Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Она решила освободить сына. Открыла дверь, зашла в его комнату.

Он лежал на ковре в куче смятой и пыльной уличной одежды. Он так кричал, так бушевал, так бурно ломился в дверь, что свалился от усталости и спал — так спят храбрецы, сражавшиеся три дня и три ночи. Рыжие кудри разлохматились и спутались, лоб, щеки и шея пошли красными пятнами — след недавней ярости. Легкий храп доносился из открытого рта с пламенеющими деснами. Поверженный Геракл, уснувший на земле, распаренный от гнева и ярости.

Она присела рядом. Долго смотрела на спящего мальчика. Подумала: «Когда он спит, он малыш, это мой малыш, мой сыночек». Смотрела, смотрела, потом приподняла его, зажала между колен, потрепала по кудрям, как обезьянка, ищущая вшей в голове у детеныша, покачала, мурлыкая: «Робин Бобин Барабек скушал сорок человек, и корову, и быка, и кривого мясника… а потом и говорит: у меня живот болит».

Младшенький приоткрыл один глаз и объявил песенку идиотской.

— Почему же он такой глупый и неумеренный? Ясно же было, что живот заболит! И вообще так не бывает, люди столько не едят! — спросонья пробормотал он.

— Спи, малыш, спи… Мамочка с тобой, она тебя любит.

Он заурчал от счастья и уперся обеими руками и головой в мамин живот, а она обняла его со слезами на глазах. Так они сидели в полутьме комнаты; она опять что-то напевала себе под нос.

— Мам…

Жозиана вздрогнула от ласкового слова и крепче сжала объятия.

— Мам, ты знаешь, почему Лабрюйер написал «Характеры»?

— Нет, любимая моя крошечка, но ты ведь мне расскажешь?

Он, по-прежнему зарывшись в ее теплый живот, объяснил вполголоса:

— Ну вот, понимаешь ли, он очень любил одну девочку, у которой отец работал в типографии, его фамилия была Мишалле. Лабрюйер любил ее чистой любовью. Она наполняла его душу красотой и счастьем. Однажды он задумался — как же малышка будет выходить замуж, ведь у нее совсем нет наследства. И тогда он пришел к ее отцу, мсье Мишалле, и дал ему рукопись «Характеров», над которой он работал много лет. Он сказал ему: «Держите, друг мой, издайте этот труд, а если удастся выручить за него деньги, пусть они пойдут на наследство вашей дочери». Мишалле так и сделал, и в итоге мадемуазель Мишалле удачно вышла замуж. Правда, это замечательно, да, мам?

— Да, сынок, замечательно. Расскажи мне еще про Лабрюйера. Он кажется мне очень хорошим человеком…

— Прежде всего нужно его прочесть, знаешь… Когда я научусь бегло читать, стану читать тебе вслух. Нам больше не нужно будет ходить в парк, будем сидеть с тобой вдвоем, и я заполню твою голову множеством прекрасных, интересных вещей… Потому что я собираюсь учить греческий и латынь, чтобы читать Софокла и Цицерона в подлиннике. — Он насупил брови, призадумался на мгновение и добавил: — Мам, а с какой стати ты так гневалась недавно? Ты что, не видела, что этот мальчуган глуп и назойлив?

Жозиана захватила пальцами рыжую прядь и принялась крутить между пальцами, точно нитку пряжи при вязании.

— Понимаешь, мне хотелось бы, чтобы ты был таким, как все, как все мальчики твоего возраста… Мне не нужен гений, мне нужен мой двухлетний сыночек.

Младшенький помолчал, подумал, а потом сказал:

— Не понимаю. Я тебя от стольких хлопот избавляю тем, что сам занимаюсь своим образованием… Я-то думал, ты будешь мной гордиться… Знаешь, ты меня очень огорчаешь тем, что не можешь принять меня таким, какой я есть… Ты видишь во мне только мою необычность, странность, но неужели ты не замечаешь, как я люблю тебя, как хочу тебе понравиться? Не резон злиться на меня только потому, что я не такой, как все…

Жозиана разрыдалась и осыпала его градом мокрых от слез поцелуев.

— Ну прости меня, малыш, прости… Давай попробуем почаще устраивать себе вот такие чудесные моменты, когда наши сердца тянутся друг к другу, когда я чувствую, что ты мой родной, мой сыночек, и тогда я не стану навязывать тебе всяких глупых Эмилей.

Он, зевнув, спросил ее: «Обещаешь?» — и когда она прошептала: «Обещаю», немедленно провалился, как камушек, в крепкий, богатырский сон.



Вечером, когда Марсель Гробз скользнул в супружеское ложе, нашаривая толстыми пальцами, покрытыми рыжей шерстью, нежное тело подруги, Жозиана оттолкнула его, сказав:

— Надо поговорить.

— О чем? — спросил он, скривившись.

Он весь долгий рабочий день провел, ожидая тот сладкий миг, когда он взгромоздится на Жозиану и проникнет в нее нежно, неспешно и мощно, нашептывая любимой на ухо всякие ласковые словечки, которые он напридумывал между подписыванием контрактов, проверкой ведомостей, беседой с китайским поставщиком и спором с представителем мебельной фирмы, не желающим скинуть цену.

— О сыне твоем. Я тут застукала его за чтением «Характеров» Лабрюйера.

— Сыночек мой золотой! Ох, как же я его люблю! Ох, как же я горд! Сынок, плоть от плоти моей, ох, далеко пойдет мой ненаглядный, вот увидишь!

— Это еще не все! После того как он мне рассказал биографию Лабрюйера, он заключил, что желает выучить латынь и греческий, чтобы читать классиков в подлиннике.

Марсель Гробз, преисполненный ликования, почесывал пузо.

