Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В XIX веке изменился и сам способ сервировки стола. До 1850-х почти все блюда подавались одновременно. Вошедшие в обеденную комнату гости находили еду уже на столах. Они сами брали то, что лежало или стояло рядом с ними, просили соседей передать им блюда, которые находились чуть дальше, или звали официанта, чтобы тот подал то или другое. Этот способ подачи назывался французской сервировкой (service a la française). Теперь же в моду вошла новая практика — русская сервировка (service a la russe), когда еду подавали к столу блюдо за блюдом.



Рис. 8. Избыточно сервированный обеденный стол: бокалы, кувшины с вином и графины из «Книги домашнего хозяйства» миссис Битон



Многим не нравился такой метод подачи, когда все едят одни и те же блюда в одном и том же порядке и к тому же всегда в одном и том же месте — в столовой. Если кто-то из гостей задерживался с предыдущей переменой, то следующую перемену — естественно, уже остывшую — приносили позже и всем остальным. Кому-то хотелось еще выпить, а кому-то не терпелось перейти к десерту.

Девятнадцатое столетие стало также веком избыточной сервировки. Перед каждым гостем самого обычного ужина обычно стояло девять (!) винных бокалов, и это только для сопровождения главного блюда; еще больше посуды приносили для десертов. Кроме того, к десерту выкладывали ослепительный комплект столового серебра, с помощью которого надо было есть все эти многочисленные яства. Специализированных кухонных приборов, которыми резали, на которые нанизывали, которыми прокалывали, выжимали и другими способами доставляли еду себе на тарелку, а оттуда в рот, было не сосчитать.

Гость за столом обязан был знать назначение не только каждого предмета из солидного комплекта ножей, вилок и ложек более или менее традиционного вида. Он также должен был уверенно манипулировать особой лопаточкой для сыра, ложечкой для маслин, вилкой для черепахи, вилочкой для устриц, палочкой для помешивания шоколада, ножом для желе, ножом для разрезания помидора на ломтики — словом, целым арсеналом умеренно полезных вещиц разных форм и размеров, сделанных из разных материалов. В одном наборе столовых приборов того времени имеется ни много ни мало — 146 предметов. Один из немногих инструментов, сохранившихся из всего этого изобилия до наших дней, — это нож для рыбы, и он не слишком упрощает дело: странная форма лезвия в виде раковины оказалась ничуть не удобнее обычного ножа.

Немало книг по этикету характеризовали обед как «настоящую пытку» со столь многочисленными правилами, что их нелегко было выучить назубок. Причем вы не могли нарушить эти правила так, чтобы этого никто не заметил. Протокол прописывал каждую мелочь. Если вы хотели выпить вина, вам требовалось найти человека, который выпьет с вами за компанию. Один иностранный гость писал своим домашним:


Часто от одного конца стола к другому посылают курьера, который объявляет, что мистер А желал бы выпить вина с мистером Б. После этого, а зачастую это непросто, следует поймать взгляд того, кто это предложил, а потом, не отрывая глаз от своего «собутыльника», поднять бокал и с самым серьезным видом выпить.


Кое-кому следовало бы лучше знать правила поведения за столом. Джон Джейкоб Астор, один из первых американских миллионеров и явно не слишком воспитанный человек, на одном из званых ужинов ошеломил своих соседей по столу тем, что без тени смущения вытер руки о платье сидевшей рядом дамы. Популярная американская книга «Законы этикета, или Краткие правила поведения в обществе» сообщает читателям, что они могут «промокнуть губы скатертью, но не сморкаться в нее». Другая книга серьезнейшим образом напоминает нам о том, что в высших кругах считается невежливым «нюхать кусок еды, уже подцепленный на вилку». Там же говорится: «Обычай благовоспитанных людей таков: суп надо есть ложкой».

Время приема пищи тоже сдвигалось — до тех пор, пока не наступал самый неудобный для трапезы час суток. Обед затягивался за счет обременительных и порой бессмысленных светских визитов вежливости, которые полагалось правильным наносить ежедневно с двенадцати до трех. Если кто-то заглядывал к вам, но не заставал вас дома и оставлял вам свою визитку, то, согласно этикету, вы должны были нанести ответный визит завтра же, дабы не обидеть знакомого. На практике это означало, что большинство светских людей весь день метались по городу, пытаясь встретиться с другими светскими людьми, которые тем временем искали случая встретиться с вами и засвидетельствовать вам свое почтение.

Отчасти поэтому час обеда сдвигался все дальше и дальше — с полудня до второй половины дня и, наконец, до раннего вечера, — хотя новые традиции следовало выполнять неукоснительно, что бы ни случилось. В 1773 году один приезжий в Лондоне заметил, что был приглашен на обеды, которые начинались то в час дня, то в пять часов, то в три и, наконец, «в половине седьмого, причем блюда были на столе только в семь». Восемьдесят лет спустя, когда Джон Рескин предложил своим родителям назначить обед на шесть вечера, они восприняли это как вопиющую глупость. Есть так поздно, сказала миссис Рескин, очень вредно для здоровья.

Еще один фактор, ощутимо влиявший на время обеда, — это расписание театральных представлений. Во времена Шекспира спектакли начинались примерно в два, и зрителям приходилось сдвигать на более позднее время полуденную трапезу, но для этого имелось вполне логичное объяснение: спектакли того времени игрались под открытым небом (шекспировский «Глобус» и другие театры не имели крыши), так что их нельзя было перенести на темное время суток.

Как только театры переехали в закрытые помещения, время начала спектаклей стало смещаться на все более позднее, и театралам пришлось из-за этого переносить часы своих застолий, правда, они делали это без особого энтузиазма и даже с возмущением. В конце концов, не имея возможности или не желая и дальше менять свои привычки, светские люди перестали спешить в театр к первому акту: вместо этого великосветские дамы и господа посылали своих слуг, чтобы те придержали для них место, пока они сами не отобедают.

Они приходили на представление шумные, пьяные и совсем не вникали в действия последних актов. В течение нескольких поколений в театре обычно играли первую часть пьесы для зала, полного дремлющих слуг и совсем не следивших за происходящим на сцене, а вторую часть — для толпы дурно воспитанных пьяниц, также совсем не вникавших в театральные коллизии.

В 1850-х по инициативе королевы Виктории обед окончательно стал вечерней трапезой. Интервал между завтраком и обедом расширился, и возникла необходимость легкого перекуса где-нибудь около полудня. Тут-то и появился ланчеон (luncheon). Первоначально этим словом называли кусок или небольшую порцию какой-либо еды (например, кусочек сыра — luncheon of cheese). В этом значении слово использовалось в Англии уже в 1580 году. В 1755-м лексикограф Сэмюэл Джонсон определял им «такое количество еды, которое можно унести в горсти», а в следующем столетии в светских кругах слово «ланчеон» (быстро сократившееся до «ланч») стало означать промежуточную дневную трапезу.

Плохо во всем этом было то, что произошло неправильное перераспределение калорий в течение суток. Раньше человек обычно получал основную часть дневных калорий за завтраком и в полдень, а вечером довольствовался чисто символическим перекусом, но теперь все кардинальным образом изменилось: большинство из нас потребляет большую часть еды именно вечером, а кое-кто даже ужинает в постели — увы, миссис Рескин была права.

Глава 9

Подвал

I

Если бы в 1783 году, в конце Войны за независимость США, вы сказали кому-нибудь, что в один прекрасный день Нью-Йорк станет величайшим городом мира, вас наверняка сочли бы круглым идиотом. В 1783-м перспективы Нью-Йорка были, откровенно говоря, жалкими. После войны город остался в составе новой республики. В 1790 году его население составляло всего 10 000 человек. Филадельфия, Бостон и даже Чарльстон были куда более оживленными портовыми городами.

Географическое положение Нью-Йорка имело лишь одно важное преимущество: от него открывался путь на запад через Аппалачский хребет — горную цепь, приблизительно параллельную побережью Атлантического океана. Трудно поверить, что эти невысокие округлые горы, часто напоминающие большие холмы, когда-то представляли собой грозное препятствие для путешественников. На самом деле на протяжении всей своей длины — 2500 миль — цепь не имела ни одного удобного перевала, что сильно затрудняло торговлю и коммуникацию. Иным казалось, что первопроходцы, забравшиеся по ту сторону гор, случайно или по каким-то практическим соображениям сформировали отдельную нацию.

Фермерам было дешевле сплавлять свою продукцию в Новый Орлеан — вниз по рекам Огайо и Миссисипи, — а затем везти ее морем, огибая Флориду, в Чарльстон или какой-нибудь другой атлантический порт. Длина этого водного пути — три тысячи миль и больше, но это все равно обходилось дешевле, чем тащить товар всего триста миль, но через горы.

И вот в 1810 году Девитт Клинтон, тогдашний мэр города Нью-Йорк, вскоре ставший губернатором одноименного штата, выдвинул идею, которую сначала сочли безумной и определенно несбыточной. Он предложил построить канал через штат до озера Эри, который соединил бы город Нью-Йорк с Великими озерами и богатыми землями, лежавшими дальше на восток. Люди назвали проект «Глупость Клинтона», и поделом: предстояло кирками и лопатами прорыть канал шириной в 40 футов через 363 мили девственной глуши. Предстояло построить 83 шлюза, каждый длиной 90 футов, чтобы регулировать уровень воды, — ведь на некоторых участках уклон ложа канала не должен был превышать дюйм. До этого никто в Америке ни разу не брался за сопоставимую по масштабу работу.

А тут вдруг такой размах! В Америке не было ни одного инженера, когда-либо строившего каналы. Томас Джефферсон, который обычно с уважением относился к разного рода авантюрным проектам, считал всю эту затею совершенно бредовой. «Это блестящий проект, и он вполне может быть реализован лет через сто, — объявил он, просмотрев планы, и добавил: — Однако думать об этом сегодня — просто безумие».

Президент Джеймс Мэдисон отказал Нью-Йорку в федеральной поддержке, по крайней мере отчасти руководствуясь желанием развивать большой коммерческий центр где-нибудь южнее, подальше от старой цитадели лоялистов.

Поэтому у Нью-Йорка было два варианта: либо продолжить строительство самостоятельно, либо обойтись без канала. Несмотря на огромную стоимость, риски и почти полное отсутствие необходимых навыков, проект было решено продолжать. Работу поручили четверым: Чарльзу Бродхеду, Джеймсу Геддесу, Натану Робертсу и Бенджамину Райту. Трое из них были судьями, четвертый — школьным учителем. Никто из них ни разу даже не видел ни одного канала, не говоря уже о том, чтобы его построить.

У всех четверых было только одно общее — кое-какой землемерный опыт. Однако каким-то невероятным образом, изучая справочники, консультируясь у других специалистов и вдохновенно экспериментируя, они все же реализовали величайший инженерный проект, когда-либо предпринятый к тому времени в Нью-Йорке. Бродхед, Геддес, Робертс и Райт стали, вероятно, первыми в истории людьми, узнавшими, как строят каналы, непосредственно в процессе постройки одного из них.

Сразу стало очевидно, что главная угроза для всего проекта — отсутствие гидравлического цемента. Чтобы ложе канала не пропускало воду, требовалась изоляция — полмиллиона бушелей такого цемента. Это очень много. Если вода начнет где-то уходить, это станет катастрофой для всего канала, так что задачу изоляции необходимо было решить. К сожалению, никто не знал, как именно.

Молодой строитель по имени Канвасс Уайт вызвался съездить в Англию за собственный счет и посмотреть, чему там можно научиться. Почти за год Уайт исколесил Британию вдоль и поперек, преодолев в общей сложности две тысячи миль; он изучал каналы и секреты их строительства, уделяя особое внимание вопросу герметизации. Случайно выяснилось, что романцемент Паркера, сыгравший, как мы видели, роковую роль в разрушении Аббатства Фонтхилл, неожиданно хорошо подходит в качестве гидроизоляции, где от материала требуется в первую очередь вязкость, водостойкость. Изобретатель романцемента, преподобный мистер Паркер из Грейвзенда, к сожалению, не сумел разбогатеть на своем изобретении, так как к тому времени продал свой патент, а потом, по иронии судьбы, эмигрировал в Америку, где вскоре и умер.

Но его изобретение ждала гораздо более счастливая судьба: им пользовались до 1820-х годов, и лишь затем его заменили более современные строительные материалы. У Канвасса Уайта появилась надежда изготовить нечто похожее из американского сырья.

Вернувшись домой, Уайт начал экспериментировать с различным местным сырьем и быстро создал вещество, которое даже превосходило по качеству романцемент Паркера. Это был великий момент в истории американских технологий — фактически это и было началом американских технологий, — и Уайт заслуживал денег и славы. Однако ему не досталось ни того ни другого. Патенты Уайта давали ему право на четыре цента за каждый проданный бушель — что и говорить, цифра весьма скромная, — но производители категорически отказались делиться своими доходами. Уайт попытался отстоять свои права в суде, но ни один суд не принял решения в его пользу. В итоге Уайт потерпел полный финансовый крах и закончил свою жизнь в нищете.

Производители же богатели, изготавливая гидравлический цемент, который и по сей день является лучшим в мире. Благодаря главным образом изобретению Уайта канал открыли раньше срока, в 1825 году: строительство продолжалось всего восемь лет. Это был триумф. По каналу с самого начала ходило множество судов — в первый же год их число достигло 13 000, — по ночам их бегущие огоньки «казались светлячками на воде», по словам одного очарованного очевидца. Стоимость перевозки муки из Буффало в Нью-Йорк упала со 120 до 6 долларов за тонну, а время перевозки сократилось с трех недель до недели. Влияние канала на финансовое благополучие Нью-Йорка было потрясающим. Доля города в национальном экспорте подскочила с менее чем 10 % в 1800 году до 60 % и выше к середине века. Еще более показательно то, что в тот же период население Нью-Йорка выросло с 10 000 до полумиллиона.

Гидравлический цемент Канвасса Уайта — пожалуй, единственный продукт в истории, появление которого (причем тихое, неприметное появление) так круто изменило судьбу какого-либо города. Канал Эри не только обеспечил экономическое первенство Нью-Йорка в Соединенных Штатах, но по сути дела открыл Соединенным Штатам дорогу в их великое будущее. Без канала Эри экономическим центром континента, скорее всего, стала бы более удачно расположенная Канада: река Святого Лаврентия служила естественным путем к Великим озерам и богатым северным территориям.

Таким образом, незаслуженно забытый Канвасс Уайт не просто сделал Нью-Йорк богатым городом, он продвинул вперед всю Америку. В 1834 году, утомленный судебными тяжбами и страдая какой-то серьезной, но так и не диагностированной болезнью — возможно, чахоткой, Уайт уехал в Сент-Огастин, Флорида, в надежде подлечиться, но умер вскоре после прибытия. Он был всеми забыт и так беден, что его жена едва наскребла денег на похороны. Вероятно, теперь вы нескоро в следующий раз услышите его имя.



Я рассказал все это, потому что мы спускаемся в подвал — в нашем доме приходского священника, как и в большинстве английских домов того периода, это неотделанное и самое что ни на есть простое помещение. Сначала подвал служил главным образом в качестве угольного склада. Сегодня там стоит бойлер, сложены ненужные чемоданы, спортивное снаряжение не по сезону и множество запечатанных картонных коробок, которые почти никогда не открываются, но с каждым переездом заботливо перевозятся из дома в дом, в надежде, что когда-нибудь кому-нибудь понадобится детская одежка, которая хранится в одной из коробок уже двадцать пять лет.

