Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ничего себе, понасовали вы трубок, – криво улыбнулся он, – во все дыхательные и пихательные!

— Вышло солнце, Иенсен сейчас будет брать широту.

Дигирнес улыбнулся.

– Ладно, лучше вот что скажи. – Я подождал, пока ему дали сполоснуть рот. Пора было заканчивать и бежать к метро. – Как тебя мама с папой назвали?

— Я все забываю, что вам только двадцать пять лет.

– Да нет у меня ни мамы, ни папы, доктор, – вдруг очень серьезно и грустно произнес казачок, – да и не было никогда. Я ж детдомовский.

Где-то сзади, в коридоре, послышались тяжелые шаги. Казачок посмотрел куда-то за мое плечо, и сразу выражение его лица изменилось. Не было уже ни тоски, ни грусти, а одно хищное озорство и нахальство.

3

– Пиши, доктор. Звать меня Иванов Иван Иванович, из города Иванова. А больше ничего не помню, видишь – болею.

Я оглянулся. За моей спиной стоял здоровенный рябой омоновец и, ухмыляясь, протягивал какую-то бумагу.

+ + +

Я стоял на мостике с секстантом в руках и старался поймать отражение солнечного луча. Мне была немного знакома авиационная навигация — во время летной практики в институте я работал дублером штурмана и теперь пользовался каждым случаем, чтобы постичь премудрость кораблевождения. Молчаливый Иенсен уже доверял мне самостоятельно определяться по солнцу.

Я стоял в подвале на подгнившем деревянном настиле и, балансируя на одной ноге, чтобы не наступить в лужу, переодевался. Скоро морозы ударят, нужно бы какую-нибудь куртку купить, а то в джинсовке, когда снег пойдет, ходить как-то не очень. Моя «аляска», столь модная десять лет назад, уже в каком-то непотребном виде. Кой-какие деньги есть, нужно бы еще подкопить и махнуть на Тушинский рынок. Может, кто еще из частных клиентов объявится?

Я услышал голоса в тот момент, когда пытался влезть во вторую штанину джинсов. Подвал здесь был причудливо устроен с точки зрения акустики. Если кто-то разговаривал на нижней лестничной площадке, казалось, человек стоит не в двадцати метрах отсюда, за углом, а прямо у моего шкафчика.

– Слышь, Сань, чёт я не пойму, какого рожна с ним возятся. Лекарства на него переводят, кашкой кормят. Когда сюда ночью ехали, так и подмывало башку ему на хер свернуть, еле сдержался. Я б его голыми руками кончил. Пулю еще на такого тратить.

Мне почти удалось совместить солнечный луч с точкой горизонта, как вдруг горизонт сдвинулся с места. Это было невероятно. Я снова навел прибор. Намеченная точка оторвалась от горизонта. Она приближалась к нам. Я опустил секстант и взял бинокль. С юга к нашему каравану, спутав осень с весной, стремительно приближался четкий клин журавлиной стаи.

– Да он что-то такое знает, раз генералы засуетились. Ты же видел, как там с остальными. Все четко и без соплей. И правильно. С оружием против власти пошел – значит, сам себя приговорил.

– Говно вопрос. Если он и правда много знает, дали б его мне. Через три минуты все бы выложил. Да какой там через три. Через минуту! Гарантирую. В Карабахе у меня черножопые через минуту соловьем пели.

И в тот же миг завыли сирены судов. Послышалась команда Иенсена. На «Олафе» забил колокол громкого боя. Я бросился на корму — там у пожарной помпы было мое место по боевой тревоге.

– Ну так, ёптать, надо было там на месте его с ходу потрошить, но эти начальники блядские с докторишками притащились, а в машине я было подумал, он подох уже.

– Ладно, разберемся. Если он расколется здесь, на больничке, и все, что нужно, генералам выложит, значит, больше он никому не нужен и до тюрьмы его могут не довезти, смекаешь? Тем более он вчера много чего лишнего видел. Свидетели никому не нужны.

Бой длился всего несколько минут. Он окончился раньше, чем я успел добраться до своей помпы. «Юнкерсов» встретил огонь всех зенитных стволов кораблей конвоя. Клин раскололся пополам и исчез из виду. Через несколько мгновений «юнкерсы» появились с востока. Конвой не успел перестроиться. Несколько самолетов прорвалось к транспортам. На «Олафе» забили пулеметы.

– А если не расколется?

– Ну а если не расколется, нужно подгадать так, чтобы именно мы его из больнички проводили до тюрьмы или куда его там собираются упаковать. У него же ни хрена нет. Ни дела уголовного, ни ксивы, ни имени. Считай, и самого нет. А вот по пути ты и покажешь, чему тебя научили в Карабахе. Самое главное – эта блядина попалась. Остальное дело техники. Зажигалку-то верни!

Со второго захода пикировщик положил бомбу у нас за кормой. Меня бросило на палубу. Кто-то страшно закричал рядом.

Ботинки затопали вверх по лестнице, вскоре затихли, и я выдохнул. Оказалось, я по-прежнему стою на одной ноге, как цапля в болоте. Хороши дела. И поделиться ведь не с кем. Наверное, взять и тихонечко смыться – самое разумное. И молчать в тряпочку. Желательно всю жизнь. Но почему-то поступил я совсем не так, как подсказывало чутье. А все потому, что после суточного дежурства тело не всегда правильно воспринимает сигналы мозга. Я снова переобулся, скинул джинсовку, набросил халат, вышел из подвала и поднялся на второй этаж в реанимацию.

Когда я поднялся, столб воды от взрыва еще не успел опасть, но бой уже заканчивался. Рядом с нами кормой в воду уходил эсминец. У него заливало трубы, а с бака еще бил трассирующими спаренный зенитный пулемет. С тяжелым воем падал в воду пикировщик. «Юнкерсы» вразброд тянулись к югу. Два транспорта горели.

Они оба уже стояли в дверях палаты, огромные, мордатые, злые. Мазнули по мне небрежным взглядом и отвернулись. Я не стоил их внимания.

«Олаф» как-то странно рыскал из стороны в сторону. Я вернулся в рубку. Капитан Дигирнес чертыхался в переговорную трубу.

