Выскочив на улицу, Гуляев впрыгнул в седло первой же попавшейся лошади и ударил коня каблуками. Конек был заморенный, но и ему передалась тревога всадника, он понесся галопом. Гуляев направил коня на плетень, проскакал чьим-то огородом, перепрыгнул поленницу и выскочил на улицу, ведущую к монастырю.
У ворот монастыря его задержали два всадника:
— Документы!
— К комэску! — ответил он.
Его отконвоировали к Сякину. В темном дворе в полной боеготовности стояла кавалерийская колонна. Сякин на вороном коне в белой папахе стыл в главе строя.
— Военком приказал: атаковать, — бросил Гуляев.
— Какая обстановка? — тронул поближе к нему коня Сякин.
— Конница ворвалась на площадь. Сейчас там все перемешалось, наши в исполкоме и церкви еще держатся. Если не отобьем, будет поздно.
— Эскадро-он! — запел Сякин, поворачиваясь в седле. — Ры-сью-у — арш!
Гуляев вместе с Сякиным вылетел из-под арки ворот. Сзади слитно и могуче работали копыта.
В дверях исполкома уже дрались врукопашную. Пулемет на колокольне молчал, зато другой пулемет так и сыпал из какого-то сада вверх свои горящие строки.
— Тачанки на фланги! — гаркнул Сякин. — Эскадро-он! Шашки к бою! Вперед!
Гуляев остановился рядом с Сякиным. На этот раз Сякин сам не орудовал шашкой, он слушал и смотрел, и от него во все стороны мчались связные. Мимо впереди цепочки пехоты пробежал бородатый Бражной, ободряюще крикнув: «Молодцом, Сякин!»
Рубка на площади кончилась быстро. Началось преследование. Пешие цепи красноармейцев продвигались к окраине. «Победа!» — подумал Гуляев.
— Победа! — сказал подошедший Бубнич и тут же обернулся. Дробный стук пулемета на секунду перекрыл крики бегущих, топот лошадей, скрип подвод. Гуляев непонимающе посмотрел на колокольню и, дернув коня, погнал его к паперти. Лошадь взвилась на дыбы и стала падать. Гуляев успел высвободить ноги из стремян и упал на корточки. Сверху тяжело дробила мостовую очередь за очередью. Гуляев пополз по паперти, добежал до самой колокольни, прижался к ее холодному камню. В чем дело? Пулемет с колокольни расстреливал все живое на площади. Лежал Сякин, лежал около него Бубнич, ржала раненая сякинская лошадь. Бились в постромках тачанок перепуганные кони, ездовые и пулеметчики, разметав мертвые тела, валялись около или в самих тачанках. А пулемет бил и бил.
Гуляев вынул наган, обошел колокольню и ступил в черный вход.
Сверху вдруг посыпались звуки многочисленных шагов. Гуляев влип в стену. Но тут они его обязательно встретят. Он вытянул вперед руку с наганом и вдруг вспомнил: в переходе от него на лестнице была дверца. Он не знал, куда она ведет, но другого выхода не было. Он неслышно побежал вверх и, прежде чем спускавшиеся с колокольни успели оказаться в том же пролете, заскочил за скрипнувшую дверцу. Вокруг был сплошной мрак.
— Быстрее! — кричал голос, в котором Гуляев обнаружил какие-то знакомые нотки. — Гоним их от исполкома, берем второй пулемет! Дормидонт, это твое дело!
— Слушаюсь! — громыхнул бас. Шаги протопали мимо. Их было довольно много, человек двадцать. Так вот оно, белое подполье! Как вовремя вылезли, сволочи. Гуляев оглянулся. Крохотная комната была освещена луной. По-видимому, она служила кладовкой звонарю. У окна стояла скамья, валялись на полу какие-то шесты, жерди, веревки. Оставаться здесь нечего было и думать. Гуляев прислушался.
На лестнице было тихо, только наверху грохотал пулемет. Гуляев толкнул дверцу и вышел в лестничный пролет. Наверху тяжело трясся пол, грохотали длинные очереди. Он вытянул голову, всмотрелся. На колокольне бродил лунный свет. На площадке в разных позах лежало несколько трупов красноармейцев, застигнутых выстрелами сзади. У пулемета, тесно припав друг к другу плечами, орудовали двое. Пулемет стрелял непрерывно.
— Вон тех ошпарь! — крикнул второй номер.
— Чего? — оторвался на секунду от ручек «максима» первый.
— Я говорю, вон тех, в садах!
Пулемет опять застучал, и тогда Гуляев, неслышно ступая, подошел почти вплотную и выстрелил четыре раза. Двое за пулеметом дернулись и сползли вниз. Гуляев окинул сверху панораму городка. По всей Румянцевской и около исполкома стреляли. Горели дома. Крыша исполкома тоже курилась занимающимся пламенем. Небольшая цепочка лежала искривленными звеньями перед исполкомом и перестреливалась с его защитниками.
Гуляев с трудом опрокинул назад обоих пулеметчиков и стал на колени, прилаживаясь к пулемету. В этот миг цепочка перед исполкомом по знаку человека в шинели вскочила и кинулась к дверям здания. В бежавшем впереди военном Гуляев скорее угадал, чем узнал Яковлева. Он потрогал рукой раскаленный ствол «максима» и, прицелившись, повел ручками. Тяжелое тело пулемета затряслись под его руками. Цепь людей, подбегавшая к дверям исполкома, сразу рассыпалась и заметалась, но Гуляев не оторвался от ствола, пока последняя из мечущихся фигурок не замерла на мостовой. Тогда он поднялся, утер локтем пот со лба и спустился по лестнице вниз. Он выскочил из двери и побежал по звонкому щербатому булыжнику мостовой. Из горящего исполкома выбегали люди, выносили носилки с ранеными, несли их на руках.
— Бубнич здесь? — спросил он первого попавшегося. Но тот жевал самокрутку и ничего не слышал.
Гуляев обежал всех вышедших. Один был знакомый, он подошел к нему. Ванька Панфилов, чоновец, сидел рядом с носилками.
— Иван! — позвал Гуляев, но тот даже и не посмотрел на него. Он непрестанно поправлял шинель, прикрывавшую кого-то на носилках. Гуляев наклонился: перед ним лежала Вера Костышева, секретарь комсомольской ячейки маслозавода. Лицо ее было строго и неподвижно. Гуляев всмотрелся, потом приложил щеку к ее рту. Вера была мертва. А Панфилов все накрывал ее сползавшим краем шинели, все заботился о своем секретаре.