Я неспроста предварил рассказ о подвалах историей разработки канала Эри: я хотел показать, что строительные материалы важнее и, не побоюсь этого слова, интереснее, чем вы думаете. Они определенно вносят важный вклад в историю, хотя редко упоминаются в исторических книгах.

История молодой Америки — это также и история борьбы с нехваткой строительных материалов. Для страны, прославившейся своими богатыми природными ресурсами, Америка, особенно восточное побережье, оказалась довольно бедной с точки зрения стройматериалов, необходимых для каждой самодостаточной цивилизации. Одним из дефицитных материалов, к неприятному удивлению колонистов, был известняк.

В Англии вы можете построить вполне надежный дом из прутьев и глины — по существу мазанку, — если потом как следует покроете его известкой. Но в Америке не было известняка (или, по крайней мере, он не был обнаружен до 1690 года), поэтому колонисты использовали для обмазки глину, а она была крайне непрочной. В течение первого века колонизации редкий дом стоял дольше десяти лет. К тому же на дворе была самая холодная фаза малого ледникового периода, и в течение XVII столетия в умеренном поясе стояли лютые зимы и бушевали ураганы. Ураган 1634 года снес (в самом буквальном смысле: поднял с земли и унес) половину домов в Массачусетсе.

Едва люди отстраивали новые жилища, как налетал очередной шторм такой же силы, «переворачивал, сносил крыши и сокрушал постройки», по словам одного современника. При этом во многих районах не было приличного строительного камня. Когда Джордж Вашингтон захотел вымостить пол лоджии в его поместье Маунт-Вернон обычным плитняком, ему пришлось посылать за ним в Англию.

Единственное, чего у Америки было много, так это древесины. Когда европейцы прибыли в Новый Свет, они оказались на континенте, 950 миллионов акров которого было покрыто лесом. Но на самом деле леса, встретившие пионеров, были отнюдь не так обильны, как могло показаться на первый взгляд. Особенно это касалось удаленных от побережья территорий: позади гор Восточного побережья индейцы уже расчистили большие пространства и сожгли весь подлесок, чтобы было легче охотиться. Первые поселенцы Огайо были изумлены тем, что лес в этих краях походил скорее на английский парк, чем на первозданные кущи; в лесу было достаточно пространства для проезда фургонов и повозок. Индейцы создавали такие «парки» ради охоты на бизонов, которой весьма успешно занимались.

Колонисты использовали древесину для постройки домов, сараев, фургонов, заборов, мебели и всевозможной бытовой утвари, от бочек до ложек. Они сжигали деревья ради тепла и приготовления пищи. По словам историка Карла Бриденбау, средний колониальный дом поглощал от пятнадцати до двадцати кордов[66] дров в год. Это штабель в восемьдесят футов высотой, такой же ширины и в сто шестьдесят футов длиной. Кажется неправдоподобно много, однако древесина и в самом деле быстро расходовалась. Бриденбау упоминает одну деревню на Лонг-Айленде, где любой кустик в окрестностях был выкорчеван всего за четырнадцать лет, и таких деревень наверняка было много.

Огромные дополнительные площади были расчищены под поля и пастбища, прокладка больших дорог тоже способствовала образованию обширных вырубок. Большие дороги в колониальной Америке были необычно широкими — 165 футов; всем должно было хватить места, в том числе и фермерам, перегоняющим скот на ярмарки.

К 1810 году в Коннектикуте осталась едва лишь четверть от первоначальных лесов. Мичиганский запас белой сосны, который казался неиссякаемым — к приходу первых колонистов имелось примерно 170 миллиардов погонных метров, — всего за одно столетие уменьшился на 95 %! Большая часть американской древесины уже в XVII веке экспортировалась в Европу, в частности в виде кровельной дранки и обшивочных досок, и, как заметила Джейн Джекобс в книге «Экономика больших городов», американское дерево послужило отличным топливом для Большого лондонского пожара.

Вполне естественно было бы предположить, что ранние поселенцы строили бревенчатые дома. Но это не так. Они просто-напросто не умели их строить. Бревенчатые дома появились в Америке благодаря иммигрантам из Скандинавии лишь в конце XVIII века, но быстро вошли в обиход. Несмотря на то, что бревенчатые срубы — относительно простые сооружения (чем, конечно, они и привлекали), у этой строительной технологии тоже есть свои нюансы. Когда кладут сруб, строители скрепляют бревна на углах при помощи пазов различной формы — треугольных, ромбовидных, «в седло», квадратных, «ласточкиных хвостов» и так далее; как оказалось, эти территории, на которых применялись пазы какого-то определенного типа, имеют на удивление четкие географические границы, до сих пор не всегда объяснимые.

К примеру, «в седло» рубили дома на «глубоком Юге» (в Алабаме, Джорджии, Луизиане и других юго-восточных штатах), в центральном Висконсине и южном Мичигане, но практически нигде больше. Тем временем жители штата Нью-Йорк облюбовали метод, который назывался «фальшивая угловая обшивка», но те из них, кто затем двинулся дальше на запад, забросили этот способ. Историки могут изучать заселение и миграции Америки (и действительно изучали их) по времени создания и типам пазов на бревенчатых срубах; целые научные карьеры были посвящены тому, чтобы понять систему распределения по стране различных видов зарубок в дереве.



Зная теперь, как быстро американские колонисты проложили себе дорогу через могучие леса, вы почти не удивитесь тому, что в маленькой и гораздо более густонаселенной Англии нехватка древесины была вечной проблемой. Возможно, легенды и сказки оставили у нас неискоренимый образ средневековой Англии как земли темных дремучих лесов, однако на самом деле деревьев, за которыми могли бы прятаться Робин Гуд и его веселая шайка, было не так уж много. Согласно «Книге Страшного суда» (1086), уже в то время леса покрывали всего 15 % территории страны.

Британцы всегда очень нуждались в больших количествах древесины. На типичный фермерский дом уходило в среднем 330 дубовых стволов, на корабль еще больше. Флагман Нельсона, линейный корабль «Победа», был построен из трех тысяч взрослых дубов, что, в общем, представляет собой довольно обширную дубраву. Кроме того, дуб в больших объемах потреблялся в промышленности. Дубовая кора, смешанная с собачьими фекалиями, использовалась для дубления кожи. Чернила делали из дубовых галлов — наростов, образующихся на дереве в результате деятельности паразитирующих ос. Но больше всего деревьев пожирало производство древесного угля. К концу XVIII века ежегодно сжигалось до 540 квадратных миль, то есть около одной седьмой всех лесов страны. Большинство лесистых территорий выживало за счет молодой поросли, которую выращивали ради периодической вырубки.

Фактически угольная промышленность отнюдь не виновна в интенсивном использовании лесов; она как могла сохраняла леса, но чахлые деревца не сравнятся с густым девственным лесом. Даже при аккуратном обращении потребности в древесине были так бесконечно высоки, что к началу XVI века Британия использовала лес быстрей, чем могла его вырастить, и к началу XVII века строительная древесина стала дефицитом. Деревянно-кирпичные дома, которые мы ассоциируем с тем периодом, демонстрируют в Англии вовсе не обилие, а нехватку строевого леса: владелец дома показывает, что может позволить себе столь редкий ресурс.

Только необходимость наконец заставила людей обратиться к камню. Почти тысячу лет, начиная с краха Римской империи и до эпохи Чосера, древесина была в Англии почти единственным строительным материалом. Лишь самые значительные сооружения — соборы, дворцы, замки и церкви — строили из камня. Когда норманны пришли в Англию, на всей территории страны не было ни единого каменного дома.

Это было немного странно, потому что прямо под ногами лежал отличный строительный камень: большой массив практичного оолитового известняка (то есть включающего множество твердых и прочных зерен — оолитов) тянулся широкой дугой через всю страну, от Дорсета на южном побережье до Кливленд-Хиллс в Йоркшире на севере. Этот массив называют юрским поясом, и все самые знаменитые виды строительного камня Англии, от пурбекского мрамора до портлендского камня, найдены в его пределах. Эти чрезвычайно древние камни придают британскому ландшафту мягкость и особый аромат вечности. На самом же деле вечность английских зданий — явная иллюзия.

Камень использовался в малых количествах по причине своей дороговизны — его было дорого добывать (прикладывалось слишком много труда) и дорого транспортировать из-за его огромного веса. Протащить телегу, груженную камнем, на десять-двенадцать миль означало практически удвоить его стоимость, поэтому средневековый камень далеко не возили: вот чем объясняются столь отчетливые региональные различия в способах использования камня и соответствующих архитектурных стилей на территории Британии. Для постройки каменного здания больших размеров — к примеру, цистерцианского монастыря — требовалось 40 000 возов с камнем. Зато каменное сооружение внушало окружающим должный трепет — не столько своей массивностью, сколько самим обилием камня, который воспринимался как символ власти, богатства и роскоши.

В жилых домах до XVIII века камень практически не использовался, но потом его быстро ввели в дело, даже при строительстве коттеджей. К сожалению, большие территории за пределами известнякового пояса не имели местного камня, в числе таких территорий оказался самый важный и более всего нуждающийся в новом строительстве город — Лондон. Однако в окрестностях Лондона содержались огромные запасы богатой железом глины, и город заново открыл для себя древний материал — кирпич. Кирпич был известен человеку около шести тысяч лет, но в Британии появился только во времена римлян, а римские кирпичи были не слишком хорошего качества. При всех строительных навыках римляне не умели обжигать кирпич так, чтобы глиняный блок большой толщины как следует пропекся изнутри, поэтому изготавливали тонкий кирпич, больше похожий на квадратные плитки. После ухода римлян кирпич в Англии вышел из обращения на добрую тысячу лет.

Кирпичи начали снова появляться в некоторых английских зданиях примерно к 1300 году, но в течение следующих двухсот лет местных мастеров было так мало, что, как и раньше, приходилось обращаться за помощью к голландским кирпичникам и плиточникам. В качестве строительного материала для производства дома кирпич завоевал должное место в эпоху правления Тюдоров. Многое знаменитые кирпичные здания, такие как дворец Хэмптон-Корт, были построены именно в тот период. У кирпича было одно большое преимущество: его часто можно было сделать прямо на стройплощадке. Крепостные рвы и пруды, которые мы обычно ассоциируем с поместными домами эпохи Тюдоров, часто находятся на тех самых местах, откуда бралась глина для кирпичей.

Но кирпич имел и свои недостатки. Для того чтобы изготовить приличные кирпичи, мастер должен был в точности соблюсти все технологические этапы: сначала осторожно смешать как минимум два вида глины, добиться нужной консистенции, чтобы предотвратить коробление и усадку во время обжига; затем подготовленную глину сформовать в форме кирпича (для этого использовались специальные формы) и дать просохнуть две недели. В конце концов кирпичи складывались рядами и обжигались в печи. Если хотя бы один этап работы выполнялся с ошибками — например, содержание влаги в камне оставалось слишком высоким или печь была недостаточно жаркой, — кирпич получался некачественный. Сделать качественный кирпич мог только отменный мастер. Вот почему в средневековой Британии и позже кирпич высоко ценился как престижный строительный материал.

Возможно, самой грандиозной демонстрацией того, насколько трудно изготовить хороший кирпич (а заодно и грандиозной демонстрацией упрямства), стала история Сидни Смита, известного своим острословием священника, который в 1810-х годах решил сам сделать кирпичи для своего приходского дома в Фостоне, Йоркшир. Только после того, как он обжег 150 000 штук, он все-таки признал, что из такого плохого материала у него ничего не получится.

Золотым веком английского кирпича стало столетие с 1660 по 1760 год. «Нигде в мире не увидишь такой красивой кирпичной работы, как в лучших английских зданиях того века», — пишут Рональд Бранскилл и Алек Клифтон-Тейлор в своей выдающейся работе «Английская кирпичная кладка». Большая часть красоты кирпичей того периода заключалась в их многообразии. Так как создать действительно однородный стройматериал было невозможно, у кирпича были разные, но равно прекрасные оттенки — от розовато-красного до темно-фиолетового. Минералы, содержащиеся в глине, придавали кирпичам их цвет, а преобладание железа в большинстве типов почв объясняет преобладание красного. Классический лондонский желтый кирпич, как его называют, обязан своим цветом мелу, который содержался в почве. В белых кирпичах (которые на самом деле едва заметно бежевые) — избыток известки.

Кирпичи необходимо укладывать в шахматном порядке, чтобы вертикальные швы не образовывали протяженных непрерывных линий, которые ослабляют прочность стены. Так появился целый ряд декоративных видов кладки, которые прежде всего исходят из соображений прочности, но также и из желания внести приятное разнообразие и красоту. При английской системе перевязки кирпичи в одном ряду укладываются только длинной стороной, а в следующем — в основном торцом. Во фламандской перевязке кирпичи каждый раз чередуются: тычок — ложок. Такая перевязка гораздо популярней — и не потому, что крепче, а потому, что экономней: каждый фасад имеет больше длинных поверхностей, чем коротких, и, значит, требует меньше кирпичей.

Но были и другие стили перевязки: китайская, фигурная, английская для садовых стен, крестовая, «в один кирпич на ребро» (разновидность фламандской кладки — после двух ложков один тычок) и т. д. Эти базовые узоры можно было дополнительно совершенствовать: например, поставить несколько кирпичей так, чтобы они выдавались вперед из плоскости фасада (такая кладка известна как консольная), или использовать кирпичи разных цветов, чтобы получился ромбовидный орнамент, известный как «пеленка». Взаимосвязь между характером кирпичной кладки и первым одеянием младенца усматривали в том, что пеленки раньше ткали из льняных ниток, переплетая их так, что получался рисунок в виде ромба.

Кирпич считался престижным материалом и употреблялся для строительства самых шикарных домов вплоть до эпохи Регентства, но потом к нему вдруг охладели. «Есть что-то грубое в предпочтении кирпича камню», — задумчиво писал Исаак Уэйр в своей ценной работе «Вся архитектура» (1756). Красный кирпич, продолжает он, «слишком ярок, неприятен глазу… и совершенно неуместен в этой стране».

Внезапно кирпич сделался материалом, приемлемым только для отделки поверхности зданий. В Георгианский период природный камень был настолько моден, что владельцы домов, построенных из других материалов, шли на любые расходы, лишь бы замаскировать этот факт. Апсли-хаус возле Гайд-парка в Лондоне был выстроен из кирпича, но потом, когда кирпич вышел из моды, облицован мягким известняком кремового цвета.

Америка сыграла косвенную (и довольно неожиданную) роль в «закате карьеры» английского кирпича. Потеря налоговых поступлений из американских колоний после объявления ими независимости и цена, которую Британия заплатила за войну с ними, окончившуюся поражением, означали, что британское правительство отчаянно нуждалось в денежных средствах; в 1784 году оно ввело жесткий налог на кирпич. Производители стали делать кирпичи крупнее, чтобы снизить бремя налога, но работать с таким кирпичом было крайне неудобно, и в результате цены на него еще больше упали. Чтобы удержать эту статью доходов, государство дважды поднимало налог на кирпич в 1794 и в 1803 годах. Кирпич поспешно отступал. Мало того, что он вышел из моды, так теперь никто еще не мог его себе позволить.

