Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Гематит, — сказала Фелисити и взяла руку Козетты, чтобы рассмотреть перстень.

— Нет, — мягко возразила Козетта. — Думаю, это гелиотроп. Кажется, такой термин используют в… как она называется? Петрология?

Фелисити стала спорить:

— О, нет, вы не правы. Это от греческого слова «кровь», как в гемофилии, гемоците и так далее. «Гема» означает кровь, а «тит» — камень.

— Да, но то другой камень, дорогая, красного цвета.

Козетта была права — на следующий день я проверила, — но не настаивала, поскольку не любила спорить и приходила в ужас от мысли, что способна превзойти кого-то. Она могла извиняться за то, что была права, и массу времени тратила, как выразился Генри Джеймс, на извинения за предосудительные поступки, которых не совершала. Чуждая подобным сомнениям, Фелисити продолжала нравоучительным тоном рассуждать о греческом языке и невежестве современников, которые больше не изучают его, заодно рассказывая об образе жизни маленького грызуна из России. И тут раздался звонок в дверь.

— Наверное, Уолтер, — сказала Козетта.

В тот период он часто приходил к нам, обычно около половины десятого вечера. Я подошла к окну. В конце апреля в это время еще не совсем темно. Появись я на балконе, вежливый Адмет мог бы принять театральную позу, отступить на шаг, прижать руку к сердцу и объявить, что окно — восток, а Джульетта — солнце.[43] Мне эта идея почему-то пришлась по душе. В тот момент я подумала: если между мной и Адметом что-то начнется, это освободит меня от Доминика. Я открыла стеклянную дверь, вышла на балкон, перегнулась через решетку Ланира и увидела, что снизу на меня смотрит Белл. На ней поверх черной одежды была плотно намотана шаль цвета грязи и гранита; последний раз я видела эту шаль, когда Эсмонд укрыл ею мертвое тело Сайласа Сэнджера. Клянусь, это была та самая шаль — я ее узнала.

Белл поднялась вместе со мной наверх; как только открылась дверь гостиной, она сразу увидела Фелисити и, услышав ее «Эй, привет», застыла, словно громом пораженная:

— Что ты тут делаешь?

— Премного благодарна, — сказала Фелисити. — Полагаю, я имею такое же право находиться тут, как и ты.

— Эсмонд тоже здесь?

Никто ей не ответил. Мервин и Мими лежали, обнявшись, на ковре в углу. Доминик взял какой-то музыкальный инструмент Гэри и печально сидел в сторонке, извлекая один и тот же звук. Покосившись на парочку на полу, Белл приподняла свои худые, прямые плечи и развязала шаль, спустив ее до локтей. Потом, к моему удивлению, подошла к Козетте, пожала руку и спросила, как та поживает. Но больше не стала зря тратить время. Белл пришла ко мне и, верная себе, не сочла нужным это скрывать:

— Пойдем к тебе?

Я почему-то решила, что она имеет в виду не спальню, а комнату, выделенную мне для работы. На лестнице — всего ступенек было сто шесть, а до моего кабинета девяносто пять — Белл спросила:

— Все они тут не просто так, да? Наверное, пытаются вытянуть из нее все, что только можно? Она знает?

— Думаю, ей безразлично.

— Я бы не стала терпеть тех, которые обнимаются на полу. Вышвырнула бы их.

— Козетта этого никогда не сделает.

Белл не читала книг. Сомневаюсь, что после окончания школы она прочла хотя бы одну книгу, но если видела томик, непременно брала его и внимательно рассматривала, с удивлением и любопытством, подобно тому, как рассматривают замысловатый узор. Мы закурили, и она обошла комнату, разглядывая все вокруг, пораженная, что я пишу роман; посмотрела на книгу «Княгиня Казамассима»,[44] которую я читала, полистала пару справочников у меня на столе, взглянула на купленные Козеттой словари, а затем, наконец, повернулась спиной к литературе и ее тайнам, лицом ко мне и к действительности, в которой она разбиралась.

— Полагаю, Фелисити бросила Эсмонда. Во время ссор она всегда говорила, что бросит его раньше, чем ей исполнится тридцать пять. Эсмонд приедет за ней, вот увидишь, и она вернется к нему.

Я не могла с этим согласиться. Фелисити была непреклонна и заявляла, что никогда не вернется. Даже если больше не увидит детей. Она даже нашла себе работу официантки в кафе в Шепердс Буш. Я еще не знала: в том, что касается поведения людей, Белл почти всегда оказывалась права. Она разбиралась в людях и могла предугадать их реакцию. Не имея привычки к чтению, почти ничего не зная о литературе, Белл не попала под действие ее наркоза, притуплявшего чувства, и ее суждения о человеческой природе не были искажены ложной реальностью книг.

— Фелисисти собирается развестись, — сказала я.

— Эсмонд никогда не согласится на развод.

— По новому закону у него нет особого выбора, — возразила я. — Через пять лет Фелисити может развестись с ним и без его согласия.

Белл уклонилась от прямого ответа. Она зажгла вторую сигарету от окурка первой и села на пол, прислонившись к стене. К комфорту она всегда была безразлична.

— Кто знает, где мы все будем через пять лет?

Когда Белл собралась уходить, полил дождь. Я предложила ей переночевать у нас, хотя народу набралось уже много и пришлось бы доставать еще один спальный мешок. Но Белл не осталась, даже несмотря на то, что время приближалось к полуночи. Не сказала она и где живет. Конечно, дело было не совсем так, Белл не отказывалась говорить, просто я не задавала прямого вопроса. Я спросила номер ее телефона, а она ответила, что у нее нет телефона. Однако до Аркэнджел-плейс Белл добиралась пешком — она сама сказала мне, когда пришла в первый раз. В отличие от меня Белл была превосходным ходоком, и ей ничего не стоило пройти три или четыре мили, так что радиус окружности, внутри которой мог находиться ее дом, получался довольно большим.

— Ты собираешься идти пешком? — спросила я и прибавила: — Домой?

— Вроде того. — Она махнула рукой, показывая куда-то на северо-восток. — Можно взять такси, только мой бюджет на это не рассчитан.

Я предложила вызвать такси по телефону. Козетта всегда так делает.

— Тогда платить придется ей. Я этого не хочу.

Такое поведение, крайне редкое среди знакомых Козетты, поразило меня. «В Белл есть некая чистота и честность», — подумала я. Она одарила меня своей бесстрастной улыбкой. Единственное, о чем она меня просит, — одолжить плащ, дождевик или хотя бы зонтик. Вот почему мы попали в мою спальню.

Спускаясь по лестнице, мы увидели в нише на площадке третьего этажа Мервина и Мими, застывших в объятии и в полутьме похожих на статуи, по всей вероятности, Венеры и Адониса. Я открыла дверь спальни, забыв о картине, висевшей на противоположной стене. Зажегся свет, и Белл, войдя в комнату, увидела прямо перед собой репродукцию Бронзино. Она медленно подошла к портрету и молча стояла перед ним, пока я рылась в шкафу в поисках плаща. Потом произнесла:

— Это я.

