Во время уборки урожая я нашел у себя под койкой в бараке журнал, оставленный одним из немногих англосов, работавших на виноградниках. Это был еженедельник «All Story», а в нем — третья часть «Проклятия Капистрано», романа Джона Маккалли.
[148]
(Издать избранные произведения русских писателей; расположить по алфавиту — Бернет, Владиславлев, Вяземский, Жуковский. Вот уже и до антологии рукой подать. А там — и до хрестоматии.)
Действие происходило в Старой Калифорнии, которой она никогда не была, автор смешал в одну кучу самые разные времена: время миссионеров, время мексиканского владычества, время «золотой лихорадки». Героем этого идиотского вымысла был дон Диего де ла Вега, молодой дворянин, который напялил на себя маску и стал отступником. Этот защитник добродетели и справедливости называл себя Зорро, Лис. В этом Зорро я уловил отголоски историй Хоакина Мурьеты и Соломона Пико. Но в его знаке, который он элегантно чертил острием клинка, а отнюдь не когтем, я узнал себя.
Как все люди, мы рассказывали всякие истории и пели песни. Нет такого, о чем нельзя сложить историю или песню. Я уже явно прокрался в эти легенды, и в пересказах они дошли до этого писателя-англоса. Я не знаю, где МакКалли услышал про зигзаг.
Вникнем: отчего бы тому же Пушкину, тому же Полевому не воспользоваться владиславлевской технологией? Сорвать хотя бы этот первый куш, 140 тысяч, — одним ударом решить все проблемы. Ну хоть не все. В 34-м Пушкин уплатил бы половину долгов, — и ещё хватило бы на воссоединение Болдина: часть села, принадлежавшая Василию Львовичу, после его смерти поступила в опеку. Крупное поместье, долгоиграющий ресурс.
В первый момент я был потрясен, но решил, что эту невразумительную книгу скоро забудут. Насколько я мог судить, она была не слишком хорошей.
«Ох! кабы у меня было 100 000! как бы я всё это уладил; да Пуг., мой оброчный мужичок, и половины того мне не принесёт, да и то мы с тобою как раз промотаем; не так ли? Ну, нечего делать: буду жив, будут и деньги…»
На следующий год я был в бегах. Впервые ночные подвиги Лиса не были списаны на какого-нибудь зверя. Имя Диего прозвучало в полицейских расследованиях, и мое описание было передано в агентство Пинкертона, нанятое на деньги тех, кого я убивал. Наука нового столетия наступала мне на пятки.
К 36-му долг разросся так страшно, что был уже несовместим с жизнью; немедленная ампутация стоила как раз 140 тысяч. И ведь Пушкин, разуверившись в других способах, именно решился издавать альманах. На два года раньше Владиславлева.
Я нашел приют в сердце растущего города. В старом районе вокруг только что появившегося, новенького вокзала. В Калифорнию прибывали целые толпы тех, кто хотел работать в кино. Ковбои и красотки разгуливали по улицам, надеясь, что их заметят. Тысячи людей были наняты для «Нетерпимости» Д. У. Гриффитом, который уже царил тогда на съемочной площадке.
В миссии (я вернулся наконец в мир моего отца) я услышал, что киностудия ищет мужчин из моего народа. Они платили до пятидесяти центов в день.
Конечно, вы не усомнитесь, что «Современник» был раз в тысячу лучше «Альманаха на 1838 г.» (переименованного затем в «Утреннюю зарю»). В нём «Капитанская дочка» и «Нос» впервые напечатаны, — так даже не бывает.
В период между полнолуниями я должен был что-то есть, как и все остальные, так что я пошел на студию «Юнайтед артистс». Толпа рыжеволосых ирландцев и упитанных шведов во всю глотку вопила «карамба!» и «арриба!». Вместе со многими другими меня отобрали «в массовку» в новом фильме Дугласа Фэрбенкса.
В первый же день помощник режиссера, в бриджах и вязаной шапке, выделил меня как «типаж». Мне подыскали костюм, карнавальную пародию на одежду рико, и приклеили на губу усы, выдали шляпу и шпагу и отправили на съемочную площадку.
Почему же Владиславлев воспарил, а Пушкин только глубже провалился? Скажете — судьба?
Теперь это называют немым кино, но в съемочном павильоне было шуму больше, чем на фабрике или на поле боя. Воздух звенел от треска декораций, стрекотания камер, криков режиссеров, болтовни массовки и грохота бутафорских разрывов. Небольшие инструментальные ансамбли громыхали, соревнуясь в громкости друг с другом, создавая «музыкальное сопровождение» для любовных, насильственных, трагических и комических сцен.
Декорации Фэрбенкса представляли собой гасиенду в Старой Калифорнии или какую-то тому подобную чушь. Появился Дуг, как его все называли, — на удивление маленький человечек, что объясняло, почему многие мужчины, внешне ничем не хуже меня, но более высокие, не смогли получить роль в его фильме. Он был одет в черное, на нем были маска и широкополая шляпа.
Ну — пожалуй. В некотором смысле. В смысле фактора, стимулирующего спрос.
Хотя Дуг Фэрбенкс был коротышкой и толстяком, это был настоящий герой, который и выглядел как герой. Его лицо, к моему облегчению, не сияло сверхъестественным светом. Я никогда не убивал никого из знаменитостей, возможно, этим объясняется мое долголетие.
Первый том «Современника»: тираж — 2400 экз., продано 800. Второй том — те же самые цифры. Только-только окупить издержки. Третий так уже и печатали — смирившись: 900 экз.
В сцене, где в него стреляют под ослепительными огнями дуговых ламп, Дуг сражался на шпагах со злодеем-офицером (тип, который я помнил слишком хорошо) и окончательно унизил своего поверженного противника, оставив острием клинка на его шее отметину.
Из трёхтысячного тиража «Пугачёва», кстати, тоже реализована хорошо если треть. (В плюсе — тысяч двадцать р.: формально — чистая прибыль, по существу — подарок от спонсора.)
После того как поединок был снят несколько раз, на сцену вышел гример и занялся актером, который играл подлого офицера. Я стоял неподалеку, завороженно глядя, как гример делает свое дело, искусно изображая свежую рану. Дуг подошел и довольно ухмыльнулся при виде раны, предположительно нанесенной им.
Это был зигзаг. Мой зигзаг.
Но «Пугачёв»-то — ладно: сочинение специальное, на квалифицированного любителя — такого, как царь. А «Современник» отчего не пошёл?
— Как называется этот фильм? — спросил я у другого статиста.
— «Знак Зорро», — ответил он.
XIII
А он пошёл. Он очень даже твёрдой поступью пошёл. При сложившейся конъюнктуре рынка. В первое десятилетие Застоя в РИ проживало, значит, не более восьмисот человек (из них шестьсот пятьдесят — в Петербурге), готовых ради того чтобы на полгода раньше всех других прочитать «Капитанскую дочку» или «Нос», — приобрести в нагрузку полкило одноразового вторсырья.
У Стюарта перехватило дыхание, когда коп-убийца опустился на колени рядом с ним и тяжело уперся ему в грудь ногой в мягком наколеннике. Коп вытянул нож из ножен на своем таком практичном ремне. Зазубренное лезвие засеребрилось в лунном свете.
Однако ведь Владиславлев свой пухлый свёрток втюхал! Разместил в тысячах семей! Спрашиваю в последний раз: как ему удалось? Какими средствами?