Беда состояла в том, что большинство домов уже были выстроены из кирпича, и этого никак нельзя было исправить. В Британии пользовались простой уловкой: придавали дому вид каменного, накладывая на стену тонкий слой штукатурки. Пока она высыхала, можно было аккуратно расчертить ее линиями, ложным швами, чтобы дом казался построенным из каменных блоков. Английский архитектор Джон Нэш, яркий представитель стиля регентства, особенно прославился своей привязанностью к штукатурке. Про него даже сочинили стишок:



Наш драгоценный Нэш — талант недюжий
И мастер очень юркий.
Нашел нам всем кирпич и тут же
Всех нас обмазал штукатуркой.



Нэш — еще один персонаж нашей книги, который появился из ниоткуда, и вряд ли кто-то мог предвидеть его стремительное продвижение по карьерной лестнице. Джон Нэш родился в нищете на юге Лондона и никогда не вращался в высших слоях общества. У него было «обезьянье лицо», как с поразительной жестокостью высказался один из его современников, а отсутствие светского воспитания грозило оставить его в безвестности. Однако каким-то образом ему удалось завершить хорошую ученическую практику в кабинете сэра Роберта Тейлора, одного из ведущих архитекторов тех дней.

После завершения стажировки он начал карьеру, которая состояла из множества отнюдь не триумфальных проектов — во всяком случае, в первое время. Для начала он в 1778 году спроектировал и построил две группы домов в Блумсбери, которые одни из первых в Лондоне были покрыты штукатуркой.

К сожалению, Лондон еще не был готов к оштукатуренным стенам, и Джону Нэшу не удалось продать свои дома (один из них простоял пустым целых двенадцать лет!). Такая неудача могла кого угодно выбить из колеи и при более благоприятных обстоятельствах, но у Нэша одновременно почти так же катастрофически рушилась личная жизнь.

Его молодая жена отнюдь не оправдывала его надежд. Он ежедневно получал невозможно громадные счета от портних и шляпников всего Лондона, его дважды арестовывали за долги. Хуже того, Нэш обнаружил, что, пока он выпутывался из этих юридических неурядиц, его супруга заводила романы, в том числе с одним из ближайших друзей Нэша, и что сам архитектор, скорее всего, вовсе не отец своих двоих детей.

Разоренный и вне себя от гнева, Нэш бросил жену и детей — что с ними стало, неизвестно — и переехал в Уэльс, где решил начать новую, менее амбициозную карьеру и стал строить заурядные провинциальные мэрии и прочие муниципальные здания.

Так текла его жизнь в течение нескольких лет. Но в 1797 году, уже в возрасте сорока шести лет, он вернулся в Лондон, женился на юной девушке, стал близким другом принца Уэльского — будущего короля Георга IV — и построил одну из самых значительных и влиятельных карьер архитектора, какие только знавал мир. Благодаря чему с Нэшем произошли столь резкие перемены, навсегда осталось тайной.

Ходили упорные слухи, что новая жена была любовницей принца-регента и что Нэш был просто удобным прикрытием. Это предположение не так уж и беспочвенно, ибо она была редкой красоткой, а время не сделало Нэша сколько-нибудь привлекательней. Он был, по его же собственным словам, «толстым, приземистым типом с круглой башкой, вздернутым носом и поросячьими глазками». Но как архитектор он был просто волшебник и почти сразу начал работу над серией исключительно смелых и необычных зданий. В Брайтоне он переделал величественный Морской павильон в пестрый фейерверк зданий, известный ныне как Брайтонский павильон. Но самые большие преобразования ждали Лондон.

Никто (пожалуй, даже люфтваффе) не смог так сильно изменить вид Лондона, как это сделал Джон Нэш за тридцать лет. Он разбил Риджентс-парк, проложил Риджент-стрит и еще очень много улиц с роскошными «террасными» домами вокруг, что придало столице поистине царственный вид, которым она не могла похвастаться раньше. Он построил площади Оксфорд-серкус и Пикадилли-серкус, а также Букингемский дворец. У него были планы по преобразованию Трафальгарской площади, но смерть помешала ему претворить их в жизнь. И почти все, что он построил, он покрыл штукатуркой.

II

Кирпич как строительный материал для жилых домов можно было критиковать за многое, но с одним он справлялся прекрасно: с загрязнением воздуха. Это была крайне важная проблема. В раннюю Викторианскую эпоху уголь сжигался в Англии в неслыханных количествах. Типичная семья среднего класса могла сжечь тонну в месяц, а в Британии XIX века было множество семей среднего класса. К 1842 году Британия потребляла две трети всего угля, добываемого в западном мире. В результате круглый год Лондон был погружен в копоть и туман. В одном рассказе про Шерлока Холмса великому детективу пришлось чиркать спичкой — и это днем! — чтобы прочесть что-то, написанное на стене лондонского дома.

Пешеходы с трудом различали дорогу, нередко натыкались на стены и спотыкались о невидимые препятствия.

Известен случай, когда семь человек подряд свалились в Темзу, один за другим. В 1854 году Джозеф Пакстон предложил соорудить Большую окружную железную дорогу, чтобы соединить все основные железнодорожные станции в Лондоне; причем дорога должна была проходить в стеклянном туннеле, чтобы пассажиров не беспокоил нездоровый лондонский воздух. Очевидно, казалось куда привлекательнее вдыхать густой дым паровозов внутри туннеля, чем забивать себе легкие ядовитым смогом снаружи.

Уголь оседал слоями практически на всем — на одежде, картинах, посуде, мебели, книгах, домах и в дыхательной системе человека. В течение нескольких недель по-настоящему сильного тумана смертность в Лондоне сильно возрастала. Даже домашние животные, даже птица и скот на мясном Смитфилдском рынке часто умирали.

Угольная копоть садилась и на стены каменных домов. Строения, которые новыми выглядели великолепно, портились с пугающей быстротой. Белый строительный известняк хорошо выглядел только там, где грязь могло сдуть ветром или смыть дождем, в других местах он становился попросту черным. В Букингемском дворце Нэш использовал мягкий известняк кремового цвета из Бата, полагая, что он лучше сохранится, но ошибся: «батский камень» скоро начал крошиться.

Для ремонта здания пригласили нового архитектора, Эдварда Блора. Он сделал новый фасад, выходящий во внутренний двор Нэша, из канского камня (известняка, добывавшегося близ французского города Кан в Нормандии), который тоже почти сразу начал осыпаться. Наибольшие опасения внушало здание Парламента, где камень почернел и покрылся страшными щербинами и трещинами, словно по нему стреляли из ружей, хотя само сооружение держалось крепко. Чтобы сдержать разрушение, предпринимались отчаянные восстановительные работы: поверхность смазывали различными сочетаниями клея, смолы, льняного масла и пчелиного воска, однако это не давало ничего, кроме новых жутких пятен.

Как выяснилось, всего два материала не боялись коррозии. Один — это замечательный искусственный «камень Коуд», названный в честь его изобретательницы, миссис Элинор Коуд, которая владела также производившей его фабрикой. Камень Коуд был очень популярен и использовался всеми ведущими архитекторами примерно с 1760 по 1830 год. Он практически не трескался, и из него можно было легко формовать любые элементы архитектурного орнамента — бордюры, арабески, капители колонн и прочие виды декора, которые из обычного камня пришлось бы вырезать. Самый знаменитый объект из камня Коуд — скульптурный лев, стоящий на берегу Темзы напротив здания Парламента. Впрочем, встретить изделия из этого камня можно повсюду — в Букингемском дворце, Виндзорском замке, лондонском Тауэре и так далее.

Все они выглядят так и на ощупь кажутся точно такими, как если бы были сделаны из настоящего камня. Однако на самом деле это керамика сложного состава, то есть обожженная глина с добавками других материалов, особо прочная и долговечная. По большей части камень Коуд настолько устойчив к погоде и загрязнению, что выглядит практически новым даже через два с половиной века и после всех выпавших на его долю проявлений стихии.

Несмотря на его повсеместность, мы на удивление мало знаем про камень Коуд и про женщину, именем которой он назван. Когда и где он был изобретен, как к этому причастна Элинор Коуд, почему фирма внезапно прекратила свое существование в конце 1830-х — все эти вопросы не вызывают большого интереса в ученом мире. Миссис Коуд отведено всего полдюжины абзацев в «Национальном биографическом словаре».



Рис. 9. Закоулки викторианского Лондона, гравюра Гюстава Доре



Мы знаем наверняка только одно: Элинор Коуд была дочерью неудачливого бизнесмена из Эксетера, который приехал в Лондон примерно в 1760 году и открыл торговлю льняным постельным и столовым бельем. Ближе к концу десятилетия он встретил некоего Дэниела Пинкота, который уже занимался производством искусственного камня. Они открыли фабрику на южном берегу Темзы — примерно там, где сегодня находится вокзал Ватерлоо, и стали выпускать необычайно качественный строительный материал. Миссис Коуд часто приписывают изобретение этого материала, но кажется более вероятным, что у Пинкота была технология, а у нее — деньги.

В любом случае Пинкот ушел из фирмы уже через два года, и после о нем никто не слышал. Элинор Коуд весьма успешно вела бизнес в течение полувека, до самой своей смерти в 1821 году в возрасте восьмидесяти восьми лет. Это само по себе достижение для женщины восемнадцатого столетия. Она никогда не была замужем. Мы ничего не знаем про ее характер — была ли она милейшей леди, любезной пожилой дамой или ворчливой старой каргой? Все, что можно сказать, так это то, что без нее продажи стали сокращаться, и в конце концов фирма закрылась, так что сейчас никто не знает, когда именно она перестала производить продукцию.

Существует стойкий миф о том, что секрет камня Коуд умер вместе с миссис Элинор. На самом деле технология его производства была воссоздана экспериментально по меньшей мере дважды, так что ничто не мешало снова поставить дело на коммерческую основу. Но никто этим не заинтересовался — и это единственная причина того, что камень Коуд вышел из употребления.

Так или иначе, камень Коуд можно было использовать лишь для декоративных элементов, из него нельзя было класть стены. По счастью, был один достойный строительный материал, который также прекрасно выстаивал против загрязнения, — кирпич. Строительство каналов дало возможность перевозить кирпичи на баржах на значительные расстояния. Изобретение особой кольцевой печи (названной в честь изобретателя-немца печью Гофмана) позволяло сделать процесс изготовления и обжига кирпича непрерывным, а значит, удешевило материал. Отмена налога на кирпич в 1850 году еще больше снизила цены.

Но самым главным стимулом был феноменальный экономический рост Британии в XIX веке — рост городов, промышленности, а также числа людей, нуждавшихся в жилье. За годы царствования королевы Виктории (1837–1901) население Лондона выросло с одного до почти семи миллионов человек, а в новых индустриальных городах, таких как Манчестер, Лидс и Брэдфорд, население росло еще быстрее. Всего за столетие количество жилых домов в Британии выросло вчетверо, и все новые дома были в основном построены из кирпича — так же, как и большинство мельниц, дымоходов, железнодорожных вокзалов, канализационных систем, школ, церквей, муниципальных зданий, а также объектов инфраструктуры, которая стремительно развивалась в этот сумасшедший деловой век. Кирпич был слишком универсален и экономичен, чтобы от него отказываться. Он стал главным строительным материалом промышленной революции.

Согласно одной оценке, в Британии в Викторианскую эпоху было уложено больше кирпичей, чем за всю ее предыдущую историю. Рост Лондона означал распространение предместий, которые состояли из более или менее одинаковых домов — миля за милей тянулась «мрачная, без конца повторяющаяся бездарность», язвил Дизраэли. В этом однообразии в основном была виновата печь Гофмана: она производила кирпичи абсолютно одинаковые по форме, цвету и внешнему виду. Здания, построенные из кирпича нового стиля, имели гораздо меньше изысканности и своеобразия, чем здания ранних эпох, зато были гораздо дешевле, а в человеческой истории едва ли был момент, когда дешевизна не предпочиталась бы всем остальным качествам.

С кирпичом была лишь одна проблема, которая становилась все более насущной по мере того, как столетие набирало обороты: высота кирпичного здания всегда ограниченна. Кирпич тяжел, и из него нельзя построить по-настоящему высокий дом (а попытки были). Самое высокое кирпичное сооружение из когда-либо существовавших — это шестнадцатиэтажный Монаднок-билдинг, универсальное офисное здание, возведенное в Чикаго в 1893 году; его спроектировал незадолго до своей смерти архитектор Джон Рут.

Монаднок-билдинг стоит до сих пор и поражает глаз своей необычностью. Здание чрезвычайно массивно: стены первого этажа имеют толщину шесть футов, из-за чего нижняя часть постройки напоминает мрачный неприветливый склеп.

Монаднок-билдинг мог быть построен где угодно, но он особенно интересно смотрится в Чикаго, где земля по существу представляет собой огромную губку. Чикаго стоит на илистых почвах, а в иле, как известно, все вязнет — увязали и дома. Некоторые архитекторы намеренно закладывали в проект до трех футов на усадку дома. Тротуары укладывались под небольшим уклоном — от бордюрного камня чуть вверх до подножия здания, с расчетом, что, если здание просядет, тротуар опустится вместе с ним и станет безупречно горизонтальным. На деле же такое случалось редко.

Чтобы решить проблему оседания, архитекторы XIX века придумали особые фундаменты из плит, на которые ставили здание, и оно уже не было похоже на серфингиста, балансирующего на своей доске. Фундамент Монаднок-билдинг на одиннадцать футов выходит за пределы здания во всех направлениях, но даже с такой подстраховкой шестнадцатиэтажное сооружение осело примерно на два фута со времени строительства. Лишь благодаря мастерству архитектора Джона Рута оно до сих пор сохранилось. Многим другим домам повезло не так сильно.

Большое административное здание Федерал-билдинг, построенное за баснословную цену в пять миллионов долларов в 1880 году, так быстро и опасно накренилось, что его снесли уже через два десятилетия. Та же печальная участь часто настигала и другие здания, размером поменьше.

Архитекторам требовался более легкий и гибкий строительный материал. Долгое время казалось, что им станет железо, которое снискало себе славу благодаря Джозефу Пакстону и его Хрустальному дворцу.

В качестве строительного материала использовались два вида железа: чугун и сварочное железо. Литой чугун прекрасно противостоит сжатию и может выдерживать огромное давление, однако значительно хуже ведет себя при растяжении. При значительной нагрузке чугунная балка может просто переломиться, словно карандаш. Поэтому из чугуна получались отличные колонны, но не перекрытия.

Сварочное железо, напротив, было достаточно пластичным и хорошо работало на растяжение, но оно стойло дороже, так как его производство было гораздо более сложным и занимало намного больше времени: чтобы добиться однородности материала, его приходилось многократно проковывать и прокатывать. В результате получался материал, которому можно был придать практически любую форму. Вот почему декоративные объекты, например ограды, делают из сварочного железа. Так или иначе, оба вида железа использовались в крупномасштабных конструкциях и инженерных проектах по всему миру.