Выстрелы на окраине не стихали, даже приближались.
— Отря-ад! — крикнул кто-то тонким знакомым голосом. — Стройсь!
Команда сразу обратила всех к действительности. Гуляев подбежал и пристроился к шеренге. Всего стояло человек двенадцать. Перед строем прошелся Иншаков. Он скомандовал:
— На Румянцевскую! — Стрельба там усиливалась.
— Товарищ начальник! — Гуляев выскочил из строя и нагнал Иншакова. — Там на колокольне пулемет, надо послать людей, оттуда можно любую точку просматривать.
Иншаков, запаленный, с шалыми глазами, тут же крикнул:
— Двое, кто владеет, — марш к пулемету!
С холма, где расположились трое бандитов, охраняющих Князева и Клешкова, только по вспышкам выстрелов да по удалению или приближению стрельбы можно было разобрать, что происходит в городе. Сначала дела у нападающих шли успешно, и стрельба удалилась в центр. Потом в центре штурм увяз в садах и около исполкома, и, хотя время шло, ничего решительного не случалось. Затем нервничавший Клешков заметил, что толпа всадников конный резерв Клеща — вдруг снялась с места и исчезла в овраге.
Князев приплясывал на месте от возбужения.
— Нас-то, нас-то, Сань, того и гляди в расход, а? — спрашивал он непрерывно. — Ах, Яковлев, чтоб тебя громом расшибло, где ж вы, ваше благородие, господин ротмистр? Мы за вас тут страждаем, а вы нас разбойникам головой выдали!
Рядом покуривали конвоиры. Прискакал Охрим, послал кого-то к мужикам требовать, чтоб помогли: у кого есть оружие, пусть займут место у оврага.
Откуда-то появился Клещ. Он тяжело дышал, привалясь к шее лошади, отдыхал. К нему подъехал Охрим.
— Конница! — глухо промычал Клещ. — Конница ихняя всю музыку спортила. Кто у нас остался, Охрим?
— Человек с полста.
Отец завел машину, и она начала скользить. Мама на него рявкнула, он рявкнул в ответ. Сквозь заднее стекло я видел маленький, покрытый снегом домик с переливающимися рождественскими огоньками в окне: отец забыл отключить гирлянду. Санта-Клаус только улетел. Наши игрушки остались дома. Ну что за несправедливость!
— Так веди их, Охрим.
И в обычные-то дни отец не особо соблюдал осторожность за рулем, а от мысли, что жена вот-вот родит прямо на переднем сиденье, на глазах у троих детей, он и вовсе потерял голову. Он гнал по обледенелой дороге, и после того как машину в третий или в четвертый раз занесло, мама не выдержала: «Я не собираюсь рожать в канаве!»
Внезапно примчался связной:
До больницы было полчаса езды, а мои бабушка и дедушка жили на ферме на полпути к ней. В те времена уже существовали телефоны, но люди старались ими не пользоваться, особенно на дальних расстояниях. Никто не звонил друзьям и родственникам заранее, чтобы предупредить о своем приходе. Вот еще! Просто заявляешься в гости, когда тебе вздумается. Неожиданность считалась частью традиции.
— Батько! У червонных в тылу якись-то шум, стрельба! Наши прут!
Бабушка с дедушкой, конечно же, изумились, когда мы въехали к ним во двор в девять часов вечера с истерически ревущим сигналом. Пока они, в одних пижамах, выходили на крыльцо, отец уже высадил нас из машины и торопливо вел к дому. Передача с рук на руки заняла всего несколько секунд.
И действительно, пальба и крики снова передвинулись ближе к центру. Пулемет на колокольне все строчил и сверкал алым огнем. По всему видно было, что выступило подполье. Удар был нанесен неожиданно. Клешкова трясло. Князев же ободрился.
Мои дедушка с бабушкой, Марк и Мэйбл, были достойнейшими людьми, жили за счет собственного хозяйства, а самое главное – по заветам Священного Писания, причем следуя каждой его букве и исключительно в версии короля Якова
[40]. Бабушка приготовила нам какао, а дедушка растопил на полную мощность камин, служивший единственным источником тепла в старом фермерском домике. Укутавшись в стеганое одеяло и греясь у огня, мы слушали, как дедушка читал историю младенца Иисуса – он листал потрепанные страницы обожаемой Библии.
— Вылезли наши-то, — теребил он Клешкова. — Слышь, Сань! Кажись, бог-то нашу сторону принимает.
Клешков ничего не отвечал. Клещ послал одного из конвоиров за Охримом. Минут через пятнадцать тот примчался.
Наутро мы проснулись и узнали, что вскоре после полуночи мама родила мальчика, а значит, он настоящий рождественский младенец. Подробности нас не волновали: главное, что с мамой все в порядке. Мы только хотели поскорее вернуться домой и хорошенько рассмотреть свои новые игрушки.
— Батько, червонные знов жмут.
Утром следующего дня, во время завтрака, мы услышали автомобильный гудок. Бабушка выглянула из окна кухни.
— Шо с подпольем?
«Приехал!» – воскликнула она.
— Пидмогли, а питом опять отступили. Пулемет на колокольне зараз знов у червонных.
Мы наперегонки бросились к входной двери, через крыльцо и прямо к машине, где сидела ужасно довольная мама, гордо держа на руках свое новое чадо, которому дала имя Марк.
— Батько! — кинулся к атаману Князев. — Бегут твои! Бегут!
Мы сели в машину и поспешили домой, где все еще горели рождественские гирлянды, а подарки от Санта-Клауса валялись по всей гостиной. Мы немедленно вернулись к тому, от чего нас так безжалостно оторвали в рождественскую ночь.
Клещ молча посмотрел на него и вдруг, вырвал маузер, выстрелил ему в голову.
Князев упал, покатился по земле, скорчился и затих. Клешков сел, чтобы не привлекать внимания. Подъехал Семка.
Из-за снега отцу ничего не оставалось, как сидеть дома и играть с нами. Он знал, что уже никогда не посеет хлопок, и я часто задумывался потом, чувствовал он облегчение или страх. При нас-то, разумеется, подобные разговоры не велись. Шесть недель спустя мы внезапно покинули ферму – и, к счастью, никогда больше туда не возвращались. Отец нашел хорошую работу в строительной компании, которая каждое лето перевозила нас в какой-нибудь маленький южный городок.
— Семка, — сказал ему Клещ, — наши козыри биты. Возьми того пацана, шо був з им, — он кивнул на тело Князева, — да гони его в урочище. Поспрашаем на досуге. Кажись, воны лазутчиками булы!