Этот нож будет последним, что Стюарт увидит в жизни.
Он напечатал роман. Это уже что-то. Год назад он говорил, что, сделав это, смог бы умереть спокойно.
Отвечаю: обыкновенными. Подручными. Под рукой у него были креативные промоутеры; надёжная дилерская сеть; и пылкая бесплатная реклама.
Полицейский занес нож для удара. В самой верхней точке замаха он помедлил на кратчайший миг.
Должно быть, он любил заниматься сексом.
Потому что он был — кто? Правильно: адъютант Дубельта, легендарного начштаба корпуса жандармов. Его свинцовый карандаш. (Без метафор: у адъютанта только на левом плече — эполет, а с правого свисает золочёный витой шнур с этим самым карандашом — записывать исторические изречения полководца и очередные ходы; die erste Kolonne marschiert, помните?)
Стюарт заставил себя смотреть не на лезвие, а в глаза своему убийце. И не увидел ничего.
— О чем думаешь напоследок, ниггер?
В человеке, занимающем такое место, как-то особенно отрадно встретить литературный талант. И поприветствовать от души. Его почерк и подпись известны сослуживцам во всех уголках необъятной. Доставили ему множество заочных доброжелателей.
На этот раз ему не придется добрых двадцать минут размышлять, как правильно ответить.
Потом тяжесть вдруг разом исчезла. Какой-то зверь — большая собака? — вылетел ниоткуда и ударил копа в бок, сбросив его со Стюарта, отшвырнув на тротуар на другой стороне улицы. Они врезались в ролл-ставни ломбарда.
Там, под вывеской с тремя шарами,
[149] зверь вцепился в копа всеми четырьмя когтистыми лапами. Показалась кровь.
Представим какой-нибудь город NN, но не в александровскую (Гоголем обозначенную, чтобы цензура не вязалась) эпоху, а в николаевскую. Кому должен Чичиков по прибытии нанести первый визит — губернатору (который вышивает иногда по тюлю) или жандармскому генералу, — однозначно сказать нельзя, это зависит от задания и легенды. И чья супруга просто приятная, а чья — во всех аспектах. Но нет сомнения, что интеллектуальную городскую моду диктуют обе. Разговор переходит на литературу; мы хоть и в провинции, но au courant de toutes les nouvelles: дамы буквально упиваются «Утренней зарёй» (обеим, какое совпадение, книжку преподнесли мужья в один и тот же день). Уж на что рецензент «Литгазеты» бывает строг («Молодой, — вздыхает просто приятная. — Белинский его фамилия, мой Сидор Пафнутьич сказал») и даже нетерпим, а умеет отдавать справедливость. Альманах г. Владиславлева, — пишет, — есть весьма утешительное явление и может служить прекрасным подарком всякой милой кузине и не кузине. Остро, не правда ли, Павел Иванович?
Стюарт сел, слишком потрясенный, чтобы чувствовать боль. Команда Смерти ошеломленно застыла. Зверь двигался слишком быстро, чтобы мозг успел осмыслить то, что видели глаза. Это была не собака, но это был и не человек.
Существо ухватило полицейского за горло и ударило его о ставень ломбарда. Ботинки копа болтались в нескольких дюймах от тротуара. Палец с острым когтем вонзился ему в шею. Кровь брызнула, будто сок из апельсина.
Свободной рукой — это была скорее рука, чем лапа, длинные пальцы оканчивались прочными когтями — зверь разорвал на своей жертве бронежилет и униформу, обнажив белое тело, безволосое и без всяких татуировок. Тремя взмахами руки он начертал знак.
Пренебрегли бы вы на месте Чичикова подобным намёком? А вице-губернатор пренебрежёт? А прокурор, председатель палаты, полицмейстер, откупщик? (Особенно откупщик — забудет ли он про частно-государственное партнёрство и социальную ответственность бизнеса?)
Зигзаг.
Зверь нажал еще сильнее, и голова копа с хрустом отделилась от спинного хребта. Существо отбросило свою жертву.
Тут ещё такая тонкость: попечителем детской больницы № 1 являлся не кто иной как Бенкендорф. Его сиятельство лично.
Команда Смерти выхватила оружие и разрядила его в зверя. Того отбросило на ставень, в его густом рыжем мехе зазияли дыры. У Стюарта заложило уши от невыносимого грохота близкой пальбы. Позабытый всеми, он с трудом поднялся на ноги.
Надо бы было бежать.
…Но он должен был увидеть, что будет дальше.
Это дополняло конфигурацию. Которая (грубо обобщая) в заинтересованных умах выглядела так: про того, кому жалко двадцатки на «Утреннюю зарю» для кузины или не кузины, начальники могут подумать, что он затаил в душе недоброе отношение к органам. Ну или что кладёт (из скупости или по глупости) на то, что могут подумать. И, стало быть, на первую заповедь: кто не любит органы — не любит Россию. А для такого человека всегда могут найтись ничтожные, но непреодолимые препятствия при производстве в следующий чин или при заключении контракта на подряд.
После долгой согласной стрельбы Команда Смерти прекратила поливать воздух пулями, чтобы взглянуть на свою жертву.
Десять тысяч (кузин и не кузин) — эта цифра отображает сплочённость номенклатуры, а также её готовность бросать, если надо, деньги на ветер. (Ну да, и трусость. В обеденный перерыв загляните в первый отдел, там подписка идёт. Попробуй не загляни.)
Эй, мужики, похоже на ту тварь, за которой мы гонялись прошлой ночью. Чудище, наверное, сбежало из зоопарка или еще откуда-нибудь…
На этой поляне Владиславлев собрал всё.
Зверь еще стоял, опаленный и дымящийся. Его разодранная шкура была пробита и обожжена. Но он не был мертв, не был, казалось, даже ранен.
Стюарт заглянул ему в глаза. Это были какие-то не звериные глаза, совсем не звериные.
А Пушкину, Сенковскому, Полевому и вообще любому, кто захотел бы поправить свои дела, обслуживая распространяющуюся по стране привычку к чтению, оставалась другая часть публики: молодёжь (от 13 до 30 лет) преимущественно т. н. сильного пола и притом не дорожащая административной карьерой. Равнодушно проходящая мимо дверей переполненных социальных лифтов. Бредущая (чёрт, сколько причастий!) на свой четвёртый или шестой этаж по чёрным лестницам. Чтобы, наскоро и скудно поужинав, броситься на диван и уйти с головой в ролевую игру.
— Добейте его в голову! — приказал кто-то.
Появилась винтовка, и красная точка задрожала на лбу существа. Винтовка выстрелила, раздался хруст кости.
Коротая эпоху Застоя.
— Есть.
Среди густого и более темного меха на месте бровей появилась черная заплата, но глаза были по-прежнему живыми.
Начать с меню сюжетов: «…об роли поэта, сначала не признанного, а потом увенчанного; о дружбе с Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Вернон, геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мобрай, Евфия Денс, собор прелатов и Гус перед ними, восстание мертвецов в Роберте (помните музыку? кладбищем пахнет!), Минна и Бюренда, сражение при Березине, чтение поэмы у графини Воронцовой-Дашковой, Дантон, Клеопатра e i suoi amanti, домик в Коломне, свой уголок, а подле милое создание…»
— Мать…
Что выбрать? На чём сосредоточить воображение, чтобы заснуть без тоски (даже в Петербурге, даже летом)?
