Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Большая Аммачи никому не рассказала о своей находке. И ревниво оберегает ее — это личное послание ей от ее дочери. Она хранит рисунок вместе с родословной, в том же шкафу, где держит снежно-белое кавани, расшитое настоящим золотом, которое она надевает на свадьбы и похороны.

В последующие годы, в дни рождения Мариаммы и по другим случаям, когда Элси является в ее воспоминания, Большая Аммачи будет вынимать рисунок, но всегда по ночам, в мягком свете прикроватной лампы. И всякий раз, глядя на портрет, она заново поражается сдержанности линий. Это могла быть Дева Мария с младенцем. Да много кто. Но Аммачи точно знает, что это она сама, баюкающая свою тезку. И никогда она не видела в этом рисунке Элси.

Прямоугольный листок бумаги вобрал в себя весь круглый мир и даже воображаемые уголки его, воспоминания об исчезнувших, и умерших, и живые, бьющиеся сердца верных, которые каждый вечер возносят молитвы о том, чтобы свершилась воля Божья, не ведая, какова она будет.

Часть седьмая

глава 57

Непокоренный

1959, «Усадьба Управляющего» в деревне М.

Оставалась неделя до девятого дня рождения Ленина Во-веки-веков, когда на однокомнатную лачугу, служившую им домом, обрушился мор. Беда явилась с внезапностью ящерицы, падающей со стропил. Когда мама, Лиззи, сказала утром, что школу закрыли, он так обрадовался, что даже не стал спрашивать почему. А на следующее утро проснулся не под привычные звуки кухонной суеты, а в абсолютной тишине. Родители лежали на циновках, маленькая сестренка между ними. Лица у всех блестели от пота. Ленин припоминает, что накануне все себя неважно чувствовали.

Кожа у мамы так и пылает. Когда Ленин прикасается к сестренке, Шайле, которой всего пять месяцев от роду, она кричит так, будто ее иголкой ткнули. От крика приподнимается отец и, скривившись, хватается за голову. Кора силится встать на ноги, но падает обратно. Уж не с похмелья ли папаша, недоумевает Ленин. Но накануне Кора вернулся совершенно трезвым и не принес никакой еды. Пустые животы пришлось наполнять отваром канджи, где оставалась лишь память о рисе, и ложиться спать голодными.

— Я должен покормить корову. — Голос у Коры еще более хриплый, чем обычно, как будто камень о камень скребет.

Подняться он не в силах. Трясет за плечо жену, та в ответ только стонет. Отец и сын растерянно смотрят друг на друга. Лиззи — опора семьи, ее становой хребет.

— Тебя тоже лихорадит, мууни?

Ленин в ответ трясет головой.

— Тогда принеси нам воды. И задай сена корове. Пожалуйста. — И, словно опомнившись, отец успокаивает: — Все будет хорошо.

И пытается изобразить свою победную улыбку, с помощью которой «Управляющий» Кора обычно убеждает старосту, что земля потечет молоком и медом, если жители деревни подпишут с ним контракт, и нет, нет, нет там в поместье никакой малярии — кто сказал? — только величественные дворцы, молоко и мед — а, это я уже говорил? Но сегодня утром уверенной улыбки у него не выходит.

— Я такое уже видел, — хрипит отец, трогая волдыри. — Если люди узнают, что с нами случилось, никто не придет на помощь. Даже близко не подойдут. — Он кладет ладонь на щеку жены, где тоже проступили волдыри. — Твоя святая мама. Через что я заставил ее пройти. — Ленин очень удивлен, такое признание совсем не похоже на отца. Потом Кора все же добавляет: — Все будет хорошо.

Пока отец не повторил эти слова во второй раз, Ленин не очень сильно боялся. Но теперь стало ясно, что все совсем не хорошо. Отец что-то натворил, и скоро случится беда. В прошлые времена, еще до рождения Ленина, у них был дом в Парамбиле, в том месте, которого Ленин никогда не видел, но которое по рассказам матери представлял Эдемом, где их окружала любящая семья. Из подслушанных разговоров родителей он узнал, что им пришлось бежать из Парамбиля, потому что у Коры случились какие-то проблемы. И после этого мама взяла дело в свои руки. Она помогла мужу найти работу писаря при поместье в Ваянаде, в Малабаре. У Ленина остались смутные воспоминания о тех временах. Но потом, когда ему было года четыре или пять, отец опять влип в неприятности. Лиззи продала свои последние украшения и купила хижину на крошечном клочке земли, чтобы в случае чего не остаться бездомной. Она запретила Коре брать деньги в долг и вообще заниматься коммерцией, настояв, что он должен работать за жалованье. С тех пор они и живут в этой лачуге, которую отец называет «Усадьба Управляющего».

Ленин покормил корову, подал родным воды. Попытался напоить маму, но она не смогла поднять голову. Мама живет по принципу «Говори правду и говори ее сразу», никаких «Все будет хорошо». Муж ее не может ни найти работу, ни удержаться на службе. Только Лиззи с ее мастерством повитухи приносит в дом деньги или мясо с рыбой. Своему искусству она научилась у одной женщины в поместье в Ваянаде. Две недели назад Кора заявился домой поздно вечером с коровой, сказал, что выиграл ее. Ленин никогда не видел маму в такой ярости. Она приказала отцу отвести корову обратно. Отец, кажется, испугался — его же поколотят, если он попытается это сделать, уверял он. Корову вообще нельзя отпускать далеко от хижины. А в итоге выяснилось, что вымя ее совсем пусто.

Почти весь день Ленин боялся заходить в дом, страшно было смотреть на родителей. В сумерках он обшарил всю кухню, но не нашел ничего, кроме специй, попробовал пожевать гвоздику. Голод терзал тело. Он попытался покурить бииди, которыми заполнена отцовская коробочка с лекарством от астмы. Перед тем как уснуть, еще раз хотел всех напоить. И опять не смог поднять мамину голову. Лицо ее было усеяно маленькими пузырьками. Локоны прилипли к потному лбу. Отец тоже лежал без движения, сглатывал и тут же морщился от боли.

Он вцепляется в плечо сына, пристально смотрит ему в глаза. Никогда в жизни Ленин не видел такого ужаса в лице человека.

— Послушай! — шепчет отец. — Не будь таким, как я. Всегда иди прямым путем. — И это его последние внятные слова.

Иди прямым путем. Бывало, Ленин ненавидел своего отца, желал ему всяческого зла. Но не теперь. От ощущения отцовской руки на плече ему ужасно грустно. И он очень напуган. Сейчас он согласился бы сколько угодно мучиться в школе, лишь бы все опять стало хорошо.



Утром, еще не открыв глаза, Ленин мечтает. Пускай это окажется дурным сном. Пускай я сейчас увижу, как мама суетится на кухне, а папа нянчит малышку. Но отец холодный как камень. И не дышит. Лицо, с застывшим на нем удивленным выражением, изуродовано волдырями. Сестренка хватает воздух ртом, как рыбка, выброшенная из воды, грудь ее приподнимается все реже и вскоре совсем замирает. Ленин никогда не видел покойников, но понимает, что сейчас смотрит сразу на два мертвых тела. Мама еще дышит. Внутри него что-то надламывается. Он швыряет в стену пустой кувшин из-под воды. Яростно трясет мать.

— Как я буду жить, если обо мне некому позаботиться? — с рыданиями падает он на грудь матери. — Я ведь твой ребенок. Прошу тебя, Амма, не бросай меня.

Глаза ее закатились и больше ничего не видят. Мама далеко, туда не докричаться.

На улице жара, но мальчика трясет от голода и страха. «Иди прямым путем» — последнее, что сказал отец. Так он и поступит. Он пойдет прямо вперед, пока не отыщет еды или не рухнет замертво от голода. И ничто его не остановит. А если добредет до воды… ну, тогда утопится.

Прямой путь ведет через забор, мимо грозного быка, через поле, за которым вскоре показывается большой белый дом. Здесь живет христианская семья, владельцы почти всех земель в округе. С Корой и Лиззи они не хотели иметь ничего общего. И дом их совсем не похож на дом Ленина. Все двери и окна заперты. Мужской голос изнутри кричит:

— НЕ СМЕЙ ПОДХОДИТЬ БЛИЖЕ! УБИРАЙСЯ ОТСЮДА, ПОКА Я НЕ СПУСТИЛ СОБАКУ!

Ленин оторопело замирает на месте. У этих людей есть кокосовые пальмы, каппа, куры и много коров. Разве они не могут поделиться? Неужели у них совсем нет жалости? Слезы струятся по его лицу. Но он не отступит. Иди прямым путем. И Ленин упрямо ковыляет вперед. Спускай собаку. Если она не съест меня, может, я смогу съесть ее. Либо убей меня, либо дай еды.

Из камышей справа высовывается лицо, удивленно глядит на мальчика. Это худенькая пулайи, возраста его мамы, грудь ее прикрыта тхортом. Она что, собирается побить его?

— Мууни, иди сюда, где они тебя не увидят, — зовет пулайи.

