Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Себастьян Жапризо

ЛИКИ ЛЮБВИ И НЕНАВИСТИ





Перевод с французского Марианны Таймановой



Впервые на русском языке вниманию читателя предлагается повесть одного из самых значительных писателей Франции XX века, автора детективных и любовных романов, которыми зачитываются поколения, Себастьяна Жапризо «Лики любви и ненависти». Эта небольшая повесть рассказывает о любви к матери и любви к женщине, каждая из которых балансирует на пороге ненависти.



ЛИКИ ЛЮБВИ И НЕНАВИСТИ



Этот рассказ дружески посвящается жителям Хаяла Квебек (Канада)

По вечерам, когда он возвращался с прогулки по порту, мать молча ждала его, неподвижно стоя на каменной лестнице, и до конца ужина не произносила ни слова.

Впрочем, говорить и не требовалось. Она это знала. Когда ночью он засыпал в кресле, зажав в руке так и не раскуренную трубку, она пожирала взглядом его лицо, погруженное в сон. И тогда находила в его чертах что-то прежнее, детское.

- Ой, смотри, смотри!

Так он кричал когда-то от восторга и удивления, прыгая среди скал Корнуай...

- Ой, это острова, острова, - говорил он тогда. - Это Коломбо, это Сингапур! Мама, это Сингапур!

Теперь она не осмеливалась смотреть ему прямо в лицо, боясь прочесть в его глазах отчаянный упрек. Но и он ничего не говорил. Он уже давно перестал верить.

- Ты поедешь, дорогой мой, мы поедем вместе, - пообещала она ему когда-то.



Но с тех пор годы утекли в удручающем ритме его кашля, в едком запахе лекарств и в темных кабинетах врачей - теперь никогда уже не придется сесть на корабль и отправиться туда.

Ты поедешь, мой дорогой...

В Коломбо и Сингапур?

Куда захочешь.

Туда, где растут кораллы?

Куда захочешь, дорогой мой. Но только когда тебе станет лучше.

Ему так и не стало лучше.

Этот диалог повторялся столько раз, что ей казалось, будто она читает его, вписанный слово за словом, в каждую черточку его спящего лица. Когда глаза у него были закрыты, он, наверное, смотрел на острова, на горизонт, на рифы, которые существовали только у него в душе. Вероятно, он смаковал в этом, известном только ему, мире немыслимую череду таких далеких городов и стран. Он мог на несколько часов отправиться в это долгое молчаливое странствие, которое так и не сумел совершить в действительности.

Совсем один.

Она смирилась с этим одиночеством. Он больше не пойдет, втайне от матери, искать то, чего никто кроме нее не способен ему дать. Он даже перестал читать. И, возможно, уже забыл это приворотное зелье - страницы «отвратительного» Конрада, самого страшного из ее врагов. Она охраняла его, а он и не стремился убежать. Иногда приступы кашля буквально сгибали его пополам. Когда он снова поднимал глаза, в них проглядывала смерть. Он не убежит, но и выносить все это дольше тоже не сможет.

- Ой, смотри, смотри!

Ребенок превратился в состарившегося юношу, окруженного беспомощными докторами. После переезда в Монте-Карло, единственного предпринятого ими путешествия, былая живость понемногу возвращалась к нему. По вечерам перед ужином он выходил погулять. Когда он возвращался, она знала, что он увидел, что почувствовал, что потрогал руками, словно шла за ним по пятам. Сам он ничего ей не рассказывал. Но лицо его еще хранило привкус моря, ослепительную белизну парусников в порту, печать обретенной надежды и невыносимого страдания. Когда он после ужина садился в свое кресло, он знал, что мать рядом, и иногда делал вид, что спит, чтобы наблюдать за ней из-под полуприкрытых ресниц. Его лицо приобретало тогда отталкивающее выражение: проступали стыд и удовлетворение. Но она не догадывалась, насколько хорошо он умеет лгать и притворяться. Он легко мог притвориться, что спит. Он считала, что владеет им, она присвоила себе его смерть и носила ее на лице, как маску. Она внушала себе, что он вырвется от нее лишь для последнего путешествия, а до тех пор будет оставаться таким, какой есть, закрытым внутри и снаружи, с каждым днем все больше отдаляясь от нее, но по-прежнему, в своей долгой агонии, принадлежащим только ей.

Поль, оденься потеплее, когда пойдешь.

Я одет.

- Ты выглядишь не очень.

Он натягивал свитер, укутывал горло шарфом. Он должен был подчиняться ей, заставить ее поверить в свою полную от нее зависимость. А потом настанет день. Он еще молод, и ничто не потеряно. Он знал выход, и если она о нем не подумала, то только потому, что была слишком уверена в себе, слишком уверена в нем.