Как ни странно, железо никогда не применялось, разве что эпизодически, в строительстве жилых домов (за исключением уже упоминавшейся здесь «Бастилии», построенной Джеймсом Уайеттом для Георга III). Однако во всех других областях строительства оно последовательно укрепляло свою репутацию самого прочного материала до тех пор, пока люди не поняли, что его прочность не всегда можно рассчитывать. Одно свойство железа вызывало особую тревогу у строителей: в результате неправильной обработки в нем могли образоваться скрытые трещины и раковины, которые было невозможно обнаружить при внешнем осмотре. Эта опасность трагически проявилась зимой 1860 года на ткацкой фабрике в Лоуренсе, штат Массачусетс. Одним холодным утром девятьсот женщин, в основном иммигрантки из Ирландии, стояли у своих грохочущих станков, когда одна из чугунных колонн, поддерживавших крышу, вдруг упала.

После мгновенной паузы начали падать остальные колонны в ряду — одна за другой, словно пуговицы, отлетающие от рвущейся рубашки. Напуганные работницы бросились к выходам, но выскочить за двери успели немногие: здание рухнуло с таким диким грохотом, который никогда не забыть тем, кто его слышал. Погибло двести ткачих, но, на удивление, этот инцидент никого не встревожил: ни тогда, ни после он не разбирался в суде. Еще несколько сотен женщин получили травмы. Многие из попавших в ловушку сильно обгорели: из разбитых ламп вытекло масло, и начался пожар.

В следующем десятилетии подвело и сварочное железо: рухнул мост через реку Аштабула в штате Огайо, причем в тот момент, когда по нему проезжал пассажирский поезд. Погибло семьдесят шесть человек. Этот случай с жестокой точностью повторился через три года, почти в тот же день, на мосту через реку Тей в Шотландии. Была плохая погода, и часть моста не выдержала как раз в тот момент, когда по нему шел поезд; вагоны рухнули в воду, мерцавшую далеко внизу; погибло почти столько же человек, что и в случае на Аштабуле. Это были два самых известных случая подобного рода, но сколько еще было мелких происшествий!

Паровозные котлы, сделанные из кованого железа, иногда взрывались, а рельсы частенько отрывались от шпал, а то и вставали дыбом под гнетом тяжелых грузов или налетевшей вдруг непогоды, что приводило к крушениям. Фактически из-за несовершенства рельсов того времени канал Эри так долго оставался прибыльным. Когда наступил железнодорожный век, этот канал продолжал процветать, что было довольно странным, ведь на несколько месяцев в году он замерзал и не использовался. Поезда же могли ходить по стране круглый год и, благодаря постоянным улучшениям паровой машины, теоретически способны были перевезти больше грузов. На практике, однако, железные рельсы оказывались вовсе не такими прочными, чтобы выдерживать по-настоящему серьезную нагрузку.

Требовалось нечто более прочное, например, сталь — всего лишь еще один вид железа, но с другой пропорцией углерода. Сталь — материал во всех отношениях превосходный, вот только изготавливать ее в промышленных масштабах пока еще не умели: для этого нужно было слишком много очень горячего огня. Из стали выделывались прекрасные мечи и ножи, но для тяжелой промышленной продукции, такой как балки и рельсы, ее не хватало.

В 1856 году эту проблему неожиданно решил английский бизнесмен, который совсем не знал толка в металлургии, но любил ремесленничать и экспериментировать. Его звали Генри Бессемер, и он уже добился чрезвычайного успеха за счет изобретения другого продукта — бронзового порошка. Этот порошок применялся для нанесения на различные материалы фальшивой позолоты. Люди Викторианской эпохи любили золоченые покрытия, и порошок Бессемера сделал его богатым; у него появилось свободное время, чтобы предаваться любимым экспериментам.

Во время Крымской войны он решил сконструировать тяжелые орудия, но он понимал, что ни чугун, ни сварочное железо здесь не подойдут, и начал изобретать новые методы производства. Смутно представляя себе, что именно у него должно получиться, Бессемер вдувал воздух в печь с расплавленным передельным чугуном. Согласно представлениям того времени, должен был произойти сильный взрыв; вот почему ни один квалифицированный специалист даже не пытался провести такой эксперимент раньше. Однако никакого взрыва не произошло, зато удалось резко повысить температуру расплава. Все шлаки и ненужные включения выгорели, и в результате получилась чрезвычайно прочная сталь. Вдруг стало возможным поставить производство стали на поток.

Сталь была тем самым материалом, которого так ждала промышленная революция. Все, от рельсов до океанских лайнеров и мостов, теперь строилось быстрее, было прочнее, стоило дешевле. Стало возможным строительство небоскребов, и городские пейзажи начали преображаться. Паровозы на огромной скорости везли грузы гигантского веса через континенты. Бессемер чрезвычайно разбогател и прославился; не меньше тридцати маленьких городков в Америке называются Бессемер или Бессемер-сити.

Меньше чем через десять лет после «Великой выставки» железо в качестве строительного материала вышло из игры, поэтому несколько странно, что самая знаменитая конструкция прошлого века, возвышающаяся над Парижем, была сделана именно из этого материала. Я имею в виду, конечно, чудо техники девятнадцатого столетия, Эйфелеву башню. Еще ни разу в истории не строилось столь технологически передового и в то же время столь фантастически бессмысленного сооружения. Чтобы начать эту замечательную историю, нам придется вернуться на верхнюю площадку лестницы и войти в очередное помещение.

Глава 10

Коридор

I

Его полное имя — Александр Гюстав Беникхаузен Эйфель. Он вел замкнутую респектабельную жизнь, работал на уксусной фабрике своего дяди в Дижоне, а когда фабрика прогорела, он занялся инженерным делом.

Эйфель был великолепным специалистом. Он строил мосты и виадуки через невероятные ущелья, поразительно изощренные железнодорожные развязки и другие впечатляюще сложные конструкции. В 1884 году он реализовал один из самых хитроумных своих проектов — опорный каркас для статуи Свободы.

Считается, что статуя Свободы — творение скульптора Фредерика Бартольди, и отчасти это, конечно, верно: Бартольди придумал статую и нарисовал ее. Но без хорошо продуманной системы внутренней поддержки колоссальная статуя не могла бы стоять, ведь это всего лишь полая структура из выколоченной меди толщиной примерно в одну десятую дюйма. Такую же толщину имеет пасхальный кролик из шоколада. Но перед нами — пасхальный кролик высотой 151 фут, который противостоит ветру, снегу, проливным дождям, соленым брызгам, расширению и сжатию металла на солнце и в мороз и тысяче других испытаний.

Раньше перед инженерами никогда не вставало таких проблем, и Эйфель решил их самым оригинальным из всех возможных способом, соорудив «скелет» из стропильных ферм, на который надели, как костюм, медную «кожу». Эйфель совершенно не думал о том, что такая техника может использоваться и в более традиционных архитектурных проектах, однако его решение ознаменовало изобретение каркасной конструкции — самой важной строительной новации XIX века, которая сделала возможным возведение небоскребов. Строители первых чикагских высоток независимо от Эйфеля изобрели каркасную конструкцию, но все же Эйфель был первым. Способность металлической «кожи» скручиваться под давлением — предтеча идеи крыльев самолета, появившаяся задолго до того, как человечество всерьез задумалось о полетах. Статуя Свободы — настоящий шедевр инженерии, но об этом почти никто не задумывается, ибо все хитроумные инженерные механизмы прячутся под одеждами статуи.



Рис. 10. Эйфелева башня в процессе строительства. Париж, 1888 г.



Эйфель не был человеком тщеславным, но в своем следующем большом проекте позаботился о том, чтобы публика убедилась в его ключевой роли в изобретении нового подхода к архитектуре — каркасного строительства. Путевку в жизнь этому сооружению дала Парижская выставка 1889 года. Как обычно бывает, организаторы искали какой-нибудь «гвоздь программы» и принимали предложения и проекты. Около сотни было отклонено, в том числе и проект гильотины высотой 900 футов, который должен был отметить непревзойденный вклад Франции в дело смертной казни. Проект Эйфеля казался многим парижанам почти столь же нелепым. Они не видели смысла в установке огромной, никому не нужной железной башни в центре города.

Эйфелева башня была не просто самой высокой из всех когда-либо возведенных построек, это была и самая высокая из всех бессмысленных построек. Не дворец, не гробница и не храм, она даже не имела целью почтить какого-либо павшего героя. Эйфель отважно настаивал на том, что у его башни будет много практических применений — из нее получится отличный военный наблюдательный пункт, а на верхних площадках можно проводить полезные эксперименты по аэронавтике и метеорологии — но в конце концов даже он признал, что двигало им просто странное желание соорудить нечто по-настоящему высокое.

Многие художники и писатели не приняли проект. Группа видных деятелей культуры, включавшая Александра Дюма, Эмиля Золя, Поля Верлена и Ги де Мопассана, составила длинное возмущенное письмо, протестуя против «дефлорации Парижа». По их словам, «когда иностранцы придут смотреть нашу выставку, они удивленно воскликнут: «Ничего себе! Франция создала этот кошмар словно в насмешку над своим хваленым вкусом!»» «Эйфелева башня, — продолжали они, — это гротеск, заказное изобретение станкостроителя». Эйфель воспринимал эти оскорбления с веселой невозмутимостью, замечая при случае, что один из недовольных — это архитектор Шарль Гарнье, член комиссии, которая сначала одобрила башню.

В законченном виде Эйфелева башня кажется такой единой и цельной, такой идеальной, что трудно представить себе, насколько это сложный ансамбль, насколько чудовищно сложной была подгонка 18 000 отдельных деталей, соединившихся вместе только благодаря инженерному гению Эйфеля. Представьте себе: одна первая платформа уже имеет высоту 15-этажного дома. Опоры башни устремляются к этой опоре, наклоняясь внутрь под углом 54 градуса. Ясно, что они рухнули бы, если бы не удерживающая их платформа, которая, в свою очередь, и сама не устояла бы, не опирайся она на четыре опоры.

В единстве все части работают безупречно, а по отдельности они не смогли бы работать вообще. Таким образом, первая задача Эйфеля состояла в том, чтобы каким-то образом удержать четыре огромные, высокие и тяжелые опоры башни в наклонном положении, под правильным углом, не дав им упасть, а затем, в нужный момент, водрузить на них тяжелую платформу.

Отклонение всего на одну десятую градуса привело бы к тому, что верхняя часть опоры сместилась бы на целых полтора фута, и исправить это было бы уже нельзя: пришлось бы разбирать и заново собирать всю конструкцию. Эйфель придумал следующую хитроумную уловку: поставил каждую опору в гигантский контейнер, наполненный песком. Потом, когда работа над опорами была почти завершена, песок стали очень аккуратно спускать из контейнеров, одновременно следя за тем, чтобы опоры встали под нужным углом. Эта система сработала идеально.

Однако это было только начало. Над первой платформой нависла другая, основу которой составляли восемь квадратных футов железа, сделанных из пятнадцати тысяч деталей; каждую из них надо было укрепить на еще большей высоте. Допуски в некоторых местах равнялись всего одной десятой миллиметра. Наблюдатели были убеждены, что башня не выдержит собственного веса. Один профессор математики испещрил лихорадочными вычислениями толстую стопку бумаги и объявил, что, когда башня станет на две трети выше, опоры разъедутся и вся конструкция с яростным скрежетом рухнет на землю, уничтожив все здания в округе. Но фактически Эйфелева башня оказалась довольно легкой — всего 9500 тонн: как-никак, ее ажурный силуэт наполнен в основном воздухом. Чтобы поддерживать ее вес, потребовался фундамент всего семи футов глубиной.

Больше времени было потрачено на проектирование Эйфелевой башни, чем на ее строительство, которое заняло около двух лет и вполне уложилось в рамки бюджета. На строительной площадке присутствовало одновременно всего 130 рабочих, и во время ее возведения никто не погиб, что было в то время огромным достижением для такого большого проекта. До постройки небоскреба Крайслер-билдинг в Нью-Йорке в 1930 году башня будет оставаться самым высоким зданием в мире. Несмотря на то, что к 1889-му железо повсюду заменяли сталью, Эйфель отверг этот материал: он всегда работал с железом и со сталью чувствовал себя неуверенно. По иронии судьбы, самое грандиозное здание, когда-либо воздвигнутое из железа, оказалось и последним.



В XIX веке Эйфелева башня была, возможно, самым грандиозным, однако не самым дорогим строением. Одновременно с Эйфелевой башней за две тысячи миль от Парижа, у предгорий Аппалачского хребта в Северной Каролине, строился еще более дорогостоящий проект — огромный частный дом. На его возведение уйдет вдвое больше времени, чем на постройку Эйфелевой башни, потребуется вчетверо больше рабочих, и вся стройка обойдется втрое дороже, хотя жить в нем будут всего двое — хозяин и его мать. Дом под названием Билтмор был (и остается) самым крупным частным домом, когда-либо построенным в Северной Америке. Ни один другой факт не говорит лучше о тенденциях в экономике конца XIX века, чем появление в Новом Свете домов, превосходивших размерами самые большие дворцы Старого Света.

В Америке 1889 года был в самом разгаре период сибаритства, известного как «позолоченный век». С 1850 по 1900 год в Америке резко взлетели вверх все показатели богатства, производительности и процветания. За этот период население страны утроилось, а бюджет увеличился в тринадцать раз. Объем промышленного производства поднялся с 13 000 тонн в год до 11,3 миллиона. Экспорт металлической продукции всех видов: пушек, рельсов, труб, котлов, станков всех назначений — вырос с 6 до 120 миллионов долларов. Число миллионеров, которых в 1850 году было меньше двадцати человек, к концу века достигло 40 000.

Европейцы следили за американскими промышленными успехами с изумлением, затем с оторопью и наконец с неприкрытой тревогой. В Британии развернулось Национальное движение по повышению эффективности, идея состояла в том, чтобы вернуть Британии тот бойцовский дух, который некогда сделал ее великой державой. Книги с названиями вроде «Американские оккупанты» и «Американская коммерческая оккупация Европы» продавались нарасхват. И это было только начало.

К началу XX века Америка производила больше стали, чем Германия и Британия вместе взятые, — обстоятельство, которое еще полвека назад показалось бы немыслимым. Европейцев особенно раздражало то, что почти все технологические открытия в производстве стали были сделаны в Европе, а выпускала сталь Америка. В 1901 году Джей Пи Морган поглотил и слил множество более мелких компаний в могущественную US Steel Corporation — самую мощную из всех когда-либо виденных светом бизнес-империй. Ее стоимость — 1,4 миллиарда американских долларов — превышала стоимость всей земли в Соединенных Штатах к западу от Миссисипи и была вдвое больше, чем американский федеральный бюджет, если судить по ежегодным отчетам.

Промышленный успех Америки произвел на свет плеяду финансовых магнатов: Рокфеллеры, Морганы, Асторы, Меллоны, Фрики, Карнеги, Гульды, Дюпоны, Бельмонты, Гарриманы, Хантингтоны, Вандербильты и многие другие купались в неистощимом богатстве. Джон Рокфеллер зарабатывал в год 1 миллиард долларов в пересчете на наши деньги и при этом не платил подоходного налога. Да и никто не платил, потому что в Америке его еще не существовало. В 1894 году Конгресс пытался ввести двухпроцентный подоходный налог на доход свыше 4000 долларов, но Верховный суд объявил это антиконституционным; подоходный налог появился в жизни американцев только в 1914 году. Люди еще никогда не были так богаты.