Камыш скрывает ее от большого дома. Ленин сворачивает, куда велено.

— Я Акка, вон оттуда, — показывает она на виднеющуюся рядом маленькую хижину. — А ты Ленин, верно? — Она с одного взгляда оценивает состояние мальчика. — Жди там. Я принесу тебе поесть.

Он весь дрожит в нетерпении. Женщина возвращается со свертком из бананового листа и парой бананов, кладет на землю неподалеку от него, отходит и присаживается на корточки футах в двадцати. Жареная рыба! Рис! Ленин проглатывает еду одним махом, потом уминает бананы.

— Мууни, у тебя нет болячек?

От слова «мууни», обращенного к нему, у Ленина слезы наворачиваются на глаза. Сразу хочется броситься к женщине в объятия. Он поднимает руку, показывает, что та чистая.

— А что с остальными?

Он вытирает мокрые щеки.

— Аппа и малышка умерли. Амма меня не видит и не слышит.

В ответ раздается резкий судорожный всхлип.

— Твоя мама… Можно прожить множество жизней и так и не встретить такого достойного человека, как Лиззи-чедети. У нее золотое сердце. И она такая красавица. — Женщина вытирает глаза подолом. — Мууни, это оспа. Очень плохая болезнь. Потому и говорят: «Не пересчитывайте детей, пока оспа не придет и не уйдет». Мы с мужем болели. И больше не можем ею заболеть. Вокруг многие умерли.

— Жаль, что я не заболел, — говорит Ленин. — Тогда я мог бы умереть вместе с мамой, когда она умрет. — Слезы капают на землю.

— Не надо, — шмыгает носом пулайи, — не говори так. Господь сохранил тебя для чего-то. — Она встает. — Я дам знать, чтобы тебе помогли.

— Акка! Постой.

Женщина оборачивается. Рыба и рис — безмерная щедрость для тех, кто перебивается с канджи на чатни.

— Акка, ты спасла меня. Обещаю, если останусь жив, я найду способ вернуть тебе сторицею все, чем ты меня одарила. Эти люди из большого дома хотели спустить на меня собаку. Разве они не христиане?

В ее смехе звучат неприязненные нотки.

— Христиане, говоришь? Аах. Мой дед стал христианином, и мы вслед за ним. Дед наверняка думал, что теперь хозяин пригласит его в дом и усадит за стол! Никто не сказал ему, что Иисус-пулайар умер на другом кресте. На маленьком темном кресте позади кухни! — И смеется.

Ленин не знает, что на это сказать.

— Ты, наверное, святая.

— Послушай, если тебе от этого станет легче, это они послали меня на рынок за рыбой и бараниной два дня назад. А когда я вернулась, побоялись подпускать меня близко. Что, если я принесла оспу? Или вдруг оспой заражены продукты? И велели мне забрать все себе. Ну, мы наготовили еды и устроили праздник! Тебе повезло, что немножко осталось. — Лицо у нее становится очень серьезным. — Нет, я не святая, мууни. Я пошутила. Крест один и тот же. Иисус тоже один. Просто люди не относятся друг к другу как к равным. Ты же знаешь молитвы, надеюсь? Я пришлю тебе помощь.



По пути домой Ленин осознает, что за все это время ни разу не помолился. Ему это не приходило в голову! А какая разница?

Прогорклый запах чувствуется даже через закрытую дверь. Мама шумно дышит. Лицо отца осунулось и стало почти неузнаваемым. Сестренка твердая, как деревянная кукла.

Он тащит маму к двери, на свежий воздух, тянет ее на циновке. Потом ложится рядом. Изо рта у нее плохо пахнет. Мамы, которую он знал, больше нет, но он хочет быть как можно ближе к тому, что от нее осталось. Последний раз, Амма, обними меня. Ленин кладет на себя мамину руку. От движения живот ее обнажается, и он видит шрам, там, где отец, помешавшийся от своих астматических сигарет, ударил маму ножом и откуда Ленин высунул кулак. Доктор Дигби засунул кулак обратно и окрестил его Ленин Во-веки-веков.

Лежа рядом с матерью, он пытается молиться. Ему видится лицо Акки. Становится спокойнее. Может, это была Дева Мария. Пулайи-Мария.

— Господи, пошли еще одного ангела, чтобы спас Амму. А если нет, то когда будешь забирать Амму, забери и меня тоже.



Утром является ангел в белой сутане, подпоясанный веревкой, в черной шапочке священника. Ноги в сандалиях побелели от пыли до самых лодыжек. Он худощавый, с проницательными добрыми глазами и струящейся седой бородой. Ангел обеспокоенно оглядывает хижину. Запах такой, что его можно потрогать руками. Он опускает взгляд на мать Ленина, и по выражению его лица Ленин понимает, что мама умерла. Когда он засыпал, мамино тело было теплым. А сейчас она ледяная.

— Ленин Во-веки-веков? Так тебя зовут? — Ангел протягивает ему руку.

глава 58

Зажгите лампу

1959, Парамбиль

Большая Аммачи сидит на веранде перед ара и при свете масляной лампы кормит свою восьмилетнюю внучку.

Лампа отбрасывает их тени на тиковую стену позади — два овала, один побольше, другой поменьше. После вечернего дождика галька в муттаме блестит, и кажется, что камешки кое-где шевелятся. Бабушка с внучкой слышат, как Филипос зовет их:

— Время молитвы!

— Чаа! — фыркает Большая Аммачи. — Этот твой папа! Бывало, это я напоминала ему о молитве.

— Мой папа говорит, что лягушки появляются из камешков. — Мариамма сидит на краешке стула, болтая ногами, а очередной камень во дворе подпрыгивает, бросая вызов гравитации.

— Аах. Это значит, что его голова все так же полна камешков. А я-то думала, что уже вытряхнула их оттуда.

Девочка смеется, демонстрируя дырку между зубов, и Большая Аммачи сует в открытый рот шарик риса.

— Наверное, он набрался этого из английских книжек, которые он тебе читает, — с притворной ревностью ворчит бабушка. Филипос разговаривает с маленькой Мариаммой только по-английски, а остальные — на малаялам. — Он читает тебе про большую белую рыбу?

Мариамма качает головой, сразу же становясь серьезной.

— Нет. Другую. Про мальчика Оливера, у него нет ни мамы, ни папы. И он все время голодный. Один человек разозлился и продал Оливера другому человеку, который организует похороны.

Лучше бы сын выбирал истории без умерших родителей и проданных детей.

— Муули, наверное, у бедного мальчика такая судьба. Наверное, это начертано на его лбу.

— Как моя «особенность»? — Внучка вытягивает белую прядь, растущую у нее справа от пробора.

— Нет, твоя особенность она сама по себе. Уникальная! Это знак удачи, счастливой судьбы. — Большая Аммачи полагает, что белая прядка придает веса всему, что говорит маленькая Мариамма. — А я хочу сказать, что этому мальчику не повезло родиться в неправильной семье в неблагоприятный день.

— А я в какой день родилась?

— Аах! Разве я тебе не рассказывала про день, когда ты родилась?

Мариамма, сдерживая смех, мотает головой.

— Я же вчера рассказывала тебе эту историю. И позавчера, кажется. Ну хорошо, расскажу еще раз, потому что это твоя история, и она гораздо лучше, чем у этого Оли или как там его, Оламадела.

Мариамма хихикает.

— В день, когда ты родилась, я отправила Анну-чедети вытащить из кладовки большую медную лампу. За всю свою жизнь в Парамбиле я ни разу не видела, чтобы вела́кку[209] зажигали. Потому что когда я здесь появилась, у твоего дедушки уже родился первый сын. Каждый раз, заходя в кладовку, я ударялась пальцем об эту лампу. Но в тот день, когда ты родилась, я сказала: «Кто это решает, что лампу надо зажигать в честь первого сына? А если у нас появилась первая Мариамма?» Видишь, я знала, что ты особенная!

За их спинами беззвучно появляется Филипос, волосы его гладко зачесаны. Большая Аммачи никак не нарадуется, что новый Филипос точен, как бой часов в новостях Би-би-си. Он живет по расписанию: в пять утра пишет, в девять обходит поля с Самуэлем, в десять бреется и совершает омовение, потом в одиннадцать идет на почту… Омовение перед ужином, потом молитва. В глубине души она еще побаивается, что однажды расписание рухнет, как хижина под проливным дождем, и сын вернется к проклятой деревянной коробочке и своим черным пилюлям. Но не одна лишь вера в Бога приводит его на вечернюю молитву и в церковь, такие ритуалы нужны, чтобы восстановить другую веру — веру в себя. Если бы Бога не было, сыну пришлось бы его выдумать.

— Про велакку — это была идея моего папы?

— Чаа! — усмехается Большая Аммачи, как будто отец не стоит тут рядом. Мариамма смеется. — Вообще-то у твоего папы много разумных идей… Может, и эта была его мысль. Я не помню.

Филипос, не сводя глаз с Мариаммы, улыбается.