В следующем году мы с нетерпением ждали выхода рождественского каталога от «Сирс энд Робак». Получив его, мы тут же составляли список желаний, который неизбежно был слишком длинным поначалу, а потом постепенно сокращался родителями. Когда Санта-Клаус внезапно пришел в гости в наш второй класс, я на полном серьезе заявил ему, что хочу это, а еще вот это, но чего я точно совсем не хочу, так это еще одного братишку на Рождество.
Семка подъехал к Клешкову:
* * *
— Эй, потопали.
Как только Дэрроу договорил, Евровидение вскочил и первым захлопал, закивал и весь расплылся в улыбке:
Санька встал. Тесная петля аркана внезапно стиснула его тело. Он дернулся, но Семка, дав лошади шпоры, потянул, и Клешков побежал за конем. Петля давила шею при малейшей попытке задержаться, Семка гнал коня рысью.
– А кто-то утверждал, что не умеет рассказывать! Хорошо, очень хорошо!
Он подскакал к дереву на большой поляне, обвил несколько раз вокруг него веревку, отъехал. Клешков стоял, глядя на своего конвоира, понимая, зачем эти приготовления. Семка, отъехав, вынул маузер.
— Гнида продажная! — крикнул он Саньке, хищно усмехаясь. — Хто б ты ни був, молись.
Он огляделся, и я поняла, что он ищет новую жертву среди отстраненной публики. Все вдруг дружно уткнулись в телефоны.
Санька повернулся к восходу.
— Стреляй, контра, — сказал он спокойно. — Стреляй! Все равно тебя кончут наши, и всех вас кончут. Товарищ Ленин сказал: «Вся власть Советам», — так и будет!
– Ну же, давайте! Кто следующий? – Его взгляд поблуждал по группе занервничавших молчунов и уперся в меня. – Сдается мне, наша управляющая может рассказать немало интересных историй про наш дом.
Семка пристально посмотрел на него, вложил маузер в кобуру и подъехал к дереву:
— Так ты червонный?
Я вздрогнула и на несколько секунд замерла в паническом оцепенении.
— А ты думал! — исподлобья глянул Клешков. — Дальше что?
– Да я здесь всего-то несколько недель, – покачала я головой.
Семка вырвал шашку и ловко перерубил аркан.
— Слухай, — сказал он, — там у вас служил один якись-то чудной хлопец. В таких навроде сапогах, но тильки воны сами расстегиваются по краям.
Он глянул на меня искоса:
— В крагах? — спросил удивленный всем этим разговором Клешков. — То мой дружок, Володя Гуляев. Он у нас один в таких ходит.
— Дружок твой, говоришь? — Семка подъехал вплотную.
– А как насчет предыдущего дома?
— Дружок — так что?
— Гарный парнюга. Агитировал он меня когда-то на германском фронте за червонных. Ось ты ему передай, шо Семка, хучь он и за всемирную анархию, а долги платить умеет, передашь? Уважаю я его, передашь?
– Я работала в ресторане «Ред лобстер». Там никогда ничего интересного не случается.
— Ну, передам, — сказал окончательно изумленный Клешков. — А как я передам?
Снова косой взгляд.
— Сумеешь, — сказал Семка, наклоняясь с коня и сдергивая с него путы. — Шлепай отсюдова, пока цел! И благодари Сему.
Санька растерянно помялся, все еще не веря в свое спасение, потом спросил:
– Ну что же, тогда вернемся к вам позже. Думаю, нам всем любопытно узнать вас поближе.
— Может, и ты со мной? Я скажу, тебя не тронут.
– Любопытно? Что тут такого любопытного?
— Немае смыслу, — сказал Семка, отъезжая. — Грехов на мне много. Прощай!
— Прощай! — Санька долго слушал затихающий в чаще мах Семкиного коня.
Под его пронизывающим взглядом я нервничала, будто он меня в чем-то подозревал. Я видела некоторое недоверие или как минимум настороженность и на лицах остальных. Я же изо всех сил старалась не привлекать к себе внимания, и меня поразило, что у них сложилось обо мне какое-то мнение.
Гуляев ехал по городу. Чадили пожарища, повсюду: у завалинок, у плетней, посреди мостовой — были трупы. У исполкома стоял Бубнич в кожанке и кожаной фуражке, отдавал приказы. Одна рука была у него на перевязи. Гуляев подъехал.
– Ну, вы же не станете отрицать, что не совсем соответствуете, гм, нашему представлению об управдоме.
— Жив? — спросил Бубнич. — Это хорошо. Молодцом себя вел.
– А, понятно. Потому что я не мужчина?
Гуляев слез с лошади, стал рядом. От Румянцевской, окружая высокую мажару, шагом ехали несколько всадников. На мажаре пласталось тело. По белой папахе узнали Сякина. Двадцать всадников — все, что осталось от эскадрона, — проехали в скорбном и торжественном молчании. Отзвенели булыжник и гильзы под подковами...
– Нет-нет! То есть… Ну, немного, в каком-то смысле. Да.
— Иди-ка, браток, отоспись, — сказал Гуляеву Бубнич, — да возвращайся. Дел у нас невпроворот.
— Про Клешкова ничего не слышно?
Глядя на выражение его лица, невозможно было не рассмеяться. Меня так и подмывало оставить его мяться от неловкости, но, чтобы отвлечь внимание от себя, я ответила:
— Про Клешкова? — Бубнич помедлил, потом прямо взглянул ему в глаза: — Ничего!
— Пойду, — сказал Гуляев.
– Я обязательно поделюсь историей, обещаю. Просто дайте мне немного времени.
А куда было идти? И он побрел куда глаза глядят.
Оказывается, они глядели в прошлое, потому что минут через пятнадцать, когда очнулся от разных осадивших его внезапно мыслей, он уже перелезал через скошенную изгородь полуэктовского сада. Как-никак, здесь был и его дом.
Интересно, нет ли в бумагах Уилбура чего-нибудь, что можно выдать за свое? Меньше всего на свете мне хотелось делиться с посторонними личными секретами.
Он вошел внутрь, открыл дверь в гостиную — там никого не было, прошел по комнатам. В них было пусто. Ему показалось, что за одной дверью кто-то разговаривает. Он остановился. Здесь была спальня хозяев, ему туда не было доступа. Все-таки он открыл дверь. И остановился на пороге.
На высокой кровати лежал человек. Он повернул к Гуляеву перебинтованную голову. На изжелта-худом щетинистом лице горячечно жили глаза.
– Ладно, договорились!
— А, — сказал, не удивляясь, Яковлев, — уже и чека.