Охотник оттолкнулся от ставня и ринулся в атаку. Кроме мертвого киллера, в команде было семь человек. Двадцать секунд спустя все они были мертвы или умирали.
Стюарт не мог отвести от него взгляда. Охотник был быстр и точен, как грациозный, но смертельно опасный танцор. Великолепные мышцы перекатывались под густой шерстью. Глаза, зубы и когти сверкали серебром. Местами серебро было окроплено красным.
А есть же счастливчики, маменькины обеспеченные сынки, которые занимаются этим прямо с утра, пока остальные плетутся на службу.
Некоторые копы снова открыли огонь. Другие пытались бежать. Все было бесполезно. Униформы трещали. Булькающие вопли раздавались из раздавленных шлемов. Конечности отрывались от тел, точно прутики от ветки, липкие кольца кишок вываливались из вспоротых когтями животов.
«Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину её: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги великодушия.
Все мертвецы были помечены зигзагом.
Все закончилось быстрее, чем уши Стюарта перестали болеть от пальбы. Он еще не успел привыкнуть к мысли, что спасен от ножа.
Спасен, но надолго ли?
Или изберёт он арену мыслителя, великого художника: все поклоняются ему; он пожинает лавры; толпа гоняется за ним, восклицая: “Посмотрите, посмотрите: вот идёт Обломов, наш знаменитый Илья Ильич!”»
Человекозверь, который истребил Команду Смерти, приземлился на все четыре лапы среди своих жертв, не обращая внимания на еще слышные стоны. Довольный, с набитым мясом ртом, он стоял прямо, на двух ногах. Окруженный мертвецами, это он был повелителем Джунглей. Широкая грудь поднялась, и охотник завыл на луну.
Вой был вполне звериным, но к нему примешивалась человеческая песнь. Стюарт знал, что на них смотрит множество глаз — из-за ставней, в окна, из переулков. В Джунглях знали про охотника. Просто не говорили о нем белым.
Худлит ещё не осознавал, а только едва предчувствовал своё историческое назначение: поставлять широким массам материал для сценариев компьютерных игр. (На промежуточном этапе — для кино- и телесериалов.) Сами компьютеры были практически недоступны. Почти все сюжеты потребителю приходилось разрабатывать самому и сохранять исключительно в голове, что приводило к сбоям памяти — впрочем, нисколько не болезненным, даже наоборот.
Песнь охотника окончилась. Он оглядел улицу зоркими никталопическими
[150] глазами. Где-то в вышине рубили вязкий воздух вертолетные винты. Новое подкрепление было на подходе.
Стюарт прислонился к патрульной машине. Охотник взглянул на него, свирепо скалясь во всю пасть, все сильнее и сильнее обнажая зубы.
Охотник, сражавшийся за свою добычу, заслужил ее. На этот раз Стюарт перед смертью был спокоен.
«Верите ли вы, на него глядя, милая Настенька, что действительно он никогда не знал той, которую он так любил в своём исступлённом мечтании? Неужели он только и видел её в одних обольстительных призраках и только лишь снилась ему эта страсть? Неужели и впрямь не прошли они рука в руку столько годов своей жизни — одни, вдвоём, отбросив весь мир и соединив каждый свой мир, свою жизнь с жизнью друга? Неужели не она, в поздний час, когда настала разлука, не она лежала, рыдая и тоскуя, на груди его, не слыша бури, разыгравшейся под суровым небом, не слыша ветра, который срывал и уносил слёзы с чёрных ресниц её?»
Пасть охотника открылась еще шире. Оскал был хищный, как у акулы. Длинная голова охотника дернулась, когда он проглотил то, что жевал. Он направился к Стюарту, в его умных глазах светился явный интерес.
Глаза были знакомыми.
А? Какой высокий класс: ветер, срывающий слёзы с ресниц, причем — чёрных! А кино, тем более цветного, всё ещё нет в помине. Но, правда, это случай редкий: как правило, визуальный ряд у тогдашнего пользователя, или, если угодно, пациента (т. н. «мечтателя») несколько размыт, главный интерес игры — в переходах от несчастья к счастью и обратно… Давайте докрутим диск до конца.
Стюарт понял, что человекозверь не собирается убивать его. Этот охотник нападал только на тех, кто заслуживал смерти.
Теперь охотник был совсем рядом. Стюарт видел человеческое лицо, сокрытое под звериной шкурой, но никак не мог узнать его. Человекозверь засопел, принюхиваясь. Он потянулся потрогать лицо Стюарта. Стюарт увидел безволосую, гладкую ладонь; короткие вьющиеся волоски на пальцах; отполированные, заостренной овальной формы ногти-ножи.
«Неужели всё это была мечта — и этот сад, унылый, заброшенный и дикий, с дорожками, заросшими мхом, уединённый, угрюмый, где они так часто ходили вдвоём, надеялись, тосковали, любили, любили друг друга так долго, “так долго и нежно”! И этот странный, прадедовский дом, в котором жила она столько времени уединённо и грустно с старым, угрюмым мужем, вечно молчаливым и желчным, пугавшим их, робких, как детей, уныло и боязливо таивших друг от друга любовь свою? Как они мучились, как боялись они, как невинна, чиста была их любовь и как (уж разумеется, Настенька) злы были люди! И, боже мой, неужели не её встретил он потом…»
Охотник прикоснулся ладонью к его лицу. Стюарт постарался не вздрогнуть. Они смотрели друг на друга, и каждый что-то видел.
Человекозверь отпрыгнул, развернувшись в воздухе. Он выставил длинный когтистый указательный палец и стремительным движением нацарапал на крыше патрульной машины зигзаг, потом скачками умчался прочь.
Вот! Вот о чём я говорил: вот к чему приводило отсутствие съёмного носителя: к слипанию файлов. Вроде бы пошла вторая серия, — но нет: сразу — практически без подготовки — happy-end, и возвращаемся в первую.
Стюарт был на улице один с восемью растерзанными, истекающими кровью трупами.
* * *
Вдруг появилось множество людей, людская волна захлестнула улицу, накинувшись на мертвые тела, будто стая падальщиков. Черный фургон завели, закоротив провода, и куда-то угнали. Тела мигом освободили от пистолетов, ножей, раций, бронежилетов, ботинок, ремней, вообще от всего. Стюарта отпихнули от патрульной машины, и пятеро молодых мужчин со значками уличных банд и инструментом взялись за нее, разбирая автомобиль, словно сборщики на заводском конвейере, движущемся в обратную сторону.
«…потом, далеко от берегов своей родины, под чужим небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в море огней, на этом балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла свою маску и, прошептав: “Я свободна”, задрожав, бросилась в его объятия, и, вскрикнув от восторга, прижавшись друг к другу, они в один миг забыли и горе, и разлуку, и все мучения, и угрюмый дом, и старика, и мрачный сад в далёкой родине, и скамейку, на которой, с последним страстным поцелуем, она вырвалась из занемевших в отчаянной муке объятий его…»
Он брел сквозь мародерствующую толпу, думая о глазах человекозверя. Мир перевернулся для него: на одной земле с ним живут чудесные существа, порождения лунного света.
И такого-то пользователя вы надеетесь накормить сухим печеньем из альманаха? Нет! ему нужен журнал. (То есть он не против отдельных изданий, но книги дороги; также много значат периодичность и регулярность.) А в журнале нужны ему: роман с обаятельным героем (очень можно — иностранный); разочарованная лирика; едкая критика.