Большую Аммачи захватили воспоминания о мучительных родах и о жестоком ответе ее сына. Она помнит, что каниян имел наглость заявиться сюда, как только выяснилось, что родилась девочка; мошенник вытащил из-под кухонного навеса маленький рулончик пергамента и вручил его Филипосу. Там было написано: «ДИТЯ БУДЕТ ДЕВОЧКОЙ». И заявил, что спрятал записку в свой прошлый визит, потому что у него были сильные подозрения, что родится девочка, но он не хотел разочаровывать Филипоса. Большая Аммачи выхватила пергамент и швырнула его в канияна, крикнув: «Даже не вздумай морочить нам голову! Да наш Цезарь видит будущее лучше, чем ты! Господь подарил нам чудесную девочку, и это прекрасно, потому что нам не нужно больше глупых мужчин. Здесь их и без того уже хватает». Вспоминает она и другого свидетеля, молчаливого старика, который дежурил около комнаты, где рожала Элси, а позже следил, как женщины зажигают лампу; Самуэль был строгим блюстителем традиций, но ей кажется, что зажжение велакку в тот день он одобрил.

Внучка бесцеремонно возвращает ее в настоящее, тряся за плечо со словами:

— Аммачи! Рассказывай! Лампа в ту ночь, когда я родилась… Как это было? Расскажи!

— Аах, лампа… — собирается она с мыслями.

Филипос слушает с достоинством человека, примирившегося со своим прошлым. Он понимает, какие воспоминания отвлекают мать.

— Я велела Анне-чедети так отполировать велакку, чтобы мы могли разглядеть в ней свои лица. Пришлось втроем тащить лампу вон туда, между двух столбов. Она налила масло, вставила свежие фитили — четыре наверху, потом шесть, восемь, десять, двенадцать, четырнадцать и внизу шестнадцать. Я вынесла тебя и объявила всем женщинам: «Это наша ночь!» И пришли женщины из домов Парамбиля и из всех окрестных мест, отовсюду, потому что они услышали новость и потому что свет лампы виден был издалека. Они принесли сладости, кокосовые орехи. Это была твоя ночь, но еще и наша ночь. Во всем христианском мире никто не праздновал рождение девочки так, как мы праздновали день твоего рождения. Я сказала всем: «Никогда больше не будет такой, как моя Мариамма, и вы даже представить не можете, что она совершит».

— А что я совершу, Аммачи?

— Господь говорит в Книге Иеремии: «Прежде нежели Я образовал тебя во чреве, Я познал тебя»[210]. Бог любит хорошие истории. И Бог позволяет каждому из нас сотворить собственную историю своей жизни. Твоя не будет похожа ни на чью другую. Помни об этом. Ты ведь из Парамбиля, а еще ты женщина и потому сможешь совершить все, чего пожелаешь.

Девочка размышляет над рассказом, который ей прекрасно знаком. Но сегодня вечером она задает вопрос, безмерно удививший бабушку:

— Аммачи, когда ты была маленькой девочкой, о чем ты мечтала?

— Я? Это было еще в старые времена. Сейчас все по-другому. Наверное, я мечтала о том, о чем полагалось мечтать в то время. И знаешь, я представляла ровно это: большой дом, добрый муж, любящие дети, красавица внучка…

— Но, но, но…. если бы случилось чудо и тебе прямо сейчас опять было бы восемь лет, о чем бы ты мечтала?

— Если бы случилось чудо? — Ей не нужно долго думать. — Если бы мне сегодня было восемь лет, я знаю, о чем бы я мечтала. Я бы хотела стать врачом. И я построила бы больницу прямо здесь. — Большая Аммачи годами докучала этим Мастеру Прогресса: если в Парамбиле есть почтовое отделение и банк, почему не может быть амбулатории или больницы?

— Почему?

— Я могла бы принести больше пользы людям. Знаешь, сколько страданий я видела и ничем не могла помочь? Но в мое время, муули, девочки не могли о таком мечтать. А вот ты, моя тезка, ты можешь стать врачом, или адвокатом, или журналистом — кем пожелаешь. Мы зажгли ту лампу, чтобы осветить твой путь.

— Я могла бы стать епископом, — говорит Мариамма.

Большая Аммачи не находится что ответить.

— Аах, — вмешивается Филипос. — Кстати, о епископах, пора помолиться.

глава 59

Добрые угнетатели и благодарные угнетенные

1960, Парамбиль

Без всякого предупреждения в Парамбиль является с визитом юный гость. Десятилетний мальчик, который вступает на веранду, обводя взглядом всех разом, носит имя под стать его не по годам развитой уверенности в себе: Ленин Во-веки-веков. Прошел год с тех пор, как БиЭй Аччан прислал Большой Аммачи письмо с трагической новостью, что Лиззи, «Управляющий» Кора и их маленькая дочь умерли от оспы. Выжил только Ленин. Большая Аммачи незамедлительно ответила, что с радостью будет воспитывать Ленина и что у него есть семья, ведь отец мальчика и Филипос — четвероюродные братья. Но затем БиЭй Аччан написал, что Господь сохранил Ленина с единственной целью: чтобы тот стал священником. БиЭй отправит его жить при семинарии в Коттаям, где мальчик станет ходить в школу, пока не подрастет, а тогда уже поступит в семинарию. Но летние каникулы Ленин мог бы проводить в Парамбиле. Большая Аммачи возликовала при мысли, что сын Лиззи станет священником. И с нетерпением принялась ждать его первых каникул.

Теперь же, видя перед собой Ленина, Большая Аммачи так обрадовалась, что ей даже в голову не приходит, что до каникул еще далеко и учеба должна быть в самом разгаре. Она обнимает Ленина. Миловидный мальчик унаследовал лучшие черты Лиззи. По поселку распространяется слух, что приехал «мальчик Лиззи, Маленький Аччан». Все рвутся посмотреть на него и расспросить о матери, о Коре никто не вспоминает.

Ленин без особых уговоров выкладывает историю оспы, обрушившейся на «Усадьбу Управляющего» и унесшей его семью. Мощный голос и яркая образная речь станут отличным подспорьем в его будущей миссии священника. Ленин рассказывает, как шли дни и его мать цеплялась за жизнь, а сам он был уверен, что умрет, но не от оспы, а от голода. Последними словами его отца на этой земле были: «Иди прямым путем». Слушатели растроганы раскаянием Коры накануне встречи с Создателем. Мариамма наблюдает за гостем издалека, немножко ревнуя к новому родственнику, пятиюродному братцу, но, как и остальные, захвачена рассказом. Тогда в отчаянии, продолжает Ленин, он решил идти по прямой дороге, куда бы она его ни привела. Хозяин большого дома, до которого он добрался, велел остановиться и пригрозил спустить собаку. И в этот момент появилась женщина.

— Думаю, это была Святая Мария, принявшая образ пулайи. И, как сказано у Матфея в двадцать пятой главе, она дала мне есть, когда алкал я[211]. (Очередной вздох слушателей, кто же не знает этот стих?) Она сообщила обо мне БиЭй Аччану и его монахам. Они в то время ухаживали за больными оспой в деревне. Я не знаю, почему Господь сохранил меня. БиЭй Аччан говорит, что мне и не нужно знать. Говорит, всему свое время. Бог спас меня. Я должен служить Богу. Это я точно знаю.

Благочестивая Коччамма, сраженная торжественным заявлением, прижимает Ленина к своему внушительному бюсту.

Кто-то спрашивает, каково Ленину живется в семинарии. Тут уверенность впервые изменяет мальчику.

— В ашраме с БиЭй Аччаном было лучше. Семинария мне не нравится. У меня с ними… разногласия.

Мастер Прогресса интересуется, разве каникулы в школе уже начались.

— Еще нет. У меня случились разногласия. Директор семинарии сказал, что, наверное, мне лучше жить здесь и ходить в здешнюю школу. И отправил меня сюда.

— Одного? — изумляется Большая Аммачи.

— Со мной поехал один аччан. Но у нас… были разногласия, — неохотно признается Ленин. Такого ответа недостаточно. — Мы ехали на автобусе, и я увидел, что мы всего в паре миль от «Усадьбы Управляющего». Я хотел туда заглянуть. Аччан сказал «нет»… — Лицо Ленина потемнело. — Поэтому я оставил его в автобусе и пошел туда один. А потом сюда. Я шел весь день.

Там, где стоял их дом, теперь поле с маниокой, рассказывает Ленин. К нему прибежал хозяин большого дома — тот самый, кто грозился спустить собаку, — с палкой в руках. Он принял Ленина за вора, но мальчик объяснил, кто он такой. Хозяин сказал, что земля теперь принадлежит ему, потому что Кора одолжил у него денег под залог земли. Ленин стал спорить, настаивать, что это его наследство. Тогда тот человек сказал, что Ленин может подать в суд, если хочет. Ленин спросил, где найти Акку, пулайи, которая накормила его, — он хотел подарить ей распятие, которое носил на шее, благословленное самим БиЭй Аччаном. Тогда землевладелец посоветовал Ленину сохранить крест, сказал, что Акка и ее муж набрались всяких идей на партийных митингах и возомнили, будто имеют права на землю на том основании, что возделывают ее. Сказал, что они позабыли, что имеют рис в животе и крышу над головой только благодаря его щедрости; сказал, что прогнал эту семью со своей земли и сжег их хижину.

