— Это выйдет и поэтично, и таинственно, и ново… Не узнает ни твой пузан, ни моя благоверная. Поняла?
В столовую вошел старый Жорж со своей метелкой из перьев. Он приступил к утренней уборке, всем свои видом давая понять, что постояльцам пора бы освободить помещение. Отец с сыном перешли в гостиную, и адвокат закурил.
Лев Саввич выпил еще одну рюмку и отправился к игорному столу. Открытие, которое он только что сделал, не поразило его, не удивило и нимало не возмутило. Время, когда он возмущался, устраивал сцены, бранился и даже дрался, давно уже прошло; он махнул рукой и теперь смотрел на романы своей ветреной супруги сквозь пальцы. Но ему все-таки было неприятно. Такие выражения, как индюк, Собакевич, пузан и пр., покоробили его самолюбие.
— Скоро я буду знать больше. У меня назначена встреча с комиссаром Бешерелем; он хочет, чтобы я был в курсе дела. Это выдающийся полицейский. Я просто поражен, как он распутал эту историю с ядом. Знаешь, что сразу привлекло его внимание? Ну, подумай хорошенько, ты ведь любишь подобные головоломки. Конечно, царапины; но что еще? Разумеется, гримаса на лице умершего, которая является верным признаком попадания в организм сильного яда. Причем, гримасы бывают разные. При отравлении синильной кислотой, например, отмечается сильное сжатие век, а от яда болиголова сжимаются челюсти… Впрочем, я не собираюсь читать тебе лекцию. Самое главное, что смертельные яды могут быть получены из простейших растений типа безвременника, вороньего глаза или белены. Разумеется, Бешерелю все это известно. Посетив ферму Густу, он заметил, что там растет белена. Знаешь, зачем раньше использовали это растение?
«Какая же, однако, каналья этот Дегтярев! — думал он, записывая минусы. — Когда встречается на улице, таким милым другом прикидывается, скалит зубы и по животу гладит, а теперь, поди-ка, какие пули отливает! В лицо другом величает, а за глаза я у него и индюк и пузан…»
Чем больше он погружался в свои противные минусы, тем тяжелее становилось чувство обиды…
— Нет.
«Молокосос… — думал он, сердито ломая мелок. — Мальчишка… Не хочется только связываться, а то я показал бы тебе Собакевича!»
За ужином он не мог равнодушно видеть физиономию Дегтярева, а тот, как нарочно, неотвязчиво приставал к нему с вопросами: выиграл ли он? отчего он так грустен? и проч. И даже имел нахальство, на правах доброго знакомого, громко пожурить его супругу за то, что та плохо заботится о здоровье мужа. А супруга, как ни в чем не бывало, глядела на мужа маслеными глазками, весело смеялась, невинно болтала, так что сам чёрт не заподозрил бы ее в неверности.
— Из белены делали обезболивающее. Но, если увеличить концентрацию, это средство становится страшным ядом. Теперь сопоставь факты… На ферме Густу прятались участники Сопротивления, у которых не было практически никаких медикаментов. Чем облегчить боли у раненых? И чем заменить цианид при угрозе плена? Конечно, концентрированным соком белены. Если выпить его побольше, наступают страшные конвульсии и… смерть.
Возвратясь домой, Лев Саввич чувствовал себя злым и неудовлетворенным, точно он вместо телятины съел за ужином старую калошу. Быть может, он пересилил бы себя и забылся, но болтовня супруги и ее улыбки каждую секунду напоминали ему про индюка, гуся, пузана…
«По щекам бы его, подлеца, отхлопать… — думал он. — Оборвать бы его публично».
Франсуа даже подскочил.
И он думал, что хорошо бы теперь побить Дегтярева, подстрелить его на дуэли как воробья… спихнуть с должности или положить в мраморную вазу что-нибудь неприличное, вонючее — дохлую крысу, например… Недурно бы женино письмо заранее выкрасть из вазы, а вместо него положить какие-нибудь скабрезные стишки с подписью «твоя Акулька» или что-нибудь в этом роде.
— Я понял!
Долго Турманов ходил по спальной и услаждал себя подобными мечтами. Вдруг он остановился и хлопнул себя по лбу.
— Нашел, браво! — воскликнул он и даже просиял от удовольствия. — Это выйдет отлично! О-отлично!
Когда уснула его супруга, он сел за стол и после долгого раздумья, коверкая свой почерк и изобретая грамматические ошибки, написал следующее: «Купцу Дулинову. Милостивый Государь! Если к шести часам вечера сиводня 12-го сентября в мраморную вазу, что находица в городском саду налево от виноградной беседки, не будит положено вами двести рублей, то вы будете убиты и ваша галантирейная лавка взлетит на воздух». Написав такое письмо, Лев Саввич подскочил от восторга.