— Картина была написана за 400 лет до твоего рождения, — уклончиво ответила я.

— Все равно это я. Где ты ее взяла? Ты повесила ее сюда потому, что она похожа на меня?

— Да.

Я помогла ей надеть тонкий шелковистый плащ черного цвета. Она завернулась в него и, не поворачиваясь ко мне лицом, запахнула шаль. Дверь в комнату осталась открытой настежь. Снизу доносились звуки ситара. Белл обхватила мое лицо ладонями и поцеловала меня. Этот поцелуй в губы я принимала и интерпретировала как благодарность другой женщины за дружбу и привязанность, хотя длился он довольно долго, и мне показалось — правда, уверена я не была, — что кончик языка Белл коснулся моей верхней губы. Звук открывшейся внизу двери и громкое треньканье ситара заставили нас отпрянуть. Чуть позже, когда Белл уже ушла, я почувствовала, что дрожу — но не тогда, не в ту минуту.

— Внизу, в холле, должен быть зонт, — небрежно заметила я. — Не стоит тебе мокнуть.

Но Белл передумала насчет такси, и когда мы вышли под дождь и ветер, остановила машину, проезжавшую по Аркэнджел-плейс. Дверь захлопнулась, а ключа у меня не было, и Козетте пришлось сойти вниз, чтобы впустить меня в дом.

— Дорогая, ты замерзла, — сказала она. — Ты вся дрожишь.



С тех пор я не теряла Белл из виду — до того момента, пока за ней не приехали и не увезли ее. Нет, правильнее сказать, что она больше не пропадала.

То лето было богато событиями. В издательстве взяли мою книгу. Фелисити нашла любовника. Козетта устроила первый из своих грандиозных приемов. Бригитта вернулась домой в Оденсе. Мервин и Мими съехали и поселились в трейлере.

Козетта сказала, что никогда не сомневалась, что я найду издателя. Она прочла рукопись и всем рассказывала — чем меня немного смущала, — какая это замечательная книга. Нечто среднее между «Унесенными ветром»[45] и «Убийством в Восточном экспрессе»,[46] говорила она без всякой иронии, считая это высшей похвалой. На самом деле Козетта была недалека от истины. Теперь, думала я, получив неожиданно большой аванс, можно приступать к книге о творчестве Генри Джеймса. И только внимательно изучив контракт, поняла, что издатель получил преимущественное право на мой следующий роман, который я обязана представить не позже чем через двенадцать месяцев. До этого я и не подозревала, что жизнь полна ловушек, попав в которые приходится беспрерывно бежать по кругу, как в беличьем колесе.

Бригитту поймали на мелком воровстве в ресторанном дворике универмага «Харродз». И дело не в том, что она голодала — причина, скорее всего, заключалась в ее психическом состоянии. В «Доме с лестницей» питались нерегулярно, и в большинстве случаев приходилось самому себя обслуживать, но холодильник и кладовая были до отказа набиты роскошной едой, продуктами высшего качества — несезонными овощами, семгой, фазанами, икрой, паштетами, профитролями, клубникой со сливками. У Козетты была привычка брать с собой Тетушку на прогулку, и они всегда ходили по магазинам. Бригитта вошла в ресторанный дворик с двумя пустыми тележками «Харродз», должно быть, наивно полагая, что их содержимое посчитают уже оплаченным. Прежде чем ее поймали, она успела положить туда жестяные коробки с печеньем, плитки шоколада и банку каких-то засахаренных фруктов. Мне пришло в голову, что ее, наверное, вдохновил пример Гэри, у которого была привычка набивать сумки остатками ужина из ресторанов, куда нас водила Козетта. К июлю он тоже уехал — в Индию, как было модно в те времена. Мервин переселился в трейлер, заявив нам, что больше не в состоянии переносить ничьего присутствия, кроме Мими, да и ее он может терпеть только наедине. После его отъезда мы не досчитались двух бутылок бренди и шести бутылок кларета, но я ничего не сказала Козетте, хотя подозревала, что она знает.

Любовника Фелисити звали Харви — фамилии не помню. Он относился к числу высоких и худых тридцатилетних мужчин с темными всклокоченными волосами, с усами и бородой, в поношенном свитере без воротника и в заплатанных джинсах, толпы которых в те времена — да и сегодня тоже — наводняли улицы западной части Лондона. Он почти все время молчал и был робок, и подходил скорее Тетушке, чем Фелисити. Я не знаю, как она с ним познакомилась, и не присутствовала, когда его нам представляли. Харви просто появился рядом с Фелисити. Вчера она еще была одна, а сегодня Харви уже сидел рядом с ней и держал за руку. Следует отдать ей должное — вероятно, она спросила Козетту, можно ли ему остаться, переехать в «Дом с лестницей». Просто я этого не слышала.

Фелисити очень гордилась, что у нее есть свой мужчина, и это было заметно. Она чем-то напоминала Козетту, когда та только что подцепила Айвора Ситуэлла. Я сказала об этом Белл, когда мы сидели рядышком на лестнице во время одной из вечеринок Козетты. Белл принарядилась: боа из перьев и искусственные розы на черном крепдешиновом платье, купленном на распродаже поношенных вещей у церкви Св. Марии на улице Болтонз. Именно тогда она сообщила мне, что Айвор не настоящий Ситуэлл, хотя, похоже, не очень представляла, кто такие настоящие Ситуэллы.

— Два брата и сестра, писатели, как сказала Эва. — Именно Эва, бывшая подруга Адмета, раскрыла тайну. — Она правильно сделала, что избавилась от него, — прибавила Белл, имея в виду Козетту. — Думаешь, ей нужен кто-то другой?

— Ей нужен тот, кого она сможет полюбить и кто сможет полюбить ее. Как и всем нам, правда?

Белл как-то странно, искоса посмотрела на меня. И ничего не ответила. Возможно, думала, что я не жду ответа, но скорее потому, что сама не относилась к той категории людей, о которой шла речь. Наш поцелуй больше не повторялся. Мы вели себя сдержанно, по-дружески — сидели на ступеньках, разложив между собой бутылку вина, половину французского багета и кусок сыра бри и курили сигареты, одну за одной. Обсуждали гостей, которые поднимались и спускались по лестнице, сидели в холле пятью этажами ниже, толпились на лестничной площадке под нами.