– Значит, так. Я сейчас звонил дежурному прокурору города и доложил ситуацию. Вашей липовой бумажкой можете подтереться. Прямо в том туалете, куда я вас вчера пустил. Никакого поста у постели больного никто вам устраивать не даст. Только на основании постановления прокуратуры и с номером уголовного дела!

— Руль, — сказал Иенсен, — проклятая бомба. Мы потеряли управление.

Они оба уставились на меня. Один широкий, коренастый, морда в оспинах. Второй высокий, сутулый, горбоносый. Им наверняка хотелось меня кончить прямо здесь. Но рядом со мной стояла дежурный реаниматолог Маринка Веркина и обе сестры, Юля с Дашей. Свидетели. Которые никому не нужны.

– За дверь отделения не проходить, накинуть белые халаты, на ноги бахилы, – продолжал я, не позволяя им очухаться. – Курить только на улице, с персоналом не пререкаться. Вот официальная телефонограмма!

Это была очень длинная для него фраза.

И помахал у них перед носом исписанным бланком. Коренастый сморгнул.

– Юля, будь добра, найди им какие-нибудь халаты и бахилы добудь в операционной, самый большой размер, – попросил я одну из сестер. – И два стула за дверь выставь, пусть там сидят, и за порог их не пускать!

Я вышел на ходовой мостик. На воде расплывались радужные масляные круги. Возле горящих транспортов суетились спасательные лодки. Несколько шлюпок и моторных баркасов подбирали команду затонувшего эсминца.

Главное – не дать им опомниться.

– Марина Викторовна, будьте добры, пройдем к больному, – давая им понять, что разговор окончен, обратился я к реаниматологу. – Распишем дальнейшую терапию.

По палубе пронесли на носилках незнакомого мне матроса. Кажется, он был уже мертв. Матросы, которые несли носилки, скосив глаза, смотрели на юг. Я тоже посмотрел на юг. Горизонт пока был чист. Два эсминца ставили дымовую завесу. Черный дым стлался низко над водой.

Заходя в палату, я оглянулся. Они медленно, неохотно уходили за дверь отделения. От них за километр несло ненавистью. Один коренастый, широкий, второй длинный, корявый. Какая-то знакомая картинка. Гицели!

Мы все еще крутились на месте. Дигирнес торопливо прошел в радиорубку. Он пробыл там четверть часа и вышел очень озабоченным. На флагманском крейсере вверх по флагштоку побежала вереница сигнальных флажков. Видимо, сигнал был адресован нам, потому что все вокруг подтянулись. Дигирнес что-то приказал, и на «Олафе» подняли такие же флажки.

Садисты, живодеры. Ну конечно, как же без них.

— Что это? — спросил я.

+ + +

Обеденная волна на Аллее Жизни шла на спад. Насытившийся народ разбредался из общепитовских точек по своим делам. Студенты спешили на лекции и семинары, сотрудники клиник и кафедр – продолжать трудовую вахту. Тут, в сердце медицинского городка, случайных людей почти не было.

Вот и мы, студенты медучилища, хоть здесь и без году неделя, делаем вид, что тоже не чужие. И чтобы сойти за совсем уж своих, демонстрируем по-особому развинченную походку, халаты нараспашку, на всем пути из столовой лениво покуриваем и громко обсуждаем, как оно лучше – после последней пары репетицию устроить или сразу по домам?

Мы уже заворачивали во двор, как тут мимо проехал раздолбанный грузовик и метров через двадцать, заскрежетав сцеплением, остановился. Грузовик как грузовик, он был похож на обычный хлебный фургон, раскрашен в такой же серо-синий цвет, только без надписи на борту. Но что-то особенное происходило там, в кузове. Сам не знаю почему, но от странных звуков, доносившихся оттуда, сразу зашевелилось какое-то неприятное чувство.

– Вот суки, – сказал очкарик по кличке Горшок, – опять привезли!

– А чего привезли-то? – Я был человеком новым, с первого сентября еще всего ничего прошло. – Куда привезли?

– Чего-чего, собак в виварий привезли! – зло ответил Вовка Антошин. – Для опытов!

Во дворе напротив училища находился виварий, где во имя науки кромсали несчастных зверей.

Из кабины вылезли два каких-то неопрятных мужика. Водитель был плотный, коренастый, его напарник – высокий, чуть сутуловатый. Гицели. На Украине так называют живодеров. Сутулый выплюнул окурок и двинулся вперед, а водитель, немного отстав, вяло попинал передний баллон. Затем они оба скрылись за дверью вивария с какими-то бумажками.

Мы поравнялись с фургоном. Внутри раздавался визг, вой и скулеж разнообразных оттенков и тембров. Какая-то невидимая нами псина царапала когтями дверь.

Они поняли, куда их доставили и что им предстоит.

– А замка-то нет! – ткнул пальцем Горшок. – Глядите!

В качестве запора на двери фургона была обыкновенная щеколда. Мы переглянулись и подумали об одном и том же.

– А ну, навались!

Нужно было торопиться, пока эти не вернулись. Я откинул щеколду, а Горшок с Вовкой потянули за тяжелые створки, широко распахнув несмазанную дверь. Оттуда сразу пахнуло смрадом и несчастьем.

Ослепленные светом, собаки отпрянули, сбившись к дальней стене, не думая убегать, видимо принимая нас за своих мучителей.

Тогда мы попятились от машины на несколько метров, делая призывные жесты, подзывая их свистом. Но они все равно нам не верили и продолжали жаться в углу. А время шло.

Наконец самая смелая и смекалистая дворняга, кося на нас глазом, подошла к бортику, постояла там секунду и, спрыгнув на землю, метнулась сквозь кусты на аллею мимо заброшенного корпуса сан-гига. Вдохновленные примером, остальные собаки пестрым лохматым водопадом посыпались из недр грузовика и в хорошем темпе стали удирать в сторону клиники акушерства. Их веселый лай с каждой секундой удалялся. Всё. Уже не догнать.

Наша компания тоже решила поспешить и не дожидаться разоблачения, благо дверь училища вот она, рядом. С сознанием выполненного долга, в приподнятом настроении, радостно гогоча, все дружно взбежали вверх по лестнице одновременно со звуком звонка. Я двигался последним и на самом пороге, приготовившись тоже рвануть на второй этаж, вдруг оглянулся и увидел то, чего другие не заметили.