— Ну и правильно! Мой сын, сразу видно. Если бы кто-то меня немного подтолкнул, я бы, может, тоже выучил латынь, греческий и знал бы все про писателей и гипотенузы.

— Что за бред ты несешь? Ты был нормальным ребенком, и я была нормальным ребенком, но мы произвели на свет монстра!

— Ну нет же! Видишь ли, нас с тобой воспитывали пенделями да тумаками, ценили нас не выше морковной ботвы, а тут вдруг маленький гений… Разве жизнь не прекрасна?

— Да, вот только Глэдис, наша последняя домработница…

Марсель порылся в памяти. Последнее время домработницы менялись с головокружительной быстротой. И оплата была достойная, и условия труда вполне комфортные. Жозиана относилась к девушкам с уважением и сама не брезговала домашней работой, и притом готова была наброситься на любого, употребившего слово «прислуга». Она сама так долго была просто прислугой.

— Собрала вещички! А знаешь почему?

Марсель прыснул, едва сдерживая хохот.

— Нет, — сказал он, лопаясь со смеху.

— Из-за Младшенького. Он хотел, чтобы она ему читала, а она хотела заниматься уборкой.

— По-моему, читать прекрасные образцы изящной словесности гораздо менее утомительно, чем надраивать места общего пользования…

— Ты говоришь прям как он! Когда я с тобой познакомилась, ты говорил «нужник», как все нормальные люди…

— Ну, понимаешь… я читал ему каждый вечер, и это на меня повлияло… Я понимаю этого парня, он жаден до знаний, он любопытен, хочет учиться, не хочет скучать, когда с ним разговаривают. Нужно постоянно его чему-то обучать. И ты должна быть не только мамой, ты должна быть как Пико делла Мирандола.

— Это еще кто? Твой дружок?

Марсель расхохотался, стиснув ее ручищами.

— Кончай мозги компостировать себе и другим, птичка моя. Мы так счастливы втроем, а ты своими вопросами только неприятности накликиваешь…

Жозиана пробормотала что-то неразборчивое, и Марсель воспользовался этим, чтобы положить ей руку на грудь.

— А тебе не кажется, что он какой-то слишком красный? — снова взялась за свое Жозиана, слегка отодвинувшись. — Такое впечатление, что он все время в ярости. Покрасневший от гнева. Я его боюсь… Еще я боюсь, что не поспеваю за его мыслями, боюсь, что он будет меня за это презирать. У меня же нет высшего образования! Я не оканчивала государственный университет болтологии!

— Да Младшенькому глубоко наплевать, он выше этого! Знаешь, что мы сделаем, мусечка, мы наймем для него персонального преподавателя. Нянька этому парню не нужна, его надо с ложечки кормить свежими знаниями, учить его географии, латыни и греческому, учить, почему Земля вертится, почему она круглая и почему до сих пор не затерялась в бескрайних просторах космоса. Он просит, чтобы его научили пользоваться линейкой и компасом, применять правило буравчика и извлекать квадратные корни…

— А почему, кстати, говорят «квадратные корни»? Ведь, они не квадратные и совершенно не корни! Нет, мой волчище, с появлением наставника я почувствую себя еще более брошенной. Еще большей невеждой…

— Нет же! И потом, ты тоже научишься всяким замечательным штукам… Ты будешь присутствовать на занятиях и сама начнешь охать и ахать, аж рот раскроешь от удивления, как все это здорово и какие это тебе открывает горизонты…

— Несчастная моя голова, — вздохнула Жозиана, — совсем бедненько она обставлена. Ничему-то меня не учили. Понимаешь, о чем я тебе говорю, волчище, самая большая несправедливость в мире в том, что человек не может потреблять с рождения всю эту прекрасную премудрость.

— Ну вот ты и нагонишь! Зато потом ты мне будешь говорить: «Ох, ну ты и серость! Поразительное невежество!» — и мне тоже придется смиренно повторять с вечера уроки. Поверь мне, любимая, ты не глупее нашего сына, а этот парнишка послан небесами, чтобы нас научить… Он не такой, как все. Ну и отлично! Пусть будет не такой. Мне лично наплевать. Я готов на это, да хоть бы у него было три ноги и один-единственный глаз, уж какой есть. А ты чего хочешь? Ребенка, официально признанного нормальным? С печатью и подписью? Да уж деваться некуда от этой нормы! Она производит одинаковых ограниченных ослов, ревущих одну и ту же песню и совершенно неспособных думать. Надо взорвать эту норму, перетряхнуть хорошенько, перевернуть с ног на голову. К дьяволу всех этих настороженных мамаш с их заурядными отпрысками! Они не представляют, какое сокровище нам досталось, они не могут себе этого представить, у них шоры на глазах! Зато мы… О восторг и упоение! О счастье! О божественный подарок каждую секунду нашей жизни! Так что прижмись ко мне, мой любимый пухлик, кончай себе мозги накручивать, тебя ждет истинное блаженство, я вознесу тебя на небеса, куколка моя, нежная моя девочка, краса моя писаная, жена моя, обиталище мое, мой квадратный корень, помпадурочка моя…

И с каждым его словом мусечка успокаивалась, размякала и в конце концов замурлыкала, смятая натиском любимого своего рыжего здоровяка, и вот уже они вместе стенали и всхлипывали, карабкаясь на лестницу наслаждения.



На следующее утро, во время завтрака, им позвонил адвокат Анриетты. Анриетта Гробз, вдова Плиссонье, мать Ирис и Жозефины Плиссонье, вторым браком бывшая замужем за Марселем Гробзом, была готова подписать бумаги о разводе. Она была согласна на все условия, но только просит сохранить фамилию мужа.