Вертолет снизился, и улицу залил свет, более яркий, чем свет солнца. Глаза Стюарта обожгла боль, словно он смотрел в эпицентр атомного взрыва. Взвыла сирена.
Кто-то сделал несколько одиночных выстрелов в сторону вертолета, который в ответ обрушил на улицу град пуль с бреющего полета. Пулемет поливал толпу огнем, пули оставляли выбоины в асфальте, пробивали столбы и автомобили.
Материал для трёх ролей. Но поскольку исполнитель предполагается один, в них должно быть нечто общее. А именно — цвет. Один из оттенков розового или жёлтого. Им должно быть окрашено всё: от колонки редактора до последней библиографической заметки. (Понятно же, что без одноразового вторсырья нельзя обойтись и в журнале.) Этот оттенок розового или жёлтого принято называть направлением, или идеей.
Стюарту вспомнились апокалиптическая болтовня Мулдона Пеца и негритянский спиричуэл,
[151] который цитировал Джеймс Болдуин.
[152]
Господь явил Ною радугу,
Знак, что воды больше не будет, а будет огонь…
Все менялось так быстро, что не угнаться.
Например, идея покойного «Московского телеграфа» была кисейно-розовая с крапинками салатного: дорогу среднему классу — локомотиву прогресса!
— Департамент полиции Лос-Анджелеса, — объявил механический голос из вертолета. — Прекратите нарушать общественный порядок…
Идея «Библиотеки для чтения» — тёмно-жёлтая с пятнами от пролитого чёрного кофе и может быть выражена словами: дорогие современники и особенно соотечественники! Честь имею сообщить, что видел вас всех в гробу. Искренне ваш барон Брамбеус. (Это поначалу очень понравилось, но роль-то — всего одна; и монотонная; и трудная.)
Вертолет изящно опустился между телами. Полицейские посыпались на землю, без разбору паля во все стороны…
— Прекратите нарушать…
«Московский наблюдатель», «Отечественные записки», «Сын отечества» варьировали серый цвет, и мало кто их замечал.
На этот раз Стюарт побежал.
А «Современник» был ослепительно бел.
XIV
Из «Песен» Диего
— Здорово, pachuco, — приветствовали меня у бара.
И к нему присматривалась и, облизываясь, подбиралась литературная партия нового типа, цвета тусклой тёмной охры, как фасады петербургских доходных домов. Капитаны и майоры. Военные и штатские. Карлгоф из горвоенкомата, Панаев и Краевский из Минпроса, наш знакомый Владиславлев и некто Врасский — из ГБ. Идея: стабильность — наличность — недвижимость. А также нравственность и художественность, само собой.
Мигель Иностроса вихрем несся по бульвару, пританцовывая на ходу, хлопая широченными брючинами с заложенными у пояса складками. Он был разодет в дрейп:
[153] брюки с высоким поясом и широкими штанинами с узкими отворотами; широкополую шляпу с бархатной лентой; пиджак с широченными плечами, сильно зауженный в талии; петля цепочки от часов; остроносые, безупречно сверкающие ботинки.
Мой наряд был не менее диковинным. Мы оба были стилягами, зутерами.
[154] Я вскинул руку, и он хлопнул по ней в знак приветствия.
Все они помаленьку пописывали худ. тексты и помаленьку же скупали акции разных предприятий (Краевский, скажем, — Царскосельской железной дороги). Успех владиславлевского альманаха показал, что эти два любимых дела можно соединить.
— Бумаги пришли, Диего, — сказал он. — Тебя берут рядовым, первого класса.
Все мы поступали на военную службу. Мне подумалось, что это позволит обойти вопрос об отсутствии у меня свидетельства о рождении. Глотки в Берлине и Токио были не менее достойны внимания Лиса. Я всегда был хищником-одиночкой. Но, возможно, на службе я уже не смог бы оставаться незамеченным.
Были кой-какие деньги, были приятели-поэты (у Краевского — Лермонтов; Карлгоф покровительствовал Кукольнику и Бенедиктову, даже издавал их книги за свой счёт); прозы вообще навалом, поскольку прозу они сочиняли сами; в основном — третьего сорта, но у Одоевского (из МВД) — вполне добротный второй, Панаев тоже подавал надежды. Первосортную прозу партия (эти люди так и говорили о себе: честная литературная партия) презирала.
— Может, скоро ты уже будешь стоять в строю, — ухмыльнулся Иностроса.
Он был славный малый, настоящий пачучос,
[155] но с некоторой склонностью к политике. Мы познакомились, когда собирали деньги в Фонд Сонной Лагуны для оплаты услуг защитников.
Главное — у них был в «Современнике» свой человек, полезный человек, великий человек — Краевский. Возможно, единственный в мире человек, родившийся сразу редактором (как Башмачкин — чиновником). Никогда ничего другого в жизни не хотел и не умел, только — читать чужие рукописи и решать: в набор, в портфель или в корзину. И править их, править, с особенной охотой — статьи; поднимая чужие мысли до уровня своих. (И выдавая потом за свои: одна из двух слабостей, другая — к прибавочной стоимости.) А также — заключать союзы, составлять комплоты, плести интриги, вербовать агентов, подсылать лазутчиков, короче — всегда иметь врагов и беспрестанно побеждать.
Быть молодым и носить испанскую фамилию в начале сороковых означало быть причисленным желтой прессой к гангстерам. Когда было совершено убийство возле бухты, которую газеты Херста
[156] окрестили Сонной Лагуной, были осуждены семнадцать молодых парней. «Уликами» послужили признания, выбитые из обвиняемых. Это дело было доведено до конца, невзирая на следовавшие одна за другой апелляции. Тем, чем «ребята из Скоттсборо»
[157] были для негров, а Сакко и Ванцетти
[158] — для профсоюзов, Сонная Лагуна стала для чикано.
Рузвельт пообещал латиноамериканцам «политику доброго соседа», но его политика не имела влияния на полицию, суды и городской совет Лос-Анджелеса.
Не хватало только критика (не абы какого, а с идеей-красителем), чтобы осуществить лакомую мечту: завести на паях журнал — доходный и высокохудожественный. Сам писать — Краевский не любил, и считалось, что он для этого слишком умён.
Мы неспешно фланировали по бульвару. Бары были набиты матросами, отпущенными в увольнение в город из Арсенала Чавес-Равин. Все они ожидали отправки за океан. Город суматошно готовился к отражению удара. Перепуганным горожанам мерещились японские субмарины в муниципальных бассейнах и бомбардировщики над Ла-Бриа Тар Пиц.
Иностроса предложил пойти в кино. Там давали двойной сеанс: «Знак Зорро» с Тайроном Пауэром и «Человек-волк» с Лоном Чейни. Я видел оба фильма, но в кинотеатре всегда был народ, зутеры и их подружки. А после мы могли бы собраться компанией и пойти в один из ночных клубов, куда пускали цветных и «мексиканцев».