В кузове оказалась еще одна собака, лохматая, с рыжими подпалинами. Сейчас она подошла к краю, осторожно пробуя лапой воздух. Как же мы ее не углядели? Ну, что стоишь? Давай прыгай!

С возрастом, когда у собак ухудшается зрение, они начинают бояться высоты. Для них соскочить с крутой ступеньки – как сигануть в бездонную пропасть. Вот и эта, скорее всего, медлила по той же причине. И когда она решилась и немного присела перед прыжком, в трех метрах от грузовика показался один из этих гицелей, водитель. Он шел вразвалочку со стороны кабины и пока не видел стоящую в кузове собаку. Ну же!

Наконец она неловко спрыгнула на асфальт, на все четыре лапы, и уже взяла верное направление к аллее, как тут вдруг шарахнулась от каких-то людей, заходивших во двор, и рванулась туда, куда совсем не надо было. К тупику у входа в училище. В западню.

И конечно, он ее обнаружил. Я это понял по крику.

– Куда? Ну, падла! Стой, кому говорю! – раздались вопли. – Я тебе щас устрою!

Между мной и собакой, которая от страха вжалась в кирпичную стенку, было не больше полутора метров. Нужно только сделать пару шагов, схватить ее за шкирку, втянуть внутрь и набросить крюк на дверь. Но тогда сразу бы стало ясно, кто устроил собачий побег.

Я просто призывно засвистел, отступая назад:

– Иди, иди сюда! Собачка, собачка хорошая!

Подсев на задние лапы и поджав хвост, она и не думала идти на мой зов, а я уже слышал близкий топот живодера.

Гицель появился в просвете двери с каким-то огромным сачком в руках, успев вытащить его из машины.

– Ну что, попалась, попалась, падла! – не скрывая радости, выдохнул он и занес сачок. Испитая харя, свинячьи глазки, кривой рот.

Он меня до сих пор не заметил, можно было оттолкнуть его, вырвать сачок, наконец, сбить ударом в ухо. Но, словно пришитый, я не двигался с места. Сдрейфил.

Сачок точно накрыл собаку с первого раза, да она никуда и не убегала. Мужик тут же перевернул его и моментально закрутил сетку, в которой псина, оказавшись вверх тормашками, беспомощно сучила лапами.

– Попалась, блядина! – удовлетворенно прорычал он. – От меня не уйдешь!

И тогда она завизжала. И визжала так страшно и обреченно, пока он тащил ее к машине, и когда перед грузовиком от души врезал по сетке ногой, и когда закинул ее в кузов.

Этот визг долго будет стоять у меня в ушах.

Много лет.

+ + +

– Ты чего, Моторов, озверел? – с сочувствием спросила Маринка Веркина и отвлекла меня от воспоминаний. – На людей стал бросаться! А они, между прочим, с автоматами. Может, у тебя абстиненция? По симптоматике похоже!

– Марин, это они совсем озверели. Ночью, когда его привезли, так наручниками сковали – даже странно, что руки не отвалились. Ты погляди сама! И если не хочешь завтра от Маленкова втык получить, как я сегодня, не пускай их никуда.

Мы подошли к койке, я снял с казачка вязки, которые приладили ему сразу после операции, чтобы он себе ничего во сне не вырвал. Под эластичными бинтами, набитыми ватой, оказались столь впечатляющие следы от кандалов, что Маринка присвистнула.

– Сейчас приведем тебя в порядок, – подмигнул я казачку, который молча и внимательно все это время, начиная от перепалки с омоновцами, на меня смотрел, будто хотел что-то сказать. – Отмоем грабли, мазью помажем.

На кистях рук толстой ржавой коркой запеклась кровь. Это, пока он на носилках с прикованными руками лежал, из раны натекло. Сестра Даша, худенькая, голубоглазая, принялась отмывать засохшую кровь водой с перекисью, а я за минуту сгонял на первый этаж и незаметно положил на пост чью-то выпавшую из истории болезни статкарту, которую так ловко выдал за бланк телефонограммы. С нашего телефона не то что в прокуратуру, в приемный покой дозвониться проблема.

Я вернулся в реанимационную палату, как раз когда Даша завершила водные процедуры.

– Ну вот, а еще говорил – Иван Иванович! – удовлетворенно сказала она и засмеялась. – Посмотрите, доктор, он нас всех обманывает.

Я подошел ближе, взглянул, и тут меня будто горячей водой окатили. Так вот почему наш лагерь у меня весь день из головы не выходит! На проксимальных фалангах пальцев кривыми, неровными, разными буквами, будто их кололи четыре разных человека, значилось: ЛЕНЯ.

— «Желаем удачи». — Дигирнес полошил мне руку на плечо. — Вы сразу попали в хорошую переделку, мой друг. Я отказался от буксира. Я не могу задерживать караван. Постараемся справиться своими силами и догнать их завтра.

Прекрасная креолка

Караван медленно уходил на восток. С юга все шире расползалась полоса дымовой завесы. В багровом дыму догорали два транспорта. Мы остались одни посреди холодного моря.

Чем старше пионер, тем больше ему нравятся танцы. Происходит это плавно и постепенно. Мелких октябрят, тех вообще стараются к танцам не допускать. Ну и правильно, они только пищат, визжат и под ногами путаются. Пускай лучше мультфильмы смотрят.

4

Как-то по малолетству я впервые подпольно попал на танцы в пионерлагере «Орленок», чтобы посмотреть, как это выглядит в исполнении парней и девушек первого и второго отрядов.

Ночью с Атлантики потянул ветер. К утру разыгрался настоящий шторм. О ремонте не могло быть и речи. Дигирнес, маневрируя машинами, только пытался держать «Олаф» против волны. Нас несло штормом на северо-восток. Утром «Олаф» запросили по радио с флагмана. Дигирнес ответил, что все в порядке и скоро надеется нагнать караван. Он хорошо понимал, что попытка пробиться к нам на помощь может дорого обойтись другим кораблям.