Потратить свои деньги стало для многих богатых людей не такой уж легкой задачей. Почти все, что делали миллионеры, отдавало отчаянным безрассудством и вульгарностью. На одном нью-йоркском званом обеде гости обнаружили стол, засыпанный горой песка, и у каждого прибора — маленькую золотую лопаточку. После определенного сигнала следовало начать рыться в песке в поисках бриллиантов и прочих драгоценных камней. На другой вечеринке — пожалуй, самой нелепой на свете — в бальный зал огромного и респектабельного ресторана «Шеррис» ввели и привязали к столикам несколько дюжин лошадей с копытами, подбитыми мягкой тканью, чтобы гости, одетые ковбоями, смогли предаться совершенно бессмысленному удовольствию — пообедать в нью-йоркском ресторане, сидя верхом на лошади.

Многие вечеринки стоили десятки тысяч долларов. 26 марта 1883 года миссис Вандербильт побила все рекорды, закатив вечеринку за 250 000 долларов, но, рассудительно заметила The New York Times, таким шикарным образом было отмечено окончание поста. В те дни газету было легко ослепить блеском роскоши, и Times отвела 10 000 слов на безудержно восторженный и подробный рассказ об этом событии. На эту вечеринку миссис Корнелиус Вандербильт нарядилась в костюм с электрическими лампочками, и, наверное, это был единственный случай в жизни этой миллионерши, когда про нее можно было сказать: «так и сияет».

Американские нувориши часто ездили в Европу и скупали там предметы искусства, мебель и вообще все, что можно было упаковать в ящики и отвезти на корабле домой. Генри Клэй Фолджер, президент нефтяной компании Standard Oil (и дальний родственник династии кофейных магнатов Фолджеров) начал собирать первые издания Уильяма Шекспира, скупая их, как правило, у бедствующих аристократов, и в конце концов собрал примерно треть имеющихся в мире изданий рукописей, которые сегодня являют основу Шекспировской библиотеки Фолджера в Вашингтоне, округ Колумбия.

Другие, например Генри Клэй Фрик и Эндрю Меллон, собрали великие коллекции произведений искусства, причем подчас покупали все, что попадало под руку, без разбора. Так, газетный магнат Уильям Рэндольф Херст, коллекционировавший драгоценности, собрал их так много, что ему пришлось арендовать для их хранения два склада в Бруклине. Очевидно, Херст и его супруга были не самыми разборчивыми покупателями: когда он сказал ей, что только что приобретенный им валлийский замок раньше принадлежал норманнам, она, по свидетельству очевидцев, спросила: «Это из каких Норманов?»

Новоиспеченные миллионеры начали коллекционировать не только предметы европейского искусства, но и… самих европейцев. В последней четверти XIX века стало модным знакомиться с аристократами и выдавать за них замуж своих дочерей. Ни много ни мало пятьсот богатых молодых американок вступили в такие союзы. Почти в каждом случае это был не столько брак, сколько сделка.

За Мэй Джоэле, наследницей 12,5 миллиона долларов, ухаживал капитан Джордж Холфорд, который тоже был весьма богат и имел три огромных дома. «К сожалению, — грустно писала она домой, — у моего любимого нет титула». Мэй вышла замуж за герцога Роксбурга и всю жизнь была несчастлива, зато имела впечатляющий титул.

Лорд Керзон женился на двух американках (разумеется, поочередно). Восьмой герцог Мальборо женился на Лили Хаммерсли, американской вдове, которая была не слишком привлекательна внешне (одна газета описала ее как «плохо одетую усатую даму»), но зато сказочно богата, а девятый герцог пошел под венец с Консуэло Вандербильт, вполне симпатичной владелицей железнодорожных акций на сумму в 4,2 миллиона долларов. Между тем его дядя, лорд Рэндольф Черчилль, взял себе в жены американку Дженни Джером, которая принесла семье не так много денег, зато произвела на свет Уинстона Черчилля. К началу XX века 10 % всех британских аристократических браков заключались с американцами — необычно большая цифра.

У себя на родине новые американские богачи строились с большим размахом. Самыми грандиозными были жилища Вандербильтов. В одном лишь Нью-Йорке у них имелось десять особняков на Пятой авеню. Один такой особняк насчитывал 137 комнат, что делало его одним из крупнейших городских домов всех времен. Однако за городом у Вандербильтов имелось еще больше роскошных, практически дворцовых построек, в частности в Ньюпорте, штат Род-Айленд. Хозяева называли свои ньюпортские дома «коттеджами» — и это, пожалуй, единственный пример остроумия этого семейства миллиардеров.

Это были такие большие здания, что даже прислуге требовалась прислуга. Акры мрамора, огромные сверкающие люстры, гобелены размером с теннисный корт, мелочи, щедро украшенные серебром и золотом. Было подсчитано, что сегодня постройка «Брейкерс» — одного из особняков Вандербильтов в Ньюпорте — обошлась бы в полмиллиарда долларов: весьма круглая сумма для «летнего домика». Показная роскошь и стремление пустить окружающим пыль в глаза вызвали столь широкое неодобрение, что сенатский комитет одно время всерьез рассматривал вопрос о принятии закона, лимитирующего стоимость частного дома.

Архитектор, разработавший большинство этих построек, Ричард Моррис Хант, вырос в Вермонте, был сыном конгрессмена, но в девятнадцать лет уехал в Париж изучать архитектуру в Школе изящных искусств и в итоге стал первым дипломированным американским архитектором. Он был симпатичным человеком, «самым красивым американцем в Париже», как замечает один мемуарист, но до 1881 года, когда ему было уже далеко за пятьдесят, его карьера, успешная и респектабельная, была все же несколько скучноватой. Типичный проект Ханта — эскизы для постамента статуи Свободы, дело вполне прибыльное, но прославиться им нельзя. Потом Хант обнаружил, что в Америке существуют миллионеры, в частности Вандербильты.

Вандербильты были богатейшей семьей страны. Их империю, основанную на железных дорогах и судостроении, возглавлял Корнелиус Вандербильт, «грубый мужлан, тупица, жующий табак», по отзыву одного из современников. Корнелиус Вандербильт требовал, чтобы его величали Коммодор, хотя не имел никакого морского звания. Он мало разбирался в искусстве и науках, зато у него был просто сверхъестественный дар делать деньги. Одно время он лично контролировал около 10 % всех денег, обращающихся в Соединенных Штатах. Вандербильты владели примерно двадцатью тысячами миль железнодорожных линий и большинством идущих по ним поездов. Это приносило столько денег, что семья не знала, куда их девать.

Ричард Морис Хант стал тем человеком, который помог им потратить свое состояние и сделал это лучше и элегантней всех. Он построил для Вандербильтов шикарные дома на Пятой авеню в Нью-Йорке, в Бар-Харбор, штат Мэн, на Лонг-Айленде и в Ньюпорте. Даже семейный мавзолей на Статен-Айленде стоил 300 000 долларов — столько же, сколько хороший большой особняк. Какие бы архитектурные идеи ни приходили в их головы, Хант был тут как тут и уже воплощал мечты своих клиентов в жизнь.

Оливер Бельмонт, муж Альвы Вандербильт, безумно любил лошадей. Он попросил Ханта спроектировать для него особняк с пятьюдесятью двумя комнатами, замок Белькорт, в котором весь первый этаж был занят конюшней: Бельмонт проезжал в своей карете через массивные парадные двери прямо в дом. Лошадиные стойла были облицованы тиком и отделаны серебром. Жилые комнаты располагались наверху.

В одном из многочисленных особняков Вандербильта уголок для завтрака украшала картина Рембрандта. В особняке «Брейкере» детский игровой домик был больше размером и лучше обставлен, чем обычные дома обычных людей; там имелись шнурки для вызова прислуги, соединенные с главным зданием: вдруг дитяти захочется попить, перекусить или у него развяжутся шнурки.

Вандербильты стали такими могущественными, что им сходило с рук все, даже убийство. Реджи Вандербильт, сын Корнелиуса и Элис Вандербильт, славился своей безрассудной манерой вождения автомобиля (а также наглостью, ленью и тупостью); в Нью-Йорке он пять раз сбивал пешеходов. Двое из пострадавших погибли, третий на всю жизнь остался калекой, а Реджи так и не привлекли к судебной ответственности за эти преступления.

Единственный член семьи, который, кажется, не страдал экстравагантностью и не вызывал отвращения у окружающих, — это Джордж Вашингтон Вандербильт. Он был робким и тихим, причем до такой степени, что люди порой принимали его за умственно отсталого. На самом деле Джордж был очень образован и говорил на восьми языках. Уже став совершеннолетним, он продолжал жить с родителями и занимался переводами современной американской литературы на древнегреческий, а греческой — на английский. В его коллекции было свыше двадцати тысяч книг — это была, пожалуй, самая большая частная библиотека в Америке. Когда Джорджу было двадцать три, его отец умер, оставив после себя состояние в 200 миллионов долларов. Джордж унаследовал десять из них — вроде бы не слишком много, однако на нынешние деньги это получится примерно 300 миллионов.

В 1888 году он решил наконец построить собственный дом, купил 130 000 акров укромной лесистой территории в Северной Каролине и поручил Ричарду Моррису Ханту построить «нечто уютное, в стиле французского шато, только, конечно, побольше и с современным водопроводом». В результате появился особняк Билтмор — почти копия замка Блуа, великолепное здание из индианского известняка, в 250 комнат, с фасадом длиной 780 футов и прилегающим участком в 5 акров. Билтмор до сих пор остается самым большим жилым домом, когда-либо возведенным в Америке. Для его строительства Вандербильт нанял тысячу рабочих и платил им в среднем по 90 центов в день.

Он наполнил Билтмор самыми лучшими из произведений Европы, а в конце 1880-х в Европе можно было купить практически все: гобелены, мебель, классические произведения искусства. Размах Вандербильта напоминал, а в некоторых случаях даже перекрывал маниакальные излишества Уильяма Бекфорда в Аббатстве Фонтхилл. Обеденный стол был рассчитан на семьдесят шесть персон. Высота потолка составляла семьдесят пять футов. Жить в таком доме было не менее уютно, чем в зале ожидания крупного железнодорожного вокзала.

Для обустройства участка Вандербильт привез стареющего Лоу Олмстеда, автора нью-йоркского Центрального парка. Тот убедил Вандербильта превратить большую часть поместья в экспериментальный лесопарковый участок. Министр сельского хозяйства Джулиус Стерлинг Мортон удивлялся тому, что для ухода за своей землей Вандербильт нанял больше специалистов и расходовал больше средств, чем целое федеральное министерство.

Дороги поместья имели общую протяженность в двести миль. Там был даже маленький городок со школой, больницей, церковью, железнодорожным вокзалом, банком и магазинами — для обслуживания двух тысяч работников поместья и их семей. Работники жили вполне обеспеченно, но в почти феодальных условиях, с массой ограничений. К примеру, им не разрешалось держать собак.

Чтобы финансово поддержать поместье, Вандербильт разрешил рубить лес, а многочисленные фермы, принадлежавшие ему, производили на продажу фрукты, овощи, молочные продукты, яйца и мясо. Он занимался также производством и обрабатывающей промышленностью.

Джордж намеревался проводить в Билтморе вместе с матерью по несколько месяцев в году, но она умерла вскоре после того, как дом был окончательно достроен, и Вандербильт поселился там в полном и абсолютном одиночестве. В 1898 году он женился на Эдит Стейвесант Дрессер, которая родила ему единственного ребенка, дочь по имени Корнелия. К этому моменту стало ясно, что поместье терпит экономическое бедствие. Ежегодные убытки составляли 250 000 долларов; Джорджу приходилось постоянно поддерживать его на плаву за счет личного (и стремительно тающего) состояния. В 1914 году он внезапно умер. Его жена и дочь поспешили отделаться от поместья и продали его за столько, за сколько смогли, отказавшись участвовать в его дальнейшей судьбе.

II

Здесь нам стоит на мгновение остановиться и понять, где мы находимся и почему. Мы в коридоре — так на большинстве архитектурных планов XIX века назывались домовые переходы. Коридор — самое неприятное и мрачное пространство старого пасторского дома, поскольку здесь нет окон и свет проникает сюда лишь через открытые двери соседних комнат. Чуть дальше мы видим дверь, которая раньше наверняка постоянно была закрытой и служила границей, разделявшей дом на хозяйскую половину и территорию прислуги.

Сразу за дверью, возле черной лестницы, имеется стенная ниша, которой не было там, когда дом только построили. Ее явно спланировали для чего-то, чего еще не существовало в 1851 году и что своим появлением радикально изменило мир. Мы и пришли-то сюда отчасти из-за этой ниши.

Если, читая предыдущие страницы, вы задались вопросом: какое отношение имеет богатство американцев «позолоченного века» к коридору на первом этаже старого дома в английской глубинке, отвечаю: большее, чем вы думаете. Начиная именно с того времени, вектор современной жизни все чаще определялся американскими событиями, американскими изобретениями, американскими интересами и потребностями. Европейцы удивленно и немного обескураженно разводили руками: американцы делали такие вещи, о которых раньше никто и не слыхивал.

Они были, прежде всего, так вдохновлены идеей прогресса, что изобретали вещи, не имея никакого понятия о том, найдут ли эти предметы какое-то применение в жизни. Абсолютной квинтэссенцией этого явления был Томас Эдисон. Он просто изобретал, без явной надобности или цели. Вообще Эдисон был очень успешен: к 1920 году, согласно подсчетам, те отрасли промышленности, которые использовали его бесконечные изобретения и усовершенствования, в целом приносили доход в 21,6 миллиарда долларов.

Однако Эдисон совершенно не умел определять, какие из его интересов экономически выгодны. Он просто убедил себя, что все его изобретения приносят деньги. Но по большей части это было не так, особенно это касается его мечты застроить мир бетонными домами.

Бетон был одним из самых любопытных открытий XIX века. На самом деле в качестве строительного материала он использовался уже очень давно и повсеместно: огромный купол Пантеона в Риме сделан из бетона; собор в Солсбери стоит на бетонном фундаменте, — но настоящий прорыв случился в 1824 году, когда Джозеф Аспдин, скромный каменщик из Лидса, изобрел портландцемент, названный так по аналогии с долговечным и красивым камнем, добываемым в Портленде.

Портландцемент намного превосходил по своим качествам все существовавшие на тот момент связующие материалы. Он даже был более гидроустойчивым, чем романцемент преподобного Джеймса Паркера. Как Аспдин получил свой продукт, всегда было загадкой, потому что для его производства требовались очень точно рассчитанные операции, а именно: измельчить известняк до определенной степени, смешать его с глиной определенной влажности и запечь все это при температуре гораздо более высокой, чем дает обычная печь для обжига известняка. Каким образом Аспдин догадался изменить составляющие, а потом понять, при какой именно степени нагрева получится самый прочный и гладкий цемент, — загадка, оставшаяся без ответа, однако он все же как-то это сделал… и стал богачом.