Панаев предлагал призвать из Москвы Белинского. Какая свобода пера, какой искренний голос. Краевский соглашался: пишет смело, а попадает в такт; далеко пойдёт. Наброситься на Марлинского не каждый решился бы: на репрессированного! на солдата! для которого, может быть, в литературной славе — единственная надежда на перемену судьбы. Все похваливали или помалкивали — под дурацким интеллигентским предлогом: лежачего якобы не бьют. Белинский первый в России подал пример: бьют, и ещё как бьют, ведь нам дороже всего эстетическая истина. И надо же как угадал: там, во дворце, смотрят на так называемое творчество Марлинского точно так же, — это министр сказал. Он вообще Белинским доволен; ещё бы: как радует, когда молодой — а всё понимает. Необыкновенно удался ему в «Литературных мечтаниях» этот абзац, действительно прекрасный.
Было начало июня, и вечер стоял безоблачный. Ветерок пахнул апельсинами. Полнолуние уже прошло.
На углу у переулка околачивался матрос, посасывая сигарету и посматривая вверх и вниз по улице. Я сразу понял, что он стоит на стреме. Его приятели, должно быть, развлекались за мусорными бачками с проституткой.
(Напомню его в скобках. Частично воспроизведу. Хотя СНОБ против. Она говорит: не может этого быть, чтобы великий ревдемократ начал свою песенку с такой визгливой ноты. Впоследствии — да, его попутал бес — вернее, Бакунин — вернее, Гегель. И то ненадолго. А этот абзац в «Лит. мечтаниях» — крайне сомнителен. Крайне. Его, наверное, Надеждин вписал, тайком от автора. Чтобы спасти эту гениальную статью от цензурной расправы.
Увидев нас, матрос отбросил окурок и оглянулся через плечо. Его лицо слабо светилось, и это потрясло меня. В эти дни мое странное видение было наиболее слабым.
«Итак, нам нужна не литература, которая без всяких с нашей стороны усилий явится в своё время, а просвещение! И это просвещение не закоснит, благодаря неусыпным попечениям мудрого Правительства. Русский народ смышлён и понятлив, усерден и горяч ко всему благому и прекрасному, когда рука Царя-Отца указывает ему на цель, когда Его державный голос призывает его к ней! И нам ли не достигнуть этой цели, когда Правительство являет собою такой единственный, такой беспримерный образец попечительности о распространении просвещения…»
В переулке кого-то били. Мы остановились рядом с матросом и заглянули ему за спину. Пятеро его дружков, в фуражках набекрень, били и пинали ногами парня в костюме зутера.
Матрос крикнул им; его приятели тут же прервали свое занятие и выскочили из проулка. Нас окружили белой стеной.
А вот и прямо про Уварова. Как независимо, как тонко и звонко. Нет, гражданка, это не Надеждина рука:
— Чертовы зутеры! — сплюнул самый мелкий из матросов.
Зутеры в тысяча девятьсот тридцать четвертом году пришли на смену «гризерам».
«Да! у нас скоро будет своё русское, народное просвещение; мы скоро докажем, что не имеем нужды в чуждой умственной опеке. Нам легко это сделать, когда знаменитые сановники, сподвижники Царя на трудном поприще народоправления, являются посреди любознательного юношества в центральном храме русского просвещения возвещать ему священную волю Монарха, указывать путь к просвещению в духе православия, самодержавия и народности…»)
Военнослужащие-англосы воспринимали зут-костюм как вызов всем мужчинам, одетым в форму. Совершенно необоснованно считалось, что зутеры — это уклоняющиеся от призыва, соблазнители оставленных солдатами дома возлюбленных, сыны фашистской Испании, спекулянты с черного рынка.
Молодец. То, что надо. Далеко пойдёт.
— Снимай штаны! — заявил матрос, с силой толкая меня в грудь.
Я зарычал, Лис внутри меня пытался вырваться на волю. Полнолуние только что прошло.
Но покамест пускай остаётся в Москве, матереет. Журнала-то ещё нет.
— Скоты проклятые! Ты только погляди, сколько масла в волосах у этого гомика, Костиган.
«Отечественные записки» Свиньина дышат на ладан. «Русский вестник» Сергея Глинки — в летаргии. «Сын отечества», Греч и не скрывает, убыточен. Да и «Современник» должен же Пушкину очень скоро надоесть. Корректура, редактура, цензура… Куратору вовремя поддакнуть… Не с его характером.
— Снимай штаны! — повторил Костиган.
Матросы начали рвать на нас одежду. Мы отбивались, но к ним подоспела подмога. По барам пролетел слух, что флотские взялись проучить эту шпану — зутеров. Многие матросы плюс еще солдаты и морские пехотинцы поспешили поучаствовать.
Иностроса отбивался сильнее, чем я. Я так долго полагался на Лиса, а теперь остался один Диего. Лис исчез на целый месяц.
Покамест все эти тяготы и хлопоты Краевский взвалил на себя. Gratis, из естественного благоговения молодого литератора к живому классику. И чтобы втереться в литбомонд. Чисто для души. (Для денег он редактировал любимый орган Уварова — журнал Минпроса.) Пушкин за ним, как за каменной стеной, спокойно дописывал «Капитанскую дочку».
С нас содрали всю одежду до белья и бросили посреди улицы, избитых и окровавленных. Потом приехала полиция и арестовала нас. Когда нас волокли в полицейский фургон, я видел, как толпа людей в форме гонится по бульвару за очередным молодым зутером. Четверым пришлось держать девушку, пока не то двадцать, не то тридцать героев топтали ногами ее кавалера. Она плевалась и брыкалась, ее волосы, уложенные в высокую прическу, растрепались, а солдатня отпускала шуточки насчет горячих мексиканочек.
К фургону подбежал протестующий англо. Это был владелец бара, и его заведение разгромили матросы. Зутера выбросили из окна.
— Это забота берегового патруля,
[159] — ответил ему полицейский и отвернулся.
Вот если бы он согласился взять Краевского (и, скажем, Одоевского) в соредакторы прямо сейчас. С Врасским (чья типография) — у нас большинство. Произведём реорганизацию. А там и прибыль — как начнёт поступать — перераспределим.
В эту ночь и еще около недели после полчища вояк наводняли город, они нанимали целые флотилии такси и объезжали улицы, выискивая зутеров. Девушек насиловали, парней убивали, но арестовывали лишь пачуко. Ни один матрос, солдат или морской пехотинец не был обвинен в каком-либо преступлении. Полиция предпочитала скромно ездить вслед за бандитами и арестовывать избитых ими жертв. Газетные передовицы восхваляли военных, которые «выступили против беззакония». Многие в открытую сокрушались, что по приказу свыше рейды закончились прежде, чем «проблема зутеров» была решена окончательно.
Мигель Иностроса так и не попал в армию; у него отнялись ноги.
Не на того напали. Когда они сунулись с этим к Пушкину — он их послал. У Пушкина было сколько угодно собственных идей (в том числе даже одна политическая); он тоже прекрасно понимал разницу между журналом и альманахом.
В тюрьме я быстро исцелился, и там я, по крайней мере, был защищен от насилия и произвола. Я с гневом узнавал про искалеченных людей и про матерей, которые протестовали против арестов и были за это избиты полицейскими. Городской совет Лос-Анджелеса принял резолюцию, приравнявшую ношение зут-костюма к преступлению.
Я выдержал этот долгий месяц, сознавая, что близится полнолуние. Запоры и решетки моей камеры казались прочными, возможно, достаточно прочными, чтобы удержать Лиса Лица людей вокруг меня начали светиться. Я понимал, что должен противиться превращению.