Меня несказанно удивило, что они, оказывается, не танцуют, а при всем честном народе буквально обнимаются. При этом никто из них друг с другом даже не разговаривал. Просто стояли вот так, обнявшись, и покачивались в такт музыке, а вид был у них задумчивый и какой-то, можно сказать, глупый. Из магнитофона, что стоял посреди зала на стуле, кто-то заунывно пел на непонятном языке:

Oh, Mammy… Oh, Mammy, Mammy Blue…Oh, Mammy Blue…

На второй день в трюмах показалась вода. Найти пробоину не удалось — по трюму, сорвавшись с найтовых, с грохотом двигались мои драгоценные ящики со станками.

– Кукуня, – сказал я своему другу Мише Кукушкину, который и провел меня в клуб через тайную дверь за сценой, – какие-то они все здесь чокнутые, пойдем отсюда, я так ни за какие коврижки танцевать не буду!

Но пришлось, причем буквально через месяц.

На третий день механик доложил, что топлива до Мурманска не хватит. Дигирнес остановил машины и разрешил сообщить кодом о нашем положении. Но на отчаянные призывы радиста «Олафа» никто не отозвался. «Олаф» уносило все дальше на северо-восток. Транспорт дал заметный крен на левый борт — помпы не справлялись с откачкой воды.

В конце второй смены на веранде корпуса было решено провести отрядный «Огонек», кстати, первый в моей жизни. Посчитав, что мы все люди взрослые, переходим в четвертый класс, наши вожатые накрыли столы, поставили чай с печеньем, а самых смелых попросили выходить на середину и веселить остальных. Сначала все жутко стеснялись, хихикали, даже старались не смотреть друг на друга, но потом как-то незаметно осмелели. Миша Кукушкин спел очень хорошую песню «Тишина на Ваганьковском кладбище», Вова Булеев показал пантомиму, а я прочитал стишок Хармса.

Я встретился с капитаном в кают-компании, куда он заскочил на секунду выпить горячего чаю.

«Огонек» уже подходил к концу, и тут кто-то из девчонок потребовал танцев. Ребята сразу дружно завыли от возмущения, а вожатые взяли и разрешили. Столы и стулья быстро сдвинули в сторону, девочки отошли к одной стене, а ребята к другой. У нас не было ни проигрывателя, ни тем более магнитофона, поэтому несколько девчонок встали рядышком и запели:

— Где мы? — спросил я.

О далеких просторах мечтая,Урагану отдавшись во власть,Чайка в небе отбилась от стаиИ в туманную даль унеслась…

— У черта в пекле. — Дигирнес прислушался к вою ветра.

И тогда от группки девочек отделилась Ирка Фридман, самая красивая и воображалистая в отряде, пересекла веранду и вдруг подошла, шутливо поклонилась, сказав просто: «Давай потанцуем, Моторчик!» Я сразу пришел в смятение настолько сильное, что оставил без внимания ехидные смешки за спиной. Особенно когда Ирка положила мне руки на плечи. Я тоже положил ей руки на плечи, она снисходительно улыбнулась, взяла и опустила их к себе на талию. От этого я разволновался еще больше. Потом мы начали переминаться с ноги на ногу, а Ирка подпевала хору:

— И надолго?

Не останется чайка за морем,Неуютен ей берег чужой.Поняла, видно, чайка, как дорогИ навеки ей мил край родной.Перу-ла-ла-ла-ла,Перу-ла-ла-ла-лаПеру-лай-ла…

В общем, не такая плохая вещь эти танцы. Конечно, с кино не сравнить, особенно где про индейцев, но для разнообразия сойдет. Да и Фридман не совсем уж дура, как привыкли считать мы с Мишей Кукушкиным.

— Не знаю… — Капитан, обжигаясь, допил чай. — Уповайте на милосердие божие… Тут есть островок — ничья земля…

С каждым годом танцев было все больше, и в школе и в лагере. Мы выплясывали под проигрыватель, магнитофон и даже под «живой» ансамбль. В общем, это превратилось в рутинное занятие.

Он не договорил — не хотел искушать словами судьбу.

Но таких танцев, как в пионерлагере «Восток» от завода ЗИЛ, куда я попал по окончании шестого класса, за два года до «Дружбы», я не видел ни разу. Бетонная танцплощадка для нескольких тысяч пионеров из сотни отрядов была размером с хороший аэродром, а на эстраде, уставленной колонками, давал жару профессиональный ансамбль, в котором играли пятеро молодых мужиков, одетых с ног до головы во все джинсовое.

Мы приходили туда огромной кодлой, всем спортлагерем, специально в спортивных штанах, майках и кедах, чтобы остальным было понятно, с кем они имеют дело. Бесцеремонно сгоняя пионеров с лавочек, мы выбирали места получше, откуда были видны музыканты.

Вбежавший матрос позвал капитана в радиорубку. Дигирнес, отставив стакан, бросился к трапу. Я поспешил за ним.

Младшие, в том числе и я, уважали быстрые танцы, а старшие, те, наоборот, медленные. Они высматривали среди танцующих самых красивых девчонок и внаглую отбивали их у кавалеров. Им, разрядникам по борьбе и боксу, надеждам спортивного общества «Торпедо», никто никогда не возражал.

Молодой англичанин-радист с воспаленными от бессонницы глазами радостно метнулся навстречу капитану.

На первых же танцах, ближе к концу, в перерыве между песнями вдруг кто-то выкрикнул:

– «Семь-сорок» давай!!!

— Ну? — спросил Дигирнес,

И сразу же сотни глоток стали скандировать:

– «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!!

— Нам отвечают. Вот радио, — радист протянул бланк радиограммы и счастливо улыбнулся.

Тогда длинноволосый гитарист подошел к микрофону и сказал:

– Взрослые люди, пионеры, комсомольцы, а просите такую ужасную музыку!

Он плавал первый год, и ему, видно, было очень жутко один на один с оглохшим эфиром. Дигирнес, взглянув на бланк, нахмурился.

Тут все завопили вообще как резаные.

— Почему открытый текст?

Улыбка сползла с лица радиста.

– А что такое «Семь-сорок»? – проорал я в ухо Сереге Михайлову, боксеру, чемпиону Москвы в полусреднем весе.