— Ты еще ничего не понял, хотя бы потому, что и мы с Бешенелем пока не пришли к окончательному заключению. Нам не хватает ответа на вопрос, каким образом яд был введен в организм погибших. Честно говоря, здесь мы плаваем. Пока даже невозможно доказать, что это именно Густу сделал настойку из сока белены. Ведь любой прохожий может нарвать листьев с этого куста… Ясно одно: вся эта история началась с предательства. В комендатуре Сен — Флура хранятся все документы того времени, в том числе письмо, которое вызвало рейд немцев в Рюйн. Письмо можно прочесть и сейчас, хотя оно написано довольно неразборчиво.
— Каково придумано, а? — бормотал он, потирая руки. — Шикарно! Лучшей мести сам сатана не придумает! Естественно, купчина струсит и сейчас же донесет полиции, а полиция засядет к шести часам в кусты — и цап-царап его, голубчика, когда он за письмом полезет!.. То-то струсит! Пока дело выяснится, так успеет, каналья, и натерпеться и насидеться… Браво!
Лев Саввич прилепил марку к письму и сам снес его в почтовый ящик. Уснул он с блаженнейшей улыбкой и спал так сладко, как давно уже не спал. Проснувшись утром и вспомнивши свою выдумку, он весело замурлыкал и даже потрогал неверную жену за подбородочек. Отправляясь на службу и потом сидя в канцелярии, он всё время улыбался и воображал себе ужас Дегтярева, когда тот попадет в западню…
В шестом часу он не выдержал и побежал в городской сад, чтобы воочию полюбоваться отчаянным положением врага.
— Погоди, — остановил отца Франсуа. — Давай подведем итог. Итак, мы знаем о письме предателя, о группе партизан, расстрелянной фашистами, о могиле девушки, в которую были влюблены Малэг, Вилладье и Густу… А потом, после войны, соперничество между Малэгом и Вилладье продолжалось, и оба они использовали Густу как слепое орудие в своей борьбе. А сейчас они решили окончательно свести счеты друг с другом.
«Ага!» — подумал он, встретив городового.
Дойдя до виноградной беседки, он сел под куст и, устремив жадные взоры на вазу, принялся ждать. Нетерпение его не имело пределов.
— Допустим, согласился мэтр Робьон, — хотя доказать это невозможно. Собственно, у нас на руках только одна улика: царапины на руке погибшего. Если бы мне пришлось защищать преступника в суде, я бы от этой улики камня на камне не оставил.
Ровно в шесть часов показался Дегтярев. Молодой человек был, по-видимому, в отличнейшем расположении духа. Цилиндр его ухарски сидел на затылке и из-за распахнувшегося пальто вместе с жилеткой, казалось, выглядывала сама душа. Он насвистывал и курил сигару…
Адвокат встал, подавил зевок и продолжил:
«Вот сейчас узнаешь индюка да Собакевича! — злорадствовал Турманов. — Погоди!»
Дегтярев подошел к вазе и лениво сунул в нее руку… Лев Саввич приподнялся и впился в него глазами… Молодой человек вытащил из вазы небольшой пакет, оглядел его со всех сторон и пожал плечами, потом нерешительно распечатал, опять пожал плечами и изобразил на лице своем крайнее недоумение; в пакете были две радужные бумажки!
Долго осматривал Дегтярев эти бумажки. В конце концов, не переставая пожимать плечами, он сунул их в карман и произнес: «Merci!»
— Как только я поговорю с комиссаром, пойду в гараж и переставлю нашу машину на стоянку у гостиницы. Хватит с меня этих гадюк, распрей между кланами и тайных убийств. К тому же, в Париже хотя бы не так жарко. Если мсье Массерон согласится сопровождать тебя, сходи в последний раз на Аланьон, а потом начинай складывать вещи.
Несчастный Лев Саввич слышал это «merci». Целый вечер потом стоял он против лавки Дулинова, грозился на вывеску кулаком и бормотал в негодовании:
— Трррус! Купчишка! Презренный Кит Китыч!
[114] Трррус! Заяц толстопузый!..
Разумеется, Массерона не пришлось долго уговаривать.