— А с какой стати Зубочистке понадобилось сохранять твою фамилию? — недоверчиво спросила Жозиана, еще слегка помятая после ночи любви. — Она всегда ненавидела эту фамилию, ее буквально от нее тошнило. Тут пахнет жареным, она снова хочет втянуть нас в какую-то грязную историю, вот увидишь…

— Нет, сокровище мое! Она подчинилась, и это главное! Не ищи пятна на Солнце! Безумие какое-то: как только мы живем счастливо и гладко, ты везде видишь зло!

— Будто бы она смогла превратиться в кроткую овечку! Ни на секунду в это не поверю. Волк в овечьей шкуре, вот она кто. Она вовек не растеряет своей злобности…

— Да она сдается, говорю тебе. Я заставил ее глотать пыль и грызть землю, она без сил, она просит пощады…

Марсель Гробз чихнул, достал из кармана платок в клетку и трубно высморкался. Жозиана сморщила нос.

— А где те бумажные платки, которые я тебе с собой дала? Куда ты их дел?

— Ну, мусечка, я люблю свой старый клетчатый платок…

— Этот рассадник микробов, вместилище вирусов! И к тому же ты на кого похож? На деревенского мужика, вот!

— А мне не стыдно, что я из деревни… — отвечает Марсель, убирая платок в карман, прежде чем его схватит и отберет Жозиана. Она и так на прошлой неделе дюжину таких выкинула в мусорку.

— И вот эдакий мужлан хочет нанять сыну наставника! И вот эдакий мужлан хочет штурмовать высоты Мирандолы! Хорошо мы будем выглядеть перед источником познания с твоими подтяжками и платками в клетку!

— Я сегодня же начну разузнавать, где можно найти такого человека, — сказал Марсель, очень довольный, что удалось сменить тему.

— И будь добр, выбирай тщательно! Мне не нужен ни напудренный виконтик, ни бородач-марксист. Найди старорежимного умника, чтобы я могла понять хоть часть того, что он вещает!

— То есть ты не против?

— Ну, тут бабушка надвое сказала… я прежде на него гляну, а там разберемся. Не дай бог окажется шпион Зубочистки…



«А нужно ли в самом деле рассказывать ему правду, всю правду как есть? — задумалась Ширли, глядя, как Гэри убирает со стола, отчищает сковородку из-под лазаньи, льет на нее горячую воду, добавляет каплю средства для мытья посуды. Можно ли добиться счастья, говоря правду? Ширли вовсе не была в этом уверена. — Я все расскажу, и никогда уже не будет так, как раньше.

Нам сейчас уютно в привычном спокойствии, объединяющем нас, я знаю, когда он обернется ко мне, с какой ноги шагнет, какую руку вытянет, когда откинет прядь со лба, когда удивленно приподнимет бровь, я знаю все это, свое, родное, домашнее.

Ужин закончился, лазанья была — пальчики оближешь, негромко играет Гленн Гульд. Вот сейчас мы одновременно сыто кашлянем «кхе-кхе» и почувствуем, насколько мы едины.

А через две с половиной минуты…



Я заговорю, возведу между нами стену из слов, поставлю между нами незнакомца, и ничто более не будет ясным, понятным, прозрачным. Правда удобна для того, кто ее получает, возможно, но для того, кто должен ее открыть, — это суровое испытание. Как только я раскрыла «правду» о своем рождении человеку в черном, он начал меня шантажировать. И добился ежемесячной ренты в обмен на молчание[18]».



Сегодня утром, по дороге на Хэмпстед-Хит, она промчалась мимо большого рекламного плаката, прославляющего фирменные джинсы с помощью слогана: «Правда мужчины в том, что он скрывает», а ниже значилось: «Не стоит скрывать ваши формы, пусть их подчеркнут наши джинсы…» Она забыла название фирмы, но эти слова преследовали ее всю дорогу, и, привязывая велосипед к ограждению у пруда, она чуть не проглядела человека в шапочке и вельветовых штанах, который как раз собрался уезжать.

Damned!

Они улыбнулись друг другу. Он потер нос толстой кожаной перчаткой на меху и кивнул, словно подтверждая: вода замечательная. Она так и осталась стоять с разинутым ртом, а в голове крутилось: «Правда мужчины в том, что он скрывает». Что скрывается за учтивой улыбкой и широкими плечами этого человека? Человека, на которого ей жутко захотелось опереться. А может, он ничего не скрывает, потому-то она так и тянется к нему…

В этот момент протяни он ей руку — и она последовала бы за ним на край света.



Ширли вздохнула и стерла след от томатного соуса с красивой навощенной скатерти, которую Гэри привез из Парижа.

Подумала о докладе, который они сдали накануне: «Как изгнать пестициды из наших тарелок?» Какая польза есть фрукты и овощи, если они опасны для здоровья? В кисти винограда, собранной в одной из стран Евросоюза, обнаружено шестнадцать токсичных продуктов. «Я сражаюсь с ветряными мельницами».

Она подняла голову. Гэри сложил тарелки в раковину. Это означало, что он не собирается прямо сейчас мыть посуду — прямо сейчас он намерен начать разговор.

Она почувствовала ватный комок в горле, от которого мгновенно высохли язык, гортань, а заодно и все внутренности. Она нервно сглотнула.

— Сделаешь мне травяного чаю?

— Чабрец, розмарин, мята?

— А вербена у тебя есть?

Он посмотрел на нее с недоумением:

— Я тебе говорю, какой у меня есть, а ты спрашиваешь тот, которого нет…

Он казался слегка раздраженным. Напряженным.

— Ладно-ладно. Я буду чабрец.