— Я дал «SOS»…

– Клевая вещь! – пытаясь перекричать толпу, пояснил Серега. – Трясучка! Говорят, ее евреи на свадьбах играют!

— Что?!

— Я думал… Теперь все равно…

– «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! – продолжали реветь пионеры и комсомольцы, требуя ужасной еврейской музыки.

— И наши координаты?

Гитарист на сцене пожал плечами, мол, хозяин – барин, подмигнул остальным, притопнул ногой и взял первую ноту, которая вырвалась из огромных колонок:

Радист попятился.

– ТЭНННННН!!!!!!!!

— Мальчишка!

От этого звука и пионеры и спортсмены, комсомольцы и беспартийные пришли в неописуемое ликование, захлопали, засвистели, а гитарист все тянул и тянул несколько тактов.

Я на всякий случай встал между радистом и капитаном. Дигирнес шумно вздохнул.

А потом он как бы сжалился и проиграл еще шесть нот:

— Я предам вас военному суду. Кто это? — он тряхнул радиограммой.

– ТИ-ТА, ТИ-ТА, ТИ-ТАН!!!

— Не знаю… Я поймал не сразу… Они радировали по-английски.

Овации перешли просто в ураган, а тут еще остальные музыканты грохнули одновременно, и сразу по всей танцплощадке стали выстраиваться хороводы, которые очень медленно, в такт музыке, начали свое кружение. Лишь некоторые, как Серега Михайлов, не вплетаясь в хоровод, стали выделывать коленца сами по себе.

— Запросите — кто?

Мелодия постепенно убыстрялась, ускоряли свое движение танцоры, все пионеры, вожатые выскочили на площадку, включая и тех, кто обычно сидел на лавочках.

А музыканты все наращивали и наращивали темп, хороводы бешено вращались, в пляс пустились все, даже пожарники, несущие вахту неподалеку.

Радист кинулся к передатчику.

И вот уже гитарное соло стало настолько быстрым, что было непонятно, как у гитариста успевают пальцы. Некоторые участники хороводов, не выдержав этой бешеной гонки, спотыкались, увлекая за собой остальных, то тут, то там возникала куча-мала, повсюду стоял хохот и визг, похоже, что и спортсмены стали выдыхаться. Как вдруг мелодия на очередном вираже резко замедлилась, и гитара снова заиграла тягуче медленно.

Все дружно выдохнули, переводя дух, и опять шаг за шагом, нота за нотой, только на этот раз с гораздо большим ускорением, музыканты снова достигли невероятного темпа, продолжая наращивать его до тех пор, пока мелодия резко и чисто не оборвалась на последней ноте куплета.

— Кодом?

Как же им хлопали, особенно соло-гитаристу! Да не просто хлопали, а, можно сказать, неистовствовали, кричали, свистели, улюлюкали, то есть всеми способами выражали восторг. Минут пять не давали начать следующую песню. Наконец, когда овации мало-помалу стали затихать, джинсовые мужики переглянулись, и ансамбль грянул самый модный шлягер семьдесят шестого:

Прощай! Со всех вокзалов поездаУходят в дальние края.Прощай! Мы расстаемся навсегдаПод белым небом января.

Дигирнес махнул рукой. Застучал ключ. Мы молча ожидали ответа. И снова по какой-то причине радисту не удалось принять начала ответной радиограммы. Под писк морзянки его карандаш стремительно бежал по 6yPviare.

– Серега! – сказал я перед отбоем Михайлову, когда мы шли от умывальника к палатке. – Хочу на электрогитаре играть научиться.

+ + +

«…Следуйте нашим указаниям, — писал он по-английски. — Держитесь норд-ост-норд». — Дальше шли градусы и румбы. Связь оборвалась. Несмотря на все старания радиста, неизвестная радиостанция не отвечала.

В середине смены весь наш отряд занялся подготовкой к конкурсу на лучшую инсценированную песню. Режиссером-постановщиком, естественно, выступал Володя Чубаровский, а ассистентами режиссера были назначены два Шурика, Беляев и Балаган. Нам была предложена песня Остапа Бендера из фильма «Двенадцать стульев».

Где среди пампасов бегают бизоны,А над баобабами закаты словно кровь,Жил пират угрюмый в дебрях Амазонки,Жил пират, не верящий в любовь.

Мы с Дигирнесом вышли из радиорубки. Капитан вызвал к себе Иенсена и главного механика. После короткого совещания механик ушел. Дигирнес сам встал к машинному телеграфу. «Олаф» тяжело развернулся. Мы легли на норд-ост-норд.

Как мне и было обещано Чубаровским в первую же минуту нашего знакомства, я получил роль молодого ковбоя, с которым коварная юная креолка изменяет угрюмому пирату. И хотя в тексте песни не было никакого намека на внешность этого ковбоя, предполагалось, конечно, что если уж ковбой молодой, то вряд ли уродливый, а потому можно с уверенностью сказать, что я получил роль КРАСАВЦА.

Но однажды ночью с молодым ковбоемСтройную креолку он увидел на песке,И одною пулей он убил обоихИ бродил по берегу в тоске.

5

Вот кто получился уродом, так это пират. Его должен был изображать некий юный родственник Мэлса Хабибовича из города Нальчика по имени Равиль. В этом Нальчике он занимался много лет боксом, но, кстати, за смену так никому и не накостылял, чем многих разочаровал. Его долго доводили до нужной Чубаровскому уродской кондиции, а именно пририсовали фингал под глаз, смастерили фиксу из фольги, приклеили бороду из крашеного мочала. Вдобавок расписали все тело блатными татуировками и напялили бандану.

Чубаровский долго вглядывался, подходил, отходил, рассматривал с разных ракурсов, как опытный сценограф, и остался недоволен. Тогда нашли какую-то драную тельняшку, надели на пирата. Оказалось, опять не то.

Было еще светло, когда впереди показалась извилистая полоса берега. Радист принял обрывок новой радиограммы. Там опять уточнялся наш курс к острову. Дигирнес подчинился этому указанию. Трудно было предположить, что так далеко на севере мог оказаться враг.