Гуляев подошел, придвинул табурет, сел.
– Никаких халявщиков! – заявила Кислятина. – Все, кто слушает, должны рассказывать!
— Я все думаю, — еще больше бледнея и торопясь, заговорил Яковлев, может быть, правильно, что вы победили? Может быть, так и нужно, а?
— А вы сомневались?
— Видите ли, — сказал Яковлев, закрывая глаза, — я не сомневался. Я знал, что вы сильнее.
– Мне есть что рассказать, – объявила Амнезия, одетая в разномастные состаренные вещи в пятнах кислоты и краски и порезанные ножом, как будто ее только что вытащили из развалин рухнувшего здания. – Когда я жила в Вермонте, мы с моей девушкой играли в компьютерную игру «Амнезия». В ней некто приходит в себя в пустыне, ничего не помня про свою предыдущую жизнь, и вынужден спасаться от вампиров, демонов и проклятий. Игра мне нравилась – до тех пор, пока не стала слишком уж походить на мою жизнь.
— Скажите — этим уже никому не повредишь, — зачем вы подожгли склады?
— Склады? — усмехнулся Яковлев, и на секунду его восковое лицо чуть оживилось. — Политика, политика, сударь! Вызывали недовольство обывателя.
– Благодарю вас, – подбодрила ее Кислятина и уселась поудобнее, приготовившись слушать.
— Мы так это и поняли.
* * *
— Понять было нетрудно, а вот предупредить вы не смогли. Ума не хватило, — он захохотал, ехидно скашивая глаза на Гуляева, но тут же закашлялся и замолк. — А ведь могли кое-что понять. Мы почти с открытым забралом выходили. Послали шпану очистить склад кооперации. Были бы вы поумнее — спохватились.
– Всю жизнь мне снится один и тот же сон про какую-то женщину, – заговорила Амнезия. – Его нельзя назвать кошмаром, но он меня нервирует, потому что всегда одинаков. Лето. Я стою во дворе. Передо мной огромный темный дом с белыми ставнями, шторы задернуты на всех окнах, кроме одного. Именно за тем окном стоит она, та женщина. Ее силуэт чернеет в белой раме окна, и она смотрит прямо на меня. У нее впалое лицо, на щеке – шрам, а на шее – золотой крестик. Я знаю, тут ничего страшного нет, но дело в том, что она никогда не улыбается. Я имею в виду, большинство людей, когда смотрят на вас, улыбаются. А она просто вперивается в меня, и тут я обычно просыпаюсь.
— А собственно, зачем вам был нужен склад кооперации?
— Отвлекали внимание... Кроме того, к тому времени мы еще не были уверены, что выйдет с хлебными складами. Но потом все продумали — вышло, он опять засмеялся. — Чистая психология. Учитесь, господа большевички... Знаешь, как удалось их поджечь?
В детстве я однажды рассказала свой сон маме, и она прямо-таки принялась выпытывать у меня подробности. Сколько лет той женщине? Какого размера шрам? Во что одета? Как выглядит дом? В каком он состоянии? Словно мы пытались найти кого-то похищенного. Я это хорошо помню, потому что мама вцепилась мне в руку ногтями, хотя мы были в кафе «Уоффл-хаус», сразу после церковной службы, на глазах у всех.
Гуляев покачал головой.
«Отпусти ее, Кэт», – сказал папа таким тоном, словно в противном случае вмешается.
— До сих пор не знаете, — уязвил Яковлев, — победители... Поясняю. Мне умирать, вам править. Поделюсь опытом. У меня в подручных ходил дьякон Дормидонт... Так вот он и поджег, чтобы народ на вас, на большевиков, думал... У-ми-ра-ю! — вдруг вскинулся Яковлев, дернулся и затих.
Гуляев посмотрел на его вытянувшееся тело и вышел.
Знаете, как бывает в отношениях, когда один из двоих занимает больше места? Вот так было с родителями. Вроде как мама – это Солнце, а папа – Меркурий или что-то такое, маленькое и слишком близкое к ней, вызывающее исключительно дискомфорт. Мы с Санджеем часто шутили, что единственная причина, почему они еще вместе, – это то, что сначала мама забеременела мной, а потом им, но теперь я думаю, мы обернули правду в шутку лишь для того, чтобы осмелиться произнести ее вслух.
Он не мог думать, не мог жалеть, не мог страдать. Там по улицам и садам городка были раскиданы трупы его товарищей, и самый близкий среди них — Санька Клешков тоже лежал где-то в степи или в лесу. Медленно-медленно поднялся он по лестнице.
И вдруг откуда-то издалека такой знакомый и молодой голос позвал:
Родители никогда не рассказывали, как они познакомились или как начали встречаться. Если их спрашивали, они просто отвечали, что познакомились в Техасском христианском университете, словно все остальное есть неизбежное следствие, и человек, уехавший учиться из Тамилнада
[41] и оставивший там всех друзей и близких, в конце концов не мог не найти себе жену в Лаббоке
[42].
— Володь-ка-а!
Он ринулся к окну и высунулся в его пустой проем.
В общем, я больше никогда не заговаривала про женщину из сна. Мама слишком расстроилась, и, честно говоря, именно из-за меня. Даже не знаю почему. Вы же видели рекламные ролики, в которых образцовые мамочки плачут на выступлениях детишек и наклеивают пластырь на ободранные коленки? Моя мама пыталась так вести себя со мной, но, похоже, просто не могла этого делать. Она стискивала зубы, обнимая меня, морщилась от моего смеха и уходила из комнаты, если я начинала плакать. С Санджеем она вела себя по-другому: смотрела на него умильными глазами и часто обнимала. Однажды, не подозревая о моем присутствии в соседней комнате, мама призналась миссис Хьюсон, что, конечно же, нехорошо иметь любимчика, но с Санджеем ей гораздо проще, он меньше в ней нуждается. Миссис Хьюсон засмеялась и ответила, что причина в слишком сильном сходстве дочери с матерью (о чем нам постоянно говорили: мы с мамой светловолосые и круглолицые, а Санджей и папа – смуглые и угловатые), но мама заявила: «У нее со мной нет ничего общего», и больше миссис Хьюсон не сказала ни слова.
Внизу стоял Клешков и таращился вверх.
— Санька! — крикнул он, а тот ответил ему криком сплошной радости, и тогда он почувствовал: победа! Они же опять победили! Потому что революция должна побеждать! Всегда!