Он налил воды в чайник, достал заварной чайничек, пакетик с чабрецом, чашку. По резкости, торопливости его движений Ширли поняла, что ему не терпится сесть напротив и начать задавать вопросы. Очень любезно с его стороны, что дал ей спокойно поужинать.

Со стены на нее внимательно смотрели Боб Дилан и Оскар Уайльд. Боб выглядел серьезным и усталым, Оскар двусмысленно ухмылялся, буквально напрашиваясь на оплеуху.

Она спросила:

— Ты видел своего преподавателя по фоно?

— Да, сегодня днем… очень классный. У меня была с ним встреча в Хэмпстеде, неподалеку от того места, где ты купаешься. Он живет в одной из мастерских в поселке художников на берегу пруда. Но я не думаю, что с утра пораньше он плещется в ледяной воде! Для его пальцев это не полезно.

— Значит, я могу портить себе руки сколько влезет…

— Я так не говорил! Ну и ну! Ты во всем видишь дурное… Relax, mummy, relax… Ты становишься жуткой занудой.

Ширли предпочла не обратить внимание на слово «зануда». Если они начнут цепляться к словам и обижаться, им так и не удастся поговорить. Но она взяла на заметку, что в следующий раз обязательно попросит его не употреблять в ее адрес это слово.

— Когда начнешь?

— В понедельник утром.

— Так сразу?

— Школьный год давно начался, и если я хочу нагнать, мне надо поторапливаться. Один урок раз в два дня у него, остальное время я работаю дома как минимум пять часов в день. Видишь, это для меня совсем не шутки.

— И сколько он берет за урок?

— Ему платит Ее Величество Ба.

— Гэри, мне это не нравится…

— Но в конце концов, она моя бабушка!

— У меня такое ощущение, что ты меня хочешь выкинуть из своей жизни…

— Да хватит дергаться по пустякам! Ты нервничаешь по поводу нашего сегодняшнего разговора и обижаешься на любую мелочь! Relax…

Он накрыл ее ладонь своей.

— Давай начинай… Чем скорее мы поговорим, тем скорее разрядится атмосфера.

— Ладно, согласна… Ох! Это не слишком долгая история. И сразу предупреждаю — не особо романтичная и не особо увлекательная.

— Я не жду от тебя романа с продолжением, мне нужны факты.

— Ладно-ладно… Знаешь, я, наверное, выпила бы вина. У нас еще осталось?

Она протянула стакан, и Гэри вылил в него все до капли.

— Знаешь примету? В течение года у тебя появится муж или ребенок, — засмеялся он.

— Вот еще! — буркнула она.



Ширли отхлебнула вина, подержала его во рту, проглотила и начала:

— Мне было лет шестнадцать, когда твой дед отправил меня в Шотландию. Сперва в закрытый пансион, где царили строгие правила, потом в Эдинбургский университет, потому что в Лондоне я устроила ему веселую жизнь. Я отгородилась ото всех глухой стеной, приходила домой, так скажем, не в кондиции, втыкала в нос иголки размером со спицу, носила широкие юбки типа «баба на чайнике» и курила вонючие самокрутки, отравляющие благопристойные коридоры дворца. У твоего деда уже не получалось совмещать обязанности камергера и обязанности отца. Что самое неудобное — мы ведь жили прямо в Букингемском дворце, — в любой момент мог разразиться скандал и запятнать честь королевы. Вот меня и отправили в Шотландию. Я продолжала бесконечную фиесту, но при этом умудрялась сдавать экзамены, так что меня не отчисляли. И главное, самое главное, — примерно год спустя я встретила парня, Дункана Маккаллума, красавца шотландца, из знатной семьи — замок, фермы, леса, угодья, все дела…

— Старинный шотландский род?

— Я не спрашивала его генеалогическое древо. Мы не слишком много значения придавали родословным и надписям на визитках. Быстрый взгляд, симпатия, ночь вместе, а потом — как в море корабли, и если вновь доведется встретиться, все начнется сначала — или вообще ничего не будет. С твоим отцом мы так начинали несколько раз…

— А какой он был?

— Как тебе сказать… Допустим, ты на него очень похож. Тебе нетрудно будет его узнать, если ты вдруг окажешься с ним нос к носу… Высокий брюнет с длинным носом, с зелеными или карими глазами — в зависимости от настроения, широкоплечий, как игрок в регби, сногсшибательная улыбка, короче, красивый парень… Что-то в нем было совершенно неотразимое. Мне уже было не важно, умен он, добр или смел, только бы оказаться в его объятиях. Я не одна была такая… Все девушки за ним бегали. А! Вот еще что: у него был длинный тонкий шрам через всю щеку, он утверждал, что его ударил саблей пьяный русский в Москве… Не уверена, что он когда-либо был в Москве, но эффект был потрясающий, девушки млели и просили дать потрогать…

— А ты уверена, что мой отец — именно Дункан Маккаллум, а не кто-либо другой?

— Я влюбилась — то есть я тогда запрещала себе так думать! Я бы лучше горло себе перерезала, чем призналась в таком мелкобуржуазном чувстве, — но в одном я уверена: с той минуты, как я его увидела, я уже не спала ни с кем другим…

— Ну, мне подфартило!

— Можно даже сказать, что ты — дитя любви… По крайней мере с моей стороны…

— Странная любовь, — вздохнул Гэри. — Сплошная халтура.

— Времена были тяжелые… для людей заканчивалась эпоха семидесятых: «Мы дети цветов, давайте любить друг друга», — и они оказались лицом к лицу с реальностью. А реальность была нерадостной. Это эпоха Маргарет Тэтчер, панков, групп «Клэш» и «Секс Пистоле», забастовок и всеобщего разочарования. Все пели, что мир — дерьмо, и действительно так считали. И то же самое с любовью.