Пришла Дон Касл с мужем, которые чувствовали себя явно не на месте, но были полны решимости повеселиться. Пришел даже Морис Бейли. Весь вечер он провел в столовой, беседуя с Тетушкой. Уолтер Адмет был с новой женщиной — конец моим надеждам соблазнить его, — а Фей, которую Козетта давно простила, с новым мужчиной. Пара балетных танцоров, муж и жена, недавние знакомые Козетты, приехали рано. Красотой Пердита Рид могла соперничать с Белл, но была совсем не похожа на нее: крошечная, белокожая, с классической балетной внешностью и черными, как вороново крыло, волосами. Она была уже в шаге от международной известности, когда влюбилась в танцовщика из Мадрида. Вероятно, Пердита хотела, чтобы он всегда выступал вместе с ней, и это разрушило ее карьеру. Я случайно услышала, как новый приятель Фей презрительно отозвался о Козетте, и хотя Луис Льянос лишь улыбнулся в ответ, но встать на ее защиту не поспешил. Они снимали квартиру в Хэмпстеде, изящно и дорого одевались, но были бедны.

Многие пришли на эту вечеринку, как справедливо заметила Белл, ради бесплатного угощения.

— Все слетелись сюда, — сказала она, — на дармовщинку.

Я вспомнила эпизод из «Великого Гэтсби»,[47] когда в доме Гэтсби собирается большая компания и юные дамы говорят о нем гадости, срывая его розы и угощаясь его шампанским. Разумеется, Белл ничего такого не имела в виду, потому что никогда не слышала о Фитцджеральде и, если уж на то пошло, о других писателях тоже. Иногда мне кажется, что всем было бы лучше, если бы я о них тоже не слышала и в университете изучала историю или политическую экономию.

Еду нам привезли готовую, но все обслуживали себя сами. Наливали тоже сами, потому что у Козетты, которая редко выпивала больше полбокала вина, так было заведено, но это оказалось ошибкой. К половине одиннадцатого многие уже напились. Примерно к тому же времени по лестнице откуда-то снизу начал подниматься сладковатый дымок марихуаны. Тетушка последовала за ним, захватив с собой вещи, которые старые дамы берут с собой в постель: книгу, очки, сумочку и корзинку с шитьем. К моему удивлению, Белл вскочила и предложила ей руку. Тетушка с трудом тащилась по лестнице, держась за перила, с выражением усталой растерянности на сером лице, и Козетта, наблюдавшая за ней с лестничной площадки внизу, уже собиралась броситься на помощь. Такого от Белл я не ожидала — раньше она, похоже, вообще не замечала Тетушку. Тем не менее Белл знала, где находится спальня старушки, потому что открыла нужную дверь, провела Тетушку в комнату, произнесла: «Спокойной ночи, миссис Миллер», — и пожелала приятных снов.

Мы спустились по лестнице в поисках того, что Белл лаконично называла «травкой». Лестничная площадка на том этаже, где находилась гостиная, была просторнее остальных, и там с одной стороны стоял диван с изогнутыми подлокотниками, а с другой — что-то вроде тахты без спинки, но с вертикальными боковинами. Когда-то у меня была открытка с фотографией Пруста, сидевшего на похожей тахте, которая привела Козетту в восторг, и она заплатила антиквару с Кенсингтон-Черч-стрит огромные деньги, чтобы он нашел для нее такую же. Теперь на ней сидели Фелисити с Харви и, наверное, следуя примеру Мервина и Мими, целовались, обнимались и ласкали друг друга. На диване напротив сидел Адмет и пил бренди; его девушка лежала, пристроив голову ему на колени.

Гости сидели на ступеньках, по большей части пьяные; многие были заняты тем, что Айвор однажды напыщенно назвал «подготовкой к соитию». Морису Бейли все это надоело, и он собрался домой. Нахлобучив свою летнюю шляпу из белой соломки, он стоял перед входной дверью, пожимал руку Козетты и настоятельно советовал не переутомляться.

Мы с Белл ненадолго присоседились к компании курильщиков, которые устроились в столовой и передавали по кругу сигарету с марихуаной, наколотую на шляпную булавку с марказитовой розой, должно быть, принадлежавшую Козетте или даже Тетушке. Двери в сад оставались открытыми. Ночь была тихой и теплой, и большая оранжевая луна поднималась над крышами и шпилями Ноттинг-Дейл. Бледный свет, который она отбрасывала, казался каким-то таинственным. По мере того как всходила луна, похожая на большой, яркий, сферический фрукт, подул легкий ветерок, колыхавший серую листву и заставлявший листья эвкалипта дрожать, издавая негромкий треск. Несколько человек стояли у дверей и наблюдали восход луны, комментируя его с преувеличенным восхищением. В то время очень многие восторгались природой, почти любым природным явлением, даже цветущим сорняком, причем эти люди, как правило, абсолютно не разбирались в естествознании. В углу сада на каменной скамье, за которой росла высокая маклея с синеватыми, похожими на виноградные, листьями и пушистыми оранжевыми цветами, Гэри и Фей наблюдали за своим приятелем, который отправился в психоделическое путешествие. Они дали ему ЛСД, подмешав в ложку джема, и теперь отступать было уже поздно; еще ничего не произошло, но парень вспомнил вескую причину не экспериментировать с галлюциногенами.

— У меня фобия, — нервно говорил он. — Я боюсь пауков. А вдруг я их увижу? Они будут ползать по мне. Я сойду с ума, если увижу на себе пауков.

Доминик, умудрявшийся сохранять одиночество в толпе, стоял рядом и смотрел на них; лицо его было несчастным и растерянным, как у тайного христианина на римской оргии. Когда он меня увидел, смятение на его лице сменилось осуждением. Я знала, что Доменик скоро уедет — сестра нашла ему комнату в Килбурне, на соседней улице, — и, будучи трусихой, надеялась избежать сцен, объяснений и убеждала себя, что боюсь не достойного расставания, а скандального. Поэтому я поспешно отвела взгляд, отвернулась, взяла Белл под руку и повела в дом.

И тут одновременно случились две вещи. Часы на колокольне церкви Св. Архангела Михаила пробили полночь, и раздался звонок в дверь. И не просто звонок, а очень настойчивый, словно кто-то с силой нажал пальцем на кнопку звонка и не отпускал. Я подумала, что пришли еще гости, скорее незваные, чем званые, поскольку в доме было примерно поровну и тех и других. Иначе и быть не могло, потому что Козетта сказала Гэри, Фей, Доминику, Фелисити, Харви и даже балетным танцорам, чтобы они привели всех, кого хотят.

— Скорее всего, недовольные соседи, — сказала Белл.

Но это оказались не соседи и не гости. Это был Эсмонд Тиннессе.



В дом его впустил кто-то другой, но мы с Белл были первыми знакомыми, которых он увидел, если не считать жены, единственными людьми здесь, которых он знал, поскольку к тому времени Эльза, называвшая себя Львицей, вышла замуж и уехала во Францию. Эсмонд и раньше не отличался полнотой, но теперь похудел еще больше. И стал похож на аскета, даже на духовное лицо. Вроде монаха после сурового послушания или поста. Я вспомнила, что Эсмонд был очень религиозен, и теперь его лицо сохраняло сосредоточенное и отрешенное выражение, как у мученика на картине эпохи Возрождения. Или мне просто так казалось при лунном свете и колеблющемся племени свечей, единственного освещения прихожей.