Нытье
(Письмо издалека)
— Вам повезло, — сказал он. — Сегодня ночью произошел массовый вылет поденок. Я уже ходил утром на реку — она вся покрыта слоем этих насекомых, словно снегом. Первый вылет был в июне, но тогда их было поменьше. Форель просто с ума сходит. Рыбы скопились у поверхности воды, и, думаю, мы наловим не меньше десятка, тем более что после грозы вода поднялась и можно не забрасывать удочку очень далеко. На вашем месте я все — таки попробовал бы половить на сухую муху. Сегодня это будет попроще. Но надо спешить, потому что через час на реку устремятся все, кто способен держать удочку в руках. Такое чудо продлится не более часа, а потом объевшаяся форель уйдет в свои пещеры. Не забудьте надеть сапоги; думаю, придется войти в воду.
Милый друг! Сейчас только кончил с уборкой своей комнаты. Утомлен до мозга костей, рука плохо пишет и, тем не менее, сажусь за стол и спешу полакомить себя беседой с таким хорошим человеком, как вы. Вчера я переехал на житье в другую деревню, поближе к Красноярску, но адрес остается пока прежний. Изба у меня теперь просторная и сравнительно светлая, по 3 рубля в месяц с самоваром. Только во время топки бывает чадно, и ночью я чувствовал легкую тяжесть в голове. Хозяйка моя старая-престарая старушенция, глуха, глуповата и, по всем видимостям, староверка: по крайней мере, когда я курю, она чихает и не хочет со мной говорить. Житье мое по-прежнему хмурое, сонное и однотонное. День идет за днем, ночь за ночью. Впрочем, уже не так скучно, как было раньше. Я привык рано ложиться, учусь рисовать и выпиливаю всякие безделушки. Изредка попадаются газеты, которые я прочитываю с жадностью, не пропуская даже объявлений. Пробовал было от скуки написать свою «Исповедь», но получилась какая-то чепуха. Директор банка, прокурор и присяжные вышли у меня какими-то зверями, защитник — абрикосовской тянучкой
[115], а сам я — барашком. Описание предварительного заключения вышло слезливо и натянуто… И к тому же, душа моя, описывать любовь, подчеркивать то обстоятельство, что растратил деньги не я, а любимая женщина, — это так пошло! Вы в последнем письме защищаете меня, но, странный вы человек, ведь не она была бухгалтером, а я! Впрочем, не будем говорить об этом…
Третьего дня получил от сестры Нади лукутинский портсигар и дюжину носков. Одновременно с посылкой пришло от нее письмо, в котором бедная девочка на четырех страницах беспокоится о моем здоровье. Успокойте ее, дружище. Скажите, что я жив и здрав, как бык. Уверяю и вас, что я здоров. Говоря, что я не чахну и не кашляю, я, честное слово, нисколько не утрирую. Впрочем, в последнее время в моем организме проделываются какие-то непонятные странности, — не серьезные и, вероятно, нервного характера. Я не придаю им значения, но возиться с ними все-таки приходится. Со мною делается что-то вроде припадков. От них я не худею, но штука все-таки неприятная… Спросите-ка вы какого-нибудь московского доктора, чем мне от них избавиться? Описать вам свою болезнь в общих чертах едва ли сумею, но вот вам история и картина моего последнего припадка. Неделю тому назад, в ночь под среду, я вдруг проснулся от страшной зубной боли. Вы знаете, я всегда страдал зубами, но на этот раз мои зубы особенно отличились. Проснувшись, я едва очнулся от невыносимой боли… Стреляло во всю щеку и отдавало даже в руку. Я бегал, прыгал, плакал, — то прятал голову под подушку, то выставлял ее в холодные сени… Мысль, что мне негде и нечем лечиться, еще более усиливала мою муку… Я старался вспомнить, что я там у себя дома предпринимал в подобных случаях… Я вспомнил одеколон, йод, всякого рода эликсиры, спасительный коньяк, т. е. всё то, чего у меня здесь нет… Попросил я у хозяев водки, чтобы пополоскать зубы, но они не дали, солгав, что у них ее нет. Не могу, дорогой мой, передать вам всего того, что я выстрадал в эту ужасную, длинную ночь!.. Представьте вы себе потемки, угар, запах овчины… Время тянется, тянется, и нет ему конца, точно оно остановилось на одном месте. Около меня ни одной живой души… Круглое одиночество слышится в каждом моем шаге, в каждом стоне… Воспоминания страшны, надежд нет… А тут еще, точно желая показать свое равнодушие к моим страданиям, в темные окна монотонно и неласково стучит холодный осенний дождь… Друг мой, простите за сентиментальность: если когда-нибудь в такую ночь вам придется встретить больного, холодного, голодного, то, прошу вас, дайте ему приют! Не верьте тем, которые, сидя в теплых и светлых кабинетах, отрицают копеечную милостыню