И случай представился. Он выходил редко и мало кого знал. Но он еще заведет друзей, по крайней мере среди тех, кто наведывается на виллу. Достаточно только ждать, ждать, как он уже ждал.

На исходе дня он садился на парапет над портом и смотрел, как затухают тени вокруг белых парусов на рейде. Иногда какая-нибудь яхта уходила в открытое море, и он долго провожал ее взглядом. Куда она направлялась? Кто находился на борту? Неожиданно он терял из виду темную точку на воде. Он чувствовал себя так, словно бы он был на палубе, и его сбросило с корабля.

Он долго оставался там, не в состоянии расстаться со старой надеждой, которую уже почти потерял - слишком много парусников исчезло в дали. Коломбо, Сингапур и острова, он возвращался домой по тихим улочкам, все более мрачный, все более опустошенный. Поднявшись в город, он уже не смел обернуться.

Он мог бы еще увидеть порт и маяк, и море, это точно. Но не смог бы по-настоящему разглядеть корабли. Корабли уже отплыли, один за другим. Все до единого.

Поль впервые встретил эту молодую женщину, когда стоял сентябрь, они жили в Монте-Карло второй год. Она пришла в солнечный полдень. Поль сидел у окна своей комнаты, когда она позвонила в дверь. Высокая и, скорее, неловкая. Шляпка из зеленого бархата с поблекшими перьями сползла ей на лоб, а она даже не позаботилась сдвинуть ее обратно.

Ей открыли, и она вошла. Поль услышал голос матери в вестибюле, потом все стихло. Он спустился в гостиную.

У леди Фолли был приемный день. Его представили пожилому господину с бородкой, потом молодой женщине, шляпка которой сползла еще ниже, когда она наклонила голову. Она держалась прямо и натянуто, сидя на краешке дивана, сжав колени и поставив ступни параллельно на ковре. Он запомнил только ее имя - Симона. На секунду задержал ее руку в своей. Рука была влажной и горячей. Потом он сел рядом с одной из приятельниц матери.

Во время этого визита девушка почти ничего не сказала. Пожилой господин с бородкой не дал ей вставить ни слова. Только раз Поль смог отчетливо услышать ее голос. Низкий, слегка глуховатый, похожий на его собственный, но звучал он легко, даже изящно. Он сумел не торопясь разглядеть ее лицо. Она учтиво слушала старого господина, держа в руках пустую чашку, которую не знала куда поставить, и время от времени качала головой, прикрыв глаза. Постепенно Поль привык к ее слишком широкому лбу, слишком короткому, лишенному изящества носу, слишком широкому рту. В профиль она даже выглядела довольно свежей. Когда она стала собираться, он проводил ее до ворот.

- Надеюсь, мы увидимся, - сказал он по-французски.

Она была почти такого же роста, как и он. Глаза у нее были не то голубые, не то серые.

- Я тоже надеюсь. Я очень рада, что познакомилась с вашей матушкой.

Она не уходила, ждала, пока он с ней попрощается, но он не торопился.

- Старый господин нагнал на вас скуку, - сказал он.

- Вовсе нет. Он мне рассказывал о поездке в Китай. Вы были в Китае?

- Нет, - ответил Поль, - но хотел бы туда поехать. Я бы хотел побывать везде.

Она колебалась перед тем, как надеть перчатки.

- Может быть, до скорого, - сказала она, подняв глаза.

- Вы живете в Монте-Карло?

- Да.

- Тогда наверняка увидимся.

Он посмотрел в сторону дома, инстинктивно запустил пальцы в свою шевелюру. Это отвратительное вечное подростковое чувство вины.

- Вы здесь давно? - спросил он.

- Я здесь родилась.

Она улыбнулась и протянула ему руку. Было жарко, солнце обвело в саду четкие тени. У де-вушки расплылись румяна. Он уже не осмеливался смотреть ей в лицо из боязни, что она поймет, насколько уродлива. Он взял ее руку и пожал.

- До скорого, - повторил он.

Он смотрел, как она уходит по пустой улице. Она держалась очень прямо, красное перо на шляпке было устремлено к небу, она вдруг обернулась, чтобы улыбнуться ему.

- Меня зовут Поль, - сказал он. Но она не расслышала.

После ухода гостей он остался в гостиной. На низких столиках стояли чашки, все было усеяно крошками печенья. Пока слуга Этьен убирал, Поль подошел к леди Фолли, положил руку ей на затылок.

- Что такое? - спросила она удивленно.

- Ничего, - сказал Поль. - Ты устала?

Она оперлась ладонями на подлокотники его кресла.

- Мигрень, - сказала она. - Мадам Журдан трещала с набитым ртом.

- Кто такая мадам Журдан?

- Дама, которая съела все птифуры.

- Я не заметил, - сказал Поль.