— Я пришел за своей женой. — Эсмонд обращался ко мне: — Где она?

За моей спиной кто-то нервно хихикнул. Я была потрясена. Меня поразила сама ситуация: такой человек, как Эсмонд, во многих отношениях старомодный, является без предупреждения посреди ночи в незнакомый дом — независимо от причины. Похоже, он угадал мои мысли.

— Я приехал в Лондон по делам. На машине. Провел тут весь день. На обратном пути, у Мраморной арки, вдруг решил свернуть сюда. Мне показалось, так будет лучше всего. — Голос Эсмонда звучал отрешенно, как у человека, пережившего ужасное несчастье, сделавшее его бесчувственным. Или, наверное, как у человека, поступившего согласно вере и переложившего свою ношу на плечи Бога. — Больше, — прибавил он тем же тоном, — так продолжаться не может.

— Она где-то наверху… — промямлила я, но Белл оказалась сообразительнее и, вне всякого сомнения, вспомнив, чем Фелисити занята наверху, была уже на середине лестничного пролета, прежде чем я успела закончить предложение.

Эсмонд последовал за ней, я за Эсмондом, а за мной целая процессия; все почувствовали назревающую мелодраму и, устав от вечеринки, ждали нового акта, кульминации или, по крайней мере, нового поворота событий. На нижней лестничной площадке и примыкавших к ней ступеньках все стихло, а над изгибом перил появились любопытные лица. Наверху шум, естественно, не умолк, и к нему присоединились звуки музыки от проигрывателя в комнате Гэри на втором этаже, где кто-то на полную громкость включил запись «Роллинг стоунс».

Как бы то ни было, Белл не успела. Не понимая, в чем дело, и не зная, кто пришел, Фелисити и Харви, давно переместившиеся с кушетки на настоящую кровать, вышли из спальни Козетты — растрепанные, с пустыми винными бокалами в руках. Фелисити упорно продолжала носить мини-юбки, хотя мода на них прошла; в той черной кожаной юбке, что обтягивала ее бедра, была расстегнута молния. Длинные черные волосы в беспорядке падали на плечи, а лицо — она всегда сильно красилась — напоминало палитру художника после дня упорного труда. Харви обнимал ее за плечи одной рукой, и его ладонь сжимала грудь Фелисити, словно он пытался сцедить молоко.

— Кто это? — спросила Козетта.

— Ее муж.

— О, господи. Похоже на самые разнузданные оргии времен Римской империи, правда?

Увидев Эсмонда, Фелисити вскрикнула.

Потом я говорила кому-то, наверное, Козетте, что этот крик должен был испугать Эсмонда. Вне всякого сомнения, он вспомнил мгновения нежности и страсти, которые они пережили вдвоем, возможно, первые минуты зарождения любви или времена, когда при виде его Фелисити не вскрикивала и не пряталась в объятиях другого мужчины, а радостно бежала к нему. Но лицо Эсмонда осталось бесстрастным.

— Фелисити, я хочу, чтобы ты уехала со мной. Пойдем, и через час мы уже будем дома.

Харви явно не хотел во всем этом участвовать. Фелисити льнула к нему, однако он уже разомкнул объятия, что-то прошептал ей и попятился. Она оторвала лицо от его груди, медленно повернулась и съежилась, опустив плечи. Сверху по лестнице спускались гости. Не думаю, что Эсмонд их заметил, и вообще, замечал ли он кого-либо, кроме себя и Фелисити — разве что присутствие смутных, не похожих на людей фигур, вроде безликого хора в греческой трагедии.

— Пойдем со мной, пожалуйста, — повторил Эсмонд. — Хватит уже.

Я подумала, что он вспомнит о детях, но ошиблась. Он просто повторил свою просьбу. Лестничная площадка по-прежнему освещалась только луной и свечами, но теперь Эсмонд, никогда прежде не бывавший в доме, поднял руку и нажал на клавишу выключателя, словно проделывал это каждый вечер на протяжении многих лет. На площадке висела люстра, состоявшая из металлических стержней с шарами из травленого стекла, светившая так ярко, что Козетта старалась ее не включать. Когда ее сияние затопило площадку, заставив присутствующих прищуриться и обнаружив их спутанные волосы и помятую одежду, Фелисити вновь вскрикнула, на этот раз жалобно и покорно. Эсмонд подошел к ней, протягивая руку. Она колебалась. Потом растерянно спросила:

— А как же мои вещи?

Я бы не удивилась, услышав чей-то смех, но все молчали, и только сверху доносился голос Мика Джаггера. Из всех присутствующих Эсмонд знал только меня и Белл и поэтому ответил, не глядя на нас и не отрывая взгляда от Фелисити:

— Элизабет или Белл их пришлют.

Фелисити взяла его за руку. Они прошли мимо меня и стали спускаться по лестнице. На лице Фелисити было написано сокрушительное поражение. Свобода продлилась девять месяцев, и я сомневалась, была ли она в радость. Эсмонд никому не сказал ни слова, и Фелисити тоже. Парадная дверь тихо закрылась за ними, и я услышала, как завелся автомобиль.

Через две или три недели я получила от Фелисити записку с благодарностью за то, что прислала два свертка с ее одеждой, а примерно через год или чуть больше она позвонила и пригласила нас с Козеттой в Торнхем на Рождество. Мы были тронуты, но по разным причинам отказались. Потом Эльза рассказала мне, что Эсмонд купил квартиру где-то у черта на куличках, очень удобную для свиданий, чтобы у Фелисити имелось нечто вроде убежища. До меня доходили вести о ней, но мы не виделись и не разговаривали, пока она не позвонила мне две недели назад.

После того как они ушли, вечеринка угасла. Такого рода события не располагают к веселью — как призрак, вошедший в комнату и севший на свободное место за столом. Харви мы больше не видели. Он жил в «Доме с лестницей», спал с Фелисити в ее комнате наверху, но ему, наверное, было куда пойти, потому что он исчез вместе с толпой, которая рассосалась после ухода танцоров.

Остались только Гэри, Фей и их страдающий фобией приятель; они по-прежнему сидели в саду на каменной скамейке и при лунном свете были похожи на статуи фонтана после того, как в нем выключили воду. Обнявшись и покачивая головами, они пребывали в прострации, мирном отупении, характерном для любителей ЛСД. Мы с Белл смотрели на них из опасного окна в комнате наверху, той самой, которую занимала Фелисити. Я привела сюда Белл и предложила переночевать, когда она сказала, что идти домой уже поздно. Мы открыли нижнюю фрамугу, легли ради безопасности на живот и высунулись из окна. Небо было чистым, но звезд мы не видели. Сад Козетты превратился в настоящую помойку: пустые бутылки, разбитые бокалы, сигаретные окурки и горбушки хлеба.

