась вместе с Анчи на машине, чтобы забрать свои вещи. Я ушел из дома и вернулся, когда их уже не было.
Некоторое время о ней ничего не было слышно. Я знал, что она живет у Анчи, но делал вид, будто ее вовсе не существует, у меня не было ни причин, ни желания поступать по-другому. Я жил своей жизнью и чувствовал тихое счастье, я так люблю октябрь. Вы слышали когда-нибудь, как поют времена года в «The Fairy Queen» Перселла? Как осень простирает вдаль свои бескрайние поля, а зима медленно сковывает весь мир морозом.
Я был благодарен судьбе за то, что Элла уехала. Меня охватило блаженство. Я плыл по волнам свежего утра, чайки кричали мне о свободе. Я чувствовал такую радость, словно скользил по ровной лыжне в длинный холодный день по тихому лесу, скользил и скользил вперед. Я слушал музыку — Палестрина, Деспретц, Гендель, Малер, Бриттен, — такую музыку, которая возносит к небу кафедральный собор вечности и красоты, рисует пейзажи скорби и плача, где нет Бога, эта музыка заполняла меня всего.