Он наклонился и поцеловал ее в щеку.

- Какой ты милый, - сказала леди Фолли, - это так редко теперь бывает.

- Знаешь, я уже не ребенок.

- Ну, ну, тебе еще нет тридцати. До тридцати мы все еще дети, дорогой мой.

И она обняла его за талию.

- А ты всегда останешься для меня ребенком, - сказала она.

Они постояли так мгновенье, потом он отстранился.

- А кто этот старик? - спросил он.

- Друг твоего бедного отца.

- Он хорошо его знал?

- Мне кажется, да.

- Ну и зануда! - сказал Поль. - Он все время приставал к этой бедной девушке.

- А что, ты сам хотел бы к ней приставать?

- Мама! - сказал он. - Ты ее видела? Страшнее не бывает.

И он изобразил на лбу указательным пальцем нечто расплывчатое, наподобие оперенья. Мать рассмеялась вместе с ним, хотя и как-то неестественно. Но теперь он знал, что она успокоилась.

- Ее ведь зовут Симона?

- Симона Перине. Она тоже знала твоего отца. Но была тогда, видимо, совсем маленькой.

- И носила скобки, чтобы выправить зубы, - сказал Поль.

Солнце светило матери прямо в лицо, и он пошел задернуть шторы.

- Так лучше? - спросил он.

- Да, намного.

Она прикрыла глаза с легким вздохом облегчения. Когда о ней заботились, она сразу принимала блаженный вид. Он взял с камина трубку и поднялся к себе. На лестнице столкнулся с Этьеном.

- Вы не видели, где табак? - спросил он тихо.

- Вы же знаете, что вам нельзя курить, - сказал Этьен, покачав головой.

У него была широкая грудь бывшего боксера и лысая голова. Когда он качал ею, казалось, что его уши торчат еще сильнее, а на висках выступали жилы.

- Ладно вам, - сказал Поль, - я сто лет не курил.

- Будьте разумны, - сказал Этьен, - мадам выставит меня за дверь, с нее станется...

- Отдайте, прошу вас.

Этьен достал из кармана серый бумажный пакетик, перетянутый резинкой. И протянул Полю.

- Не курите весь сразу, - сказал он, взглянув в направлении гостиной, - а главное - никому ни слова.

- Вы просто волшебник, - сказал Поль. - До чего вы славный.

- А вот мсье совсем не славный. А если вы заболеете?

Поль не ответил и поднялся на несколько ступенек. Потом обернулся и увидел, что Этьен стоит на том же месте, прислонившись грузным телом к перилам.

- Я уже и так болен, - сказал Поль. И рассмеялся.

- Я уже умер, - сказал он.

Этьен снова покачал головой и начал спускаться. Поль зашел к себе в комнату, закрыл дверь и стоял не шевелясь.

Он наверняка уже умер. Это произошло и раз и навсегда было признано остальными. И, несомненно, она этого хотела. Но он задержится еще на час, на секунду, на одно мгновенье, на целую жизнь. А потом она сможет говорить о нем так, как говорит о его «бедном отце», добавляя: «мне кажется». Никогда ни в чем не уверена, но при этом абсолютно уверена во всем, в этом ее сила. Именно так она и приговорила его, когда он кашлял и сжимал в зубах мундштук нераскуренной трубки, так что почти перегрызал его.

Он растянулся на кровати и открыл пакетик табака. Потом она выгонит Этьена. Обвинит его, как водится. Но пока не скажет ни слова, выдержит до конца свою непримиримую неуверенность.

- Я думаю, что мы можем переехать во Францию, Поль. Например, в Монте-Карло. Перемена будет тебе на пользу, и воздух там хороший.

- Морской воздух? Ты прекрасно знаешь, что морской воздух мне не годится. Все врачи это говорили.

- А что они понимают? Я думаю, тебе это поможет. К тому же, в горах тебе надоест.

Она подстегивала его недуг. Позднее она скажет: «Он так любил море». И закроется в жуткой тишине собственного бытия, продолжая ворошить тот же пепел, испытывая радость от того, что сумела сохранить все, вплоть до последнего воспоминания.

Он курил и думал о девушке, потом тихо рассмеялся. Господи, до чего она безвкусно одета! Но это было ему на пользу. Мать ни о чем раньше времени не догадается. Новость заденет ее мелкими осколками, как разорвавшаяся бомба. Он продолжал смеяться в душе, грустный и одинокий, не мог успокоиться, лежа на кровати в своей комнате летним вечером, прислушиваясь к собственному дыханию, положив руку на грудь возле сердца.

Вячеслав Рыбаков

Позднее, всласть накурившись, он открыл настежь окно, дал сумеркам поглотить себя и уже не захотел никуда выходить. Не захотел пойти посмотреть на порт.