— Не понимаю, зачем люди женятся, — сказала я, не подозревая, что через три или четыре года сама выйду замуж.

— Женщины — для того, чтобы кто-то их содержал, — серьезно ответила Белл. — Они выходят замуж ради безопасности.

— У Фелисити высшее образование, и она может найти работу. Зачем ей нужно, чтобы ее содержали?

Белл рассмеялась — тихо и презрительно:

— Ты же знаешь, что я об этом думаю. Не все так помешаны на работе, как ты, — посмотри хотя бы на толпу, которая собралась тут сегодня вечером.

Ночь и доброжелательность Белл придали мне смелости, и я спросила: зачем она сама вышла замуж? Почему она вышла за Сайласа?

Белл рассказала, что училась в художественной школе, Лестерском колледже искусств, и там познакомилась с Сайласом, который был ее руководителем. Они поженились потому, что Белл забеременела, но потом Сайлас заставил ее сделать аборт. Вскоре Сайласа уволили — или пригрозили уволить, или что-то в этом роде — из-за его склонности к опасным играм с оружием, так что он уехал и попытался зарабатывать живописью.

— Значит, ты вышла замуж не для того, чтобы тебя содержали.

— Нет, именно для того. Отчасти. Я знала, что у Сайласа старый больной отец, который ему что-нибудь оставит. Честно говоря, я думала, что больше. Но ведь я не так уж сильно ошиблась, правда? Получила наследство, и оно меня содержит — пока.

Потом мы пожелали друг другу спокойной ночи, и я спустилась в свою комнату, радуясь, что сумела кое-что разузнать о прошлом Белл. Тогда я понятия не имела — естественно, не имела, потому что верила ей, как и все остальные, как Эсмонд Тиннессе, который однажды признался в этом, а причиной тому, если уж быть до конца честной, была ее кажущаяся искренность и прямота, — что все это ложь. Самое главное в ее рассказе было неправдой. Когда люди лгут о своем прошлом, то почти всегда искажают его, чтобы польстить себе. Именно в этом причина их лжи. Правда недостаточно эффектна и не делает их интересными, опытными или успешными людьми, какими они хотят казаться. Белл в этом отношении была уникальна. Она сочиняла прошлое, выставлявшее ее в невыгодном свете.

Думаю, она отвергла правду просто из каприза.

11

В Венесуэле есть деревня, половина жителей которой поражены хореей Хантингтона. Такое распространение болезни вызвано браками между близкими родственниками; в этой глухомани бедняги до недавнего времени не знали о наследственном характере заболевания и вступали в брак, несмотря на болезнь своих родителей или родителей супруга. В деревне на берегу озера считали, что хорея Хантингтона — хотя они не знали этого названия — встречается только в их местности, и были очень удивлены, когда им сказали, что она распространена во всем мире.

Все это я прочла в сегодняшней газете и невольно задавала себе вопрос: видела ли Фелисити эту статью? Если Фелисити не очень изменилась, это как раз по ее части — то, чем она может развлечь домашних, как когда-то развлекала нас селевинией, «роковым кинжалом» и пражской дефенестрацией. Хотя Фелисити могла уже давно уцепиться за эту тему, поскольку в последнее время газеты, телевидение и радио уделяли много внимания болезни Хантингтона, которая стала предметом повышенного внимания общества, потеснив рассеянный склероз и даже шизофрению. Перед тем как идти на встречу с Белл, я еще раз пробежала глазами статью, посмотрела на фотографии бедных, растерянных людей и перечитала последний абзац, где сообщалось о тесте, который теперь доступен, и о консультациях для потенциальных жертв болезни.

Если шестидесятые были эпохой сексуальной революции, а семидесятые — символом разрушения окружающей среды, то восьмидесятые стали десятилетием групп поддержки и консультантов. Сомневаюсь, существует ли на свете какая-либо человеческая проблема, материальная или духовная, для которой нельзя найти консультанта. Может, моя жизнь сложилась бы иначе, будь в шестидесятые годы у меня возможность обратиться к консультанту? Кто знает… А так большая часть моих поступков совершалась в ожидании нелепого паралича и приближающейся смерти: ради заработка я писала плохие, скандальные, бессмысленные книги, жила радостями сегодняшнего дня, спала с тем, с кем хотела, вела беспорядочную сексуальную жизнь на том сомнительном основании, чтобы ничего не пропустить; затем вышла замуж, нечестно, не имея на это права, надеясь сделать вид, что все это понарошку, придумала ложную причину своего нежелания иметь ребенка. И еще, конечно, Белл…

Это похоже на безумие, но вы мне вряд ли поверите, если я скажу — почти искренне, нет, я уверена, даже не почти, а искренне, — что если болезнь Хантингтона действительно меня настигнет, то все будет оправдано, и я, по крайней мере, смогу сказать, что мной руководил вполне естественный страх. Что я была права, отказавшись рожать ребенка, отказавшись давать жизнь человеческому существу с пятидесятипроцентным шансом заболеть хореей Хантингтона. Я была права, сочинив за семнадцать лет двадцать пять слащавых любовных романов с сексом и приключениями, чтобы все эти годы прожить в комфорте. Я была права, что не сидела в бедности и одиночестве на съемной квартире, в муках сочиняя книги, которые хотела бы написать, и мечтая, что когда-нибудь, в счастливом или отмеченном печатью паралича будущем, их издадут. (Хотя на самом деле заработок оказался не таким большим, как мне представлялось; я не разбогатела, не достигла большого успеха или славы, как и большинство писателей, даже поставщиков приключенческой, любовной и детективной литературы, если только они не пишут искренне.)

На следующей неделе мне исполняется сорок, и, скорее всего, как выразилась Белл, я могу чувствовать себя в безопасности. Иногда поддаваясь пессимистическому настроению, я начинаю думать, что зря испортила себе жизнь. Но теперь бессмысленно о чем-то сокрушаться, произносить нелепые, жалкие слова. Я должна увидеться с Белл, встретиться с ней после ее первого рабочего дня в магазине на Уэстборн-Гроув.

Нельзя сказать, что мне этого очень хотелось. Белл тоже ни о чем не просила, хотя позвонила на следующее утро после того, как я ушла, оставив ее спящей, и печально напомнила мне, когда она приступает к работе и где находится ее магазин. Я пошла потому, что считала это своим долгом. Бедная женщина много лет провела в тюрьме, и кто-то должен за ней присмотреть и немного поддержать, пока она не привыкнет к новому миру — хотя бы давняя знакомая. Всякий, кто когда-то страстно любил и теперь чувствует ответственность за объект былой любви — ответственность, которая раньше диктовалась страстью, а теперь долгом, — поймет меня. Волнение, страстное желание, охватившие меня, когда я преследовала Белл в метро и на улицах, были эфемерными, ложными, и теперь я ощущала скорее усталость и скуку от чего-то такого, что не могла сформулировать.