— Ну а что он-то сказал, когда узнал?

— Мы были в пабе, вечером в субботу, я весь день искала его, чтобы поговорить… Он был там с приятелями, у всех по кружке пива в руке… я подошла… меня слегка колотило… Он склонился надо мной, обнял меня за плечи, я сказала себе: «Уф… я не одинока. Он мне поможет, независимо от того, что мы решим…» Я все ему рассказала, и со своей обворожительной, сногсшибательной улыбкой он ответил: «Честно говоря, дорогая, это твои проблемы», повернулся к друзьям и перестал меня замечать. Как в лицо плюнул.

— Он даже не хотел меня увидеть?

— Он бросил меня прежде, чем ты родился! Когда я его встречала, он со мной не здоровался. Даже когда у меня уже было пузо как воздушный шар!

— Но почему?

— Причина простая: есть такая штука, называется ответственностью, и вот она у него напрочь отсутствует…

— Ты хочешь сказать, что человек он не очень?..

— Я ничего не хочу сказать, я констатирую факт…

— И ты сохранила ребенка…

— Я знала, что буду тебя безумно любить, и не ошиблась…

— А что дальше?

— Я рожала одна. В больнице. Пришла туда пешком, пешком ушла. Записала тебя на свое имя. Очень быстро вернулась в университет. Я бросала тебя одного в комнатушке, которую мы снимали. Мы жили у очень милой дамы. Она помогала мне, смотрела за тобой, меняла подгузники, давала бутылочки со смесью, пела тебе песенки, когда я уходила на учебу.

— А как ее звали?

— Миссис Хауэлл…

— Миссис Хауэлл?

— Да. Она очень, очень тебя любила. Даже плакала, когда мы уезжали. Ей было тогда под сорок, ни мужа, ни детей, она знала твоего отца, была родом из той же местности в шотландской провинции. Ее мать работала в замке и бабушка тоже. Она говорила, что Дункан Маккаллум негодяй и бездельник, что он меня не стоит. Хорошая была женщина, добрая и славная, хоть и слегка поддавала. Ты был идеальным ребенком. Никогда не плакал, постоянно спал. Когда твой дед приехал навестить меня в Шотландию, его ждал шок. Я ничего ему не рассказывала. Он увез нас обоих в Лондон… Тебе было три месяца.

— И ты никогда больше ничего не слышала о…

— Никогда.

— Даже от этой женщины, миссис Хауэлл?

— Он ни разу не пришел к тебе, он не спросил мой адрес, когда я уезжала. Вот и все. Гордиться нечем.

— Я представлял свое появление более ярким и триумфальным.

— Увы и ах… Теперь от тебя зависит, сделаешь ли ты свою жизнь яркой и триумфальной.

«Двадцать лет спустя я предъявлю сына этому недостойному человеку. Сына, ради которого он в жизни пальцем не шевельнул. Ни одной бессонной минутки не провел. Ни разу не впал в панику, когда он температурил. Не потратил на него ни пенни. Ни разу не заглянул в дневник и не сводил к зубному.

Сына, готового его любить. Он будет говорить: «Это мой сын!» — представляя Гэри знакомым.

Я его отец. И его мать. Мать и отец в одном лице.

А он — осеменитель. Метатель сперматозоидов. Насладился — и скорее дальше».



Гортензия Кортес не знала страха.

Гортензия Кортес презирала страх.

Гортензии Кортес было отвратительно это чувство. «Страх, — заявляла она, — это плющ, опутывающий мозг. Он цепляется корнями, выпускает листья, наливается, душит нас медленно, но верно. Страх — это сорняк, а сорняки надо выпалывать и обрабатывать пестицидами».

Пестицид, который применяла Гортензия Кортес, в психологии назывался дистанцированием. Когда чувствовала, как страх поднимается удушливой волной, она отталкивала от себя опасность, отстранялась от нее, отделяя ее от всего окружения, и… смотрела ей в лицо, приговаривая: «Вовсе и не страшно. Не боюсь тебя, жалкая коряга, вырву тебя с корнем».

И ведь получалось.

У Гортензии Кортес — получалось.

Начала она еще в детстве, заставляя себя ходить из школы домой в одиночку в темноте. Она наотрез отказывалась, когда мать предлагала ее встретить. Прятала в кармане вилку. Зажав в руке вилку, высоко вздернув подбородок, шла вперед со своим школьным ранцем за плечами. Готовая защищаться до последнего. «Вовсе не страшно», — повторяла она, а ночь сгущалась вокруг, пугая призраками.



Потом она подняла планку выше.

Пригрозила своей боевой вилкой, когда парень вознамерился поцеловать ее против ее воли.

Вонзила ее в ляжку какому-то здоровяку, который преградил ей дорогу на лестнице, требуя два евро в качестве дани за проход. Вонзила ее в глаз насильнику, который хотел затащить ее в подвал.

Вскоре вилка ей уже была не нужна.

У нее появилась репутация.

Единственный вопрос, который задавала себе Гортензия в процессе научно обоснованного укрощения страха, был такой: почему только она так поступает?

Вроде бы так просто. Лежит на поверхности.

И тем не менее…

Отовсюду слышалось: «Я боюсь, мне страшно…»

Страшно, что не повезет, что не хватит денег, страшно кому-то не понравиться, страшно сказать да или нет, страшно, что будет больно. А ведь как только скажешь: «Я боюсь», — тут как раз и произойдет самое худшее. Почему же мать, взрослый человек, который должен защищать ее, дрожит от страха, завидев грубияна или получив письма со счетами? И вообще пугается собственной тени? Гортензия не понимала. Она решила больше не мучиться вопросами и двигаться дальше.