и временную помощь! Не отказывайте в пятаке на ночлег… (Последние строки зачеркнуты, но разобрать их все-таки удалось.) Не помню, как рассвело и началось утро… Помню только, что и утром я плакал, прыгал и держался обеими руками за щеку. Обыкновенно моя зубная боль продолжается дня три-четыре, в этот же раз она кончилась гораздо раньше. Дело в том, что часу в девятом утра я получил от почтенного Осипа Ивановича, о котором я писал вам, несколько номеров газеты. (Он снабжает меня не только чайной посудой, но и газетами, которые в свою очередь получает из третьих рук.) В одном из этих номеров я увидел место, очерченное красным карандашом, вероятно, рукою услужливого Осипа Ивановича. Можете представить мое изумление! Это место касалось моей особы… В нем описывается, как бывший бухгалтер такого-то банка, осужденный за подлог и растрату, живет в ссылке… Из этого «слуха, сообщаемого нам из достоверного источника», я узнал, что я катаюсь на рысаках, выписываю для содержанок платья из Парижа, пью шампанское, как воду, вращаю судьбами клуба и т. д. Я, не имеющий глотка водки для больного зуба, считаюсь местным законодателем мод, заражаю округ своим распутством и наглостью, бравирую положением вора, много укравшего и умевшего спрятать! Вся эта ложь пересыпана такими лестными для меня эпитетами, как душка, хлыщ, валет, шулер и т. п. В общем, читатели приглашаются посетовать на слабость кары, посмеяться и плюнуть по моему адресу…
Прочел я этот «достоверный слух» раза три, точно не веря глазам своим… Человек я маленький, натура не крупная… Я не пренебрег, как бы следовало, не плюнул, а дал полную волю своей тряпичности. Со мной начался припадок. Сначала я заплакал горько и громко, как ребенок. Потом всего меня охватила злоба… Не помня себя, я, как бешеный, изорвал газету на мельчайшие кусочки, стал топтать ее ногами и посылать в воздух самые отборные, извозчицкие ругательства… Я бегал по всей избе, жаловался, топал ногами, стучал кулаками, ударил скамьей ни в чем не повинную собаку… Сознание полной беззащитности, воспоминания, тоска по родине, чувство погибшей молодости, зубная боль — всё это сконцентрировалось в одну тяжелую гирю, которая давила мой мозг и возбуждала меня до ярости, до безумства. Помню, в конце концов я лежал на кровати и просил, чтобы меня не держали, что моей голове и без воды холодно… Зубной боли я уже не чувствовал — не до нее мне было…
И что у них за охота бить лежачего? Впрочем, не в них дело… Дня два после припадка я ходил, как разбитый, с головной болью и с ломотой во всем теле. Вот и всё. Спросите какого-нибудь из ваших знакомых эскулапов, что означают сии припадки и как от них избавиться? Если доктор по письму поймет мою болезнь, то пусть пропишет что-нибудь, буде пожелает; вы же купите лекарство и вышлите мне его, взяв денег на расходы у сестренки. О моих припадках Наде — ни полслова.
Массерон оказался прав. Берега реки буквально ощетинились удочками, в воздухе то и дело свистели лески. Отовсюду неслись веселые приглашения: «Ну — ка, ну — ка, иди сюда, моя прелесть! Скажи дяде „доброе утро“, не стесняйся!» Франсуа весь дрожал от нетерпения. Еще на ходу он собрал свою удочку и выбрал искусственную муху, похожую на осу. Сейчас наступит момент, когда он должен применить на практике все, чему научился. Резко вскинуть удилище, чтобы леска со свистом разрезала воздух, а потом мягким движением руки выбросить ее вперед на семь — восемь метров… Муху надо посадить на воду в хорошем месте. Если она опустится туда, где вода бежит по камням, ее и не заметишь… Ну что ж, за дело!
Пришлите в письме почтовых марок. Послезавтра день моего рождения. Мне стукнет ровно 28 лет. В эти годы добрые люди едва только науки кончают, а я на манер «нашего пострела», который всюду поспел
[116], ухитрился уже пройти — всю жизнь от аза до ижицы
[117]: и науки кончил, и своим домом жил, и под судом был, и в Сибирь попал… Бывают же на свете такие редкие, даровитые натуры! И то сказать: одному талант, другому два, а иному кукиш с маслом. Если вздумаете расщедриться, то денег мне не присылайте. Пришлите лучше табаку, чаю по возможности не плохого и каких-нибудь духов (голубчик, английских!). Теперь только вижу, до какой степени я избалован. Например, меня всего коробит от того, что я пишу на дешевой почтовой бумаге… Мне как-то странно, что бумага не гибка, не лоснится и не пахнет тем незабвенным ветерком, который вносила с собой всегда N—e, когда приходила ко мне…
Однако прощайте. Не забывайте и пишите. Крепко жму руку.