Дерни за веревочку

Он снова увидел девушку вечером на следующей неделе, когда возвращался с прогулки.

Надвигалась ночь. Он остановился перед витриной бюро путешествий, и Симона, проходя мимо, отразилась в стекле. Он должен был несколько секунд смотреть на нее, чтобы удостовериться, что это она. Но она была в том же костюме вяло-серого цвета, что и неделю назад, и он узнал бы из тысячи ее нелепую шляпку. Он догнал ее через несколько шагов.

Она не выглядела удивленной.

- Как поживаете? - спросила она.

- Шел домой. Не думал встретить вас здесь.

- Я работаю рядом.

- Отлично, - сказал Поль.

Они медленно двинулись в одном направлении. Было темно и свежо. После долгой паузы она повернулась к нему:

- Вы видели снова своих друзей? - спросила она.

- Нет, никого из них. Впрочем, у меня нет друга. Мать принимает только раз в месяц и только знакомых моего отца.

На углу улицы им пришлось остановиться из-за потока машин.

- Вы идете туда? - спросила Симона.

- Я провожу вас, - сказал он. - Мне полезно немного пройтись.

- Благодарю вас, - сказала она.

Потом продолжила с неуверенной улыбкой:

- Вы очень хорошо говорите по-французски. Где вы его выучили?

- Я не учил. Моя мать француженка.

Она покачала головой, явно думая, о чем бы еще спросить.

- Вы возвращаетесь из порта?

Он взял ее за локоть, чтобы перейти улицу. Она не высвободилась, когда они оказались на тротуаре.

- Я хожу в порт почти каждый вечер, - сказал он. - Люблю смотреть на море и корабли.

Через несколько шагов он добавил:

- Наверное, только это я и люблю.

Пожал плечами, словно подшучивая над собой, но с радостью увидел, что она не улыбнулась.

На улице, куда они вышли, прохожих было больше. В темноте светились витрины. Они шли молча, не глядя друг на друга. В этом не было ничего нелепого или пустого. Наоборот. Если она молчала, то только потому, что хотела показать, что придает важность последним его словам.

Она остановилась перед домом постройки начала века с круглыми балконами. Объяснила, что у нее двухкомнатная квартира на третьем этаже.

- Мы наверняка еще встретимся, как сегодня, - сказал он. - Если вы всегда ходите одной дорогой, мы точно увидимся.

Она нажала на кнопку входной двери.

- Тогда до скорого, - сказала она.

Она протянула ему руку, но совсем не так, как это было на прошлой неделе.

- Меня зовут Поль, - сказал он.

- Я знаю.

Она толкнула дверь и улыбнулась ему, шляпка сползла на лоб.

- До свиданья, - сказал он.

Она наклонила голову, перо заколебалось, и он зашагал прочь.

- Поль, - позвала она. - Да?

Он неподвижно стоял посреди тротуара, и какой-то прохожий прошел между ними. Когда он был далеко, лицо Симоны стало таким, каким оно было у них дома, когда она сидела с матерью в гостиной.

- А у меня даже кораблей любимых нет, - сказала она.

И вошла в дом.



После этого они стали встречаться каждый вечер. Он ждал ее в один и тот же час перед той же витриной, где она появилась, и провожал домой. Она работала в бюро по обмену валюты. Но она мало говорила о себе, и они молча шли по длинным белым сентябрьским тротуарам, иногда выбирая дорогу, которая продлевала их встречу.

На виллу он возвращался почти ночью. Леди Фолли неподвижно стояла наверху каменной лестницы, не находя больше в лице сына успокоительной для себя меланхолии. Что-то в нем изменилось, и она сообщила ему об этом.

- Я не изменился, - сказал Поль. - Стало свежее, осень вот-вот наступит. Меня угнетала жара.

В следующие дни он возвращался раньше. Она успокоилась. Он даже разговаривал с ней перед тем, как лечь спать.

- Ты каждый день ходишь в порт, мой дорогой?

- Каждый день, - подтвердил он. - На этой неделе там появились новые яхты. Они, наверное, уйдут, одному богу известно куда, после первых же дождей.

- Как-нибудь вечером я пойду с тобой. Но может быть, ты предпочитаешь быть один?

- Да нет, - говорил он. - Я буду очень рад, если ты пойдешь со мной.

Она так и не пошла. Порт ее вовсе не интересовал, она знала, что вдвоем им бывает очень плохо, к каждому из них возвращались те же грустные воспоминания, все так и не сбывшиеся обещания...

- Ой, смотри, смотри!

Коломбо, Сингапур и острова... Он был тогда таким маленьким рядом с огромными скалами, огромным морем!