Лицо Ленина каменеет от гнева.

Филипос задает вопрос, который крутится в голове у всех.

И Ленин отвечает:

— А что я мог сделать? Будь я с него ростом, я поколотил бы негодяя его же палкой. Поэтому я просто сказал ему: «Настанет день, и я отыщу благословенную Акку и отдам ей всю твою землю и твой дом, потому что ты — вор, и сотня таких, как ты, пальца ее не стоит». Он погнался за мной. Но с его брюхом у него не было шансов.

Через несколько дней прибыло письмо от того самого аччана, который сопровождал Ленина в Парамбиль и пытался не выпустить мальчика из автобуса, навестить родной дом. Ленин дождался, пока аччан уснет, и связал его сандалии. Когда автобус остановился высадить Ленина, аччан проснулся. Вскочил задержать беглеца и упал лицом вниз. А Ленин закричал, что злой дядька похитил его. «Ленин, — писал в заключение аччан, — наверняка отправился в Парамбиль. Через пару недель вам захочется сплавить куда-нибудь этого мальчишку, но будьте добры, не отправляйте этого дьяволенка обратно в семинарию».



Ленин очень быстро привык и к школе, и к жизни в Парамбиле. Но, обнаружив, что Благочестивая Коччамма вырезала «непристойные» страницы из его любимого комикса «Чародей Мандрейк»[212] в местной библиотеке, проказник заменил пропущенное рисунками обнаженных мужчин и женщин и подписал: ОРИГИНАЛЬНЫЕ ПОХАБНЫЕ ИЛЛЮСТРАЦИИ НАХОДЯТСЯ В КОЛЛЕКЦИИ БЛАГОЧЕСТИВОЙ КОЧЧАММЫ. Узнав об этом, грузная почти семидесятилетняя дама, страдающая артритом, ринулась за хулиганом со скоростью, которой никто в ней и вообразить не мог. Вид надвигающегося возмездия немедленно побудил Ленина «идти прямым путем». Он пронесся прямо по циновкам, где сушился рис, потоптал рисовое поле, продрался через крапиву и оказался в хижине молодого кузнеца, намереваясь выскочить через заднюю дверь. Самый первый кузнец Парамбиля давно умер, сын его — уже зрелый мужчина, но его по-прежнему называют «молодым» кузнецом. Как позже объяснял Ленин, безудержное стремление идти все время прямо прерывается, только когда он встречает непреодолимое препятствие или знак свыше. Молодой кузнец стал тем и другим, потому что задал Ленину хорошую трепку. Он приволок Ленина прямо за распухшее ухо обратно к Большой Аммачи. Все тело мальчишки обстрекала крапива. Молодой кузнец констатировал:

— Этот такой же плут, как его папаша.

У Мариаммы на этот счет есть собственные наблюдения: плутовство Ленина происходит по большей части в дневное время, по вечерам парнишка теряет свою бойкую дерзость, шаги его становятся неуверенными, она даже видела, как он пошатывался, будто пьяный. И если Мариамма обычно клянчит, чтобы ее подольше не отправляли спать, Ленин норовит поскорее рухнуть на циновку.

В качестве наказания за последнюю выходку Ленина заперли дома на две недели.

— Почему ты не пытаешься прятаться наверху, зачем бежать по прямой? — возмущается Мариамма. — Забираясь повыше, ты, может, и свернешь себе шею, но зато не попортишь чужое имущество.

— Аах, проблема в том, что в результате очень быстро достигаешь вершины.

Через несколько дней заточения Ленина над Парамбилем разразилась страшная гроза. Стены содрогались, словно небесные молнии искали свою жертву. И в разгар бури «Святой мальчик» вдруг куда-то исчез.

Обнаруживают его на крыше коровника. Зрелище жуткое: лицо Ленина запрокинуто к небу, руки воздеты вверх, волосы отброшены назад, он похож на Христа на Голгофе, глухой к крикам снизу, покачивающийся под порывами ветра и дождя. Гром сотрясает дом, в мерцающих тучах сверкают вспышки. Молния ударяет в пальму в двадцати футах от Ленина, одновременно следует раскат грома. Дерево раскалывается, ветка сбивает Ленина с его насеста.

Гипс на запястье «Святой мальчик» носил как медаль. Большой Аммачи он заявил, что залез на крышу за «милостью», но Мариамме признался, что хотел, чтобы молния ударила в него и даровала силу метать искры из пальцев, как Лотарь из «Чародея Мандрейка».



Спустя месяц ни Мариамма, ни Поди уже и не помнят, как жилось в Парамбиле без Ленина. Поди — лучшая подружка Мариаммы, почти ровесница. Джоппан, отец Поди, и Филипос тоже были лучшими друзьями в детстве. «Поди» означает «крошка» или «пылинка». И пока не появился Ленин, Мариамма с Поди были единодушны почти во всем. Мариамма в душе злится, что Ленин — «благословенный», и такой бесстрашный, и вообще герой для всей окрестной детворы, включая Поди, хотя сама Поди это отрицает. А Ленину дела нет до мнения Мариаммы, и это еще обиднее. Она никому не может признаться, что хотя терпеть не может Ленина, ей непременно нужно держать его в поле зрения, чтобы не пропустить, что еще он выкинет.



Мариамма подслушала, как отец говорит Большой Аммачи:

— Меня опять вызывают в школу. Опять драка. Ленин, видите ли, задумал организовать ячейку Коммунистической партии. Ему всего десять! Аммачи, не спорь. Пансион — вот что ему нужно.

Мариамма должна бы радоваться, но ей почему-то совсем не весело. Той ночью ей снится Самуэль, который говорит: «Слушайся отца! Ему известно, что ты нарушаешь его запреты. Ты ничуть не лучше Ленина, отец и тебя может отослать куда-нибудь». Мариамма просыпается встревоженная. Что это значило? Вот если бы она по-прежнему спала рядом с Ханной, точно знала бы ответ. Для Ханны каждый сон вещий, как для Иосифа в книге Бытия. Но Ханна уехала в католическую школу при монастыре. Анна-чедети не в курсе, что Ханна хочет быть монахиней и больше любит поститься, чем есть; Анна пришла бы в ужас, узнай она, что дочь «умерщвляет» плоть поясом из узловатой веревки под одеждой. Ханна говорит, что так поступают все монахини. Вот уж монахиней Мариамма точно не стремится стать.

Без Ханны придется разгадывать сон самостоятельно. Почему там появился Самуэль? О Самуэле все говорят в настоящем времени. А разве может быть по-настоящему мертвым человек, о котором рассказывают как о живом? Мариамма помнит день, когда Самуэль ушел и пропал. Он отправился в продуктовый магазин, а когда даже после обеда не вернулся, отец пошел его искать. Он двинулся по следам Самуэля. И обрадовался, увидев его около камня для поклажи, — Самуэль сидел, привалившись к вертикальной опоре, а мешок его лежал на горизонтальной плите. Подбородок был опущен на грудь, как будто старик спал. Но на ощупь оказался совсем холодным. Сердце Самуэля остановилось.

Это была первая смерть в юной жизни Мариаммы. Она помнит, как отец уехал на велосипеде на склад к Икбалу и вернулся, везя на раме Джоппана. До того дня она никогда не видела, чтобы взрослые мужчины плакали. Тело Самуэля положили в гроб около его дома, на старые козлы, которые он любил. Столько людей пришло проститься с ним — как будто умер сам махараджа. Горе Большой Аммачи напугало Мариамму — бабушка рыдала над гробом, гладила по лбу человека, который, как она сказала, опекал ее с того первого дня, как она пришла в Парамбиль шестьдесят лет назад. Самуэля похоронили рядом с женой на церковном кладбище. Много позже отец и Большая Аммачи установили на могильном камне медную доску. Мариамма отполировала углем и бумагой большие буквы, начертанные на металле. Надпись на малаялам гласит:


«ПРИИДИТЕ КО МНЕ ВСЕ ТРУЖДАЮЩИЕСЯ И ОБРЕМЕНЕННЫЕ, И Я УСПОКОЮ ВАС».
СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ САМУЭЛЯ ИЗ ПАРАМБИЛЯ


Уже светает, а она так и не разгадала смысла сна. Выскользнув из комнаты, Мариамма осторожно пробирается мимо отцовского окна. Услышать он ее не услышит, но нельзя, чтобы он заметил ее тень. Оказавшись за пределами двора, она бежит к ручью, а потом до канала. Слышит шаги за спиной — Поди. У них одна голова на двоих — когда бы Мариамма ни встала с постели, Поди каким-то образом догадывается. Есть строгое правило: не купаться без присмотра взрослых. Но правила хороши для вязания крючком и для монахинь. Мариамма ныряет, вода журчит в ушах. Мгновением позже рядом раздается громкий плеск, когда ныряет Поди. Купание в канале — это самая страшная их тайна и самое большое удовольствие, хотя если их застукают, последствия будут… Да ладно, она не любит думать о последствиях.