Двигаться вперед. Учиться. Не загромождать себе дорогу эмоциями, не обременять себя чувствами, страхами, желаниями, этими паразитами сознания. Словно время ее поджимало. Словно она не имела права на ошибку.

Единственное, что ускользало от безжалостной карманной вилки Гортензии, — смерть отца, которого сожрал крокодил в болотах Кении. Сколько ни пыталась она твердить: «Антуан», «крокодил», «ничуть не страшно», ей все снились страшные сны, в которых она погибала в зубастой пасти. Никогда, говорила она себе, просыпаясь в поту, никогда! И обещала укрепить себе стальной панцирь, чтобы выстоять. Чтобы противостоять этим снам. У нее не получалось уснуть. Мерещилось, будто в глубине комнаты желтым огнем горит жадный взгляд подстерегающего ее крокодила…

После того как Гэри Уорд бросил ее посреди улицы, после того как ее сердце и тело утонули в угольно-черном дыму желания, после того как он поцеловал ее так, что у нее едва крышу не снесло, Гортензия отдалила от себя образ Гэри, посмотрела на него со стороны, остудив свое сердце, разглядела во всех подробностях и решила, что самое разумное в ее положении — подождать. Послезавтра он позвонит.



Он не позвонил ни послезавтра, ни через день, ни потом.

Она вычеркнула его из всех списков.

Ее жизнь не зависела теперь от Гэри Уорда. Не зависела от поцелуя Гэри Уорда, от счастья, брызжущего с губ Гэри Уорда. Она была хозяйкой своей жизни — она, Гортензия Кортес.

Ей достаточно четко сформулировать свои желания и чаяния, чтобы удовлетворить их лишь собственной волей.

Гэри Уорд непредсказуем, невыносим, ненавистен, раздражающ.

Гэри Уорд безупречен.

Она хотела только его. И она его получит.

Но позже.

В этот день в метро на линии «Нозерн», черной линии, которая вела от ее колледжа до дома, где она снимала большую квартиру вместе с четырьмя другими студентами-парнями, между прочим, Гортензия прочла свой гороскоп в забытой на лавочке газете. В рубрике «сердечные дела» говорилось: «Если вам тяжело продолжать отношения, прервите их. А потом сможете возобновить…»

«Крибле-крабле-бумс», — прошептала она, складывая газету, решено: она его забудет.

Еще одно спасало Гортензию Кортес, кроме решимости и вилки в кармане: высокое мнение о собственной персоне. Мнение, которое она считала оправданным. Доказательством тому служили ее работы. «Я не какая-нибудь бездельница, я не филоню и не халтурю, бьюсь за то, чтобы получить свое и чтобы мою работу оценили».

Иногда она сомневалась, хватит ли ей упорства, чтобы продолжать борьбу.

Уверенности не было.

Ей нужны были результаты, чтобы поспешать дальше. Чем больше улыбалось счастье, тем быстрее она двигалась вперед. «Роман с Гэри отвлек бы меня от основной цели, — думала она, разглядывая людей вокруг. — Я, может, стала бы как та девица, что демонстрирует красные ляжки из-под мини-юбки, или как вон та, что жует жвачку и рассказывает, как они с Энди провели вечер: «Ну вот, и он мне говорит… ну а я ему говорю… короче, он меня целует… ну, мы это, понятное дело… А на следующий день он не звонит… что же делать?» Две несчастные жертвы, блеющие какую-то чушь на невнятном языке влюбленных. Не слишком отдаваясь любви, я ничем не рискую, и меня за это любят. Таковы мужчины: чем больше их любишь, тем меньше они себя растрачивают на ответное чувство. Закон природы. Поскольку я никого не люблю, у меня миллион воздыхателей, и я могу выбрать того, кто мне в данный момент больше подходит».



Поцелуй Гэри в черной лондонской ночи на фоне зелени парка нарушил ее душевное равновесие. Она почувствовала, что выбита из колеи. Чуть было не превратилась во влюбленную дуреху. «Нет, я не дуреха. Я не курю, не пью, не употребляю наркотики и не развратничаю. Сначала это была просто поза, не хотелось быть как все, сейчас это осознанный выбор, я поняла, что таким образом экономлю время. Когда я достигну цели — открою свой модный дом, когда у меня будет своя собственная марка, — я смогу обратить внимание на остальных людей. А пока мне нужно сконцентрировать всю энергию на карьерном росте. Начать собственное дело, быть эгоисткой до мозга костей, стать второй Коко Шанель, навязать свое видение моды, даже при том, — озарило ее мгновенное прозрение, — что мне еще учиться и учиться. Но я знаю, к чему стремлюсь: к исключительной элегантности, к высокой классике, нарушенной одной или двумя неожиданными деталями. Нарушить чистоту. Испачкать ее. И увековечить полученное, подписав моим именем. Научиться легкости линий, точности рисунка, а потом все смять, порвать красивую картинку. Удар кинжалом по безупречности».

Она вздрогнула, глубоко вздохнула. Не терпелось скорее ринуться в бой. «В любом случае я ставлю только на это. Человеческая плоть и ее устремления куда как скучны по сравнению с моими планами».

Она дошла до улицы Энджел, поскользнулась на обертке от «Макдоналдса», сердито выругалась. Проходя мимо сети ресторанов «Готовая еда», пожала плечами: ну и названьице, вот деревня! Последние метры, отделявшие ее от дома, посвятила картине апофеоза своей карьеры. Ее окружили журналисты со всего мира, и она в пиджачке и шароварах из шерстяного крепа цвета перванш и сандалиях «Живанши» объясняла им идею своей коллекции, как вдруг, открыв ключом дверь, она услышала язвительное замечание Тома, молодого англичанина, служащего в банке:

— Гортензия! Ну ты и засранка!