Володя подумал-подумал, надорвал тельняшку на груди, чтобы татуировки были лучше видны. Вроде бы уже классно, лучше не придумаешь, но Чубаровскому все равно не хватало завершающего штриха. Наконец он вскочил и куда-то побежал – как выяснилось, в изолятор. Вернулся радостный, с костылем в руке, в изоляторе одолжил. Сделал пирата одноногим, ногу веревочкой под тельняшкой подвязал, ну точно Сильвер, только без попугая. Все. Володя наконец просиял и начал колдовать над стройной креолкой.

Креолкой назначили детдомовца Леню, дико смешного и обаятельного парня лет двенадцати. Он по возрасту должен был числиться во втором, а то и в третьем отряде, но у нас в первом находились еще двое парней из этого детского дома, а их, как правило, не разлучали. Леня был кудрявым, с шапкой густых черных волос, розовощекий и упругий, как резиновый мячик. На левой руке у него красовалась татуировка: ЛЕНЯ. Буквы были все разнокалиберные, как будто их кололи четыре разных человека.

Мы вошли в узкий, глубоко вдающийся в сушу залив. Здесь было тихо. Ветер остался позади.

Он был компанейским и неизменно веселым пацаном. Чем-то по темпераменту напоминал Мамочку из «Республики Шкид», но Мамочка воровал у своих, а вот Леня нет, у него были принципы.

Помню, раз мы с ним курили вдвоем на нашем бревнышке, и Леня по моей просьбе рассказывал истории о детдомовской жизни. Про воспитателей добрых и хороших, про воспитателей гадов и садистов, про всякие смешные случаи, про то, как старшие терроризируют младших, а еще, оказывается, они там и пьют и воруют…

Я стоял на мостике рядом с Дигирнесом. В наступившей тишине звонко кричали птицы. Чайки кружились над нашей палубой. По сторонам залива лежал пологий берег. К нему нетрудно было пристать.

– Я смотрю, Леха, ты вообще жизни не знаешь. У нас любой семилетний шкет соображает лучше. Тебя мамаша небось до пенсии будет за ручку водить.

Вся свободная от вахты команда была на баке. Люди молча смотрели на приближающуюся землю. Дигирнес, не снимая руки с машинного телеграфа, негромко командовал рулевому. «Олаф» осторожно продвигался вперед.

Мне только и оставалось, что соглашаться. Потом мы закуривали еще по одной.

— Кажется, вам придется представить радиста к ордену, — сказал я.

– А ты думаешь, мне здесь у вас ничего спи… ть не хочется? – вдруг подмигнул Леня. – Да так хочется, что аж зубы сводит, особенно у Володьки Антошина, – засмеялся он. – Но ты не дрейфь, не буду. Вы же мне своими стали, а у своих брать – это в падлу!

И вдруг Леня стал очень серьезным, я таким никогда его не видел прежде. Даже показалось, что он сейчас заплачет.

Капитан, не ответив, перебросил ручку телеграфа на «малый». И тут же палуба ушла у меня из-под ног. Я едва успел вцепиться в поручни.

– Полюбил я вас, чертей, тебя, Антошина и Балагана, хорошие вы пацаны, у нас таких нету! Ну, пошли на полдник, Леха, – снова засмеялся он, – вижу, что тоску на тебя нагнал.

Дигирнес рванул ручку на «самый полный назад», но «Олаф» даже не шелохнулся.

Леня знал огромное количество жалобных детдомовских песен, а любимая у него была вот эта, студенческая:

Ходят девушки многие.Нам приметны их талии,Нам приятны и ноги их,Ручки их и так далее…

— Камни… — глухо сказал Дигирнес. — Их нет в лоции…

Я потом долго, почти год, буду слышать его всегда веселый голос, он станет часто звонить из своего детского дома, тайно проникая по вечерам в директорский кабинет. И вдруг пропадет внезапно, как сгинет. Адрес этого самого детского дома я у него узнать не удосужился, лапоть, а в лагерь он больше не приедет.

Транспорт быстро кренился на левый борт. Дигирнес поднял мегафон.

Какая же сука бросила его в приюте, вот бы на нее поглядеть!

— Всем покинуть корабль!



Команду будто смело с бака.

Креолка из Лени получилась знатная, из одеяния на нем была одна-единственная дико похабная кружевная комбинация, его кудри накрутили вдобавок на бигуди, сделав настоящую негритянскую прическу, накрасили, не пожалев макияжа, и когда он изображал наивную девушку, хлопая ресницами, все ржали как ненормальные. Но Чубаровскому в этом сценическом образе чего-то опять не хватало.

Я попытался пробраться в каюту за вещами. Корабль продолжал стремительно валиться на борт. В переборках заклинило двери. Я с трудом вернулся обратно на палубу. Ее уже заливала вода. «Олаф» почти лежал на боку. Шлюпки были спущены. В них прыгали люди. У борта дрались за спасательные круги. Дигирнеса нигде не было видно.

– Леня, – начал он, – когда идет текст «Стройная фигурка цвета шоколада помахала с берега рукой…», не нужно изображать из себя жену моряка, встречающую его после долгой разлуки на пирсе. Пойми, ты должен вести себя по-другому!

Через мгновение шлюпки отвалили. Опоздавшие бросались вплавь. И тут на палубе вновь появился Дигирнес. Он вылез из своей каюты с какой-то тряпкой и небольшим мешком под мышкой. Увидев шлюпки, он взволнованно закричал по-норвежски, но его никто не услышал. Придерживаясь за палубные надстройки, Дигирнес не спеша двинулся к корме. Где-то в глубине корабля послышалась музыка.

– Володь, – спросил тогда озадаченный Леня. – Я чёт не понял, по-другому – это как?

Вслед за Дигирнесом я перебрался на противоположную, поднявшуюся вверх палубу. Дигирнес задержался у флагштока, дернул фалреп. Британский флаг пополз вниз. Теперь я узнал музыку — это была знакомая пластинка Грига. Капитан оставил в своей каюте заведенный патефон.

– Видишь ли, Леня, – осторожно начал Володя Чубаровский, понимая, что перед ним стоит двенадцатилетний пацан. – Попробуй так кокетливо делать ручкой и глазами поводить, ну как… как…

Дигирнес сорвал восьми лучевой «Юниор Джек» и привязал к шнуру принесенное полотнище. Его сразу рвануло неожиданно налетевшим ветром. Вверх по флагштоку пополз красно-синий флаг Норвегии.