Это было странное время. И не очень страшное, и совсем не замечательное, похожее на сдавленное затишье перед грозой или землетрясением, когда все ждут чего-то и сами не понимают чего, – но, если сутолока дает случайную паузу, как бы неосознанно начинают прикидывать, куда бежать, если что, у кого искать помощи, если что; и, махнув рукой на внешний мир, смутно ищут способ уберечь хотя бы себя или, в лучшем случае, себя и своих близких. Труднее становилось любить, труднее дружить, даже просто общаться становилось труднее – мешали прикидки, принимавшие форму элементарной корысти: надо устраивать жизнь… а что такой-то может мне дать для устройства?.. Если что-то может – поздороваюсь. Люди становились расчетливее, информированнее, благоустроеннее, внешний мир натужно позволял им это, но не позволял пользоваться этим всерьез, перечисленные качества негде было применить. И оттого они выворачивались наизнанку – и пропадали втуне: прикидки лгали раз за разом. Семь лет оставалось до СПИДа, одиннадцать – до Чернобыля; слово «Афганистан» лишь готовилось стать проклятием целого поколения, а слова «Сумгаит» и «Степанакерт» еще не кровоточили, просто болтались где-то в уголке нарочито искаженных, перевранных карт. Великая страна пьяно дохлебывала капли старого горючего, отсасывала с донца, лихорадочно и тупо искала в давно опустошенных бутылях под накрытым еще в начале века столом хоть граммульку конструктивного тоталитаризма – словно спешила убедиться и убедить окончательно всех других, что, ломая людей, нельзя преуспеть ни в чем, кроме как в ломании людей. Распухал смехотворный, но тлетворный культ Брежнева, основанный уже не на страхе, а на мошне, раскручивалось первоначальное накопление партийных капиталов, необратимо готовя национальные и псевдонациональные номенклатурно-буржуазные революции, вскоре размолотившие СССР. Громадные деньги, которые государство, помахивая разбойничьим кистенем, отбирало у всякого устало бредущего домой с работы, и которые, как многие еще верили, предназначались на оборону, на гиганты промышленности, на общее благосостояние, ради коего надлежит жертвовать частным достатком, омертвлялись в виде госрезиденции и госворовских госмалин либо превращались в ценности и уплывали за рубеж, чтобы «отмываться» затем в процессе горбачевского врастания в мировую экономику. Престарелые штурманы давно отгремевшей бури тоже делали свои прикидки, тоже хотели спастись и не исключали, что им придется первыми покинуть ими же захваченный и ими же посаженный на рифы корабль. Но будущее опять не далось им. Опять не вписалось в их убогие, плоскостные попытки предвидения, хотя, казалось бы, они постарались предусмотреть все варианты и везде подстелить соломки на случай падения: по определению не способный стать провидцем, думающий только о собственной мягкой посадке во все равно как изменившийся мир – будь он хоть комбайнером, хоть членом Политбюро, изменения не перехитрит. Я смотрел на молодых, обзор был круговым, эффект присутствия – «один к одному», под руками беззвучно клокотали информацией десятки психоспектральных детекторов, ментоскопических приставок, сканирующих контактов, ребята были прозрачны – они еще, в общем, не начали своих прикидок, но уже ощутили, кто в последних классах школы, кто чуть позже, как некая безликая, непонятная сила мешает им быть честными. Во всех смыслах слова. И в смысле «искренними», «живущими от души», и в смысле «дорожащими честью». Не все еще отдавали себе в этом отчет, но ощущали все; и не все отдавали себе отчет в том, что уже начинают делать выбор, – но и выбор делали все. Мне было так больно за них. Им было по шесть, по восемь лет, когда им пообещали близость мира и счастья, – возраст, когда, если ты не подонок от молока матери и не дебил от водки отца, веришь во все хорошее безоговорочно, беззаветно. Еще четыре года оставалось им до горького анекдота: «Вместо объявленного ранее коммунизма в 1980 году в Москве будут проведены Олимпийские игры».

- Ты поедешь, дорогой мой, ты поедешь!

- Ну конечно, - повторял другой голос, - конечно...

От выбившегося из сил магнитофона «Астра» несло жаром, его поставили на подоконник, у раскрытого в летний вечер окошка. Шумело в головах от вин и песен, стрекота кузнечиков в саду не слышал никто. У стены, на диванчике, расположился Шут – он пил и не пьянел, и только рифмы, цитаты сыпались из него, как из мусоропровода. Лидка – сегодняшняя именинница – преданно льнула к нему, он обнимал ее хозяйски небрежно, просто потому, что рука его лежала на спинке дивана; и когда Лидка наклонялась вперед и брала с праздничного стола бутерброд или шпротинку, ложку оливье или фужер с «алазанью», становилось видно, как дрожат от волнения ее пальцы, и трудно было представить, что эти пальцы изо дня в день творят точную, водонепроницаемую, противоударную механику о восемнадцати камнях. Ева сидела, прикрыв глаза, подперев красивую голову красивыми, уже вполне женскими руками, и рассеянно слушала то ли музыку, то ли мягкое горение вина в себе. Две пары танцевали, скрутившись в жгуты, поодаль от стола.