Весь ваш N. N.
И тут на другом берегу реки Франсуа заметил Густу. Кажется, он ничего пока не поймал. Зато какая техника! Старик раскручивал над головой леску длиной не менее двадцати метров, словно собирался запустить воздушного змея. Вот он нацелился на какую — то коробочку на берегу… Р — раз! Коробка перевернулась. Густу попал в нее с первого раза!
С подлинным верно:
А. Чехонте.
— Франсуа, осторожно!
В суде
Мэтр Робьон бежал к сыну, размахивая руками и крича:
В уездном городе N—ске, в казенном коричневом доме, где, чередуясь, заседают земская управа, мировой съезд, крестьянское, питейное, воинское и многие другие присутствия, в один из пасмурных осенних дней разбирало наездом свои дела отделение окружного суда. Про названный коричневый дом один местный администратор сострил:
— Тут и юстиция, тут и полиция, тут и милиция — совсем институт благородных девиц.
— Иди сюда! Вернись сейчас же!
Но, вероятно, по пословице, что у семи нянек дитя бывает без глаза, этот дом поражает и гнетет свежего, нечиновного человека своим унылым, казарменным видом, ветхостью и полным отсутствием какого бы то ни было комфорта как снаружи, так и внутри. Даже в самые яркие весенние дни он кажется покрытым густою тенью, а в светлые, лунные ночи, когда деревья и обывательские домишки, слившись в одну сплошную тень, погружены в тихий сон, он один как-то нелепо и некстати, давящим камнем высится над скромным пейзажем, портит общую гармонию и не спит, точно не может отделаться от тяжелых воспоминаний о прошлых, непрощенных грехах. Внутри всё сарайно и крайне непривлекательно. Странно бывает видеть, как все эти изящные прокуроры, члены, предводители, делающие у себя дома сцены из-за легкого чада или пятнышка на полу, легко мирятся здесь с жужжащими вентиляциями, противным запахом курительных свечек и с грязными, вечно потными стенами.
Заседание окружного суда началось в десятом часу. К разбирательству было приступлено немедленно, с заметной спешкой. Дела замелькали одно за другим и кончались быстро, как обедня без певчих
[118], так что никакой ум не смог бы составить себе цельного, картинного впечатления от всей этой пестрой, бегущей, как полая вода, массы лиц, движений, речей, несчастий, правды, лжи… К двум часам было сделано многое: двоих присудили к арестантским ротам, одного привилегированного лишили прав и приговорили к тюрьме, одного оправдали, одно дело отложили…
И как раз в этот момент Франсуа почувствовал легкий удар в левую руку. Взглянув туда, мальчик с удивлением заметил, что на руку ему сел огромный слепень. Сейчас укусит! Но мсье Робьон, рывком бросившись вперед успел согнать слепня. Впрочем, это не слепень! Это большая искусственная муха, прицепленная к леске Густу!
Ровно в два часа председательствующий объявил к слушанию дело «по обвинению крестьянина Николая Харламова в убийстве своей жены». Состав суда остался тот же, что был и на предыдущем деле, только место защитника заняла новая личность — молодой, безбородый кандидат на судебные должности в
[119] сюртуке со светлыми пуговицами.
— Введите подсудимого! — распорядился председатель.
Адвокат быстро оттащил сына от берега. Но Густу не унимался. Он снова начал раскручивать леску, крича:
Но подсудимый, заранее приготовленный, уже шел к своей скамье. Это был высокий плотный мужик лет 55, совершенно лысый, с апатичным волосатым лицом и с большой рыжей бородой. За ним следовал маленький, тщедушный солдатик с ружьем.
— Не уйдешь!..
Почти у самой скамьи с конвойным произошла маленькая неприятность. Он вдруг споткнулся и выронил из рук ружье, но тотчас же поймал его на лету, причем сильно ударился коленом о приклад. В публике послышался легкий смех. От боли или, быть может, от стыда за свою неловкость солдат густо покраснел.