В ту Пасху, когда у мамы случился нервный срыв, Санджею было семь, а мне – двенадцать. Мы потом много лет шептались о происшествии, словно о любимом фильме, который нам не следовало смотреть. Все выглядело еще безумнее оттого, что в Первой баптистской церкви мама всегда вела себя абсолютно безупречно: постоянно что-нибудь разглаживала, аккуратно раскладывала программки и обращалась со всеми так, словно они к ней в гости пришли, ведь она выполняла обязанности встречающего. Накануне вечером она приготовила два желтых платья и два темно-синих костюма, и мы выглядели словно какая-то безумная семейка оживших куколок: светлое-темное-светлое-темное перемежались на предпоследней скамье, откуда мама наблюдала за входными дверьми.
РАССКАЗЫ
То утро сразу не задалось. Это я тоже помню: мама орала на нас всю дорогу в машине – как мы ее перед всеми позорим, хотя мы еще даже до церкви не доехали; она хмурилась, глядя в зеркало заднего вида, и дважды спросила, не забыла ли я воспользоваться дезодорантом. Иногда оставалось лишь надеяться на появление чего-то большего, чем ты, что заставило бы маму отвести от тебя взгляд, поэтому, когда пастор Митчелл громогласно провозгласил: «Он воскрес! Он воскрес!» – я испытала настоящее облегчение. Раскаты голоса пастора отдавались от горла до пояса, и на минуту мне почудилось, будто потолок может треснуть, открывая вид на небеса, изображенные на одной из фресок.
Именно тогда мама поднялась с места – стремительно, словно внезапно вспомнила что-то, – прижимая к бокам стиснутые в кулаки руки. И вдруг пошла в неверном направлении – шаг за шагом, прямо по центральному проходу. Все растерялись, не зная, что делать, ведь обычно Кэтлин Блэр Варгезе всегда всеми командовала, и с чего вдруг она идет к кафедре с таким видом, будто ее позвали? Даже пастор Митчелл выглядел озадаченным.
ВАЛЕРИЙ ГУСЕВ
«Кэтлин, с тобой все в порядке?» – спросил он, дождавшись, когда она остановится перед ним.
НЕПОНЯТНАЯ ИСТОРИЯ
Ее ответа мы не расслышали. Тогда она повторила громче: «Моя мать умерла».
Прихожане зашептались, а папа тоже встал с места, хотя в церкви обычно старался не привлекать к себе внимания. Нельзя сказать, что его намеренно обижали, всего лишь говорили что-нибудь вроде: «А мы в Лаббоке устраиваем на Рождество гимн света», как будто за пятнадцать лет он об этом так и не узнал. В общем, он быстро подошел к маме, взял ее за руку, и, когда она к нему обернулась, все ахнули: она тяжело дышала, ее лицо покраснело и блестело от пота.
1
«Она умерла, Арвин, – сказала мама. – Умерла и больше никогда не вернется».
«Бабушка Синди?» – прошептал Санджей с квадратными глазами.
С утра Андрей заглянул в магазин — проверить, не отпускает ли Евдокия водку раньше одиннадцати часов. При его появлении несколько мужиков озабоченно вышли из очереди и, будто вспомнив неотложные дела, гуськом, послушно, по-детски подталкивая друг друга в спины, выбрались на улицу. Один только Тимофей-Дружок смело задержался «поприветствовать милицию». Он браво поднес к ломаному козырьку кепчонки крепко сжатую ладонь, из которой нахально торчал уголок смятой рублевки, вытянулся и замер, хлопая глазами.
Каждую субботу после обеда мы с бабушкой Синди «курили» сладкие «сигаретки» на лужайке, пока бабушка курила настоящие.
— Ты что, выходной сегодня? — строго поинтересовался Андрей.
— Никак нет, товарищ участковый, — несу трудовую вахту на вверенном мне участке молочной фермы.
«Нет», – ответила я, поскольку мама и папа возвращались к нам и все уставились на них, а потом на меня и на Санджея.
Тимофей любил выражаться «культурно», к бранным словам относился брезгливо, в разговоре пользовался все больше заголовками газетных статей.
Да и что еще я могла ответить? Что я тогда понимала? Папа открыл входную дверь, глянул на нас, и мы выскользнули из церкви вслед за родителями. И оказались на улице, где светило солнце, пофыркивали дождеватели на газонах и от горячего бетона пахло водой.
— Еще раз пьяным увижу, — не стал церемониться Андрей, — оформлю на лечение.
«С бабушкой все в порядке?» – спросил Санджей.
— Не подведу, товарищ участковый. Отвечу на вашу заботу ударным трудом.
Он по-солдатски развернулся и, умело скрывая разочарование, качнувшись у двери, вышел строевым шагом на крыльцо, огляделся, потом уныло побрел на ферму.
Я посмотрела на папу, папа посмотрел на маму, а мамин рот раскрывался все шире, пока она не зажала его рукой.
Старая Евменовна, дотошно изучавшая у прилавка поблекшие ценники на конфеты — решала, какие послать внукам в армию, — одобрительно закивала головой, хоть ничего не поняла. Потом быстренько выбрала те, что «рупь ровно», и, прижимая кулек к груди, засеменила за участковым.
«С ней все хорошо?» – не унимался Санджей, повысив голос, и папа достал телефон.
Андрей, выйдя из магазина, присел на скамейку и, сняв фуражку, положил ее рядом.
Через несколько гудков бабушка Синди, сидевшая за рулем своего кабриолета, прокричала сквозь встречный ветер, что перезвонит, когда сможет съехать на обочину. Папа повесил трубку. Мы все перевели взгляд на маму. Она выглядела совершенно безжизненной.
В селе было тихо. Изредка гремело ведро, падая в колодец, слышался где-то на дальнем конце глухой стук топора, противно, с явной неохотой, задребезжала коза у Пантюхиных. И только во всю мочь горланил запоздалый петух председателя.
В машине по дороге домой папа брал ее за руку всякий раз, когда отпускал рычаг переключения передач, – и это была вторая странность того дня. Как только мы добрались, мама тут же легла в постель и оставалась там всю ночь. Бабушка Синди приехала ее проведать, а потом, разговаривая с папой на подъездной дорожке, успела выкурить три сигареты, но мы не могли слышать их слов через закрытое окно. Я подумала, что они обсуждают, не отправить ли маму в лечебницу «Санрайз-кэньон», ведь именно так случилось с мамой Лоры Гибсон после того, как она потеряла ребенка, но, когда я встала утром, мама уже, как обычно, готовила вафли на завтрак, потом проверила, вымыли ли мы руки, и отвела нас на остановку за пять минут до прибытия автобуса. В следующее воскресенье в церкви она столь решительно отражала обращенные на нее участливые взгляды, что все несколько растерялись: может, в прошлый раз им просто померещилось?