Это был ветер.



Дима глядел на темные контуры яблонь в окне. Сердцем он был уже в пути, но не прийти на Лидкин день рождения права не имел; бывшая одноклассница и одновременно подруга двоюродного брата – он и познакомил их. Позади была дурацкая церемония, когда Шут втолкнул его в главную комнату дачи и стал, скалясь, орать: «Честь имею представить, брательник из краснова Питера! Студент! Художник! А ну, налетай, продается художник, настоящий, не гулящий, честен до скуки, любит науки!» А Ева смотрела исподлобья, а Лидка кудахтала радостно: «А мы помним! Евушка, правда? Дымок, присаживайся, дорогой ты наш, как хорошо, что завернул!» Позади была основная масса бутылок, позади поздравления, дарения… Оставалось ждать. Во что бы то ни стало надо уехать завтра дневным, думал Дима. И позвонить Ей уже завтра. Он вспомнил тот вечер: нежный сиреневый сумрак Ее квартиры, пропитанный тревожным ароматом Ее духов. – Дима сам был насквозь пропитан этим тревожным воспоминанием. Ее родители уехали куда-то, и после очередного экзамена они пошли к Ней, они были вдвоем, говорили, смеялись, дурачились, даже играли в «морской бой», как дети, но время от времени он позволял себе невзначай дотронуться до Ее руки, однажды даже до шеи, и чуткие его пальцы до сих пор ощущали прохладную гладкую кожу, легкую пульсацию крови и едва ли не души… Когда он ушел от Нее, автобусы-трамваи уже разбрелись по лежбищам, и домой он добирался пешком через благоуханный Лесотех – от Шверника от Лесного, – ночные песни пели оглушительно, со вполне объяснимым восторгом. Дима его разделял: через мосты он успел проскочить на попутке. Перед уходом он предложил Ей отдохнуть пару недель вместе – приятель звал его в гости в Одессу, и Она сказала: «Забавно, Я буду иметь в виду». В ящике Диминого стола в Ленинграде уже лежали два билета на одесский поезд – даже отсюда, за шестьсот километров, они, казались, светили, как негасимый маяк.

В октябре в Монте-Карло шел дождь, и город выглядел таким же темным, как и море. Несколько дней Поль не мог выйти из дома и не видел девушку. В субботу он отправился к ней домой. Он долго не решался нажать на кнопку звонка, но когда она открыла ему, то не выглядела удивленной.

- Вот и вы наконец! Я ждала вас всю неделю. Уже стала думать, что вы никогда не придете.

Завтра я Ее увижу, думал Дима. И скажу: во вторник едем. Просто так и скажу, как будто все само собой разумеется. И Она будет рада. Будет рада! Во что бы то ни стало нужно уехать дневным. Десять дней не виделись.

Она усадила его в просторной, но скучной, обставленной как попало комнате, в которой царил бездушный беспорядок. Она стояла, пока он осматривался вокруг.

Стариковски закряхтев, Шут поднялся, добрел до горки подарков на комоде и пригляделся. Выдернул фоторепродукцию Нефертитиной головки, посредством которой канцелярские магазины и киоски «Союзпечати» вот уже больше года приобщали людей к прекрасному. Издевательски вгляделся в обветренный веками профиль. Из нагрудного кармана ковбойки достал фломастер и вдруг принялся размашисто писать поперек портрета. Лидка вскочила:

- У вас хорошо, - сказал он.

– Шут!

Она не сразу ответила, и от последовавшего молчания он почувствовал себя неловко. Не глядя на нее, он ощутил ее раздражение.

Но Шут успел. Когда Лидка подбежала, он, скалясь, перебросил картинку Димке. Поперек изображения подбородка и шеи многотиражной красавицы тянулось жирно и завитушечно: «Как ни крутите, ни вертите, но все же шлюха Нифертити». Дима отдал поруганный подарок подбежавшей Лидке, она глянула.

- Не лгите, - сказала она.

– Идиот, – сказала она с обидой.

- Я не лгу. Мне правда нравится.

– За что ты ее? – спросил Дима.

- Так всегда говорят в подобных случаях. Но можете не стараться.

Шут походкой Юла Бриннера, подпружинивая шаг и чуть разведя неподвижные руки, вернулся на место. Надломленно сел.

Она пошла в угол комнаты и порылась в сундуке. Там тоже царил жуткий беспорядок. Она извлекла два бокала и бутылку. Потом подошла к нему.

– Надоела, – сообщил он. – Затрепали, аж лоснится.