После обычного опроса подсудимого, перетасовки присяжных, переклички и присяги свидетелей началось чтение обвинительного акта. Узкогрудый, бледнолицый секретарь, сильно похудевший для своего мундира и с пластырем на щеке, читал негромким густым басом, быстро, по-дьячковски, не повышая и не понижая голоса, как бы боясь натрудить свою грудь; ему вторила вентиляция, неугомонно жужжавшая за судейским столом, и в общем получался звук, придававший зальной тишине усыпляющий, наркотический характер.
Старик опять бросил свою ядовитую муху, целясь прямо в лицо Франсуа! Но мэтр Робьон, резко вскинув в воздух удилище, принял на него удар лески Густу. Леска обвилась вокруг бамбуковой палки и замерла. Франсуа так и не успел понять, что происходит, а мэтр Робьон уже тряс удилищем, крича:
Председатель, не старый человек, с до крайности утомленным лицом и близорукий, сидел в своем кресле, не шевелясь и держа ладонь около лба, как бы заслоняя глаза от солнца. Под жужжанье вентиляции и секретаря он о чем-то думал. Когда секретарь сделал маленькую передышку, чтобы начать с новой страницы, он вдруг встрепенулся и оглядел посовелыми глазами публику, потом нагнулся к уху своего соседа-члена и спросил со вздохом:
— Вот оно, доказательство!
— Вы, Матвей Петрович, остановились у Демьянова?
— Да-с, у Демьянова, — ответил член, тоже встрепенувшись.
Густу на том берегу бросился наутек. Густу заговорил. Он умеет говорить!..
— В следующий раз, вероятно, и я у него остановлюсь. Помилуйте, у Типякова совсем нельзя останавливаться! Шум, гвалт всю ночь! Стучат, кашляют, детишки плачут… Невозможно!
Товарищ прокурора, полный, упитанный брюнет, в золотых очках и с красивой, выхоленной бородой, сидел неподвижно, как статуя, и, подперев щеку кулаком, читал байроновского «Каина».
[120] Его глаза были полны жадного внимания и брови удивленно приподнимались всё выше и выше… Изредка он откидывался на спинку кресла, минуту безучастно глядел вперед себя и затем опять погружался в чтение. Защитник водил по столу тупым концом карандаша и, склонив голову набок, думал… Его молодое лицо не выражало ничего, кроме неподвижной, холодной скуки, какая бывает на лицах школьников и людей служащих, изо дня в день обязанных сидеть на одном и том же месте, видеть всё те же лица, те же стены. Предстоящая речь его нисколько не волновала. Да и что такое эта речь? По приказанию начальства, по давно заведенному шаблону, чувствуя, что она бесцветна и скучна, без страсти и огня выпалит он ее перед присяжными, а там дальше — скакать по грязи и под дождем на станцию, оттуда в город, чтобы вскоре получить приказ опять ехать куда-нибудь в уезд, читать новую речь… скучно!
Эпилог
Подсудимый сначала нервно покашливал в рукав и бледнел, но скоро тишина, общая монотонность и скука сообщились и ему. Он тупо-почтительно глядел на судейские мундиры, на утомленные лица присяжных и покойно мигал глазами. Судебная обстановка и процедура, ожидание которых так томило его душу, когда он сидел в тюрьме, теперь подействовали на него самым успокоивающим образом. Он встретил здесь совсем не то, что мог ожидать. Над ним тяготело обвинение в убийстве, а между тем он не встретил здесь ни грозных лиц, ни негодующих взоров, ни громких фраз о возмездии, ни участия к своей необыкновенной судьбе; ни один из судящих не остановил на нем долгого, любопытного взгляда… Пасмурные окна, стены, голос секретаря, поза прокурора — всё это было пропитано канцелярским равнодушием и дышало холодом, точно убийца составлял простую канцелярскую принадлежность или судили его не живые люди, а какая-то невидимая, бог знает кем заведенная машинка…
Успокоившийся мужик не понимал, что к житейским драмам и трагедиям здесь так же привыкли и присмотрелись, как в больнице к смертям, и что именно в этом-то машинном бесстрастии и кроется весь ужас и вся безвыходность его положения. Кажется, не сиди он смирно, а встань и начни умолять, взывать со слезами к милосердию, горько каяться, умри он с отчаяния и — всё это разобьется о притупленные нервы и привычку, как волна о камень.
Комиссар, мэтр Робьон и Франсуа сидели в кафе, где началась вся эта история. Они пили пиво; после пережитого волнения всех троих мучила страшная жажда.
Когда секретарь кончил, председатель для чего-то погладил перед собою стол, долго щурил глаза на подсудимого и потом уж спросил, лениво двигая языком:
— Подсудимый, признаете ли вы себя виновным в том, что в вечер 9 июня убили вашу жену?