В течение нескольких лет Эдисон увлеченно изучал возможности бетона, а затем пошел ва-банк. Он основал «Эдисон Портленд Семент Компани» и построил огромный завод рядом со Стюартсвиллом, штат Нью-Джерси. К 1907 году Эдисон стал пятым по величине производителем цемента в мире. Сотрудники его лаборатории запатентовали больше четырех дюжин усовершенствованных методов массового изготовления качественного цемента. С помощью цемента Эдисона были построены стадион «Янкиз» и первое в мире скоростное бетонное шоссе, но изобретателя не покидала идея массового строительства домов из бетона.

План был таков: сделать опалубку целого дома и залить в нее бетон непрерывным потоком, формируя не просто стены и полы, но и детали каждого помещения — ванные, туалеты, раковины, шкафы, дверные косяки, даже рамы для картин. Не считая некоторых мелочей, таких как двери и электрические выключатели, все будет сделано из бетона. Стены можно даже сразу делать определенных оттенков, предлагал Эдисон, чтобы больше никогда их не красить. По его подсчетам, бригада из четверых человек может строить по одному новому дому в два дня и продаваться эти дома будут за 1200 долларов, что примерно втрое меньше стоимости обычного дома того же размера.

Это была безумная и совершенно несбыточная мечта. Ее осуществлению мешали серьезные технические проблемы. Опалубки — разумеется, величиной с сам дом — были до нелепого громоздкими и сложными, но главной проблемой оказалось их наполнение. Бетон — это смесь цемента, воды и других составляющих, в том числе гравия, который в жидком растворе, естественно, норовил осесть на дно. Перед инженерами Эдисона стояла сложная задача: создать раствор достаточно жидкий, чтобы он мог затечь во все уголки опалубки, и при этом достаточно густой, чтобы его составляющие, вопреки законам гравитации, оставались во взвешенном состоянии, а застывая, образовывали привлекательную гладкую поверхность — у людей не должно было возникнуть ощущения, будто они покупают не дом, а бункер. Это была смелая и, как выяснилось, невыполнимая задача. Даже если бы все проблемы были решены, то, согласно расчетам инженеров, небольшой дом весил бы 450 000 фунтов, а при таком весе возможны любые структурные деформации.

Все это плюс угроза перепроизводства (которую создал как раз собственный огромный бетонный завод Эдисона) говорило, что Эдисону будет нелегко заработать на этом предприятии. Производство цемента — трудное дело, к тому же товар это сезонный. Но Эдисон не отступал и спроектировал несколько видов бетонной мебели: комоды, кухонные шкафы, стулья, даже бетонное пианино, — которая должна была поставляться вместе с его бетонными домами.

Он обещал разработать двуспальную кровать, которая будет служить вечно, а стоить всего 5 долларов. Весь ассортимент планировалось представить на нью-йоркской выставке цементной промышленности в 1912 году. Когда эта выставка открылась, стенд Эдисона был пуст. Никто из компании Эдисона так и не объяснил, в чем дело. После этого про бетонную мебель больше никто не слышал. Насколько известно, Эдисон никогда не обсуждал этот вопрос.

В конце концов несколько бетонных домов все же было построено, некоторые из них до сих пор стоят в Нью-Джерси и Огайо, но идея не прижилась, и бетонные жилые дома стали одним из самых убыточных и неудачных проектов Эдисона. Это еще раз говорит нам о том, что Эдисон прекрасно умел изобретать вещи, но совершенно не мог оценить их практического потенциала.

Ему, например, так и не удалось разглядеть возможности фонографа как средства для развлечений; он видел в нем лишь прибор для диктовки и записи голосов (он называл его «говорящей машиной»). В течение ряда лет он отказывался признать, что будущее движущихся картинок — это проецирование изображений на экран: его приводила в бешенство мысль, что их может свободно увидеть человек, пробравшийся в кинозал без билета. В течение долгого времени Эдисон держал эти картинки внутри ручных кинетоскопов. А в 1908 году он уверенно заявил, что у самолетов нет будущего.

После дорого обошедшихся ему неудач с цементом Эдисон переключился на другие изобретения, тоже оказавшиеся либо непрактичными, либо безрассудными. Он интересовался военной техникой и утверждал, что скоро сумеет вызывать массовые обмороки во вражеских войсках с помощью «электрически заряженных распылителей». Он также разработал проект гигантских электромагнитов, которые могли бы на лету ловить вражеские пули и посылать их обратно по той же траектории. Он придумал универсальный торговый автомат: покупатель просовывает монеты в прорезь и через мгновение получает из лотка упаковку с углем, картошкой, луком, гвоздями, шпильками для волос и прочими необходимыми вещами.

И вот теперь мы снова подходим к той самой нише в стене и к предмету, который в ней когда-то стоял, — телефону. Когда в 1876 году Александер Грэм Белл изобрел телефон, никто, в том числе и сам Белл, не осознавал в полной мере, какие возможности таит в себе это изобретение. Многие вообще не видели в телефоне ничего полезного.

Руководители телеграфной компании «Вестерн Юнион» отвергли новинку, обозвав ее «электрической забавой», поэтому Белл продолжил работу независимо и, мягко говоря, сильно в этом преуспел. Патент Белла №174465 стал самым ценным патентом из всех когда-либо одобренных. На самом деле Белл не сделал ничего особенно выдающегося: просто соединил существующие технологии. Компоненты, необходимые для изготовления телефона, существовали уже тридцать лет, и принципы его работы были понятны. Проблема заключалась не столько в том, чтобы заставить голос передаваться по проводам — дети давно умели это делать с помощью двух консервных банок и длинной веревки, — сколько в том, чтобы усилить этот голос так, чтобы он был хорошо слышен на расстоянии.

В 1861 году немецкий школьный учитель Иоганн Филипп Рейс изготовил устройство-прототип и даже дал ему имя «телефон», поэтому немцы, естественно, приписывают это изобретение себе. Однако телефон Рейса не умел делать одного, а именно — работать. Он посылал лишь очень простые сигналы — щелчки и небольшой набор музыкальных тонов, причем не настолько эффективно, чтобы явно превзойти телеграф. По иронии судьбы, позже обнаружилось, что, если контакты устройства Рейса покрыть пылью или грязью, они с поразительной точностью воспроизводят человеческую речь.

К сожалению, Рейс с типично немецкой педантичностью всегда содержал свое оборудование в безупречной чистоте и умер, так и не узнав, как близко он подошел к изобретению полезного и работающего инструмента. По меньшей мере еще трое исследователей, в том числе американец Элайша Грей, независимо занимались разработкой телефона в тот момент, когда в бостонской лаборатории Белла был сделан решающий прорыв. Вообще говоря, Грей подал ходатайство о том, чтобы патент пока не выдавали другому лицу, — в попытке удержать за собой право на изобретение, которое еще не было доведено до совершенства, — в тот же самый день, когда Белл подал заявку на свой патент; к несчастью для Грея, Белл опередил его на несколько часов.

Белл родился в 1847-м, в том же году, что и Томас Эдисон, и вырос в Эдинбурге, но в 1870-м вместе с родителями эмигрировал в Канаду, отчасти из-за семейной трагедии: два его брата практически один за другим — с разницей в три года — умерли от туберкулеза[67]. Его родители обосновались на ферме в Онтарио, а сам Белл получил место профессора физиологии вокала в недавно основанном Бостонском университете — довольно странное назначение, так как он никогда не изучал физиологию вокала и не имел университетской степени. В сущности, все, что у него было, это живой интерес к средствам коммуникации и давняя семейная связь с этой сферой: его мать была глухой, а отец считался мировым экспертом по риторике и красноречию — и это в те времена, когда ораторское искусство вызывало в людях благоговейный трепет. Книга Белла-старшего «Обычный преподаватель красноречия» незадолго до этого разошлась тиражом в 250 000 экземпляров только в одних Соединенных Штатах.

Как бы то ни было, положение Белла в Бостонском университете было совсем не таким замечательным, как может показаться. Он преподавал всего пять часов в неделю и получал жалованье в 25 долларов. По счастью, Белла это устраивало: высвобождалось время для его занятий экспериментальной работой.

Белл искал способы усилить звук с помощью электричества, чтобы помочь тугоухим людям. Вскоре ему пришло на ум, что этот прибор может также использоваться для передачи голосовых сообщений на дальние расстояния и служить, по его собственному выражению, «говорящим телеграфом». Он нанял в качестве ассистента молодого человека, которого звали Томас Уотсон. В начале 1875 года они вдвоем рьяно взялись за дело. Всего год спустя, 10 марта 1876 года, через неделю после двадцать девятого дня рождения Белла, наступил самый знаменательный момент в истории телекоммуникаций. Это случилось в маленькой лаборатории по адресу: Эксетерплейс, 5. Белл случайно расплескал себе на колени какую-то кислоту и с досадой проворчал:

— Мистер Уотсон, идите-ка сюда, вы мне нужны.

Потрясенный Уотсон, который находился в другой комнате, ясно услышал эти слова.

Как бы то ни было, именно такую историю рассказывал сам Уотсон через пятьдесят лет, на юбилейных торжествах по случае изобретения телефона. Белл, умерший за четыре года до юбилея, никому никогда не рассказывал про кислоту. Да и странно, если вдуматься: человек выливает на себя кислоту и, наверняка испытывая сильную боль, спокойно, не повышая голоса, зовет на помощь.

Более того, учитывая примитивность аппарата, Уотсон мог бы расслышать слова Белла только в том случае, если бы приложил ухо к резонирующей пластине, но вряд ли он постоянно держал ее возле уха. Мы не знаем, как все было на самом деле, но записи Белла подтверждают, что он действительно позвал Уотсона и что Уотсон, находившийся в соседней комнате, четко расслышал его просьбу подойти. Так был сделан первый в истории телефонный звонок.

Уотсон заслуживает отдельного упоминания. Он родился в Салеме, Массачусетс, в 1854 году, через семь лет после того, как в Шотландии родился Белл; закончил школу в четырнадцать лет и работал на различных малозначимых работах, пока не поступил к Беллу. Двоих мужчин связывали глубочайшее уважение и симпатия друг к другу, хотя они, несмотря на полувековую дружбу, так никогда и не стали обращаться друг к другу по имени (только «мистер Уотсон» и «мистер Белл»).

Трудно сказать точно, насколько важную роль сыграл Уотсон в изобретении телефона, но он был явно куда больше, чем просто ассистентом. За те семь лет, что он работал с Беллом, он зарегистрировал на свое имя шестьдесят патентов, в том числе на телефонный звонок — примечательно, что в самом начале телефонизации, чтобы узнать, не пытается ли кто-то с вами связаться, надо было время от времени снимать телефонную трубку и проверять, нет ли кого-то на том конце провода.

Для большинства людей телефон был такой непостижимой новинкой, что Беллу приходилось с доскональной точностью объяснять его возможности. Он писал:


Телефон можно вкратце назвать электрическим прибором для передачи в различные места интонаций и артикуляции голоса говорящего. Разговоры могут происходить словесно с помощью рта между людьми, находящимися в разных комнатах, на разных улицах или в разных городах… Огромное преимущество, которое имеет телефон по сравнению со всеми другими формами электрических аппаратов, состоит в том, что он не требует особых навыков в обращении.


Телефон, показанный на Всемирной выставке в Филадельфии в 1876 году, привлек мало внимания. Большинство посетителей гораздо больше впечатлила электрическая ручка, изобретенная Томасом Эдисоном. Ручка быстро пробивала отверстия на листе бумаги, образуя строки из букв на манер трафарета; на лежавший под трафаретом лист бумаги впрыскивались чернила, и в считаные минуты получалось множество копий одного документа.

Эдисон, как всегда заблуждавшийся, был убежден, что данное изобретение «превзойдет телеграфию». Разумеется, этого не случилось, зато идея ручки, быстро пробивающей отверстия, со временем была переосмыслена в виде тату-машинки.

Что касается телефона, Белл упорствовал в его продвижении и постепенно добился своего. В 1877 году в Бостоне заработала первая телефонная система, которая позволяла установить трехстороннюю связь между двумя банками (любопытно, что один из них назывался «Банк обуви и кожи») и еще одной частной компанией. К июлю того же года в городе функционировало уже двести телефонных аппаратов, а к августу их число резко увеличилось — до 1300, хотя по большей части это была двусторонняя связь в пределах организаций — скорее интеркомы, чем полноценные телефоны. Настоящим прорывом стало изобретение в следующем году коммутатора. Теперь любой пользователь телефона мог разговаривать с любым другим пользователем телефона в том же районе; вскоре таких абонентов стало множество. К началу 80-х годов XIX века в Америке работало 60 000 телефонов. Еще через двадцать лет эта цифра превысила 6 000 000.

Первоначально телефоны рассматривались как аппараты, предоставляющие информацию и услуги — прогнозы погоды, новости фондового рынка, сигнал пожарной тревоги, музыкальные развлечения, даже колыбельные для капризных младенцев. Никто даже не думал использовать их для сплетен, деловых переговоров или бесед с друзьями и родственниками. Идея болтать по телефону с людьми, с которыми вы и так постоянно видитесь, многим казалась абсурдной.

Изобретение основывалось на множестве существующих технологий и к тому же оказалось прибыльным, поэтому немало людей и компаний оспаривали действительность патентов Белла или просто не обращали на них внимания. К счастью для Белла, его тесть Гардинер Хаббард был блестящим юристом. На его счету было шестьсот процессов, и все их он выиграл. Самым крупным делом оказался процесс против огромной монополии «Вестерн Юнион», которая объединилась с Эдисоном и Элайшей Греем в попытке любыми средствами получить контроль над телефонным бизнесом.

К тому времени компания «Вестерн Юнион» стала краеугольным камнем империи Вандербильтов, а Вандербильты терпеть не могли быть вторыми. У них имелись все преимущества: финансовые ресурсы, существующая проводная сеть, техники и инженеры высочайшего класса, — тогда как на руках у Белла было всего два козыря: патент и Гардинер Хаббард. Хаббард возбудил дело о нарушении патентных прав и меньше чем через год его выиграл.

К началу XX века телефонная компания Белла, переименованная в «Американ Телефон энд Телеграф», стала самой большой корпорацией в Америке с капиталом 1000 долларов за акцию. В 1980-е она стоила больше, чем «Дженерал Электрик», «Дженерал Моторс», «Форд», «Ай-би-эм», «Ксерокс» и «Кока-Кола» вместе взятые, и давала работу одному миллиону человек.

Белл переехал в Вашингтон, принял американское гражданство и посвятил себя полезной деятельности. Среди прочего, он изобрел аппарат для искусственного дыхания и экспериментировал с телепатией. Когда в 1881 году в президента Джеймса А. Гарфилда стрелял озлобленный сумасшедший, Белла пригласили, чтобы он помог определить местонахождение пули. Белл приехал с металлодетектором, который прекрасно работал в лаборатории, но оконфузился в спальне Гарфилда: вскоре стало ясно, что прибор вместо пули обнаружил пружины кровати президента.

Между делом Белл помог основать журнал Science и Национальное географическое общество, для журнала которого он писал под примечательным псевдонимом Н. A. Largelamb (англ, «большой ягненок», анаграмма от A. Graham Bell).

Белл был щедр со своим другом и коллегой Уотсоном. Не имея перед ним никаких юридических обязательств, он отдал Уотсону 10 % акций компании, позволив молодому человеку отойти от дел богатым в двадцать семь лет. Имея возможность делать все, что пожелает, Уотсон посвятил остаток жизни путешествиям и чтению, а также получил ученую степень по геологии в Массачусетском технологическом институте.