Трудно Андрею было работать. Правда, признали его сразу — сумел себя поставить. Но ведь чуть не все сельчане — родня, друзья, знают его с детства. Теперь вот многие держат обиду на него — не узнают при встрече, отворачиваются, особенно после того, как повел непримиримую борьбу с пьянством. Прежний участковый был не из местных, для всех чужой, для каждого — понятная, законная власть. Андрей же вроде свой, должен, по мнению многих, иногда и поблажку сделать, в положение войти. Не входит. Правда, на селе заметно спокойнее стало, порядку прибавилось. И помощники настоящие появились, и дружина стала работать как надо, со строгостью. Но многие еще косятся на него, никак не поймут, что не для себя, не для авторитета своего старается. А с другой стороны, случится что — все-таки к нему бегут, у него ищут и помощи, и защиты, и совета. Непонятная история...
Евменовна осторожно, как на гвоздики, присела рядом, пристроила кулечек на худых коленках, завздыхала, косясь на Андрея, ждала, не спросит ли сам, что ей надо.
Я бы и сама так подумала, но Санджей тоже все видел, и в детстве мы часто шептались про тот случай, а когда выросли – посмеивались, ведь, честно говоря, происшествие прекрасно отражало характер мамы: только она могла прервать пасхальную проповедь заявлением о смерти бабушки Синди, а все остальные настолько ее боялись, что потом и заикнуться про это не смели.
Смолоду она была красавица редкая. И если случается, что и на склоне лет остается что-то в человеке от былой красоты — стать ли, упругая ли поступь, а то и свежий голос и ясная мудрость во взгляде, то Евменовна к старости все потеряла, живая баба-яга стала: нос — крючком, подбородок тянется к нему волосатой бородавкой, щеки ввалились, да и голос обрела новый, как у пантюхинской козы. Даже характер преобразился, будто и душа старела вместе с телом: была бойкая на язык — стала сварливая, легкую живость поменяла на суетливую пронырливость, вместо общительности приобрела надоедливость. Никто и не заметил, как веселая фантазерка и безобидная болтушка превратилась в ярую сплетницу и выдумщицу, сменив природный ум на упорную хитрость. И это бы еще ничего, но, смолоду привыкнув быть на виду, до сей поры любила Евменовна, чтобы о ней поговорили, вечно изобретала себе приключения, лишь бы внимание привлечь. Андрею доставало с ней хлопот.
В прошлом году мы провели похороны мамы в Первой баптистской церкви. Никто из нас много лет не бывал там: у отца повреждено бедро, Санджей живет в Остине, а я здесь, и тем не менее за нас уже все организовали женщины из маминой молитвенной группы, которые раньше по очереди возили ее на химиотерапию. Нам оставалось лишь прийти и принять соболезнования. Преемник пастора Митчелла произнес надгробную речь, забыв упомянуть, как мама организовала пикник для воскресной школы и была «первой свечой» на «живой елке»
[43], но, когда мы запели любимый мамин гимн «Пребудь со мной», я почувствовала ее разлитое в воздухе одобрение. После службы несколько человек зашли к нам домой и принесли готовую еду, а потом все закончилось – целая жизнь свернулась, словно аккуратно сложенная скатерть, которую пора убрать в шкаф.
Бабка покончила со вздохами, перебрала, уложила складочки юбки, перевязала платочек. Андрей тоскливо ждал.
— Андрей Сергеич, а ведь я заявление тебе несу. Для принятия мер. К Лешему — охотничьему егерю — ходила: не берет, ругается, ногами топает. Ты б, говорит, не шлялась по лесам, а на печке б сидела. А если у меня характер неспокойный, если...
Но мы ведь не могли так поступить. Никак не могли. Вот живешь всю жизнь с кем-то, кто сильно на тебя влияет, и потом уже не важно, что именно тебя она забывала любить или не знала как, а может, любила слишком сильно, но ты все равно повсюду чувствуешь ее присутствие. Тогда я еще не скучала по ней – так, как скучаю сейчас, – но видела, что папа и Санджей скучают, поэтому налила нам всем виски в красивые бокалы, и мы сидели за столом на кухне, вспоминая все самые безумные мамины выходки. А помнишь, как она погладила наши спортивные штаны? А как называла соседскую собаку «ходячий производитель какашек»? Помнишь, как заставила маляра еще раз покрасить все крыльцо целиком из-за пробежавшей в углу белки, потому что, если закрасить только следы, тон будет отличаться? А как она тогда во всеуслышание заявила, будто бабушка Синди умерла? Мы смеялись так, как смеются над чем-то пугающим, чтобы ослабить страх.
— Я твой характер знаю, — улыбнулся, перебивая, Андрей. — Говори, пожалуйста, о деле.
— Помнишь, Андрюша, как ты мне быстро корову разыскал, — польстила бабка, — теперь снова выручай, беда пришла: от мишки избавь — чуть в лес не утащил.
«Надо же, прямо посреди пасхальной проповеди! И хоть бы кто посмел рот раскрыть!» – сказал Санджей.
— Какой Мишка? — не сразу понял Андрей. — Курьянов, что ли? Нужна ты ему, как же!
«Не на что тут смотреть! – притворно замахала руками я. – Женщина всего лишь объявляет о смерти своей матери – живой!»
Евменовна законфузилась кокетливой улыбочкой, игриво отмахнулась конопатой лапкой, собрала сухие губы в ладонь:
— Андрюша, не смейся над старой — грех ведь. Какой Курьянов? Он уж до завалинки доползти не сумеет. Медведь за мной ходит. Вчера всю дорогу из Оглядкина следом перся, паразит, и мычал, как корова недоеная.
«Бабушка Синди… – заговорил отец, но мы слишком громко ржали, чтобы его услышать; он подождал, пока мы успокоились, – маме не мама».
Зашептала, приблизившись:
— Знаешь, в народе говорят, если медведь вдовый, так он еще с лета бабенку себе присматривает, чтоб в берлоге теплее зиму коротать. А как бабенки нынче все крашеные, в пудре-помаде да духами обрызганные, так он ими брезгает, а я, видать, ему в аккурат пришлась. Да и не молодой уже, верно, в годах — морда и загривок седые, по себе, значит, подбирает, охальник.
Он произнес это совершенно спокойным тоном, словно говорил о чем-то обыденном – типа, бабушка Синди любит мужчин помоложе; бабушка Синди и ее дурацкая лотерея; бабушка Синди ходит в «Костко» исключительно в те дни, когда там раздают пробники.