— Думаю, он всегда умел говорить, — сказал комиссар. — Он просто великолепно симулировал потерю речи.
— Никак нет, — ответил подсудимый, поднимаясь и придерживая на груди халат.
Вслед за этим суд торопливо приступил к допросу свидетелей. Были допрошены две бабы, пять мужиков и урядник, производивший дознание. Все они, обрызганные грязью, утомленные пешим хождением и ожиданием в свидетельской комнате, унылые и пасмурные, показали одно и то же. Они показали, что Харламов жил со своею старухой «хорошо», как все: бил ее только тогда, когда напивался. 9-го июня, когда село солнце, старуха была найдена в сенях с пробитым черепом; около нее в луже крови валялся топор. Когда хватились Николая, чтобы сообщить ему о несчастии, его не было ни в избе, ни на улице. Стали бегать по селу и искать, избегали все кабаки и избы, но его не нашли. Он исчез и дня через два сам явился в контору, бледный, оборванный, с дрожью во всем теле. Его связали и посадили в холодную.
— Но зачем? — спросил Франсуа.
— Подсудимый, — обратился председатель к Харламову, — не можете ли вы объяснить суду, где вы находились в эти два дня после убийства?
— По полю ходил… Не евши, не пивши…
— Только не подумайте, что он притворялся сумасшедшим, — продолжал полицейский. — Он действительно был не в себе с того дня, когда рядом с ним погибла любимая девушка. Вы только представьте себе: налет немцев, расстрел, пожар, а потом на долгие месяцы госпиталь. И он знал предателя.
— Зачем же вы скрылись, если не вы убивали?
— Испужался… Боялся, чтоб не засудили…
— Старый Малэг? — осведомился мэтр Робьон.
— Ага… Хорошо, садитесь!
Последним был допрошен уездный врач, вскрывавший покойную старуху. Он сообщил суду всё, что помнил из своего протокола вскрытия и что успел придумать, идя утром в суд. Председатель щурил глаза на его новую, лоснящуюся черную пару, на щегольской галстук, на двигавшиеся губы, слушал, и в его голове как-то сама собою шевелилась ленивая мысль: «Теперь все ходят в коротких сюртуках, зачем же он сшил себе длинный? Почему именно длинный, а не короткий?»
— Да, конечно. Но все не так просто. В глазах Густу одинаково виноваты оба, Малэг и Вилладье, потому что оба ухаживали за девушкой, которую он любил; кроме того, они оба богаты. Если бы они не враждовали между собой, он ничего не смог бы с ними сделать. Но он сумел натравить их друг на друга, а сам превратился в нечто, на что никто не обращает внимания, чего никто не замечает. Вот тогда — то и началась терпеливая, упорная подготовка мести, основные эпизоды которой вы знаете. Густу притворялся дурачком, которому повсюду мерещатся немцы, а сам в это время вынашивал планы собственноручного убийства Малэга и Вилладье. Выследив двух агентов, приехавших для проведения предварительной экспертизы, он ни минуты не колебался. Он не мог допустить, чтобы продали землю, на которой находилась его ферма — место его воспоминаний! И Густу испробовал на агентах свой трюк с отравленными крючками. Как это, оказывается, просто — ввести яд с помощью тройного крючка, рассчитанного на ловлю форели! Полная гарантия эффективности!.. Густу готов был устранить любого, кто мог помешать ему осуществить свою месть. Вы испытали это на себе… Но самое интересное я еще не успел вам рассказать. Сегодня утром мы обыскали ферму Густу. Знаете, что он прятал в своем матрасе?
Сзади председателя послышался осторожный скрип сапог. Это товарищ прокурора подошел к столу, чтобы взять какую-то бумагу.
— Михаил Владимирович, — нагнулся прокурор к уху председателя, — удивительно неряшливо этот Корейский вел следствие. Родной брат не допрошен, староста не допрошен, из описания избы ничего не поймешь…
— Оружие?
— Что делать… что делать! — вздохнул председатель, откидываясь на спинку кресла. — Развалина… песочные часы!
— Кстати, — продолжал шептать товарищ прокурора: — обратите ваше внимание — в публике, на передней лавке, третий справа… актерская физиономия… Это местный денежный туз. Имеет около пятисот тысяч наличного капитала.
— Ничего подобного! Мы нашли у него несколько сотен тысяч франков. Значит, он не только устраивал Малэгу всякие неприятности, но еще и шантажировал его, угрожая выдать как доносчика.