Со временем он основал судостроительный завод, который быстро разросся и требовал для работы четыре тысячи человек. Однако завод стал для Уотсона источником нежелательных волнений и неожиданных обязательств, поэтому он продал бизнес, обратился в ислам и стал последователем Эдварда Беллами, радикального философа-социалиста и автора утопических романов; в течение короткого периода в 1880-х годах этот общественный деятель пользовался феноменальной популярностью. Когда Беллами ему надоел, Уотсон перебрался в Англию и стал играть в театре, к чему у него открылся неожиданный талант. Ему особенно удавались роли в пьесах Шекспира; он много раз выступал на родине драматурга, в Стратфорде-на-Эйвоне. Потом вернулся в Америку и стал вести спокойную размеренную жизнь пенсионера. Уотсон умер в 1934 году, довольный и богатый, в своем зимнем доме в Пасс-Грилл-Ки, Флорида, совсем немного не дожив до восьмидесяти одного года.

Говоря о телефоне, стоит упомянуть два других имени. Первое — Генри Дрейфус. Молодой театральный декоратор, чей первый опыт был связан исключительно со сценографией и проектированием интерьеров для кинотеатров, он в начале 1920-х получил задание от компании Белла придумать новый тип телефона взамен существовавшего в то время «телефона-канделябра».

Дрейфус предложил непривычно простой, почти квадратный, элегантный, практически современный аппарат с трубкой, лежавшей в углублении чуть позади большого наборного диска. На протяжении большей части XX века эта модель была стандартной практически во всем мире, и кажется, он был с нами всегда. Не так-то просто вспомнить, что изначально кто-то изобрел этот чудо-аппарат; кто-то спроектировал не только его, но фактически все его элементы: количество реостатов, встроенных в диск, низкий центр тяжести, из-за которого телефон практически невозможно случайно опрокинуть; кто-то подал блестящую идею соединить функции «слушать» и «говорить» в одной трубке — все это придумал человек, не имевший никакого отношения к промышленному дизайну. Почему инженеры компании AT&T выбрали для этого проекта юного Дрейфуса, мы не знаем, но это был определенно очень удачный выбор.

Что касается наборного диска, то его спроектировал не Дрейфус, а один из служащих Белла по имени Уильям Дж. Бловелт, у себя дома в 1917 году. Именно он придумал написать по три буквы рядом с цифрами. Первое отверстие осталось без букв, потому что в те времена телефонный диск надо было прокрутить чуть дальше первого окошка, чтобы вызвать сигнал, инициирующий звонок. Последовательность выглядела так: 2 (АВС), 3 (DEF), 4 (GHI) и так далее. Бловелт убрал из алфавита букву «Q», потому что за ней всегда следовала «U», ограничивая ее использование, и в конце концов выбросил «Z»: она употреблялась не так часто.

Каждому коммутатору присвоили имя, обычно связанное с названием улицы или района, — например, Бенсонхерст, Голливуд, Пенсильвания-авеню, хотя некоторые телефонные станции использовали названия деревьев или других предметов; звонящий просил оператора соединить его с «Пенсильванией 6–5000» (как в песне Глена Миллера) или с «Бенсонхерст 5342». Когда в 1921 году ввели прямой набор, названия были сокращены до двухбуквенных префиксов; появилась традиция писать эти буквы крупным шрифтом: HOllywood, BEnsonherst.

В этой системе была своя прелесть, однако она становилась все менее практичной. Большое количество названий — например, RHinelander или SYcamore — приводило к путанице, особенно если у человека было плохо с грамматикой. Буквы также затрудняли прямой набор цифр из-за границы: иностранные телефоны не всегда выпускались с буквами, или буквы и цифры там были расположены в другом порядке. Поэтому начиная с 1962 года старую систему набора телефонных номеров постепенно упразднили. Сегодня буквы служат лишь в качестве мнемонической символики, позволяя абоненту лучше запомнить номер: к примеру, BUY-PIZZA (то есть 289-74-992) или FLOWERS (356-93-77).

Что касается нашего пасторского дома, то мы не знаем, когда телефон здесь появился впервые, но его установка наверняка была большим радостным событием для безвестного священника, жившего здесь в начале XX века. Сегодня ниша для телефона пустует. Времена, когда в доме имелся всего один телефонный аппарат и стоял он у подножия лестницы, канули в Лету. Сегодня никому не хочется болтать по телефону в таком неуютном месте.

III

Для многих американцев новая эра богатства означала возможность предаваться самым странным хобби. Так, Джордж Истмен из фирмы «Кодак», занимавшейся производством пленки и фотокамер, жил в громадном доме в Рочестере, штат Нью-Йорк, со своей матерью, но держал много прислуги, в том числе домашнего органиста, который будил его — и, предположительно, большинство остальных жителей Рочестера — с помощью утреннего концерта, исполняемого на гигантском органе. Еще одна причуда Истмана заключалась в том, что на втором этаже его дома располагалась его личная кухня, где он собственноручно и с удовольствием пек пироги.

Куда более оригинальным оказался Джон М. Лонгйир из Маркетта, штат Мичиган. Когда он узнал, что железная дорога «Дулут, Месаби энд Айрон-Рейндж» получила право прокладки колеи для транспортировки железной руды мимо его дома, то аккуратно упаковал все свое имущество («дом, кусты, деревья, фонтаны, декоративные пруды, изгороди и подъездные дорожки, домик-сторожку, крытые въездные ворота, теплицы и конюшни», по словам одного восхищенного биографа) и перевез все это в Бруклин, Массачусетс, где возобновил свое спокойное существование, организовав свое новое поместье в точности так же, как предыдущее, вплоть до последней цветочной луковицы, однако без поездов, проходящих под его окнами. На фоне этого поступка пример Фрэнка Хантингтона Биби, который содержал сразу два особняка, стоявших бок о бок (в одном жил, а другой без устали отделывал), уже не кажется чем-то из ряда вон выходящим.

Что же касается легкомысленной траты денег, то в этом деле всех перещеголяла миссис Стотсбери — или «королева Ева», как ее называли. Однажды она потратила полмиллиона долларов, пригласив друзей на охоту на аллигаторов, целью которой было настрелять столько животных, чтобы можно было сделать из их кожи набор чемоданов и шляпных картонок. В другой раз она поручила полностью сменить декор первого этажа своего флоридского дома «Эль Мирасоль» за одну ночь, вот только забыла сообщить об этом своему многострадальному мужу, который проснулся на следующее утро, спустился вниз и некоторое время не мог понять, где он находится.

Растерянного мужа звали Эдвард Таунсенд Стотсбери, и он заработал себе состояние в качестве управляющего банковской империей Джей Пи Моргана. Он был отличным банкиром, по словам одного мемуариста, «невидимой рукой, выписывающей чеки». Мистер Стотсбери «стоил» 75 миллионов долларов, когда в 1912 году познакомился с миссис Стотсбери — она недавно истощила завещанное ей состояние ее первого мужа, мистера Оливера Итона Кромвеля, и с головокружительной быстротой помогла Эдварду потратить 50 миллионов из его состояния на свои новые дома.

Она начала с Уайтмарш-холла в Филадельфии. Это был такой огромный дом, что репортеры путались в описаниях. По словам одного из них, в доме имелось 154 комнаты, по словам другого — 172, третьего — 272. Зато все сошлись на том, что там было четырнадцать лифтов — больше, чем во многих отелях. Только на содержание этого дома мистер Стотсбери тратил около миллиона долларов в год. Он нанял сорок садовников и девяносто человек другой прислуги.

У супругов Стотсбери был также летний коттедж в Бар-Харборе, штат Мэн, где имелось всего-то восемьдесят комнат и жалких двадцать восемь ванных, и еще более величественный особняк во Флориде, который назывался «Эль Мирасоль».

Проект этого последнего образца экстравагантности принадлежал Эддисону Мизнеру, которого сейчас почти совсем забыли, но который в течение короткого времени считался самым востребованным и необычным архитектором Америки.

Мизнер родился в старой уважаемой семье в Северной Калифорнии. Прежде чем стать архитектором, Эддисон жил крайне необычной жизнью: раскрашивал слайды для проекционных фонарей на островах Самоа, торговал ручками для гробов в Шанхае, продавал азиатский антиквариат богатым американцам, искал золото на Клондайке.

Вернувшись в Соединенные Штаты, он стал ландшафтным архитектором на Лонг-Айленде и наконец занялся архитектурой в Нью-Йорке, однако ему пришлось оставить это дело, когда власти узнали, что он нигде не учился по специальности «архитектор» — «даже не окончил соответствующих курсов», по словам одного удивленного журналиста, — и, разумеется, не имел лицензии. Поэтому в 1918 году он переехал в Палм-Бич, Флорида, где не так придирчиво интересовались квалификацией архитектора, и начал строить дома для очень богатых людей.

В Палм-Бич Эддисон подружился с молодым человеком, которого звали Пэрис Сингер (он был одним из двадцати четырех детей магната швейных машинок Исаака Зингера). Пэрис был художником, эстетом, поэтом, бизнесменом и обладал большим весом в невротическом мире светского общества Палм-Бич. Мизнер спроектировал для него клуб «Эверглейдс», который тут же стал самым недоступным заведением к югу от линии Мейсона — Диксона[68]. Вход туда разрешался только тремстам членам клуба, которых Сингер лично и безжалостно отбирал. Так, он изгнал из клуба одну даму, потому что ее смех показался ему раздражающим. Когда ее подруга стала молить его о снисхождении, Сингер сказал ей, чтобы она не лезла не в свое дело, иначе он прогонит и ее. Подруга решила больше ему не докучать.

Мизнер закрепил свой успех, получив от Евы Стотсбери заказ на «Эль Мирасоль», дом поистине необъятных размеров (один лишь гараж вмещал сорок автомобилей). Это строительство могло длиться бесконечно, поскольку каждый раз, когда какой-нибудь другой богач грозился построить в Палм-Бич нечто более грандиозное, миссис Стотсбери просила Мизнера «сделать что-нибудь», чтобы «Эль Мирасоль» остался непревзойденным.

Тут стоит уточнить, что таких архитекторов, как Эддисон Мизнер, мир еще не видел. Он не верил в чертежи и выдавал растерянным рабочим весьма приблизительные инструкции, употребляя такие выражения, как «примерно такой высоты» и «вот где-то здесь». К тому же Эддисон был печально известен своей рассеянностью. Иногда он пытался установить дверь, которая открывалась бы в глухую стену или, как случилось однажды, прямо в дымоход.

Хозяин симпатичного нового лодочного ангара на озере Уорт вступил во владение заказанным объектом и только потом обнаружил, что у сооружения имеются лишь четыре глухие гладкие стены и ни одной двери. В доме клиента, которого звали Джордж С. Расмуссен, Мизнер забыл построить лестницу, так что пришлось прилаживать ее с внешней стороны, у наружной стены дома. Мистеру и миссис Расмуссен приходилось надевать плащи, если они хотели в дождь перейти с этажа на этаж в собственном доме. Когда Мизнера спросили, как он мог допустить такую оплошность, тот, по слухам, ответил, что ему наплевать и что вообще Расмуссены ему с самого начала не нравились.

Согласно журналу The New Yorker, клиентам Мизнера приходилось покорно соглашаться со всеми фантазиями архитектора в отношении их нового дома. Они выдавали ему чек на кругленькую сумму, не беспокоили его год или больше, а по возвращении принимали во владение готовый дом. Они не знали заранее, что это будет — асьенда в мексиканском вкусе, венецианский готический дворец, мавританский замок, а может, дерзкое сочетание всех трех стилей. Мизнер питал особое пристрастие к старинным итальянским палаццо и нарочно «состаривал» собственные творения: просверливал в дереве ручной дрелью искусственные червоточины, портил стены искусственными пятнами — как будто на этом месте разросся какой-нибудь непонятный, но живописный грибок эпохи Возрождения.

Когда его мастера заканчивали делать какую-нибудь добротную вещь — каминную доску или дверную притолоку, — он частенько брал в руки молоток и откалывал угол, чтобы придать изделию дух почтенной старины. Однажды он с помощью негашеной извести и шеллака состарил кожаные кресла в клубе «Эверглейдс». К несчастью, тепло тел гостей до того согрело шеллак, что он стал липким и несколько человек намертво приклеились к сиденьям. «Я всю ночь отдирал светских дамочек от этих проклятых кресел», — вспоминал клубный официант несколько лет спустя.

Несмотря на все странности, Мизнера весьма ценили. Порой он работал сразу над сотней проектов и, насколько известно, проектировал больше одного здания в день. «Некоторые знатоки, — писал The New Yorker в 1952 году, — ставят его «Эверглейдс» в Палм-Бич и его «Клойстер» в Бока-Ратоне в один ряд с самыми красивыми сооружениями Америки». Архитектор Фрэнк Ллойд Райт был восторженным почитателем Мизнера.

С течением лет Эддисон Мизнер становился все более упрямым и эксцентричным. Его видели в магазинах Палм-Бич в одном только домашнем халате и пижаме. Он умер от сердечного приступа в 1933 году.

Биржевой крах 1929 года положил конец эпохе излишеств. Стотсбери пострадал особенно сильно: он умолял жену ограничить траты на развлечения до 50 000 долларов в месяц, но блестящая миссис Стотсбери находила это жестоким посягательством на ее интересы. Мистер Стотсбери был уже на пути к банкротству, когда вмешалось милосердное Провидение и он также почил от сердечного приступа 16 мая 1938 года.

Ева Стотсбери дожила до 1946-го, но, чтобы как-то сводить концы с концами, ей пришлось продавать драгоценности, картины и дома. После ее смерти некий девелопер купил «Эль Мирасоль» и снес его, чтобы застроить участок. После этого были уничтожены еще примерно двадцать домов Мизнера на Палм-Бич — иными словами, большая часть всех его построек.

Особняки Вандербильта, с которых мы начали это исследование, постигла та же печальная участь. Первого из них, построенного в 1883 году на Пятой авеню, не стало уже к 1914 году. К 1947-му снесли все; ни одно из родовых поместий не дождалось второго поколения владельцев.

Примечательно, что из внутреннего убранства этих зданий тоже почти ничего не сохранилось. Когда главу компании по демонтажу зданий Джейкоба Волка спросили, почему он не спас бесценные камины из каррарского мрамора, мавританскую мозаику, панели времен якобинцев и другие сокровища из резиденции Уильяма Вандербильта на Пятой авеню, он презрительно взглянул на интервьюера и сказал:

— Я не привык возиться с секонд-хэндом.

Глава 11

Кабинет

I

В 1897 году молодой торговец скобяными изделиями из Лидса Джеймс Генри Аткинсон взял маленький кусок дерева и толстую проволоку и создал одно из величайших приспособлений в истории — мышеловку. Она входит в ряд полезных предметов (вместе со скрепкой для бумаги, застежкой-молнией и английской булавкой), изобретенных в конце XIX века и настолько совершенных, что им практически не пришлось меняться с момента их появления на свет. Аткинсон продал свой патент за 1000 фунтов — по тем временам весьма внушительную сумму — и принялся изобретать другие предметы, однако не придумал ничего, что снискало бы ему большие деньги и славу.