- Что вы делали? - спросил он.

– Она ведь не виновата, – проговорила Лидка, жалостливо разглядывая репродукцию.

- В эти дни? - Да.

– Не виновата? – с неожиданной злобой переспросил Шут. – Муж державу спасал, один-одинешенек против своры аппаратчиков, а у нее одно: Эхнатончик, что ты нынче молчаливенький… а посмотри, котик, какую диадемку мне почтительнейше поднес председатель Мемфисского горкома… а не пора ли нам полежать голенькими?

Она наполнила бокал наполовину, протянула ему.

Лидка уже хихикала. Она смеялась, кажется, любой, даже самой плоской остроте Шута, а если ему удавалось отмочить что-то стоящее – прямо падала.

- Я работала.

– Козел, – глухо произнесла Ева, не открывая глаз и не поднимая лица с ладоней.

Он не смотрел на нее. Он не хотел жалеть о том, что пришел, но она никак не шла ему навстречу.

– А из нее мне идеал творят, эталон! С какой стати? Право слово, ведь в том же Египте была Хатшепсут! На ряшку не хуже, да и человек дельный, настоящий правитель, лучше многих мужиков. Понастроила сколько! И не сфинксов дурацких, а для дела! В документах так и писали: повелитель Верхнего и Нижнего царств. В мужском роде…

- Мне нравится быть с вами, - сказал он.

– Все ты знаешь, – с неприязнью сказала Ева. – Умный какой. Что-то Лидка твоя на эту Хат мало похожа.

- Не лгите.

– Естественно. Будь она в мужском роде, – оскалился Шут, – я бы ее зарезал…

- Почему же тогда я здесь?

Дима, не выдержав, негодующе фыркнул.

- Вот именно, почему?

– Что? – взъярился Шут. – Конечно! Но я и не предлагаю ею восхищаться до вековечных соплей! Скажи, дитя мое, ты – эталон?

Он попытался улыбнуться, не отрывая взгляда от штор на окне. Почему она все время обороняется? Откуда это недоверие и подозрительность? Все могло бы быть так просто.

– Я – жемчужина гарема, – игриво ответила Лидка, и Диме стало неприятно за нее. Шут потрепал ее по голове.

- Вам не нравится со мной? - сказал он.

– Ах ты, лапушка, – проворковал он, – свое место разумеешь.

Теперь она избегала его взгляда, опустила глаза, по лицу растекся румянец. «Она будет разыгрывать передо мной робкую, то и дело краснеющую машинистку», - подумал он. Но он знал, что она не играет. Она стояла перед ним, словно загипнотизированная бутылкой, которую держала в руках и машинально покачивала.

И как награду положил ладонь ей на ногу. Лидка просто расцвела и сдвинула колени, поймав Шута. Перехватив Димин взгляд, Шут сообщил:

- Вы прекрасно знаете сами, - сказала она.

– И слабым манием руки на ней я расстегнул портки.

И внезапно ее голос перестал быть сухим, наполнился грустью и нежным спокойствием.

– Каз-зел, – повторила Ева и взялась за фужер.

- Мне тоже нравится быть с вами, - повторил он.

– Это мысль, – сказал Шут и свободной рукой ухватил свой. – Давайте треснем. Дымок, у тебя есть?

У нее снова появилась эта улыбка, будто она надсмехалась сама над собой, и тотчас же исчезла. Он хотел взять ее за руку, но она ее убрала. Когда она посмотрела на него, он не сумел прочесть в ее взгляде ни враждебности, ни удивления, ни горечи. Но был уверен, что, скажи он еще слово, она зарыдает. Он наклонился вперед:

– Есть.

- Ну, что с вами? - сказал он.

Ева, не отпив, поставила. У нее были совершенно хмельные тоскливые глаза.

Она снова попятилась, пожала плечами. Черты ее лица заострились, слезы подступали, и он был счастлив, что увидел ее такой нелепо застывшей посреди комнаты с проклятой бутылкой в руках. Она должна заплакать, черт возьми, нужно, чтобы она расплакалась.

– Мне с тобой и пить-то тошно.

- Сами знаете, - сказала она.

Шут отпил, аккуратно поставил фужер.

Она покачала головой с какой-то яростью.

– Глянь на себя, – проникновенно сказал он, через стол вперив в Еву длинный палец. – Уродство Сатаны – ничто пред злобой женщины уродством.

- До чего же я хороша собой!

Ева смешалась на миг. Запахло совсем уже остервенелой перепалкой, и Дима, стараясь разрядить обстановку, поспешно и несколько опрометчиво заполнил паузу, перетянув внимание на себя.



– Бросьте вы, – сказал он. – Давайте я вам лучше сказку расскажу. К случаю подходит.