«Совсем спятила», — сердито подумал Андрей, отодвигаясь.
— А чего тебя в Оглядкино занесло?
«Что?» – переспросила я.
— Ну а как же? Бабы говорят, туристы там остановились, в Хмуром бору, — так поговорить с ними хотела, пообщаться, новости узнать, рассказать чего.
— Правильно Леший тебе посоветовал — на печке сиди, а по лесам не шляйся!
«Ее родная мать жила в Оклахома-Сити», – ответил папа.
— Помоги, Андрюша, не дай бог, припрется ночью, утащит в лес — совсем ведь пропаду. Какая ему из меня сожительница!
Мы с Санджеем уставились друг на друга.
Еще до армии — Андрей помнил — побрызгали Синереченские леса с самолета, чтоб извести какого-то вредного жучка, да так крепко побрызгали — не то что ежика, комара в лесу не осталось. В последние годы ожил старый лес, помолодел, зазвенел птицами, боровая дичь откуда-то взялась, лоси осмелели, волк за ними с севера потянулся. Вот и медведь объявился. Если, конечно, не врет Евменовна, гораздая придумывать что-то уж вовсе несуразное.
«Папа, ты голову нам морочишь?»
— Сходи, Андрей Сергеич, — ныла бабка, — и туристов погляди — вроде уважительные ребята, чайком с конфеткой меня напоили, да уж больно костры шибкие жгут и водки в кустах цельный мешок прячут. Вот пойдешь поглядеть и медведя застрели, ладно?
— Нельзя его стрелять, — теряя терпение, отрезал Андрей и встал. — Он на весь край один. На развод оставим. А ты не бегай от него, не бойся — не польстится он на такое сокровище.
Папа кивнул в мою сторону:
— Смейся, смейся, внучок, — со злостью зашамкала ему вслед баба-яга, — кабы не заплакать тебе, злорадному!
«Ты с ней однажды встречалась, в возрасте нескольких месяцев. Барбара. Барб. Она просила называть ее Барб. Она приехала сюда аж из Оклахома-Сити, пообедала с нами в „Ла-квинта“ и в ту же ночь уехала обратно домой».
2
Андрей забежал на минутку к себе, снял с вешалки планшетку, проверил, есть ли в ней на всякий случай бумага и бланки. Открыл сейф, достал пистолет, подумал, подумал — и положил обратно...
«Обратно в Оклахома-Сити?» – уточнила я, словно это было самым странным во всей истории.
В Оглядкине Андрей оставил мотоцикл и пошел искать туристов. Нашел он их легко, поздоровался, осмотрелся. Ни «шибкого» костра, ни водочных бутылок не обнаружил. Ребята оказались аккуратные, из настоящих туристов. Стоянку держали в порядке: палатки туго натянуты, костерок обложен камнями — не поленились с речки натаскать, топоры торчали в старом пеньке, а не в живом дереве, как иногда бывает, даже ямка для мусора отрыта и прикрыта лапником от мух.
Медведя они, оказывается, тоже видели — приходил под утро, чисто вылизал не мытую с вечера посуду, погремел пустыми банками в помойке и ушел, «ничего не сказав».
«К тому времени она уже вышла замуж и завела детей. Я думаю, она очень боялась, что ее семья узнает, муж узнает. Она показывала нам их фотографии. Девочки были очень похожи на твою маму». Папа посмотрел на меня. «Похожи на тебя».
Ребята предложили Андрею дождаться ухи — вот-вот должны были вернуться рыболовы, но он отказался — некогда...
Хмурый бор только зимой был хмурым, а вообще-то, в Синеречье не сыскать места приветливее и солнечнее. Андрей давно уже не бывал здесь, и радостно ему дышалось, весело было хрустеть валежником, поддавать носком сапога крепкие шишки, снимать ладонью с влажного лица невесомую, упрямую паутинку. Он, не удержавшись, срезал два крепких грибочка и зачем-то положил их в планшетку, высыпал в рот горсть горячей земляники и у большой, туго натянутой между землей и небом сосны остановился, прислонился к звенящему стволу, чувствуя, как он дрожит, шевелится, толкает в плечо, запрокинул голову. Над ним, высоко-высоко, размашисто качались далекие кроны, плыли по синему небу белые, пронизанные солнцем облака, толстым сердитым шмелем гудел в ветвях упругий ветер.
Знаете, как оно бывает, когда кто-то вам что-то сказал, а у вас в голове вдруг щелкнуло – и все встало на свои места, потому что вам дали кусочек головоломки, про который вы даже не подозревали? Папа сказал «похожи на тебя» – и у меня все тело задрожало. Санджей побледнел.
И вдруг в этом прекрасном разумном мире раздались два резких, слившихся выстрела. «Дуплет. Пулями. Кто?» — мелькнуло в голове Андрея. Он шел бесшумно, не раздвигая ветки, а скользя между ними так, чтобы не шуршала листва по одежде, ставил ноги легко, чтобы не трещали под сапогами сухие сучки.
На краю небольшой, зарастающей молодняком вырубки Андрей остановился, осмотрелся — увидел невдалеке задержанное густой листвой жиденькое, прозрачное облачко дыма, и ему показалось, что в воздухе еще стоит нерастаявший, тревожный запах пороха. Какой-то человек, стоя на коленях, возился с чем-то большим, темным, что-то быстро делал с ним.
«Значит, это она умерла?» – спросил он.
Андрей терпеливо дождался порыва ветра, тихо подошел сзади, сжал зубы, непроизвольно закачал головой. Медведь лежал на спине, раскинув лапы, как убитый человек, запрокинув большую голову с открытыми, будто еще видящими глазами. Земля вокруг него была изрыта когтями, забросана клочьями выдранной травы; в глубокой бороздке шевелилась, извивалась белая личинка, облепленная муравьями. В воздухе густо стоял тяжелый дух сырого горячего мяса, жадно жужжа, кружились большие зеленые мухи.
«От того же самого, – кивнул папа. – Рак яичников».
Леший, мотая головой, сдувая с лица комаров, сноровисто, воровато свежевал тушу. Левая рука его, голая по локоть, в ошметках красного мяса, в клочьях мокрой шерсти, задирала, оттягивала взрезанный край шкуры; в правой — окровавленной — безошибочно, точно сверкал тусклым лезвием длинный нож.
«Но откуда мама…»
— Здравствуй, Федор Лукьяныч, — негромко сказал Андрей.
Егерь вздрогнул, выронил нож, мокрая красная лапа метнулась было к ружью.