– Да что ты, Володь, все вокруг да около? Как блядь, что ли? Да не вопрос, ты мне только скажи: помаши, Лень, ручкой как блядь, а то стоишь мудришь…

Две шлюпки, бешено загребая веслами, стремились скорей отойти от тонущего транспорта. Между ними виднелись барахтающиеся в воде люди.

А что касается меня, тут было все предельно лаконично, я появлялся на сцене безо всякого грима и быстренько соблазнял креолку. На мне были потертые Вовкины джинсы Lee и сомбреро, которое одолжил вожатый второго отряда Толик Либеров.

Дигирнес дождался, пока флаг достиг вершины мачты, потом бросил взгляд на опустевший корабль. Скользя по настилу, он дотянулся до высокого правого борта. Меня он не заметил. Неожиданно легко старик перебросил свое тело через поручни и с силой оттолкнулся, стараясь прыгнуть возможно дальше.

Конечно, мы ничем таким с Леней не занимались, а просто вальсировали, причем, по замыслу Чубаровского, я держал Леню на руках.

Я бросился за ним, в первый момент даже не почувствовав обжигающего холода воды.

– Ну ты, поскребыш, окромя гитары ничего в руках держать не умеешь! – цитатой из «Неуловимых» выражал неудовольствие Володя. – Не чувствуешь разве, что у твоей партнерши задница провисает, а ну приподними Леню повыше! – приказывал он.

В финале к нам, танцующим, приближался на костыле родственник Мэлса Хабибовича из Нальчика и стрелял мне в спину. Мы с Леней падали на приготовленный загодя матрас, изображая смесь агонии и любовного экстаза.

Я успел сделать всего несколько взмахов, как позади послышался тяжелый всплеск и слившийся с ним отчаянный крик людей.

Надо ли говорить, что на этом конкурсе мы заняли первое место, да еще с колоссальным отрывом от остальных. Конкурентов у нас и близко не наблюдалось.

+ + +

Внезапное течение цепко потащило назад. Я рванулся изо всех сил. Только очутившись, наконец, в спокойной воде, я рискнул обернуться.

– Эх, мужики, как же я мечтал о гитаре! Мне она даже ночами снилась. И в школе мечтал, и когда в институт поступил. Но стипендия – сорок рублей, а мать – бухгалтер, оклад-то всего сто двадцать. Ничего, думаю, после третьего курса поеду в стройотряд, может, и заработаю. Вот вы говорите, в ГУМ ездили, вам от дома сколько добираться? Полчаса? А от моего Наро-Фоминска до «Лейпцига» – два часа в один конец. Ведь именно там «Музимы» продавались. А мне лишь «Музиму» подавай, ничего больше не нужно, хоть она и почти три сотни стоила. Меня в «Лейпциге» уже все продавцы знали, поиграть иногда давали. Так, душу себе разбередишь – и обратно, в Наро-Фоминск.

«Святой Олаф» уходил под воду вверх килем. Перевернувшись, транспорт обрушился на тех, кто пытался спастись с противоположной стороны. Я понял, что кричал Дигирнес своим товарищам. В последний момент он хотел предупредить их о грозящей опасности.

А в прошлом году двадцать лет стукнуло, юбилей как-никак. Все друзья собрались. Пришли кучей, книжку «Три товарища» вручили, мол, почитай о настоящей мужской дружбе. Ну, мы поржали, за стол сели, посидели хорошо, весело, потом гулять пошли, до двух часов ночи шатались, у меня ведь в конце мая день рождения, уже тепло совсем.



Утром открываю глаза, сам еще не проснулся, смотрю – а в углу около шкафа гитара стоит, свет через занавеску на нее падает, как будто рисунок на стене. Ничего себе, думаю, какой сон мне красивый снится. Потом как подбросило. Я с кровати соскочил – и к шкафу! А там и правда гитара, настоящая! Именно та, о какой только и мечтал! «Музима этерна люкс»!

Оказалось, друзья мои ночами вагоны на станции разгружали, деньги собирали. Поехали в «Лейпциг», купили гитару, и мать попросили спрятать. А сразу дарить не стали, решили сюрприз устроить, чтоб запомнилось. Вот такие у меня друзья, мужики.



Мы сидим в вожатской комнате и как завороженные слушаем Юрку Гончарова. Интересно, а мои друзья станут ради меня вагоны по ночам разгружать?

6



Плыть было трудно. Тяжелый меховой комбинезон тянул вниз и не давал как следует взмахнуть руками. Но надувшаяся пузырем на спине куртка поддерживала на воде.

Ансамбля у нас было два, вожатский и пионерский. Между ними существовала здоровая конкуренция, которая ярче всего проявлялась на танцах. Вожатые играли песни своей тревожной юности, то есть по пионерскому мнению – безнадежное старье. Зато наш репертуар, тот, наоборот, состоял из шлягеров современных, где основная роль принадлежала моей партии соло-гитары.

Часть этих мелодий я разучил в нашем гитарном кружке, а кое-что пришлось подбирать на слух, когда вспоминал то, что слышал из магнитофона Вовки Антошина.

Дигирнес скоро исчез из виду. Я уже совсем выбился из сил, когда ударился головой обо что-то твердое. Впереди был крепкий береговой лед. Срывая ногти, я выбрался из воды и, отдышавшись, направился к заснеженной земле.

Главный козырь мы выдавали на медленном заключительном танце, который неизменно объявлялся белым. Как-то чувствовалось, что после всех песен в исполнении вожатского коллектива о шепчущих березках, о шумящих кленах, о семи ветрах пионерам хочется услышать какую-то хорошую и жизненную вещь.

Кругом было тихо и пусто. Мне стало страшно.

Тогда кто-нибудь из нас подходил к микрофону, оглядывал танцплощадку и важно произносил:

– Последняя песня!

Я побежал вдоль кромки льда, огибая залив. Мела легкая поземка. Вода в заливе чуть рябила. «Олафа» уже не было видно. Казалось, ничего не случилось у этих тихих берегов.