Она снова пожала плечами, потом внезапно рухнула в кресло, вжавшись в подушки своим крупным телом, уткнувшись лицом в спинку, и стала безудержно плакать, закрывая голову руками.

– Сгораем от желания, – Шут немедленно принял позу крайнего внимания.

Поль не шелохнулся.

– Конечно, Дымочек! – воскликнула Лидка обрадованно.

В нем бурлила незнакомая ему радость, и на секунду пред ним предстало лицо матери - алчущее и удовлетворенное. Наверное, теперь такое лицо было у него, то самое выражение, с каким она, как охотник, следила за ним, спящим, по вечерам.

Дима не ожидал, что они так быстро согласятся. Он медленно отхлебнул вина, пытаясь срочно что-то придумать. Искательно посмотрел на Шута, но тот был непроницаемо-внимателен. Даже не скалился. Ситуация скалилась сама за себя. Шут знал, что импровизировать Дима не умеет. Импровиз – Шутова привиления и прерогатива, спокон веков.

Она перестала плакать. Вероятно, чувствовала неловкость от наступившей тишины, но, казалось, не торопилась прерывать ее. Она по-прежнему сидела, уткнувшись в спинку кресла, и казалось, никогда так и не осмелится повернуться к нему.

– Рома! – крикнула Ева в глубину комнаты. – Рома, Таня, идите сюда! Дима сказку будет рассказывать!

- Простите меня, - сказала она наконец.

Один из танцующих, не оборачиваясь, пренебрежительно махнул рукой и снова облапил партнершу.

Два чуть слышных слова жалобным голосом. Затем, не взглянув на него, она встала и вышла из комнаты. Он допил свой бокал, не отрывая глаз от опустевшего кресла. Сделал усилие, чтобы подавить кашель. В соседней комнате из крана текла вода. Она наверняка вернется, улыбаясь, и все будет навеки забыто. Ни он, ни она больше не заговорят об этой сцене.

– Итак? – спросил Шут.

Он поставил бокал, встал и подошел к окну. Небо над крышами потемнело. Дождь еще не шел, но собирался. Он мгновенье созерцал улицу. Когда услышал, что девушка вернулась, он с улыбкой обернулся. Она тоже улыбалась.

Дима допил вино, поставил бокал.

– Э-э… Значит, вот.

Позже они отправились вдвоем в чайный салон над портом. Когда они вошли, в зале было пусто, их встретила девушка в розовой форме. Они сели за столик, друг против друга, возле окна. Море за окном было фиолетовым и сливалось с небом. Всю неделю шел дождь, и в порту было безлюдно.

– А ты сам ее придумал? – спросила Лидка.

- Все в порядке? - сказал Поль.

– Думаешь, я ее уже придумал? – честно ответил Дима.

У нее покраснели глаза, и официантка с интересом ее разглядывала. Чужие слезы - занимательная тайна. Почему она, почему не я? Погода тоскливая, окружающий мир тоже.

– Нам предстоит быть свидетелями творческого акта, – пояснил Шут Лидке. – Возможно, даже участниками.

- В порядке, - сказала Симона.

– Групповуха, – заключила Ева.

Она поставила локти на стол, подперла подбородок руками и посмотрела на него собачьим взглядом. Пирожных она не хотела, была не голодна. Когда он раскашлялся - безнадежно нескончаемый приступ, - она отвернулась, сделала вид, что разглядывает порт через окно.

– Дай-ка я тебе подолью, – сказал Шут и поднял бутылку, потянулся с ней через стол.

- Простите, - сказал он.

– Подлей, – согласился Дима и залпом выпил. – Э-э… Лет за пятнадцать до того, как… это самое… выступил на престол отец наш, Петр Ликсеич… кузнец жил-был. Василий. Силищи необычайной, скажу я вам, – лошадь на себе носил. И умом его, как ни дивно сие сочетание, Господь не обидел. Ох, и смекалистый был кузнец!

Но на этом игра в прятки закончилась, и он это знал. «Простите меня, простите меня», оружие брошено, вы вступаете в бесконечный круг, все сказано. Он попытался представить себе лицо матери, когда сообщит ей, что даже под страхом смерти она не разделит с ним могилу, что появилась другая. Одно мгновенье, сказал он себе, одно мгновенье - и вся жизнь. Уже несколько дней у него в голове вертелась эта фраза. Но, наверное, это звучит по идиотски.

- Вы очень бледный.

- Не обращайте внимания, - сказал он, - морской воздух мне не на пользу.

- Почему же вы не уедете?

– Поняли, поняли, суть давай! – с презрением перебила Ева. Лидка, добрая душа, сразу вступилась:

- Я тоже себя об этом спрашиваю. Наверное, из-за матери. А теперь я остаюсь из-за вас.

– А ты не мешай! Не интересно, так поди и попляши!