— Да? По фигуре незаметно… Что, голубушка, не сделать ли нам перерыв?
— Кончим следствие, тогда уж.
— Это ужасно! — прошептал адвокат. — Мне искренне его жаль. Знаете, комиссар, Густу — это образчик невиновного преступника. И я не могу утверждать, что не взялся бы его защищать…
— Как знаете… Ну-с? — поднял председатель глаза на врача. — Так вы находите, что смерть была моментальная?
— Да, вследствие значительного повреждения мозгового вещества…
Когда врач кончил, председатель поглядел в пространство между прокурором и защитником и предложил:
— Алло, мама? Мы приедем завтра… Да, мы прекрасно отдохнули. Я научился ловить рыбу. Мы познакомились с очень интересными людьми… А что ты хочешь, чтобы я рассказал? Папа подтвердит, что на курорте ужасно скучно… А что ты прочла в газетах?.. Да ну, они вечно преувеличивают! Гадюки были гораздо выше, в провинции Канталь, а здесь поймали всего двух или трех, и то очень маленьких. Не больше, чем обычно… Ну, до завтра, целую тебя!
— Не имеете ли что спросить?
Товарищ, не отрывая глаз от «Каина», отрицательно мотнул головой; защитник же неожиданно зашевелился и, откашлявшись, спросил:
— Ты уверен, что ничего от меня не скрываешь?
— Скажите, доктор, по размерам раны можно ли бывает судить о… о душевном состоянии преступника? То есть я хочу спросить, размер повреждения дает ли право думать, что подсудимый находился в состоянии аффекта?
Председатель поднял свои сонные, равнодушные глаза на защитника. Прокурор оторвался от «Каина» и поглядел на председателя. Только поглядели, но ни улыбки, ни удивления, ни недоумения — ничего не выражали их лица.
— Честное слово, нет! Спроси хоть у папы…
— Пожалуй, — замялся врач, — если принимать в расчет силу, с какой… э-э-э… преступник наносит удар… Впрочем… извините, я не совсем понял ваш вопрос…
Защитник не получил ответа на свой вопрос, да и не чувствовал в нем надобности. Для него самого ясно было, что этот вопрос забрел в его голову и сорвался с языка только под влиянием тишины, скуки, жужжащей вентиляции.
Отпустив врача, суд занялся осмотром вещественных доказательств. Первым был осмотрен кафтан, на рукаве которого темнело бурое кровяное пятно. О происхождении этого пятна спрошенный Харламов показал:
— Дня за три до смерти старухи Пеньков своей лошади кровь бросал… Я там был, ну, известно, помогавши, и… и умазался…
— Однако Пеньков показал сейчас, что он не помнит, чтобы вы присутствовали при кровопускании…
— Не могу знать.
— Садитесь!
Приступили к осмотру топора, которым была убита старуха.
— Это не мой топор, — заявил подсудимый.
— Чей же?
— Не могу знать… У меня не было топора…
— Крестьянин одного дня не может обойтись без топора. И ваш сосед, Иван Тимофеич, с которым вы починяли сани, показал, что это именно ваш топор…
— Не могу знать, а только я, как перед богом (Харламов протянул вперед себя руку и растопырил пальцы)… как перед истинным создателем. И время того не помню, чтобы у меня свой топор был. Был у меня такой же, словно как будто поменьше, да сын потерял, Прохор. Года за два перед тем, как ему на службу идтить, поехал за дровами, загулял с ребятами и потерял…
— Хорошо, садитесь!
Это систематическое недоверие и нежелание слушать, вероятно, раздражили и обидели Харламова. Он замигал глазами и на скулах его выступили красные пятна.
— Как перед богом! — продолжал он, вытягивая шею. — Ежели не верите, то извольте сына Прохора спросить. Прошка, где топор? — вдруг спросил он грубым голосом, резко повернувшись к конвойному. — Где?
Это было тяжелое мгновение! Все как будто присели или стали ниже… Во всех головах, сколько их было в суде, молнией блеснула одна и та же страшная, невозможная мысль, мысль о могущей быть роковой случайности, и ни один человек не рискнул и не посмел взглянуть на лицо солдата. Всякий хотел не верить своей мысли и думал, что он ослышался.
— Подсудимый, говорить со стражей не дозволяется… — поспешил сказать председатель.
Никто не видел лица конвойного, и ужас пролетел по зале невидимкой, как бы в маске. Судебный пристав тихо поднялся с места и на цыпочках, балансируя рукой, вышел из залы. Через полминуты послышались глухие шаги и звуки, какие бывают при смене часовых.