«Понятия не имею».
— Тьфу, черт! Напугал ты меня, Андрейка. Ловко подкрался.
— Участковый инспектор Ратников, — спокойно, официально представился Андрей, поднося руку к козырьку фуражки. — Прошу предъявить документы на предмет составления протокола о злостном нарушении правил и сроков охоты.
«Она с ней поддерживала связь?»
Леший хмыкнул и, давая понять, что оценил и поддерживает шутку, кивнул куда-то назад головой:
— А вон а, за пенечком, в котомке мой документ. И мне плесни чуток, может, комар отстанет — заел совсем, в рот ему селедку.
«Нет».
Имя синереченского егеря редко кто помнил, а уж фамилии вовсе никто не знал. По облику своему (бородища, бровищи, седые, чуть не до плеч волосы, скрипучий «от редкого употребления» голос, хромота) и повадкам (из леса не вылезал, частенько и ночевал у костра, людей сторонился) он справедливо звался Лешим.
«Тогда как вы узнали, в какой именно день она…»
Андрей никак не ожидал застать за таким подлым делом этого истинного лесовика, всегда упрямо честного, не по должности — по совести честного егеря. Как-то они вместе задержали браконьера (большого начальника из области), и Леший, отщелкивая цевье от дорогого новенького ружья, в ответ на угрозы, лесть, наглые посулы сказал твердо, со спокойной уверенностью в своей правоте и силе: «Это мой лес. Мне доверено соблюдать в нем все живое. И здесь, пока я сам жив, будет порядок. Никому — ни свату, ни брату, ни тебе, бессовестному, — не позволю его нарушить». Лешего боялись и свои, законные, охотники, и браконьеры; самые отпетые и отчаянные бегали от него, как мальчишки из чужого сада, какой-то козелихинский парень даже, говорят, прятался от него на болоте, всю ночь просидел по горло в грязной жиже, но зла на него не держал никто: видно, хорошо понимали, в чем корень его беспощадности.
«Мы не сразу узнали. Позднее прочитали некролог в газете».
«Не слышать бы мне этих выстрелов, — растерянно думал Андрей, стоя перед спокойным, уверенным, ничуть не смущенным егерем, — пройти бы мимо. Мало ли палят в лесу — за всеми не побегаешь. А теперь как быть?» Может, и не совсем так он думал, но похоже на это.
— Андрейка, возьми там и папироску, сунь мне ее в пасть, будь другом — руки-то, сам видишь...
«И вы никогда про это не говорили?»
Андрей достал ему папиросу, зажег спичку и внимательно, будто хотел понять, что же такое случилось и что ему теперь делать, смотрел, как Леший жадно курил, густо выпуская дым на потное, искусанное комарами лицо, жевал и мочалил мундштук, гоняя его из угла в угол волосатого рта. Он щурил глаза от папиросного дыма и все еще удивленно и весело улыбался, когда Андрей сел на пенек и щелкнул кнопками планшетки, доставая бланки протоколов.
«А о чем тут говорить?»
— Погоди, Сергеич, ну что ты? Дай слово-то молвить, — Леший выплюнул окурок, потоптал его тяжелой ногой, сердито ухмыльнулся: — Я думал, поможешь мне, а ты дурака валять пришел.
— Обижайся не обижайся, Федор Лукьяныч, а протокол я обязан составить. И составлю. Хотя, по правде, очень тяжело мне это делать и обидно. Кого хочешь мог здесь ждать, но только не тебя. Такое доверие тебе от людей, а ты, прости, воруешь то, что охранять тебе поручено.
«Барб… она… – Я толком не знала, что хотела спросить. – Она была хорошая?»
— Ты что, с печки упал, такие слова мне говорить? Сопляк в фуражке! Медведь-то полудохлый, больной, что, я не знаю! Он и потомства не даст, и беды наделает, потому что в берлогу не заляжет.
Андрей оторвался от бланка, поднял голову:
Вопрос звучал совершенно невинно, но почему-то отец воспринял его болезненно.
— Ты еще скажи, что он сам на тебя напал, а в твоем ружье случайно «жаканы» оказались, и Евменовну в свидетельницы притяни. Больно хорошо все сходится для того, кто на днях дочку замуж выдает.
«Она была совсем молоденькая», – ответил он после долгого молчания.
— Все знаешь, участковый, — топнул ногой Леший. — Верно, выдаю Женьку. Гулять-то все село будет, а я не завмаг и на базаре цветочками не торгую. Где ж мне мяса и водки столько взять? Или на свадьбе родной дочери квас пить да макаронами закусывать?
— А если б не медведь? Где взял бы, украл?
А потом завалил нас информацией. Барб было пятнадцать, когда она родила маму. Барб провела с ней всего пару часов, прежде чем бабушка Синди пришла в дом и забрала ее. Маме было двадцать три, когда она начала искать Барбару. На поиски ушел год, и еще три месяца – на переговоры, где и как они с ней встретятся. Я сидела молча, думая о том, что мама стала искать собственную мать за несколько месяцев до того, как забеременела мной, и нашла примерно тогда, когда я родилась. А вот Санджей попросту разозлился и начал выговаривать папе: мол, ушам своим не верит, и как они могли ничего не сказать нам, почему мы только сейчас все узнали, – и тогда папа начал орать на него в ответ.
— Сроду не крал, даже для голодных детей. Тебе ли не знать...
— До сегодня не крал, — жестко отрезал Андрей. — А сегодня ты вор...
«Да какая разница?! – рявкнул он. – Та женщина приехала, пообедала с нами, подержала ребенка на руках, поплакалась вашей маме, как ей жаль, что они столько времени не виделись, пообещала вскоре вернуться, но так и не появилась! Никогда не звонила, не писала писем, а затем переехала, не сказав маме, куда именно, – так о чем тут говорить?»
Он едва успел увернуться от быстрого, наотмашь удара — так молниеносно бьет рысь когтистой лапой, — вскочил, перехватил тяжелую, неумолимую в своей силе руку, успел завернуть ее за спину и почувствовал, что все равно не удержит ее, даже если повиснет на ней всем телом. Но рука егеря вдруг ослабла, обмякла, плечи его вздрогнули, он захрипел и рухнул лицом в разодранную медведем землю. Андрей испугался, упал на колени, повернул его голову и замер — Леший плакал...
Андрей растерянно оглянулся, встал, отошел в сторону. Издалека проговорил:
Папа раскраснелся, его лицо сморщилось, как у испуганного ребенка, и в тот момент я поняла, что он действительно любил маму.