Его мышеловка, выпускавшаяся под патентованным названием «Тисочки», продается десятками миллионов штук по всему миру и до сих пор продолжает быстро и с жестокой эффективностью расправляться с мышами. У нас у самих дома есть несколько мышеловок, и мы слышим роковой хлопок гораздо чаще, чем хотелось бы. Зимой два-три раза в неделю мы ловим мышь почти всегда в одном и том же месте, в мрачной маленькой каморке в глубине дома.

Слово «кабинет», конечно, звучит внушительно, но на самом-то деле это просто кладовка, такая темная и холодная (даже летом!), что задерживаться в ней никогда не возникает желания. Это еще одна комната, которой нет на первоначальных чертежах Эдварда Талла.

Скорее всего, мистер Маршем добавил ее, потому что ему нужен был кабинет, где бы он мог писать свои проповеди и принимать прихожан — особенно самых бедных, приходивших к нему в грязной обуви. Жену местного помещика почти наверняка приглашали в более уютную гостиную. В наше время этот кабинет является последним приютом для старой мебели и картин, которые нравятся одному члену семьи, а другой спит и видит, как бы их сжечь на костре. Сейчас мы ходим туда лишь затем, чтобы проверить мышеловки.

Мыши — непростые существа. Прежде всего поражает их удивительная доверчивость. Ведь они легко учатся находить дорогу в лабораторных лабиринтах, почему же грозящий бедой кусочек арахисового масла, выложенный на деревянную дощечку, вызывает у них столь непреодолимое искушение?

Что касается нашего дома, то здесь не менее загадочно их пристрастие и, я бы даже сказал, решимость принять смерть именно здесь, в этой комнате, в этом кабинете — не только самом холодном, но и самом далеком от кухни помещении. А кухню, где всегда можно найти на полу крошки от бисквитов, случайно просыпавшиеся рисовые зернышки и прочие лакомства, мыши обходят стороной (возможно, дело в том, что в кухне спят наши собаки), и мышеловки, поставленные там даже с самой обильной наживкой, не ловят ничего, кроме пыли. Наших мышей почему-то неизменно тянет в роковой кабинет, вот почему я решил именно здесь поговорить о некоторых многочисленных живых существах, которые обитают бок о бок с нами.



Рис. 11. Чертеж к патенту мышеловки «Тисочки» Джеймса Генри Аткинсона, 1899 г.



Где бы ни жили люди, мыши всегда тут как тут. Ни одно животное не способно выжить в большем количестве помещений, чем мы и они. Домовая мышь, или, как ее называют ученые, Mus musculus, удивительно хорошо приспосабливается к среде обитания. Мышей порой можно обнаружить в морозильных камерах мясного цеха, где средняя температура −10 °C. Они почти всеядны, и их практически невозможно выгнать из дома: взрослая особь обычных размеров способна просочиться в отверстие диаметром всего в десять миллиметров (или три восьмых дюйма) — вы наверняка захотите поспорить на деньги, что ни одна взрослая мышь не сможет этого сделать… и проиграете! Они не просто могут, они очень часто это делают.

Попав в дом, мышь начинает плодиться. В оптимальных условиях (а в большинстве домов условия редко бывают иными) самка мыши производит на свет свой первый помет через шесть-восемь недель после рождения и далее — ежемесячно. Обычно в помете бывает от шести до восьми мышат, поэтому число мышей очень быстро прибывает. Теоретически две мыши могут дать жизнь миллионному потомству. Слава богу, в нашем доме такого не бывает, но очень часто количество мышей и впрямь совершенно выходит из-под контроля.

В Австралии, например, в 1917 году случилось знаменитое нашествие этих мелких грызунов. После необычайно теплой зимы город Ласселлс в Западной Виктории был буквально наводнен мышами. В течение короткого, но приснопамятного периода мыши так густо оккупировали Ласселлс, что любая горизонтальная поверхность являла собой кишащую массу их юрких маленьких тел. Горожанам некуда было сесть, кровати были непригодны для сна. «Люди спят на столах, чтобы избежать встречи с мышами, — сообщали газеты. — Женщины пребывают в постоянном страхе, а мужчины то и дело стряхивают с себя мышей, которые норовят забраться за воротники их пальто». Чтобы подавить это восстание грызунов, пришлось уничтожить свыше 1500 тонн мышей — примерно сто миллионов особей.

Даже в относительно небольших количествах мыши могут нанести много вреда, особенно в местах хранения пищевых продуктов. Мыши и другие грызуны уничтожают примерно одну десятую часть американских ежегодных запасов зерна — поразительная цифра! При этом каждая мышь оставляет примерно пятьдесят фекальных шариков в сутки, что тоже приводит к сильному загрязнению. Из-за невозможности добиться идеальных условий хранения в большинстве стран мира гигиенические нормы допускают до двух фекальных шариков на пинту зерна — вспомните об этом, когда в следующий раз увидите перед собой буханку хлеба из цельного зерна.

Мыши — разносчики опасных заболеваний. С этими грызунами и их фекалиями в первую очередь связаны хантавирусные инфекции (пневмонии и геморрагические лихорадки), которые часто протекают тяжело, а иногда даже кончаются летальным исходом (термин «ханта» происходит от названия реки в Корее, где это заболевание было впервые диагностировано американцами во время Корейской войны).

По счастью, хантавирусные инфекции — довольно редкие заболевания, поскольку немногим из нас случается вдыхать испарения мышиных фекалий, но если вы встанете на четвереньки вблизи от них — например, вам придется ползать на коленях по чердаку или ставить мышеловку в кухонном шкафу, — то во многих странах, где существует эта инфекция, у вас будет риск заражения. В Великобритании, что радует, это заболевание еще ни разу не было зарегистрировано.

Мыши также способствуют распространению сальмонеллеза, лептоспироза, туляремии, чумы, гепатита, сыпного тифа и прочих заболеваний. Словом, есть все основания не принимать мышей у себя дома.

Почти все, что можно сказать про мышей, относится (и в гораздо большей степени) к их сородичам, крысам. Крысы более распространены в наших домах и их окрестностях, чем можно было бы подумать. В современном мире существует две основные разновидности крыс: Rattus rattus (они же черные крысы) и Rattus norvegicus, или норвежская крыса[69].

Черные крысы любят селиться повыше — в основном на чердаках, — поэтому копошение, которое вы слышите над вашей спальней поздно ночью, увы, скорее всего, не безобидная мышиная возня. По счастью, черные крысы гораздо скромней норвежских. Последние живут в норах, и именно их можно увидеть рыщущими вокруг мусорных баков в безлюдных закоулках и в канализационных системах.

Мы привыкли ассоциировать крыс с нищетой, но крысы — умные животные, они предпочитают обеспеченные дома бедным. Более того, современные дома — это прекрасная среда для крыс. «Высокое содержание белка (а продукты с высоким содержанием этого вещества чаще покупают состоятельные люди) особенно привлекательно для крыс», — написал несколько лет назад Джеймс М. Клинтон, автор отчета для Министерства здравоохранения США. Этот отчет остается одним из самых интересных, хоть и неприятных наблюдений за поведением домашних крыс.

Дело не только в том, что в современных домах полно пищевых продуктов, но и в том, что жители выбрасывают объедки таким образом, что грызуны просто не могут пройти мимо. По словам Клинтона, «нынешний мусор представляет собой обильную и хорошо сбалансированную еду для крыс». Он также подтвердил, что одна из старейших городских страшилок (гласящая, что крысы попадают в дома через туалеты) на самом деле соответствует действительности. Один раз в Атланте, во время крысиного нашествия, эти мерзкие грызуны заполонили несколько домов в богатом квартале и покусали немало людей. «В некоторых случаях, — отмечает Клинтон, — живых крыс находили в закрытых крышкой унитазах». Неплохой повод всегда закрывать за собой крышку!

Попадая в домашнюю среду, крысы обычно не выказывают страха и «даже нарочно входят в контакт с неподвижными людьми». Они особенно наглеют в присутствии детей и стариков. «В одном известном мне случае крысы напали на беспомощную женщину, пока та спала, — отмечает Клинтон и продолжает: — Жертва, пожилая дама, частично парализованная, истекла кровью от многочисленных крысиных укусов и умерла, несмотря на срочную госпитализацию. Ее 17-летняя внучка, которая в это время спала в той же комнате, осталась невредимой».

Цифры, отображающие количество крысиных укусов, скорее всего, преуменьшены, так как отчеты описывают только самые серьезные случаи, но даже если оперировать самыми скромными цифрами, то в Соединенных Штатах по крайней мере 14 000 человек ежегодно подвергаются нападению крыс. У крыс очень острые зубы; загнанные в угол, они могут стать агрессивными и кусают «жестоко и слепо, как бешеные собаки» — по словам одного специалиста. Разозленная крыса может подпрыгнуть в высоту на три фута — представьте, что она приближается к вам такими скачками и при этом находится не в лучшем расположении духа…

Обычная защита от крыс — это яд. Любопытно, что крысы не срыгивают пищу и ядовитые вещества остаются в их организмах (тогда как другие животные — к примеру, собаки и кошки — с помощью рвоты быстро выводят их наружу). Также часто используют антикоагулянты, но исследования доказывают, что у крыс вырабатывается к ним иммунитет.

Кроме того, крысы — умные существа и часто действуют сообща. Однажды на несуществующем уже рынке на Генсвурт-стрит в квартале Гринвич-Вилледж работники санитарно-эпидемиологического контроля никак не могли понять, каким образом крысы воруют яйца, не разбивая их, и однажды ночью любопытный ученый уселся в укромном месте и стал наблюдать. Что же он увидел? А увидел он вот что: одна крыса обхватывает куриное яйцо всеми четырьмя лапами, потом перекатывается на спину. Затем вторая крыса подтягивает первую за хвост к норе, где они спокойно делят добычу.

Похожая история была на одном мясокомбинате: работники обнаружили, что куски мяса, висящие на крюках, каждую ночь кто-то сбрасывает на пол и пожирает. Скоро нашли и разгадку: стая крыс строит «пирамиду» под куском мяса; одна крыса забирается на самую вершину этой пирамиды, запрыгивает оттуда на мясо, взбирается по нему наверх, обгрызает мясо вокруг крюка, и в конце концов кусок падает на пол; в ту же секунду сотни голодных крыс с жадностью на него набрасываются.

Крысы крайне прожорливы, однако при необходимости могут довольствоваться очень малым. Взрослая особь может прожить меньше чем на унцию пищи и всего на половину унции воды в сутки. Ко всему прочему, крысам нравится перегрызать провода — трудно сказать почему, ведь провода совсем непитательны, к тому же смертельно опасны, если они под напряжением. Но крысы не в силах сдержаться. Считается, что примерно в четверти пожаров, причина которых не установлена, виновна крыса, перегрызшая электрический провод.

Когда крысы не едят, они, скорее всего, спариваются. Крысы делают это часто — до двадцати раз в сутки. Если самец не может найти себе самку, он охотно совершит копуляцию и с самцом. Самки очень плодовиты. Средняя самка норвежской крысы производит по 35,7 детеныша в год, пометами по шесть-десять крысят.

Впрочем, в хороших условиях самка крысы может каждые три недели производить по двадцать детенышей. Теоретически пара крыс, самец и самка, способны породить 15 000 новых крыс в год. На практике этого не случается, потому что крысы часто погибают, ежегодный уровень смертности достигает 95 %.

Профессиональная дератизация обычно снижает крысиную популяцию примерно на 75 %, но как только кампания прекращается, популяция восстанавливается меньше чем за полгода. Короче говоря, одна отдельно взятая крыса не имеет больших перспектив в жизни, но род ее неистребим.

В большинстве случаев, однако, крысы невероятно ленивы. Они спят по двадцать часов в сутки, просыпаясь только затем, чтобы отправиться на поиски еды. Они редко отходят от своих нор дальше чем на 150 футов, если на то нет крайней необходимости. Вероятно, это часть алгоритма выживания, ведь уровень смертности крыс резко возрастает во время миграции.

Если крысы упоминаются в историческом контексте, значит, сейчас речь пойдет о чуме. Это не вполне справедливо. Прежде всего, сами по себе крысы не заражают нас чумой. Они переносят на себе блох (которые переносят на себе бактерии), а те уже распространяют заболевание. Чума убивает крыс так же энергично, как и нас — и многих других тварей. Чума — это непременно множество трупов собак, кошек, коров и других животных. Блохи предпочитают кровь покрытых мехом млекопитающих и обращают на людей внимание, только когда нет ничего лучше. По этой причине в местах, где чума до сих пор распространена — в основном в некоторых регионах Африки и Азии, — эпидемиологи не слишком активно истребляют крыс и других грызунов во время эпидемий. Помимо крыс в распространении этой страшной болезни участвуют свыше семидесяти других видов животных, в том числе кролики, мыши-полевки, сурки, белки и мыши.

Более того, крысы не имели никакого отношения к самым серьезным эпидемиям чумы в истории, во всяком случае в Англии. Задолго до печально известной «Черной смерти» XIV века еще более яростная чума опустошила Европу в VI веке. В некоторых районах вымерло почти все население. Беда Достопочтенный в своей истории Англии, написанной через сто с лишним лет, говорит, что, когда эпидемия достигла его монастыря в Джарроу, погибли все, кроме аббата и еще одного мальчика, — то есть уровень смертности значительно превысил 90 %. Мы не знаем, каков был источник распространения чумы, но явно не крысы. Крысиных костей VI века в Британии не нашли, хотя искали очень тщательно! В одном археологическом раскопе в Саутхэмптоне было найдено пятьдесят тысяч костей животных, но ни одна из них не была крысиной.

Случались также вспышки массовых заболеваний, которые сначала принимали за эпидемии чумы, но на самом деле это был эрготизм, отравление спорыньей (грибком, паразитирующим на злаковых растениях). Чума не заглядывала и на многие холодные северные территории: Исландия совсем избежала этой участи, как и большая часть Норвегии, Швеции и Финляндии — хотя в тех местах тоже были крысы. Между тем нашествие чумы почти повсеместно связывают с особо дождливыми годами — подобные же обстоятельства приводят и к распространению эрготизма. У этой теории есть одно слабое место: симптомы эрготизма не слишком похожи на симптомы чумы.

Всего несколько десятилетий назад количество крыс в городах значительно превышало нынешнее. В 1944 году The New Yorker сообщил, что бригада дератизаторов, работавшая в знаменитом отеле на Манхэттене (имя его деликатно не было названо), за три ночи обнаружила в подвальных и полуподвальных помещениях 236 крыс. Примерно в то же время крысы практически оккупировали вышеупомянутый рынок домашней птицы на Генсвурт-стрит. Они наводнили его в таких количествах, что клерки в офисе рынка иногда обнаруживали крыс, когда те выпрыгивали из выдвижных ящиков письменных столов. На помощь были призваны дератизаторы, которые за считаные дни уничтожили четыре тысячи крыс, но не смогли полностью очистить рынок от этих навязчивых грызунов. В конце концов рынок закрыли.

Обычно пишут, будто на каждого жителя мегаполиса приходится по одной крысе, но это все же преувеличение. Более реальная цифра — одна крыса на каждые 30–35 человек. К сожалению, это все равно слишком много: например, это значит, что в Нью-Йорке живет приблизительно четверть миллиона крыс.