Увидев меня, Белл удивилась, но очень обрадовалась. Какую благодарность прежде вызывали у меня эти признаки радости — просиявшее лицо и протянутые ко мне руки! Конечно, я не собиралась опаздывать. Хотела прийти за десять минут до закрытия магазина и ждать Белл. Но перед самым выходом из дома зазвонил телефон, а потом я нашла одну из кошек на ступеньках крыльца — о существовании этого места она не должна была знать, — и мне пришлось остановиться и вернуть животное в дом, так что с Белл мы встретились только на углу Ледбери-роуд, да и то мне пришлось бежать от станции метро Уэстборн-парк.

Я заметила ее раньше, мне показалось, что Белл идет, просто бредет без определенной цели, а если в сторону Ноттинг-Хилл-Гейт, то и в неверном направлении. Но, еще не успев окликнуть ее, я все поняла — или подумала, что поняла. Она обходила Аркэнджел-плейс. Состояние Белл я в полной мере осознала только после ее слов:

— Я точно не помню, где это.

Вероятно, вы думаете, что любой, кто совершил или видел такое, навсегда запомнит место, где все случилось, потому что забыть можно все, но только не это. В памяти должна сохраниться карта, план города, где обозначены внушающие страх уголки, зловещие ориентиры и вехи, которые предупреждают, от чего нужно держаться подальше. Но Белл сказала:

— Наверное, у меня что-то с памятью — можно посмотреть в путеводителе по Лондону. В любом случае там все изменилось.

Ничего не изменилось — во всяком случае, сильно. Кое-что подновили, а так все осталось прежним. Мы вместе пошли к Лэдброк-Гроув.

— Ну, как? — спросила я.

— В магазине? Не знаю, справлюсь ли я. — Белл рассмеялась; ее смех всегда был сдержанным и тихим, а теперь сделался совсем призрачным, похожим на шепот в дальнем конце темного коридора. — Хозяйка боится доверять мне деньги. Я чуть не сказала ей, что меня упекли в тюрьму не из-за того, что я воровала из кассы.

— Наверное, лучше этого не говорить.

— Я и не стала. Знаешь, я уже не такая откровенная, как раньше.

Я не очень понимала, куда мы идем. Казалось, мы обе идем не туда — учитывая, что нам нужно в разные стороны. А потом до меня дошло, что можно сесть в метро не только на станции Лэдброк-Гроув, но и на Уэстборн-парк и что Белл собирается ко мне домой. А что я хотела? Выпить по чашке чая в кафе, а затем отправить Белл в Килбурн? «Призрачен не только смех Белл, — подумала я. — Она сама словно призрак». Мы представляем призраков в виде бледных, полупрозрачных, мерцающих фигур, а Белл теперь стала какой-то выцветшей, выбеленной — ее кожа и волосы как будто обесцветились, и даже глаза сделались неопределенного цвета. Только одежда осталась черной. Интересно, что стало с шалью, которая была на ней, когда она впервые пришла к Козетте, и которой прикрыли тело Сайласа?

Белл курила на ходу, а возле станции метро зашла в табачный магазин, чтобы купить еще сигарет. В поезде она немного вздремнула, но у меня дома оживилась и принялась расхаживать по комнатам, восхищаясь всем. Коты тут же окружили ее, почему-то сразу же полюбив, и принялись карабкаться по складкам черного хлопка, усыпанного пеплом. Боюсь, причина их любви заключалась в запахе — им нравились люди, от которых сильно пахло, неважно чем; Белл была прокурена насквозь и пахла как головешка, вытащенная из камина. Теперь она снова заснула, и ее длинные бледные руки свисают с подлокотников кресла, словно пустые рукава.

Я сижу напротив нее со стаканом джина и сухого вермута в руке. Белл лишь слегка пригубила свою порцию, а половина ее сигареты сгорела в пепельнице. Мне кажется странным, что мы проговорили почти два часа, а она ни разу не упомянула Козетту или, если уж на то пошло, Марка. Но может, это не так уж странно.



Мы с Козеттой не приняли приглашение Фелисити — в отличие от Белл, которая провела Рождество в Торнхеме и потом рассказала мне, что там все осталось таким же, как до побега Фелисити. Даже на детях ее долгое отсутствие, похоже, никак не отразилось, и Миранда по-прежнему с высокомерной нравоучительностью цитировала высказывания матери. «Мама говорит, что есть перепелиные яйца — отвратительно», или «мама говорит, что чулки носят только старые дамы».

Рождественские праздники прошли точно так же, как в тот год, когда умер Сайлас. Только на второй день после Нового года не устраивалась викторина. Как бы то ни было, присутствовали и пожилая Джулия Данн, и престарелый бригадир с женой, и сестра Фелисити Розалинда, и зять Руперт. И, разумеется, леди Тиннессе, которая вела себя по отношению к Фелисити так же, как всегда. В последний вечер Фелисити устроила дискуссию по поводу возможного восстановления смертной казни, против которой, как сообщила Белл, решительно выступал Эсмонд и которую с жаром молодости защищала миссис Данн.

Среди многих черт, привлекавших меня в Белл — я имею в виду то, что поддавалось определению, — был ее интерес к людям, сходный с моим. Единственная из моих знакомых, она действительно стремилась проникнуть в мысли людей, понять, как работает их голова; единственная, кто мог часами говорить о других, не уставая и не скучая при этом. Нигде не учившись, она великолепно разбиралась в человеческой психологии. От Белл я многое узнала о людях, хотя и не догадалась вставить эти знания в свои книги, предпочитая использовать стереотипы для описания персонажей. И, конечно, у нее было — всегда было и сохранилось по сей день — удивительное воображение.

К тому времени я уже выяснила, почему Белл не хотела мне говорить, где живет, не приглашала к себе. Это была квартира ее матери в Харлсдене. Белл часто повторяла, что не считает Лондоном все, что находится к западу от Лэдброк-Гроув или к востоку от Сити, и поэтому я понимаю ее отвращение к Уэст-Тен и его районам. И еще мать. Белл сказала, что теперь, раз уж речь зашла об этом, она не будет ничего скрывать — все дело в том, что ей стыдно знакомить меня с матерью.

— Если бы ты увидела ее на улице, то приняла бы за бездомную старуху. Мать даже не следит за собой. Она из тех старых кокни, — здесь Белл опять рассмеялась своим сухим смехом, — которые носят с собой вставные зубы в жестянке из-под табака.

— Твоя мать не может быть такой старой, — возразила я.

— Она слишком стара для моей матери. Когда я родилась, ей было далеко за сорок. Я съехала от Адмета, и мне больше некуда было идти. Все равно она неважно себя чувствует. За ней нужно присматривать, а, кроме меня, у нее никого нет.

Я колебалась. В конце концов, почему я должна молчать?

— Но у тебя же есть брат, правда? Я его видела на представлении «Глобального опыта».