Мариамме пора собираться в школу, а Поди все мешкает, рассусоливает, потому что Джоппана нет дома. Когда отец в отъезде, Поди прогуливает школу и вообще делает что заблагорассудится. Если Джоппан узнаёт про это — а он обычно узнаёт, — подругу наказывают. Мариамма слышала, как он орет на Поди: «Когда я хотел учиться, меня прогнали, как собаку! Теперь перед тобой все двери открыты, а ты ленишься просто в них войти?» Мариамма боготворит Джоппана. Она видела только один канал, а ему известны все каналы их земли. Бывают люди, которые кажутся крупнее, значительнее, увереннее других, и неважно, чем они занимаются в жизни. Джоппан как раз из таких. И Ленин тоже. И она завидует.

Мариамма смотрит, как отец завтракает, и тут ее осеняет: сон. Самуэль сообщал ей, что отцу известно про купания в канале! Может, он всегда знал. Прежде чем отправляться в школу, Мариамма заходит к отцу в комнату, где тот, бормоча себе под нос, возится со счетами. При появлении дочери отодвигает гроссбух и с улыбкой поднимает голову. Она останавливается около его стола, перебирает отцовские карандаши, готовясь признаться. У нее тоже есть правило: всегда говорить правду… если спросят. Мариамма открывает рот… но выложить правду, когда тебя не спросили, очень трудно. Однако нужно же что-нибудь сказать. Она сама в это ввязалась.

— Аппа, мне приснился Самуэль, — произносит она наконец.

— Правда?

Она кивает.

— Аппа? Джоппана часто не бывает дома.

— И?

— Все в порядке, пока, увидимся.

Не признаться гораздо легче, чем признаваться.



Самуэль? Джоппан? Филипос некоторое время озадаченно сидит за столом, потом встряхивает головой и фыркает себе под нос. Джоппана и в самом деле часто не бывает на месте. Задержись Мариамма дольше чем на десять секунд и пожелай она всерьез разобраться, отец, возможно, рассказал бы ей, как однажды думал уговорить Джоппана остаться дома насовсем. Это случилось вскоре после похорон Самуэля. Мать позвала Джоппана поговорить. Филипос помнит, как она сидела с опухшими заплаканными глазами на своей веревочной кушетке напротив кухни, а они с Джоппаном — напротив нее на низеньких табуретках, как школьники. Большая Аммачи рассказала, что всякий раз, когда она выдавала Самуэлю жалованье, он брал сколько считал нужным, а остальное просил хранить в денежном ящике в ара. А когда в Парамбиле открылся банк, она положила его деньги на счет.

— Теперь они твои, — сказала она, протягивая Джоппану сберегательную книжку.

Дом Самуэля и земля тоже перешли Джоппану, вместе с его собственным участком. А еще мать сообщила Джоппану, что отписала ему длинный узкий участок позади его владений, рядом с дорогой. Он может делать с ним что пожелает. Большая Аммачи благословила Джоппана и со слезами на глазах сказала, что Самуэль был ее семьей, так же как Джоппан, Аммини и Поди.

После Филипос тоже попросил Джоппана зайти к нему на минутку. Они уселись в старой мастерской Элси. Джоппан закурил бииди и принялся листать сберегательную книжку. Через некоторое время он усмехнулся и спросил:

— Как ты думаешь, сколько это будет в коровах?

Филипос не понял.

— Каждый раз, когда мы с отцом говорили о деньгах, о суммах больших, чем несколько рупий, он спрашивал: «А сколько это в коровах?» Он знал, что корова — это очень большая ценность, она и была для него привычной валютой. — Улыбка Джоппана погасла. — Отец мог бы и раньше показать мне эту книжку. Думаешь, он ценил то, что я умею считать и вести дела? Если он видел меня с книгой, то недовольно хмурился. Его пугало, что я обладаю знаниями. Он был хорошим человеком. Но хотел, чтобы я стал им. Следующим Самуэлем, пулайаном из Парамбиля.

Слушая друга, Филипос чувствовал себя виноватым, потому что Самуэль очень гордился, что Филипос окончил школу и поступил в колледж. Ему неприятно было думать, что Самуэль считал Филипоса человеком иного уровня, чем собственный сын.

Отец с сыном частенько ссорились. Но объединились, чтобы спасти Филипоса, когда тот дошел до крайней точки в своем опиумном угаре. Однажды утром, вскоре после того как Элси утонула, они, получив благословение Большой Аммачи и сговорившись с Унни и Дамо, вытащили Филипоса из его комнаты. Дамо уцепил его хоботом и зашвырнул себе на спину, где его подхватил Унни, и они пустились в путь — Филипос, плотно зажатый между Унни и Самуэлем на слоне, а Джоппан на велосипеде следом за ними. Филипос орал и просился на волю всю дорогу, пока они не добрались до лесной делянки Дамо. Оттуда Дамо двинулся по тропе вглубь леса, к хижине, где Унни хранил горшки с едкой мазью, большие металлические напильники и серпы, чтобы подстригать ногти Дамо и чистить наросты на подошвах. Когда Дамо взбредало в голову свободно побродить в джунглях, именно в этой хижине дожидался его Унни, частенько напиваясь вдрызг. В следующие шесть недель Джоппан то приходил, то уходил, но Самуэль неотлучно оставался рядом с Филипосом в хижине, терпел от него оскорбления и проклятия, ухаживал за ним во время приступов судорог, галлюцинаций и лихорадки, пока тело Филипоса не освободилось от хватки опиума. Но они продолжали жить в лесу. Филипос мучился от стыда. Долгие задушевные беседы с Самуэлем помогли ему увидеть, как чудовищно разрушила его жизнь маленькая деревянная коробочка. Искушение никогда полностью не оставляло Филипоса, но мысль, что он разочарует Самуэля, Джоппана и маму, удерживала на правильном пути вернее всего прочего.

— Джоппан, мы с матерью хотим сделать тебе предложение, хотя, судя по тому, что ты сказал, ты его, вероятно, отклонишь. Но все же выслушай меня.

Филипос сказал, что они с Большой Аммачи очень многим обязаны Самуэлю. Самуэль был его советчиком и наставником в повседневных делах Парамбиля. Без Самуэля он пропал бы как человек и не справился с управлением хозяйством, ему и близко не сравниться с мудростью Самуэля.

— Это исключительно деловое предложение. Ни в коем случае не замена Самуэлю. Мы хотели бы, чтобы ты стал управляющим Парамбиля, вел все дела — в обмен на двадцать процентов доходов от урожая. Плюс ежемесячное жалованье, если выдастся неудачный год, то есть ты все равно будешь иметь средства. Если решишь распахать новые участки, это добавит работы, но вместе с тем увеличит доход.

Джоппан молчал.

— Двадцать процентов от выручки — это значительная сумма, — добавил Филипос. — Но меня вполне устраивает. Я смогу больше писать. Для ведения хозяйства я не слишком приспособлен.

Молчание становилось неловким. Джоппан колебался, не решаясь заговорить.

— Филипос, то, что я сейчас скажу тебе, я не смог бы сказать Большой Аммачи. Я слишком уважаю ее за ее любовь к моему отцу и ко мне. И ей, и тебе трудно будет понять, но я все же скажу. Деньги на этой книжке… — Он пристально взглянул в глаза Филипосу.

— Много коров?

— Да, — кивнул Джоппан. — Но… все же много меньше, чем заслужил мой отец. Вспомни, как еще мой дед помогал твоему отцу расчищать многие акры этой земли. Потом прикинь, сколько мой отец вкалывал тут с самого детства до смертного часа. Всю свою жизнь! А в конце что он получает? Да, много коров. И собственный клочок земли, где стоит его дом, — редкий случай для пулайана. Но просто представь, что было бы, если бы он не был пулайаном. А был, скажем, кузеном твоего отца. Который работал бок о бок с твоим отцом. А после смерти твоего отца еще тридцать лет продолжал беззаветно работать на Большую Аммачи и тебя. Каждый божий день! Сколько причиталось бы двоюродному брату за его пожизненный труд? Разве не намного больше, чем в этой сберкнижке? Думаю, не меньше чем половина всей земли.

Рот Филипоса наполнился вязкой кислой слюной, язык прилип к зубам.

— То есть ты этого просишь?

Джоппан смотрел на Филипоса с досадой — или это жалость была в его взгляде?