И тоже, кстати, подыскивал постоянного критика; Гоголь явно не годился. Гоголь в первый том «Современника» дал совершенно бестактную статью. Напал на «Библиотеку для чтения» (а журнал-то — Смирдина, и там напечатана «Пиковая дама»). Пожалел о «Телеграфе» и даже исхитрился выразить сочувствие самому Полевому («В это время не сказал своих мнений ни Жуковский, ни Крылов, ни князь Вяземский, ни даже те, которые ещё не так давно издавали журналы, имевшие свой голос и показавшие в статьях своих вкус и знание: нужно ли после этого удивляться такому состоянию нашей литературы?») Наконец, не посчитал нужным заметить Белинского, восходящую звезду.
Я вспоминал тех матросов в аллее. Некоторые лица просто-таки сияли, а другие — нет. Кто-то верил, что они делают правое дело; наверное, они были хуже тех, кто просто рад был получить возможность пойти и совершенно безнаказанно избить кого-нибудь.
Меня выпустили через три недели, так и не предъявив никаких обвинений. Лунными ночами я рыскал по улицам, выискивая светящиеся лица и матросские костюмы. Я находил себе жертвы, но ни разу не встретил никого из тех людей, что изувечили Иностросу. Я убивал пьяных вояк, застав их поодиночке. Однажды я наткнулся на двух военных полицейских, насиловавших девушку, и с наслаждением убил их обоих. Девушка видела меня совсем близко, но никому об этом не сказала.
Пушкин был вынужден в следующем томе отчитать его, и довольно резко. За всё сразу, и отдельно — за Белинского:
К концу полнолуния я выбился из сил. Я не сделал ничего, хотя пресса и вопила по поводу того, что полиция никак не может поймать «Зорро-убийцу», который метит свои жертвы зигзагом. Те, кто нападал на зутеров, в основном были уже за океаном, обращая теперь свою агрессию против японцев; в течение нескольких лет большинство из них, должно быть, будут мертвы. Не мне было решать, кому из них уцелеть в боях за Гуадалканал или Мидуэй;
[160] правые и неправые, хорошие и плохие, все погибали на той войне.
«Жалею, что вы, говоря о “Телескопе”, не упомянули о г. Белинском. Он обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостию мнений и с остроумием своим соединял он более учёности, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности, — словом, более зрелости, то мы бы имели в нём критика весьма замечательного».
Я устал, и я понял, что Хендрик имел в виду, говоря о проклятии. Как бы я ни сражался и ни убивал ради своего народа, сколько бы зигзагов ни оставлял, я не мог поделать ничего.
Гоголь не возразил. Гоголь охладел к «Современнику». Гоголь возьми и свали за бугор. По-английски, не прощаясь. Вместо последнего привета послав Пушкину какую-то шуточку — немножко бестактную — в тексте пьесы «Ревизор».
Я был одиночка, без помощи и поддержки. Зло было слишком безбрежно, и оно не имело лидера. Я не мог защитить даже друзей, вроде Иностросы, не говоря уже о целом народе, целой стране. И все же я видел свечение от лиц тех, кто заслужил смерть, все же я превращался лунными ночами и опять рисовал свой зигзаг.
Когда началась война, я работал на оборонном заводе. В октябре тысяча девятьсот сорок четвертого все обвинения против осужденных по делу Сонной Лагуны были аннулированы апелляционным судом. К тому времени они уже провели в тюрьме два года. После освобождения несколько молодых людей, имевших до этого вполне хорошую репутацию, в озлоблении начали совершать преступления и вскоре снова вернулись в тюрьму.
Но и с Белинским — не срослось. За какие-нибудь две — две с половиной тысячи он весь будет твой, уверял Пушкина Нащокин. Две — две с половиной. Из дохода от журнала, больше неоткуда. А журнал дохода не давал. Потому что не имел успеха у публики — потому что был ей скучен.
Когда мужчины с испанскими именами вернулись со справедливой войны, без рук и ног или в орденских лентах, и настойчиво потребовали, чтобы их обслуживали в тех барах и ресторанах, что были «не для мексиканцев», положение начало понемножку меняться, хотя бы внешне.
Вика вывела меня из квартиры и плотно прикрыла дверь. Я так и не узнала, что собирался сказать напоследок папаша.
Я начинал чувствовать себя стариком.
Пушкин думал (наверное, не очень ошибаясь) — это потому что она глупа. Но через полгода, в крайнем случае — через год — поумнеет, если он займётся «Современником» сам. Лично. Деятельно. Вплотную.
XV
Вот тут он, вероятно, заблуждался. Воспитывать читателя, не ублажая, — деньги на ветер. Не потрафляя. Презирая — ну да, примитивные — его, читателя, пожелания. Которые к тому же неплохо бы и представлять себе хоть приблизительно.
От пожаров в Джунглях стало светло. Война с зонком уже переплюнула «Def Con-V».
[161] Витрины лопались одна за другой, когда пламя принималось облизывать их. По сравнению с тем, что творила полиция этой ночью, избиение Родни Кинга
[162] было безобиднее штрафа за неправильную парковку.
Глава пятая
Стюарт трусил рысью, уходя от «упреждающих бунты репрессалий» вместе с остальными лисами, которых охотники гнали по широким улицам. Никого не арестовывали, приговоры приводились в исполнение прямо на месте.
Окна моего нового жилища выходили на трамвайные пути. Первые дни я часами болталась на подоконнике, разглядывая трамваи: их круглые глазастые морды, фигурки вагоновожатых за лобовым стеклом. В нашем занюханном городишке трамваев не водилось, и поначалу я чувствовала себя как посетитель в зоопарке. Они казались живыми.
Короче, необходимо нужен был сотрудник, знающий этот, скорей всего дешёвый, но волшебный секрет: как сделать, чтобы журнал читался, как глава из увлекательного романа, и чтобы предвкушение продолжения вошло у публики в непобедимую привычку. Пушкин, похоже, не знал этого секрета. Белинский — и подавно. Знали — преуспевающий Сенковский (главный и пока единственный конкурент) и безработный Николай Полевой. Который, вообще-то, всё ещё считался самым лучшим журналистом, сильнее всех, — но упоминание о нём, признаюсь, неуместно: помимо пробежавших между Пушкиным и Полевым чёрных кошек, следовало иметь в виду сказанное мною же выше: организм Уварова не подчинялся закону сохранения электрического заряда (в частности, формуле Тредиаковского-Кулона); если Сергий Семёнович теперь сильней ненавидел Пушкина, это не значит, что Полевого он ненавидел теперь слабей; оба были им приговорены, но вздумай они, вопреки вероятию, заключить союз, — в ту же секунду идиот задул бы «Современник», как одуванчик.
Но долго болтаться не пришлось. Уже на третий день Вика притащила меня в местную школу. Они долго трепались о чем-то с директрисой, пока я торчала в коридоре и рассматривала потолки с лепниной. Потом меня позвали в кабинет.
Будь у него оружие, он бы отстреливался.
Из-за стола на меня уставилась тощая очкастая выдра в пиджаке.
Горящие магазины никто не грабил. Люди были слишком заняты спасением своей жизни, чтобы интересоваться великолепным выбором бытовых электротоваров или элитной косметики.
– Ответь на один вопрос, Александра… Отчего ты хочешь учиться именно у нас?