Она рассмеялась. Наверное, от воспоминаний о тех странных хеппенингах.

— Ах да, Маркус.

— Маркус? — Я была очарована этим именем и предположила, что человек, назвавший своих детей Маркусом и Кристабель, не может быть так уж плох.

— Вероятно, тогда она и не была — не то что теперь.

Я сказала, что невозможно жить с матерью до конца жизни, естественно, имея в виду жизнь матери.

— Не волнуйся, не буду, — ответила Белл.

Вскоре после этого разговора я вспомнила, как после смерти Сайласа Эльза рассказывала мне, что Белл некуда идти — родители умерли, и у нее нет родственников, которые могли бы ее принять. Но если Белл стыдилась матери и хотела скрыть ее существование, то, вне всякого сомнения, могла сказать, что матери нет в живых. Это выглядело вполне логичным. Как странно и печально, что она так презирает свою мать, а я свою — разумеется, приемную — так люблю. Той весной Козетта заболела. На самом деле ничего серьезного с ней не случилось, однако она испугалась сама и напугала меня, а я ее так любила, что все сильно преувеличивала. У нее было маточное кровотечение, но я решила, что Козетта умирает от рака, и поделилась своими страхами с Белл.

— Когда ты узнаешь, что с ней? — спросила она.

— Примерно через неделю.

Я представляла, что теряю Козетту, представляла, как она сама боится смерти. И рассказала об этом Белл: о долгой, больше похожей на сон, жизни Козетты и о том, что ей наконец представился шанс — возможно, слишком поздно — жить по-настоящему. Как ужасно, когда свобода, которая оказалась слишком краткой и которую не успел толком почувствовать, должна уступить место смерти. Белл слушала внимательно и спокойно. Временами казалось, что она просто не понимает, что такое любовь, и, приоткрыв рот и склонив голову набок, размышляет о ней как о предмете возможного исследования. Но я не уверена, что тогда тоже так думала, что была настолько мудра.

Козетта легла в больницу, в одну из частных клиник на Харли-стрит, где ей сделали соскоб и обнаружили полип, который был успешно удален. Думаю — нет, уверена, — что Козетта ужасно гордилась. Понимаете, это возвращало ей молодость, когда репродуктивная система была все еще активна. Я пришла навестить ее, стояла в толпе, собравшейся у ее постели, и с недоумением слушала ее. Она говорила Дон Касл и Перпетуа, что у нее «ничего не вырезали», что все органы у нее в «рабочем состоянии» и ее не стерилизовали. Поэтому я ничего никому не сказала, даже Белл, убеждая себя, что теперь, когда волнения остались в прошлом, интерес к состоянию Козетты тоже пройдет.

Ее возвращение домой мы отметили цветами и пиром. Цветы поставили в гостиную, в ее спальню и в большую жардиньерку на лестничной площадке первого этажа. Белл помогала мне выбирать и расставлять цветы, а потом накрывать стол в столовой и покупать продукты. Естественно, все покупалось на деньги Козетты, поскольку у нее был кредит в кулинарии и в цветочном магазине, хотя она почти все время сидела на диете и ела меньше остальных; но, как она сама выражалась, важно внимание. По возвращении домой Козетта выглядела усталой и какой-то задумчивой. Мне пришло в голову — слишком поздно, — что кто-то должен был приехать за ней на машине, чтобы избавить ее от поездки в такси с незнакомым водителем. Но я не умела водить, а ни Гэри, ни Фей, ни их знакомый «кислотник» Риммон (его настоящее имя было Питер), который поселился в доме, не спрашивая разрешения, не предложили своих услуг — их даже не было дома, когда Козетта выписывалась из больницы.

Такие люди, как Козетта — добрые, щедрые, бескорыстные и терпеливые, — испытывают неумеренную благодарность за любую мелочь, которую для них делают другие, а их самих всегда используют и игнорируют. Литература девятнадцатого века полна подобных персонажей, и поэтому мы привыкли считать их судьбы писательским вымыслом. Однако такие люди существуют в реальной жизни — чтобы помогать другим и быть растоптанными теми, кто им больше всего обязан. В этом свете жизнь и судьба Козетты выглядят еще более необычными. Ни ее жизнь, ни ее судьбу никто из нас предвидеть не мог, потому что они как будто противоречили логике, бросали вызов правилам, гласившим, что подобной женщине не суждено столкнуться с такими вещами, как страстная, лишенная корысти любовь, трагедия и насильственная смерть, а ее уделом до конца дней останутся эксплуатация и разочарование.



Во время отсутствия Козетты никто из нас, молодых, особенно не задумывался о Тетушке. И только теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что она смотрела на Козетту как на защитника. Тетушка была похожа на мышку, такая тихая и незаметная, что даже мы с Белл с нашей ненасытной жаждой знать, что происходит в головах людей, с постоянным исследованием личностей, считали ее человеком без чувств, недостойной размышлений. Нам и в голову не приходило, что старушка может страдать в отсутствии Козетты, может бояться нас всех, с нашими привычками, приобретенными во время революции, которой она не понимала, нашей молодости и нашей музыки, наших появлений и исчезновений, нашей сексуальной свободы.

Разумеется, в доме бывала Перпетуа. Садовник Джимми всегда заглядывал в дверь, чтобы перемолвиться с ней словечком. Но старые друзья Козетты из Велграта, приходившие к ней в больницу, даже не подумали навестить Тетушку. Белл была внимательна к ней во время той вечеринки, но если и замечала ее во время отсутствия Козетты, то я об этом не знаю. Разговаривал ли кто-нибудь со старушкой? Пытаясь представить гостиную, какой она была без Козетты, я никогда не вижу там Тетушку, и это вселяет в меня уверенность, что большую часть времени она проводила у себя в комнате, прячась от нас, от связанных с нами вызовов, опасностей и потрясений, с тоской ожидая возвращения Козетты. А когда та вошла в гостиную, Тетушка была там. На этот раз она проявила свои чувства, встав с красного бархатного кресла и направившись к Козетте с протянутыми руками.

— Почему ты не приезжала меня навещать? — спросила Козетта, когда объятия разомкнулись.

Тетушка не ответила; наверное, не осмелилась сказать, что не могла, а никто из нас не предложил взять ее с собой или даже вызвать такси и проинструктировать водителя. Она лишь покачала головой и загадочно нахмурилась — так поступают старики, когда хотят скрыть свои желания или недостатки от молодых.