Гортензия холодно взглянула на Тома. Белобрысый блондинчик с длинной жидкой бородкой, он обычно смотрел на нее печально и безнадежно, как бассет на миску с едой, до которой никак не достать.

— Что стряслось, Томми?! Прихожу домой еле живая от усталости, весь день занятия, а тут еще ты со своими инсинуациями!

Она повесила пальто в прихожей, размотала толстый белый шарф, в несколько слоев обвивавший шею, поставила сумку, набитую учебниками и папками, и тряхнула длинными каштановыми волосами перед носом безобидного простака (так по крайней мере она считала до сих пор).

— Ты оставила использованный тампон в ванной.

— Ах! Ну извини. Я, верно, задумалась…

— И это все, что ты можешь сказать?

— Выходит, ты не знал, милый Томми, что раз в месяц у женщин случается кровотечение и это называется месячные?

— Но ты не имеешь права бросать свои тампоны в нашей ванной!

— Я же сказала: извини, я больше не буду… Сколько раз тебе повторять?

Она одарила его самой очаровательной из своих улыбочек.

— Ты, мерзкая эгоистка, даже не подумала о нас, о парнях, с которыми живешь в одной квартире!

— Я уже дважды извинилась, может, хватит? Я не собираюсь каяться, валяться у тебя в ногах и посыпать голову пеплом! Не должна я была его там забывать, это точно, ну а теперь что тебе еще нужно? Отдаться тебе в качестве компенсации? Исключено. Я, кажется, четко обрисовала ситуацию: никаких телесных контактов между нами быть не может. Как ты провел день, а? Небось трудно было на работе, на бирже падение… Тебя не выгнали ненароком? Ах, ну конечно! Давай сама догадаюсь: тебя выгнали, и ты срываешь на мне зло…

Томми, казалось, потерял дар речи от такого напора, но потом вновь принялся обличать Гортензию, через слово повторяя «тампон», «тампон».

— Ладно, Томми, хватит уже! Я готова поверить, что ты не знал, что такое тампоны, пока не нарвался на мой… Надо привыкать, если хочешь когда-нибудь замутить с девушкой… С настоящей девушкой. Не с той алкашкой, которую ты притащил в субботу вечером…

Он замолчал, развернулся и вышел из кухни, бормоча на ходу: «Жуткая девка, а? Просто Нарцисс в юбке! Говорил я им, никаких девок в квартире! И ведь прав был, как оказалось!»

Гортензия посмотрела ему вслед и проверещала:

— Знай же, что человек, который не сосредоточен на себе, ничего в жизни не добьется! Если я в двадцать лет не буду Нарциссом в юбке, к сорока я превращусь в мать Терезу! Нет уж, нет уж! А ты должен брать с меня пример, вместо того чтобы критиковать. Один урок — пятьдесят фунтов, если хочешь, я выпишу чек.

И она вошла на кухню, чтобы сварить себе кофе.

Ей предстояло всю ночь работать. Тема домашнего задания: нарисовать целый гардероб, основываясь на трех базовых цветах — черном, сером и темно-синем, начиная с обуви и заканчивая очками, платочком, сумкой и другими аксессуарами.

Остальные три соседа уже ждали ее возле кофе-машины.

Питер, Сэм и Руперт.

Сэм и Руперт работали в Сити, а Сити лихорадило. Они приходили с работы все позже, горбясь под грузом забот, и за чашкой вечернего кофе вспоминали, кого еще уволили за последний дни. А утром они вставали все раньше. Скрипя зубами, читали объявления в газетах.

На кухне установилась плотная удушливая атмосфера нависшей беды. Нахмуренные брови, унылые лица — страдание напоказ.

Гортензия выбрала в кофе-машине режим «очень крепкий», включила: ни единое слово не слетело с уст трех скорбящих. Она открыла холодильник, достала двадцатипроцентный творожок и кусочек ветчины. Ей необходим белок. Она взяла тарелку, выложила творожок, нарезала на тонкие ломтики ветчину. Они переглянулись с тем же трагическим видом.

— Да что случилось?! — спросила она наконец. — Вы все думаете про тампоны, и у вас отбило аппетит? Вы не правы. Знайте, что тампоны способны саморазлагаться и не засоряют природу.

Она хотела сострить. Сказать что-нибудь забавное, чтобы разрядить обстановку.

Они одновременно пожали плечами, глядя на нее с немым укором.

— Я не знала, что вы такие впечатлительные, парни. Я натыкаюсь на ваши грязные трусы в коридоре, на вонючие носки, на презервативы возле мусорного ведра и грязные тарелки в раковине, на липнущие кружочки от вашего пива и ничего не говорю! Или, наоборот, говорю себе — такова мужская натура, они всегда оставляют бардак на своем пути. У меня не было брата, но с тех пор, как с вами живу, я представляю, что это такое…

— У Тома сестра умерла. Сегодня утром покончила с собой… — перебил Руперт, испепеляя ее взглядом.

— Вот оно что! — с набитым ртом отозвалась Гортензия. — Вот почему он на меня набросился… А я-то думала, его из банка погнали… А почему она покончила с собой? Несчастная любовь или страх перед будущем?

Они пораженно уставились на нее. Сэм и Руперт одновременно поднялись и в едином порыве демонстративно вышли из кухни.

— Ох! Послушай, я ее не знала, его сестру! Ты что, хочешь, чтобы я рвала на себе волосы и истошно рыдала?

— Мне бы хотелось, чтобы ты проявила капельку сочувствия…

— Ненавижу это слово! До чего вонючее! А сахара нет больше? Если я обо всем не позабочусь, начинается черт знает что…

— Гортензия!!! — заорал Питер, громыхнув по столу кулаком.