Сразу же начинался ропот, возмущение: действительно, время детское, как последняя, почему последняя?

Выждав какое-то время, чтобы дать утихнуть протестующим, следовали два слова:

Я долго бежал, подгоняемый холодом и страхом. Наконец впереди за снежной поземкой показалась неподвижная фигура. Кто-то стоял на коленях с раскрытой книгой в руках.

– Белый танец!

Возмущение сменялось обрадованно-смущенным вздохом.

Я подошел ближе. Это был капитан Дигирнес. Перед ним распростерся навзничь человек. Капитан молился. Я заглянул через его плечо. На снегу лежал Иенсен. Он был мертв. Снег засыпал страницы старой библии. Капитан заметил меня, но не пошевелился, пока не закончил молитвы.

И после паузы еще два слова, которых все ждали с замиранием сердца:

Потом мы вместе завалили тело штурмана камнями и снегом. Дигирнес был сосредоточен и молчалив.

– «Больничные палаты»!!!

Тут раздавался шквал ликующих голосов, свист, аплодисменты, и мы приступали.

Стряхнув снег, капитан бережно спрятал библию в прорезиненный мешок. Там лежали компас, секстант, хронометр и судовой журнал «Святого Олафа».

Вступление было круче, чем у Deep Purple, моя гитара ревела, а бас с ударными лупили в унисон, создавая тревожное настроение. Затем, через четыре такта, Балаган выходил на середину и начинал голосить:

Дигирнес записал в журнал несколько строк несмываемым карандашом. Потом медленно, так, чтобы я понял, прочел написанное. Это было краткое сообщение о гибели «Олафа» с упоминанием координат, даты и часа. Затем было указано место, где похоронен штурман Роал Иенсен. Капитан попросил меня расписаться вместе с ним под этой записью.

– Больничные палаты,Где ты лежишь и как ты? —Такой вопрос девчонка задает. —Ах, если б можно былоТебе подняться, милый,Родной и дорогой мальчишка мой!

Дамы наперебой приглашали кавалеров, а некоторые, чтобы не пропустить ни одного слова, стояли и просто слушали.

Мы двинулись дальше, обходя глубоко вдающийся в сушу залив.

Во всем я виновата,Тебя вчера ребятаПоранили ножом из-за меня,А я-то и не зналаИ, честно, не встречалаТаких, как ты, нигде и никогда!

Тут следовал мощный переход, а затем с новой силой, уже хором, выдавался припев, который подхватывала вся танцплощадка:

Капитан угрюмо молчал, и я никак не мог решиться спросить его: кто же все-таки дал радиограмму, приведшую нас к этому острову?

А кругом весна, а кругом ручьи,А у тебя беда, а у тебя врачи!

Успех был ошеломляющим, девочки первого и второго отряда плакали навзрыд, а в финале моя партия соло-гитары так скребла по нервам, что приводила в восхищение всех, даже дачников – так мы называли ребят-москвичей с окрестных дач, которые приходили к нам на танцы.

На противоположной стороне залива мы натолкнулись на остатки разбитой шлюпки с «Олафа». Мы обшарили каждый сантиметр земли и льда вокруг, но так и не нашли следов людей. Поземка еще не могла занести их, если бы кто-нибудь добрался до берега…

Сибирская язва

– Представляешь, тут мой сынок кролика притащил. На той неделе на даче услышал писк за забором, а там кролик. То ли бросили, то ли сам убежал. Пришлось взять его, подкормить, подлечить. Похоже, он долго на улице был, весь худой, ободранный, ужас!

Становилось все холодней. Промокший комбинезон не грел. Мы наломали досок от разбитой шлюпки и сложили костер. В мешке Дигирнеса рядом с пачкой табака и трубкой оказался припасенный коробок спичек. Но доски никак не хотели гореть. Напрасно мы щепали тончайшие лучинки и, тщательно заслонив их от ветра, подносили к ним спички. Они гасли одна за другой, не успев передать своего слабого тепла мокрому дереву.

Мы с Маринкой Веркиной сидим в реанимации, в крохотной комнатке для персонала, курим и чаевничаем. Реаниматологи – люди зажиточные. У них и электрический чайник имеется, и посуда, и даже плитка маленькая.

Я пошарил по карманам. Там не оказалось ничего, кроме расползшейся пачки сигарет. Я вставал, садился, снова вставал, ходил, но уже ничем не мог унять бьющую тело дрожь. Послышался шорох. Я обернулся. Капитан держал в руках судовой журнал и старинную библию Дигирнесов. Какое-то мгновенье капитан как бы взвешивал обе книги, затем сунул судовой журнал обратно в мешок.

– Так у тебя что, Веркина, – спросил я, бросая третий кусок сахара, – дача есть?

– Есть, правда, не моя, а Сашкина, вернее, его деда. В Кратове. Он же у него старый большевик, вот и дача тоже ему под стать, старая, ремонта требует, весь участок зарос, не дача, а джунгли какие-то.

Затрещали вырываемые из библии листы. Дигирнес поднес к ним спичку. Это было, вероятно, самое полезное использование «священного писания» за всю историю христианства.

– А говорили, что старых большевиков всех давно под корень извели. – Я сидел ждал, пока чай остынет. – Товарищ Сталин еще до войны постарался.

Костер разгорелся. От мокрой одежды потянулся, парок. Капитан достал из кармана плоскую фляжку, отвинтил крышку.

– Ну, значит, не всех, – задумчиво произнесла Маринка. – Дед до сих пор жив, между прочим. Ему зимой девяносто шесть будет. Хотя он на дачу редко приезжает, все в Москве больше торчит. Как с утра в поликлинику придет свою на Сивцевом Вражке, так и спит там до вечера. А мы, наоборот, еще в том году в Кратово перебрались, да и кошкам моим с собаками лучше, есть где порезвиться, у нас участок хороший, двадцать пять соток.

— Глотните, это подкрепит вас. А что касается будущего… — он вытащил из своего мешка отлично смазанный пистолет и несколько обойм. — Я думаю, нам удастся добыть какую-нибудь дичь.

– Ничего себе! – Я уважительно присвистнул. – Двадцать пять соток в Кратове! Такую дачу тыщ за двадцать долларов можно загнать.