Тем более что кое-кому уже пришла однажды в голову идея такого, извините за выражение, тандема — и не порадовала ничуть. В 33 году Пушкин пытался выбить в политбюро ставку научного консультанта — который вместо него копошился бы в архивах, добывал и отбирал документы, — то-то резвым аллюром пошла бы история Петра. Кого же тебе надобно, спросил царь. Погодина, московского профессора, отвечал Пушкин. Нацлидер нахмурился. Стал отвердевать, явно собираясь перейти в режим «Недоступен». К счастью, министр внутренних дел смекнул причину: «всё поправил, — рассказывал Пушкин Погодину, — и объяснил, что между вами и Полевым общего только первый слог ваших фамилий». (И ставку выделили было, да только Погодина не устроило соглашение о разделе вершков и корешков.)
Это не могло быть неким спонтанным планом по поимке человекозверя. Все было слишком масштабно, слишком хорошо организовано. Даже ради такого удивительного существа, как этот повстречавшийся Стюарту охотник, не было нужды посылать сюда целую армию. Ощущение у Стюарта было однозначным: все это спланировано заранее.
Я почувствовала, как заволновалась Вика.
Из вертолетов звучали успокаивающие голоса, убеждавшие тех, кто был на земле, сложить оружие и сдаться.
В гробу я видала и учебу, и школу, и эту старую зануду с ее каверзными вопросами. Но от меня явно ждали чего-то другого.
В общем, Полевой на этой странице всплыл со дна совсем некстати. А искомый человек стоял у Пушкина за спиной, — но Пушкин упрямо не поворачивался к нему. Словно не догадываясь (а ещё — гений!) — что на посылках у него, на побегушках — журналист, величайший из всех. Который, десяти лет не пройдёт, как воздвигнет себе дом на Литейной (где теперь музей Некрасова; и Панаева; и тень Авдотьи Яковлевны залетает порой). Такого прочного успеха не добивался в России ни один редактор. Вот же он, совсем рядом — в густых бакенбардах, солидный такой; ни дать ни взять — Адуев-старший из «Обыкновенной истории». Вся мат. — тех. часть «Современника» держалась на Краевском, но Пушкин: а) не брал его в долю, б) не платил ему, в) даже отказывался печатать его protégés (Кольцова, например: из целой тетради стихотворений принял одно).
— Вам не причинят никакого вреда.
– Видите ли, пребывание в моей прежней школе нельзя было назвать приятным, – помолчав, сказала я самым проникновенным тоном, на какой была способна. – Но я убеждена, что познание нового может и должно приносить радость. Мне очень хотелось бы попробовать!
Никто этому не верил. Наивных наблюдателей больше не осталось. Если тебя подстрелят — извините, но вы, должно быть, были в чем-то виновны.
У Вики и директрисы вытянулись лица. Откуда им было знать, что я нахваталась фразочек из карамазовских книжек, а заодно подцепила его манеру общения. В повседневной жизни, понятно, я так не выражалась. За такое и в рыло можно словить.
Особенно раздражал, не удивляйтесь, пункт третий: снова и снова подтверждая, что у Пушкина нет чутья на рентабельное. А у Краевского оно было.
Какого же черта все это значит?
– Рада видеть тебя в рядах наших учеников, – прочувствованно заявила выдра. – Добро пожаловать, Александра!
Стюарт опрометчиво свернул на перекрестке налево и оказался в тупике. Перед ним была стена с пропущенной поверху колючей проволокой. Ему в жизни через нее не перебраться.
Не верю, что я это говорю, но в новой школе мне неожиданно понравилось. Здесь все было не так, как в прежней. Классы просторные, повсюду растения в горшках – ну чисто оранжерея! Полы и парты самим оттирать не надо, для этого есть уборщица. Учителя объясняли материал так, что даже мне было понятно. Правда, пришлось нагонять почти весь предыдущий год… Но я занималась усердно, потому что быстро просекла, как хорошо это отвлекает от ненужных мыслей.
Он роптал и сетовал. И ворчал. Жаловался на Пушкина общим приятелям.
Он развернулся, и его нагнала боль. Его легкие и колени просто горели от боли. Прошло семь лет с того дня, когда он в последний раз играл в регби; его единственной физической нагрузкой была ходьба по лестнице, да и то нерегулярная.
Меня не отпускал мой бывший дом.
— Вот дерьмо! — выдохнул Стюарт, незадачливый писатель, несостоявшаяся звезда Голливуда.
Теперь мы с Викой делили на двоих комнату, которую сдавала заплесневелая старушонка. Вика раздобыла где-то невиданной красоты ширму, расписанную подсолнухами. Подсолнухи можно было сложить, как веер, и тогда все цветы волшебным образом прятались в складках ширмы. Зато они буйно цвели всю ночь, когда мы раздвигали ее.
И общие приятели наконец сказали хором: а зачем нам ждать, пока «Современник» рухнет? давайте сами обрушим его; предадим Пушкина! как один человек, предадим!
В переулок заскочил полицейский, к его шлему был прикреплен фонарь, похожий на шахтерскую лампу. Благодаря этому обе руки у него были свободны, чтобы держать оружие.
За стенкой поселился немолодой усатый дядька, но мы почти не встречались – он вечно торчал в командировках. Кухня была общего пользования, одна на весь этаж, зато такая огромная, что в ней балы можно устраивать. Но обычно мы ужинали тем, что сестра приносила с работы.
Впахивала Вика будь здоров! Я смотрела, как она после смены без сил падает на кровать, будто из нее душа вот-вот отлетит, и понимала, что не хочу себе такой жизни.
Стюарт сунул руку в карман куртки и вытащил свой паспорт.
Краевский, Одоевский и примкнувший к ним Врасский представили министру просвещения программу нового, собственного журнала. Название — «Русский сборник», цель — патриотическое воспитание, авторы — весь цвет словесности (кроме Пушкина), и т. д. Приложение: горячее ходатайство Жуковского.
У папы я вечно ходила в синяках. И глотку он любит драть, что есть, то есть. Мы жрали всякую дрянь, у нас воняло, как на помойке, и все соседи мечтали сжить нас со свету.
— Британский подданный, — сообщил он. — Дипломатический иммунитет, — солгал он. — Civis romanus sum,
[163] — ляпнул он совсем уж от безнадежности.
Но меня никто ни к чему не принуждал. Хочешь – прогуливай школу, хочешь – шляйся по дворам. Распихала пакетики – и свободна! Я болталась на реке, забредала к черту на кулички, прыгала с моста – и всем было пофиг. Сама себе хозяйка! В своей комнате я могла тупить вволю. А сколько дебильнейших передач мы посмотрели вместе с папой!
— Кто там у тебя? — окликнул кто-то с улицы.
Уваров не мог же упустить случай огорчить Пушкина — и взялся ходатайствовать перед государем о дозволении. Хотя не скрыл от Жуковского, что проспект — не впечатляет: «Это просто журнал — а программа сходствует со всеми программами журналов».
— Ниггер под кайфом, — отозвался полицейский через плечо.
У Вики телевизора вообще не было. Каждый вечер она проверяла мои тетради, даже если у нее глаза закрывались от усталости. Она талдычила, как заведенная, что я должна хорошо учиться. По выходным водила меня в музеи, где мне тошно было от скуки – да и ей тоже. Я только и слышала: надо, надо, надо!
Когда невидимый кто-то посоветовал: «Кончай его», Стюарт оттолкнулся от стены и кинулся на копа.
Результат оказался отчасти неожиданный. Николай написал на первой странице его доклада: И без того много.