— Я вообще ничего не прошу. Это твоя мать позвала меня. А так бы я и про сберегательную книжку не узнал. А потом ты пригласил меня поговорить, забыл? Я предупреждал, что тебе неприятно будет слушать. И ты, и твоя мать сказали одно и то же: как многим вы обязаны моему отцу. Он был членом семьи. И я должен тебе сказать как лучшему другу, как тому, кто выступает от имени Обыкновенного Человека. Я подумал, что ты на самом деле хочешь знать правду. А правда в том, что не все думают, как ты или Большая Аммачи. Если бы вы предложили такую же награду родственнику, который работал на вас всю жизнь, — участок земли для дома и накопившееся за годы жалованье — все вокруг сказали бы, что вы его эксплуатировали. Но что касается Самуэля-пулайана… тогда это щедрость. То, что вы считаете щедростью или эксплуатацией, зависит от того, кому предназначается. Хорошо, что мой отец был убежден, что его судьба — быть пулайаном. Он думал, что ему повезло работать на Парамбиль! В конце жизни он чувствовал себя богатым: жалованье копится, есть клочок земли, и у сына тоже, а теперь вот еще один.

Филипос почувствовал себя так, словно наткнулся на невидимую торчащую ветку. Слово «эксплуатация» пронзило его. Мучительно было сознавать, что на самом деле он пользовался Самуэлем — человеком, за которого готов был умереть. Он считал себя и Парамбиль свободными от кастовых границ, выше подобных понятий. Но стоило взглянуть на лицо напротив, как сразу всплыло в памяти — крак! — трости канияна по спине Джоппана и унижение мальчика, который преданно явился в школу для детей Парамбиля.

— Ты любил моего отца, поэтому тебе трудно это принять, — продолжал Джоппан. — Ты считаешь себя добрым и щедрым по отношению к нему. «Добрым» рабовладельцам в Индии и вообще повсюду всегда было труднее всех увидеть несправедливость рабства. Их доброта и щедрость в сравнении с жестокими рабовладельцами застилали им взгляд на несправедливость самой системы рабовладения, которую они создали, поддерживали, от которой получали выгоду. Точно так же британцы похваляются, что оставили нам железные дороги, колледжи, больницы — благодаря своей «доброте»! Как будто это оправдывает лишение нас права на самоуправление на два столетия! Как будто мы должны благодарить их за то, что у нас украли! Стали бы Великобритания, Голландия, Испания, Португалия или Франция тем, чем они являются сегодня, без того, что они получили, поработив другие народы? Во время войны англичане любили рассказывать, как хорошо они обращаются с нами в сравнении с тем, как обошлись бы с нами японцы, если бы захватили страну. Но разве один народ должен править другим народом? Такое бывает, только когда одни люди считают других ниже — по рождению, цвету кожи, истории. Неполноценные — и потому заслуживают меньшего. Мой отец не был рабом. Его любили здесь. Но он никогда не был тебе равным и потому не получил награды как равный. — Джоппан покачал головой. — Некоторым из твоих родственников, многим, выделили щедрые наделы в два или три акра, гораздо больше, чем получает под свою хижину пулайан. Этой земли достаточно, чтобы разбогатеть. Но скажи честно, кто, кроме Мастера Прогресса и еще пары других, сумел разбогатеть? А представляешь, если бы мой отец получил хотя бы один акр. Просто представь, насколько он мог бы преуспеть!

Продуманность и сложность рассуждений Джоппана потрясли Филипоса. Но сама оценка этих рассуждений как «продуманных и сложных» была примером той слепоты, о которой говорил Джоппан. «Сложность» предполагала, что таким людям, как Джоппан или Самуэль, не положено прибегать к историческим фактам, использовать свой интеллект и рассудительность.

— Насколько я понимаю, твой ответ «нет», — печально констатировал Филипос.

— Я люблю Парамбиль, — вздохнул Джоппан. — Здесь не найти поля, где мы с тобой не играли бы в детстве или на котором я не помогал бы отцу убирать урожай. Но я не могу любить Парамбиль так, как любил он. Потому что он не мой. Есть и более важная причина. Можешь назвать меня управляющим, можешь платить большое жалованье, но для твоих родных я навсегда останусь сыном пулайана Самуэля, пулайаном Джоппаном. Тем, чья жена-пулайи плетет циновки и подметает муттам Парамбиля. Я ничего не могу сделать с тем, что меня считают пулайаном. Но я могу выбирать, хочу ли я жить как пулайан.

Вскоре после их первого разговора Филипос вернулся к Джоппану с другим предложением: они выделят двадцать акров недавно расчищенной земли, на которой прежде ничего не выращивали, — земли, которая станет его собственностью. Договор будет храниться в банке и вступит в силу через десять лет, в течение которых Джоппан будет управлять делами Парамбиля, получая двадцать процентов от дохода, но без ежемесячного жалованья. Через десять лет он сможет уволиться или заключить новый контракт с условием получения еще одного участка земли. Джоппан был потрясен. Большой Аппачен в свое время предъявил права на более чем пять сотен акров, больше половины которых каменистые склоны или болотистая низина. Он расчистил примерно семьдесят акров, прилегающих к реке, лишь половина которых обрабатывается. У Джоппана было бы больше земли, чем у любого из родственников Филипоса.

— Филипос, если бы мой отец это услышал, он сказал бы, что ты сошел с ума, — сверкнул своей знаменитой улыбкой Джоппан; он заявил, что ему надо смочить горло, и вытащил бутылку аррака. — Твое предложение означает, что ты умеешь слушать. Ты все понял, и, наверное, это было нелегко. Твое предложение очень щедро. Я, наверное, потом пожалею, но намерен отказаться. — Он глотнул из бутылки. — Я много лет работал с Икбалом, даже в самые суровые времена. Не счесть, сколько ночей я лежал на палубе баржи, глядя на звезды и мечтая о флоте, который может плыть вчетверо быстрее, чем нынешний. Да, с моторной баржей дело застопорилось. И не потому что винт запутался в водяных гиацинтах, а потому что вся идея увязла в бюрократической волоките. Но мы уже близки к цели. И даже если ничего не выйдет, я все равно должен попробовать. Если я откажусь от своей мечты, что-то во мне умрет.

Филипос поежился и втянул голову в плечи, вспоминая свои мечты перед отъездом в Мадрас, — мечты, когда он встретил Элси, когда они поженились; мечты, когда она ушла и вернулась. Он глотнул аррака, чтобы приглушить боль. А потом отрешенно слушал, как Джоппан толковал про «Партию» — разумеется, коммунистическую. Слово «коммунисты» было предано анафеме во множестве стран, став синонимом государственного преступления, но в Траванкоре, Кочине, Малабаре, в Бенгалии и во многих штатах Индии коммунисты были законной партией, настоящей оппозицией. На землях, где говорили на малаялам, сторонниками Партии были молодые бывшие члены партии Национальный конгресс, которые чувствовали себя преданными, когда Конгресс пришел к власти и уступил интересам крупных землевладельцев и промышленников. Среди членов Партии были не только бедные и бесправные, но и интеллигенция, идеалистически настроенные студенты колледжей (зачастую из высших каст), которые видели в Партии единственную силу, стремящуюся разрушить вековую кастовую систему. В тот год, когда умер Самуэль, 1952-й, Партия завоевала в Конгрессе двадцать пять мест из сорока четырех. Слияние Малабара с Траванкором и Кочином и образование нового штата Керала было неизбежным, а значит, предстояли новые выборы.

— Запомни мои слова, — сказал Джоппан, когда они прощались тем вечером. — Однажды Керала станет первым местом в мире, где коммунистическое правительство будет избрано демократическим путем, а не в результате кровавой революции.



Вспоминая этот разговор десятилетней давности, Филипос вынужден теперь признать, что Джоппан был прав: всего несколько лет спустя Партия получила большинство мест в Керале и сформировала первое в мире демократически избранное коммунистическое правительство.

глава 60

Открытие больницы

1964, Марамонская конвенция

Малаяли любых вероисповеданий подвергают сомнению все подряд, кроме своей веры. Потребность обновить ее, возродить, припасть к истокам ежегодно влечет христиан малаяли на грандиозное февральское мероприятие — религиозное собрание, Марамонскую конвенцию. И семейство Парамбиля не является исключением.

Со времени первой конвенции 1895 года, проходившей в шатре на высохшем русле реки Памба, людей с каждым годом становилось все больше. Лишь в 1936 году приобрели микрофон — дар американского миссионера Э. Стенли Джонса[213]. А прежде «эстафетные вестники» стояли через равные промежутки, как стойки шатров, повторяя слова выступающего слушателям в соседних шатрах и толпе на берегах реки. Но, как истинные малаяли по природе своей, вестники считали своим христианским долгом подвергать сомнению и улучшать передаваемые сообщения. Предостережение Э. Стенли Джонса, что «тревоги и беспокойства — это песок, попадающий в механизм жизни, а вера — смазка», дошло до трибун в виде «Ой-ей, вы, маловеры, голова ваша полна песка, и нет масла в вашей лампе». Это едва не вызвало бунт.

От человеческих ретрансляторов Марамонская конвенция перешла к усилителям, уже выходящим за рамки разумного, — так, по крайней мере, кажется Его Преподобию Рори Мак-Гилликатти из города Корпус-Кристи, Соединенные Штаты Америки, когда мужчины взбираются на пальмы, подключая все больше динамиков. Пока он стоит в ожидании за сценой, его барабанные перепонки сокрушают адские восторженные вопли и аплодисменты, напоминающие ружейные залпы, которые заставляют бродячих собак разбегаться в ужасе, оставляя на песке влажные полоски мочи. Электрик шепелявит: «Шлышно раждватри?» Да его, пожалуй, слышно и в задних рядах, и за Полкским проливом на Цейлоне.