Питер был высокий сухощавый брюнет. Двадцать пять лет, рябое от былых юношеских прыщей лицо, впалые щеки. Он носил маленькие круглые очки и слыл математическим гением. Гортензия так и не смогла понять, чем он занят — что-то связанное с механикой. Она кивала, когда он говорил о чертежах, опытах, проектах, двигателях, решив для себя, что ей не стоит вдаваться в эти материи. Она встретила его в поезде «Евростар», ей пришлось тогда тащить три тяжелые сумки. Он предложил помочь. Она протянула ему две, самые тяжелые.

Именно благодаря Питеру Гортензия смогла вселиться в дом. Он мужественно бился за то, чтобы друзья согласились на присутствие девушки в качестве соседки. Гортензии понравилась идея жить с парнями. Ее предыдущие опыты совместного проживания с разными девицами были плачевны. А парни, если отбросить их неряшество и пофигизм, были гораздо приятнее в повседневном быту. Они называли ее «принцессой» и сами чинили сломанные батареи и засорившиеся раковины. И все были немножко в нее влюблены… По крайней мере до сегодняшнего вечера… «Так-так, сейчас мне надо из кожи вон вылезти, чтобы вернуть их расположение. Мне необходимо остаться в этом доме, необходима поддержка Питера, если вдруг случатся неприятности. И потом, его сестра работает костюмершей в театре, и она вполне может когда-нибудь пригодиться. Успокойся, успокойся, деточка, и сосредоточься на судьбе этой несчастной самоубийцы».

— Ох, ну ладно. Согласна, это очень грустно. Сколько ей лет-то было?

— Не пытайся притвориться, что тебе интересно, так ты кажешься еще бессердечнее. Уж больно фальшиво звучат твои слова.

— Ну тогда что мне нужно говорить, а? — спросила Гортензия и развела руками, подчеркивая свое недоумение. — Я ее не знала, никогда не видела. Даже на фотографии! Ты сам хочешь, чтобы я притворялась, а когда я притворяюсь, ты на меня злишься!

— Мне хотелось бы, чтобы ты проявила капельку человечности, но требовать этого от тебя бесполезно…

— Вполне возможно. Я уже давно отказалась собирать в своем сердце всю мировую скорбь. Ее слишком много, я и так перегружена. Нет, серьезно, Питер, почему она решила наложить на себя руки?..

— Она потеряла на бирже все свои деньги… И еще целой кучи людей, которые на нее рассчитывали.

— А…

— Прыгнула с крыши собственного дома.

— А дом высокий? — Поскольку он вновь яростно на нее воззрился, она поправилась: — Ну, то есть я хотела спросить: умерла-то сразу, хоть не мучилась?

Она поняла, что зашла в тупик, и замолчала.

Так всегда бывает, когда притворяешься: начинаешь говорить неубедительно, и это сразу чувствуется.

— Да. Почти не мучилась. Несколько судорог, и все. Спасибо, что спросила.

«По крайней мере не страдала, — подумала Гортензия. — А может, на последних метрах она одумалась… Захотелось повернуть назад, затормозить… Ужасно, наверное, умереть в грязи. Выглядишь потом непрезентабельно. Служащий похоронного бюро заколотит крышку гроба, чтобы никого не напугать». Она подумала об отце и поморщилась.

— Гортензия, тебе надо измениться… — Питер помолчал минуту и добавил: — Мне пришлось бороться за то, чтобы ты могла здесь жить…

— Знаю-знаю… Но такая уж я есть. Не люблю изображать сочувствие.

— Ну а стать добрей ты не можешь? Хоть чуть-чуть?

Гортензия скривилась, услышав слово «добрей». Она ненавидела это слово. Такое же вонючее. Она призадумалась. Питер сверлил ее суровым вопрошающим взглядом.

А как у людей получается быть добрыми? Ни разу не пробовала. Попахивает обманом, душевными муками, изматывающими страстями и прочими трепыханиями.

Она доела творог и ветчину, допила кофе. Подняла голову. Посмотрела на Питера, который ждал от нее ответа, и выдохнула:

— Мне бы хотелось быть доброй, но не хотелось бы, чтобы это было заметно. Усек?



И вот настал день защиты диссертации.

День, когда после долгих лет занятий и исследований, конференций и семинаров, долгих часов в библиотеке, книг, статей и монографий Жозефина должна была предстать перед аттестационной комиссией и защитить свою работу.

Руководитель темы решил, что она готова. Была назначена дата. Седьмое декабря. Было решено, что все члены комиссии в сентябре получат по экземпляру ее работы, чтобы у них было время прочесть, изучить и сделать записи.

Было решено дать ей полчаса на представление, доклад и библиографию и полчаса, чтобы ответить на вопросы членов комиссии.

Было решено, что защита продлится с двух часов дня до шести вечера, в результате чего будет вынесен вердикт, а затем кандидат организует небольшой банкет с выпивкой.

Таков порядок.



Жозефина репетировала, словно собиралась участвовать в спортивных соревнованиях. Написала введение на триста страниц. Выслала по экземпляру работы каждому члену комиссии. И один экземпляр оставила на кафедре.

Защита была открытой. Ожидалось около шестидесяти слушателей, по большей части коллеги Жозефины. Она, впрочем, никого не приглашала. Ей хотелось остаться один на один с комиссией.



Всю ночь она ворочалась в кровати, пытаясь уснуть. Трижды вставала, чтобы убедиться, что текст лежит на журнальном столике в гостиной. Проверяла, не вылетел ли какой-нибудь листок. Считала и пересчитывала части. Перечитывала оглавление. Сличала названия глав. Все направления работы были развиты гармонично и логично. Главное — объем и смысл, советовал ей научный руководитель.