Он ощутил, как дуло пистолета ударило его в плечо, и был уверен, что ранен. Полицейский от неожиданности повалился навзничь. Его пистолет отлетел в кучу мусора.
Но даже своими скудными мозгами я понимала, что она права. Надо. Иначе за мной вернется дядя Валера. Каждый раз, когда мне хотелось свалить от Вики, я вспоминала его разбухшую лапу утопленника.
Так что я учила уроки. Выполняла все задания. Притворялась, что жду очередных выходных. В школе держалась тихоней, ни с кем не сцеплялась. Но меня никто и не доставал.
Стюарт ощупал плечо. Ствол лишь ткнул его в руку, даже не порвав одежды.
(И как в воду глядел. Месяца не пройдёт — органы разоблачат враждебную вылазку Чаадаева в «Телескопе». А ваши цензоры, Сергий Семёнович, проморгали. Ваш фаворит Надеждин оказался пособником внутреннего врага. Ну или буйного сумасшедшего. Который даже в частной переписке позволял себе клеветнические утверждения типа: «мы живём среди самого плоского застоя». Вообще, как-то немного надоедает закрывать журналы по одному. «Европеец», «Телеграф», «Телескоп» — кто следующий? Помнится, вы обещали, что образумите литературу.)
Первые месяцы по ночам меня будила тишина. Я привыкла спать под ор, драки родителей, битье посуды. А здесь только трамвай изредка дребезжал под окнами, раскачивая люстру.
Рассвирепев, он уперся коленями копу в грудь и сорвал с него шлем с фонарем. Показалось лицо. Молодое, белое, веснушчатое. Стюарт сжал кулак и изо всех сил ударил копа в нос, потом еще и еще.
Было и еще кое-что… Вика меня пальцем не тронула за все время. И голос не повысила ни разу. Но мое тело очень долго отказывалось признавать, что мы в безопасности. Я сжималась, когда у соседей хлопала дверь. Однажды при звуке громкого голоса сиганула под кровать прежде, чем поняла, что это соседу принесли пиццу и он окликает мальчишку-разносчика, убежавшего без чаевых.
Полисмены — твои друзья, учили его в школе. Полицейский — естественный враг черного человека, сказали ему здесь на вечеринке.
Отныне, значит, завести новое периодическое издание стало невозможно. Только — купить одно из существующих. Либо взять напрокат.
Орут – прячься. Разве это не так работает?
Нечто звериное, сидящее внутри его, побуждало его размозжить этому копу-убийце череп. Он начинал акклиматизироваться в Джунглях.
У меня была новая одежда. Новая школа. Новый дом. Во всем этом я понемногу оттаивала.
На Стюарта и полицейского упала тонкая тень. Стюарт поднял глаза.
И Краевский с компанией, не теряя времени, арендовали газету Воейкова — «Литературные прибавления к Русскому инвалиду». А насчёт журнала решили: успеется; обождём, пока Глинка или Свиньин сбавят цену или Пушкин убедится, что не за своё дело взялся, прежде чем лицензию отзовут.
По утрам меня встречал Какадуша. Вика сшила для него кармашек и подвесила на стену.
— Да брось ты эту полицейскую свинью! Просто прикончи, и все! — сказала девушка.
И все же мне казалось, что моя нынешняя жизнь – временная. Произошла ошибка. Минет еще месяц, и что-то случится. Дверь квартиры не откроется. Ключ сломается в замке. Учитель, недоуменно глядя, спросит, что я делаю в его классе. Этот мир отторгнет меня, и я вернусь в свою родную клоаку.
Ярость остыла.
Но проходил день за днем, неделя за неделей, а ключ по-прежнему проворачивался в скважине. На Новый год наш класс украшал актовый зал, и я участвовала наравне со всеми. А дома мы с Викой нарядили чудесную маленькую елочку. Игрушки смастерили сами. Купили только гирлянду – из крохотных фонариков, зеленых и золотых. Она преобразила нашу комнату.
С его-то комплексом Кориолана — руководить СМИ? Топтаться в шеренге идеологической обслуги? На грудь четвёртого человека — равняйсь? Журнал, не подлый вовсе (без подлости хотя бы притворной, то есть двойной), — в России невозможен. Будь редактор хоть какой благонамеренный, до кончиков ногтей патриот и монархист — всё равно: без подобострастного кликушества нельзя. Чистота политической совести не даёт привилегии на осанку благородства, — совсем наоборот: ваш полупоклон означает, что и верноподданный вы процентов на 50; а другой половиной — идейный сторонник; может, и в единомышленники метите? экая наглая претензия. Руководящей и направляющей силе не нужны волонтёры. Сторонник — это потенциальный попутчик, то есть наиболее вероятный вредитель. И какой, на фиг, может быть единомышленник у того, чьё мышление непостижимо?
В январе к нам первый раз приехал Карамазов. Повел меня в кафе, как взрослую! Говорил, как я похорошела, хвалил новую прическу… Потом рассказал про родителей.
Мочить, кончать, убивать…
После избиения Карамазова на папашу завели уголовное дело. И тут он сделал ход конем: объявил, что накинулся на соседа, потому что тот приставал к его дочери. Одна из соседок подтвердила, что я проводила у Карамазова по несколько часов в неделю. Пробиралась к нему украдкой, а он оставлял для меня открытой дверь…
С лёгкой руки покойника Байрона у нас до сих пор в моде Ориент, — ну так скажите: от одалиски в серале разве требуется, чтобы она питала к домохозяину лирическое чувство? отнюдь. Только блюди, алмея, постоянную готовность: подхватиться сразу же, как на табло высветится присвоенный номер. Ну и условие sine qua non — не правда ли, г-н Киреевский? не правда ли, г-н Полевой? — быть на хорошем счету у дежурных евнухов и бригадира.
— Котик, — сказала девушка, нагибаясь.
Эта женщина жила напротив Карамазова. Я ее толком и не знала. Всплывало в памяти что-то болонистое и блондинистое… Должно быть, торчала целыми днями возле дверного глазка, шпионила. Интересно, чем папаша ее подкупил?
– Если к словам твоего отца отнесутся серьезно, тебя неминуемо коснется эта история, – сказал Карамазов. Он выглядел старым и больным. – Мне жаль. Ты можешь услышать про меня много разнообразных гадостей.
В свете фонаря Стюарт узнал полуазиатку, что была с Алькальдом. У нее был серебристый пистолетик, и она выстрелила из него копу в лоб.
В том же, собственно, убеждает и пример Надеждина. Как с ним поступили: гром! молния! — чтоб духу не было! — в Усть-Сысольск, где ворон не соберёт костей Макаровых телят! — а, между прочим, писать — пиши себе; а печатайся, сколько душе угодно; годика через полтора, бесшумно так, амнистируют вчистую. Не оправдал ожиданий, но не обманул доверия: Сергий Семёнович кадровых ошибок не допускает. Проштрафиться — ослабить бдительность, даже прозевать враждебную вылазку — может каждый, но по большому счёту люди без самолюбия — вне подозрений.
– Я и сама могу наговорить про вас разнообразных гадостей! – живо откликнулась я.
Стюарт почувствовал, что полицейский умер, его тело выгнулось в последней судороге между ног Стюарта, будто лошадка-качалка.
Карамазов засмеялся и придвинул мне свое пирожное.
Он встал, дрожа, разом закоченев.
– Угощайся…
— Пошли, гангста, — сказала девушка, — давай-ка уберемся с улицы.