Глаза преподобного Рори Мак-Гилликатти страдают не меньше, чем его уши, — с первого взгляда на массу людей и раскинувшийся вокруг палаточный городок. Он чувствует себя одинокой саранчой во время чумы, силясь не отставать от преданного служки-чемаччана, сопровождающего его. Эта толпа затмевала все, что Его Преподобие видел на ежегодной ярмарке в Оклахоме или даже на ярмарке штата Техас. Люди прижимали Библии к своим белоснежным одеждам и смотрели грозно, как ствол кольта 45-го калибра. Они здесь, чтобы услышать Слово Божье, и большинство не отвлекается ни на лотки с едой и побрякушками, ни на выступления фокусников, ни даже на «Шар Смерти» — громадную полусферу с гладкими стенками, вырытую в земле, внутри которой два мотоциклиста с подведенными сурьмой глазами гонялись друг за другом на бешеной скорости, а их машины, вопреки силе притяжения, взмывали до верхней кромки ямы, почти параллельно земле, на которой стояли любопытные зрители.

Но самым большим шоком для Мак-Гилликатти стал почетный караул калек, выстроившийся вдоль его пути. С одной стороны прокаженные, а непрокаженные — с другой. Для последних не было одного общего наименования, кроме как «убогие». Он видел детей, в которых едва можно было опознать человеческие существа, — у одного пальцы срослись, лицо как блин, а глаза находились там, где должны располагаться уши, будто у экзотической рыбы. Служка пояснил, что эти дети были изуродованы в младенчестве своими няньками, которые исколесили с ними Индию вдоль и поперек.

«Но, — успокоил он, — они из Северной Индии», как будто эта информация должна была смягчить ужас.

Сейчас, ожидая за сценой, Мак-Гилликатти дергался, как муха, угодившая в клейстер. Мысль о том, что он просто в последнюю минуту явился на замену Его Преподобию Уильяму Франклину («Билли») Грэму, чья слава простиралась и до Марамонской конвенции, не очень помогала, пусть публика и не ожидает многого от заместителя. Тем не менее наибольшие опасения вызывал переводчик.

И опасения были вполне законны. Если мерилом владения английским языком является способность воспроизвести плохо выученную фразу из учебника для третьего класса, вроде Чиму сибак бижит за хазяин? — тогда специалистами могут себя считать многие. В конце концов (возражают они), чтобы переводить, нужно свободно говорить на малаяли, а не по-английски. Даже аччан, обучавшийся богословию в Йеле, оказался кошмарным переводчиком, поскольку жестикулировал так, будто слова оратора не имели никакого отношения к его переводу.

Но Рори не стоило волноваться — у конвенции имелся проверенный переводчик, много лет назад обнаруженный епископом Мар Павлосом на мероприятии «Прогресс деревни», когда епископ увидел, как тот переводит для сельскохозяйственного эксперта из Коралвилла, штат Айова, Америка. Он переводил ровно то, что сказал оратор, не привлекая никакого внимания к собственной персоне.



Утром в день конвенции этот ветеран-переводчик сидел перед зеркалом, подрезая усики-гусенички, ползущие под носом на четверть дюйма выше верхней губы, что придавало им вид, не зависимый и от носа, и от губы. Для мужчины малаяли, достигшего половой зрелости, не иметь усов — очень не по-мужски. Формы любые на выбор: ершик, шеврон, бригадирские, пышные, щеточкой, как у Гитлера… Секрет создания «гусенички» нашего переводчика в том, чтобы склониться к зеркалу поближе, оттопырить верхнюю губу, зажать обнаженное лезвие бритвы между большим и указательным пальцами правой руки, а левой в это время туго натянуть кожу. Ювелирными движениями вниз обрисовывается верхняя граница, а затем — что более существенно — и нижняя. Если бы ему пришлось писать руководство по бритью, переводчик сказал бы, что ключевой является полоска чистой кожи под усами, отделяющая ярко-красную кайму верхней губы.

Шошамма наблюдает за педантичными выкрутасами мужа и поддразнивает его:

— А у Мастера Прогресса усы кривятся влево…

Бедняга испуганно дернулся и порезался.

— Женщина, ты зачем издеваешься? Видишь, что ты натворила?

Жена просит прощения, но все равно хихикает. Он гордо бьет себя в грудь:

— Ты даже не представляешь, какая страсть пылает здесь. Страсть!

Шошамма выходит, и плечи ее трясутся. Страсть без нормального соития, и все из-за твоего упрямства! Это он во всем виноват. Поклялся ждать, пока она сама начнет. Вот и ждет до сих пор.

Автобус, в который они сели, был битком набит, так что даже пропускал обычные остановки. Около Ченганура знакомая фигура вспрыгнула на подножку с риском для жизни и протиснулась внутрь со словами: «Мой билет не хуже твоего! Здесь нет кастовой системы!» Ленину уже четырнадцать. В десять лет его отправили в строгий религиозный пансион. На прошлых каникулах они виделись, но с тех пор парнишка подрос, пробились едва заметные усики, и кадык выпирает почти как подбородок. Но на голове у него как будто коза паслась, и лицо все в синяках. Ленин бурно обрадовался знакомым.

— Недоразумение с одноклассниками, — пояснил он свое появление. — Я же староста в этом как бы общежитии. И я решил раздать наше воскресное бирьяни голодным, которые собираются возле церкви.

— Аах. И твои одноклассники оказались не готовы поститься?

— На воскресной проповеди цитировали Евангелие от Матфея, главу двадцать пять. «Я был голоден, и вы накормили меня». Для меня это важные слова. А на уроках изучения Библии мои одноклассники поклялись жить по этим заветам. Так что…

— Мууни, — улыбается Шошамма, — ты слышал пословицу «Легче править слоном, чем сдерживать свои желания»?

Мастер Прогресса удивленно воззрился на жену. Она таким образом намекает на него?

— Правильно, тетушка! Но они такие лицемеры! Что сказал бы Иисус людям, у которых в доме есть еда, а их соседи голодают? Если бы Иисус вернулся, он бы точно голосовал за коммунистов!

— Проклятый богохульник! — взрывается мужчина позади Ленина. — Христос голосует за коммунистов?

Партия вошла в историю и получила много голосов, но мало кто из ее сторонников ехал в автобусе на Марамонскую конвенцию. В завязавшейся потасовке автобус остановился, а Ленин выскочил через водительскую дверь. Он хохотал, тряся руками и вихляя задом, и выплясывал, как болливудский актер, прежде чем пуститься наутек.



Лицо Рори Мак-Гилликатти испещрено рытвинами от юношеских угрей и похоже на плод хлебного дерева, и сам он кряжистый, как плаву. У него густая шевелюра, и каждый волосок вбит прочно, как железнодорожный костыль, но святой отец не знаком с «Маслом Брами» от «Джейбой», поэтому грива у него буйная и непослушная. Истинное чудо, что человек, в детстве ловивший рыбу на отмелях пролива Аранзас[214], становится ловцом человеков в деревне Марамон в Керале, Индия.

Мастер Прогресса, встретившись с Рори за сценой, обеспокоен: у этого священника нет ни текста речи, ни заметок, ни закладок со стихами. Рори же обеспокоен иным. Он только что наблюдал, как заунывно произносит речь епископ; единственным его жестом был робко приподнятый палец — так ребенок трогает нос мастифа, — но, похоже, неулыбчивую публику это устраивало. У него самого, объясняет Рори переводчику, совсем другой стиль.

— Я хочу, чтобы слушатели почувствовали запах паленых волос, ощутили жар вечного пламени проклятия. Только так они смогут по достоинству оценить Спасение — вы меня понимаете?

Брови Мастера Прогресса встревоженно взлетают вверх, хотя непрерывно покачивающаяся голова — как яйцо, перекатывающееся на столе, — может означать и да, и нет. Или ни то ни другое.

— И я могу свидетельствовать, — продолжает Мак-Гилликатти, — потому что я побывал там. И все еще пребывал бы в сточной канаве, если бы не был спасен кровью Агнца.

Огненно-серный стиль Мак-Гилликатти отлично работает на Крайнем Юге и на Севере вплоть до Цинциннати. Этот стиль победил в Корнуолле, в Англии, и стал причиной экстренного приглашения в Индию. Рори некуда отступать, его стиль — это и есть его проповедь. Он стискивает плечо Мастера Прогресса, пристально вглядываясь в его лицо:

— Друг мой, когда переводите, вы должны физически передать мою страсть. В противном случае я обречен.

У Мастера есть сомнения.

— Ваше Преподобие, прошу вас, помните: это Керала. На Марамонской конвенции мы не впадаем в транс. Тут кругом одни пятидесятники. То есть мы… очень серьезны.

Лицо Мак-Гилликатти гаснет. Он тоже не впадает в транс, но когда Святой Дух овладевает устами, истово лепеча нечто бессвязное, кто он такой, чтобы возражать? Такое зрелище само по себе может обратить полный шатер грешников.

— Что ж… Но вы же постараетесь? Постарайтесь, чтобы ваш тон, ваши жесты соответствовали моим. Страсть! Страсть — вот то, что мне нужно!

Служка предупреждает, что сразу после хора их выход. Мак-Гилликатти отступает в сторону.



Мастер Прогресса наблюдает, как Его Преподобие удаляется. Какое неописуемое высокомерие у этого джекфрутлицего! Но затем он пристыженно видит, как Рори опускается на колени и склоняет голову в молитве. Это не должно бы ни удивить, ни смягчить сердце Мастера, но тем не менее и удивляет, и смягчает. Он чувствует себя лицемером — разве не он сам только что толковал Шошамме насчет страсти? Когда Мак-Гилликатти встает, Мастер Прогресса кладет руку на плечо белого — никогда в жизни он себе такого не позволял.

— Не тревожьтесь. Я сделаю все, что в моих силах. Будет страсть. Вся, что возможна.

Видя облегчение на лице Мак-Гилликатти, Мастер чувствует, что поступил по-христиански. Его преподобие одобрительно хлопает переводчика по спине, а потом наливает из своей стальной фляжки в крышечку и предлагает Мастеру. Мастер делает глоток и уже по-новому смотрит на заморского гостя, тот делает знак, предлагая допить до дна. Затем Рори опрокидывает свою порцию, шумно втянув воздух между зубами. Огненное что-бы-оно-ни-было заливает светом грудь Мастера. Страсть внутри нарастает. По правде говоря, он немного с похмелья и фляжка преподобного — поистине божественное вмешательство. Они опрокинули еще по крышечке. Мастер Прогресса чувствует себя гораздо лучше, чем просто хорошо. На самом деле он никогда не чувствовал себя лучше. Все его прежние тревоги улетучились. Он расправляет плечи. И говорит себе: Если Мак-Гилликатти провалится, то уж точно не из-за плохого переводчика.



Толпа гудит в предвкушении: белый священник из дальних стран всегда вызывает интерес, даже если он не Билли Грэм. Мы рабы, даже став свободными, думает Мастер Прогресса. Слову белого человека мы верим больше, чем речам наших собственных священников.

Объявляют Мак-Гилликатти, и они выходят на сцену вдвоем. Наступает гробовая тишина.

Преподобный начинает с длинной замысловатой шутки. Дойдя до сути, он выкрикивает ее, вытягивая одну руку к небу и выжидательно глядя на толпу. Несколько тысяч спокойных невозмутимых лиц смотрят на священника. Краснота растекается над его воротником. Он с молящими глазами поворачивается к переводчику.

Мастер Прогресса приглаживает ладонью умащенные волосы. Пристальным и уверенным, даже отчасти презрительным взглядом он окидывает толпу. Выдерживает довольно долгую паузу. А потом обращается к людям, как к своим близким:

— Мои многострадальные друзья. Вы хотите знать, что произошло? Его Высокопреподобие Сахиб Учитель Рори Катти только что пошутил. По правде говоря, я был так удивлен, что не могу передать вам подробности шутки. Кто же ожидает шуток на Марамонской конвенции? Могу лишь сказать, что там фигурировали собака, старуха, епископ и дамская сумочка…

С женской стороны доносятся смешки, звонкие восклицания. Наступает потрясенная тишина, а потом смеются дети. И вот уже в ответ на дерзость Мастера Прогресса катится волна смеха.

— Шутка не такая смешная, как думает Преподобный. Кроме того, разве старухи в Керале носят дамские сумочки? В лучшем случае несколько монет, завернутых в платочек, да? Но прошу, давайте не будем разочаровывать гостя, прибывшего из далекого далека. Блаженны те, кто смеется шуткам гостя. Разве не так сказано в Заповедях Блаженства? Аах. Итак, когда я досчитаю до трех, прошу, все смеются, — и я отдельно обращаюсь к вам, буйные дети, сидящие впереди, вы мастера прикидываться святыми ангелочками перед своими родителями, так вот вам богоданная возможность. Можете шуметь, с Божьего благословения. Раз, два… три!

Мак-Гилликатти чуть не упал. Старушка, епископ и сумочка срабатывали повсюду, от Мак-Аллена до Мерфрисборо[215], — и здесь, в Марамоне, тоже. И гораздо лучше на малаялам, чем по-английски!

Священник посерьезнел и вскидывает руку, прося тишины. Мастер Прогресса, его тень, повторяет движение.

Склонив голову и продолжая воздевать руку, Мак-Гилликатти продолжает:

— Братья и сестры, я стою перед вами как грешник…

Мастер Прогресса переводит:

— Шутки кончились, слава Богу. Он говорит, что стоит перед вами как грешник.

Одобрительный ропот катится по рядам.

— Я стою перед вами как прелюбодей… Развратник.

— Я стою перед вами… — Мастер Прогресса запинается. В животе у него ровно как тогда в Мадрасе, когда он подхватил дизентерию. Если он будет переводить слова Мак-Гилликатти от первого лица, все подумают, будто это он прелюбодей и развратник? Он выискивает взглядом в толпе Шошамму.

Его преподобие, гневно покосившись на переводчика, продолжает свои самообличения:

— Друзья, я не из тех, кто смягчает выражения. Я говорю прямо — развратник. Мужчина, который переспал с каждой распутной женщиной и с теми, которые не были таковыми, пока я их не растлил. Вот кем я был.

Епископы и священники в первом ряду превосходно понимают по-английски и нервно переглядываются.

Мастер Прогресса лицемерно улыбается сначала Мак-Гилликатти, потом собравшимся, судорожно собираясь с мыслями.

— Его Преподобие говорит: «Друзья, моя церковь за океаном велика. Огромна. Но я никогда не видел столько верующих людей, как сегодня. Я горд, что Мастер Прогресса переводит мои слова. Добрая слава о нем тянется от Марамона до моего родного города. Вот кого я просил помочь. Благодарю вас, Мастер Прогресса».

Мастер скромно склоняет голову. Потом с трепетом смотрит на Мак-Гилликатти, пытаясь угадать, что последует дальше. Для нового обличения священник разевает рот так широко, что может заглотить собственную голову.

— Число людей, перед которыми я должен покаяться, число людей, которых я сбил с праведного пути, — Мак-Гилликатти неистово взмахивает рукой, — простирается от того края поля до этого.

Мастер Прогресса следит за движением руки Преподобного и видит, как женщина в третьем ряду падает в обморок от духоты и жары; Большая Аммачи первой бросается на помощь, опускает бедняжку на землю, обмахивает ее программкой. И тут же за стенами шатра у ребенка случается припадок. Взрослые толпятся вокруг.

Мастер Прогресса взмахивает рукой, повторяя жест Рори:

— Когда я смотрю с этого берега реки на тот, я думаю обо всех людях этой благословенной земли, которые страдают от редких заболеваний, от рака, кому нужна операция на сердце, но им некуда идти… Да, меня это волнует, и я должен открыто об этом заявить.

— Я разбил сердце своей матери, когда познал плотские радости с собственной няней! — бьет себя в грудь преподобный. — Невинная деревенская женщина. Она баюкала меня у груди, а когда мне исполнилось тринадцать, я овладел ею.

Едва дождавшись, пока Рори закончит, Мастер Прогресса колотит себя по груди:

— Если ребенок рождается с дырой в сердце, как малыш нашего Папи, и ему нужна операция, куда ему идти? — Он выдумал и Папи, и младенца, но это во имя Божье. — Бедному мальчику исполнилось десять, и он был уже весь синий, а не смуглый, когда Папи сумел собрать денег, чтобы отвезти его в другой штат, в самый Веллуру[216], в Христианский медицинский колледж… Но было уже поздно!

Мак-Гилликатти застает своего переводчика врасплох, внезапно сходя с невысокой сцены туда, где сидят, скрестив ноги, ребятишки. Он выхватывает одного малыша. Неуклюжий паренек, которого он тянет к себе, весь состоит из ушей, коленок и локтей, и дырка между зубов у него такая, что можно вставить колышек от тента. Мастер Прогресса признает в нем несчастного по́ттена — от рождения глухонемого, — которого всегда усаживают на почетном месте впереди. Этот мальчик смеялся громче всех и замолкал последним. Год за годом Мастер Прогресса встречает малыша на конвенции, потому что его родители все еще надеются на чудо. Этот ребенок не произнес в жизни ни одного членораздельного слова. Ну надо же было преподобному из всех детей выбрать именно поттена!

— Когда я стал отцом, — говорит священник, взобравшись обратно на сцену вместе с улыбающимся поттеном, — я бросил собственного сына, такого же, как этот ангел. Малыш голодал. Мои родственники вынуждены были кормить его, потому что я все деньги тратил на женщин и азартные игры!