Все собрались в столовой: Козетта и Тетушка, мы с Белл, только что вернувшийся из Индии Гэри, Фей и Риммон. Для «Дома с лестницей» компания была невелика, поскольку никто не пришел на смену Мервину, Фелисити и Харви; не было больше и «квартирующей девушки» — должность такая же бесполезная и лишенная обязанностей, как у носителя «золотого жезла» в почетном полку кавалерии или управляющего Чилтернскими округами, но все же роль с комнатой, которую никто не занял. Козетта пыталась убедить балетных танцоров поселиться на верхнем этаже, однако они, естественно, не хотели бросать бесплатную квартиру в Хэмпстеде, хозяин которой, если повезет, может никогда не вернуться из Южной Африки. Девушка по имени Одри, двоюродная сестра новой подруги Адмета, сказала, что может занять свободную должность и свободную комнату. Вряд ли она до конца верила, что ей отдадут большую спальню на третьем этаже просто так и что она не будет исполнять никаких обязанностей, только говорить, слушать и варить кофе, — и сомнения заставляли ее колебаться. Козетта задумчиво рассуждала об этом за едой.

Мы поели и встали из-за стола, как обычно, не подумав убрать за собой или вымыть посуду. Перпетуа должна была прийти на следующий день, но Белл, презиравшая работу по дому, неожиданно заявила, что мы с ней займемся посудой.

— Подождет до утра, — вполне ожидаемо возразила Козетта.

— Утром меня тут не будет.

— Но, дорогая, я думала, ты теперь тут живешь!

Это была не просто вежливость. Это был ужас от того, что число домашних сократилось еще больше, чем она предполагала.

— Белл должна пожить с матерью, — сказала я. — По крайней мере пока.

— В доме найдется комната и для твоей матери, я уверена. Посмотрите, сколько у нас образовалось места!

Разумеется, это было нелепо. Такое случалось часто; щедрость Козетты простиралась так далеко, что выглядела смешной. Даже если предположить, что мать Белл была совсем не похожа на предоставленное мне гротескное описание, почему она должна бросать свой дом и жить у какой-то странной женщины? Белл сухо усмехнулась в ответ:

— Я буду иметь в виду ваше любезное предложение, Козетта.

Разумеется, никакого предложения сделано не было — только предположение. Но теперь Козетта ухватилась за эту идею и решила заполучить Белл. Спальня «квартирующей девушки» зарезервирована для Одри, но если ей хочется уединения, можно занять комнату на верхнем этаже, над той, где я работала. Нам всем даже пришлось подняться и взглянуть на нее — за исключением Тетушки, которая по пути скрылась на своей территории. Сидя на бывшей кровати Фелисити и тяжело дыша после подъема по лестнице, Козетта извинялась за комнату — за 106 ступенек, за потолок в пятнах, за опасное окно.

— Я закажу прутья для окна. Нужно сделать что-то вроде ограждения, чтобы его обезопасить.

Она так ничего и не сделала. Из-за слов Гэри, который сказал, что это ужасно и что тут будешь чувствовать себя как в тюрьме? Или потому, что Белл попросила не беспокоиться за нее, поскольку в настоящее время никак не может оставить мать одну в Харлсдене? Вероятно, хотя, как выяснилось, Белл вполне могла бросить мать на ночь или две, поскольку осталась переночевать, а на следующий день, когда я вернулась из игрового клуба, сказала мне, что встретила давнюю подругу матери, которая согласилась пожить у нее.

Это было не в тот вечер, а через неделю или около того, когда я нарядила Белл в платье Козетты «линялого» красного цвета. Я забыла о замечании Козетты, когда та впервые увидела репродукцию Бронзино, — о том, что у нее где-то есть платье, как на Лукреции Панчатики. Супруги Касл пригласили Козетту на фестиваль «Глайдборн», а там в оперу до сих пор принято надевать длинное вечернее платье. Козетту редко куда-нибудь звали. Я очень обрадовалась, что Касл вспомнили о ней, хотя точно знала, что они хотели продемонстрировать Козетте контраст с атмосферой, царившей в «Доме с лестницей». На вечеринке, которую Козетта устроила в честь сорокалетия Адмета, я случайно услышала, как мистер Касл шепнул жене: «Интересно, знает ли она, что жизнь, от которой она отказалась ради этого цирка, все еще продолжается?»

До фестиваля в Глайдборне оставалось еще два месяца, но Козетта вбила себе в голову, что должна найти в своем гардеробе подходящее платье, а если такого не окажется, то заказать новое. Это напомнило мне прежние деньки в Гарт-Мэнор, когда мы с Эльзой примиряли драгоценности Козетты, и, увидев наше восхищение какой-то вещью, она могла сказать: «Это твое».

— Бери, бери, — повторяла она, если я немного задерживалась перед каким-нибудь «балахоном» тридцатых годов или юбкой до пола по послевоенной моде. Но я в ответ лишь смеялась и качала головой. Зачем мне платье с воротником-шалькой из бледно-голубого искусственного шелка или черная широкая юбка, украшенная бисером? Потом мы наткнулись на платье, как на картине Бронзино, которое действительно оказалось очень похожим. Конечно, у Лукреции вырез украшен золотым кружевом, а нижняя часть рукавов сшита из роскошного складчатого шелка черного цвета, но в остальном платье было точно таким же: узкий лиф, рукава с буфами, пышная юбка — и все это из шелка цвета спелой сливы «Виктория».

— Бери, — сказала Козетта. — Ты окажешь мне услугу, дорогая. Я жуткая барахольщица, не могу заставить себя выбрасывать вещи.

Белл, как всегда, была в черном наряде, порыжевшем и пыльном. Глядя на нее, спящую в моем кресле, я не замечаю разницы в том, что она носит теперь и что на ней было тогда, в тот памятный, потрясающий, чудесный день, когда она пришла в «Дом с лестницей» ранним вечером — потому что на дворе стоял март и было холодно — в черном плаще и завернутая в шаль. Козетта повезла всех на ужин, и к нам присоединились Риммон и Гэри. Я не помню, куда мы отправились, хотя это мог быть русский ресторан в Бромптоне. Вероятно, последующие события вытеснили у меня из памяти такие мелочи, как рестораны, еда и напитки.

Дом был почти пуст. Тетушка, никогда не ужинавшая в ресторане, давно легла спать. Гэри и Риммон поехали к какому-то приятелю в Баттерси, и если теперь нечасто услышишь, что люди отправляются в гости в половине двенадцатого ночи, то в те времена это было в порядке вещей. Не знаю, где была Фей — возможно, у своего нового любовника, индуса, державшего убогую гостиницу, нечто вроде постоялого двора рядом с Паддингтонским вокзалом. Мы с Белл и Козеттой остались одни, и последняя, несмотря на то что едва пробило двенадцать, собралась спать. Она быстро уставала, еще не оправившись от своей не очень серьезной операции.

— Не очень приятная перспектива, — заявила она, смутив меня, — ложиться одной в огромную кровать. Иногда я опускаю одну подушку и обнимаю ее.

— Надень платье, — попросила я Белл.

Поначалу она отказывалась. Заявила, что это глупо, что у нее волосы в беспорядке и что у нее нет украшений. Но потом стала рассматривать картину и загорелась этой идеей. Придется повозиться, сказала Белл, чтобы заплести косу и обмотать вокруг головы, — она уйдет и вернется, когда все будет готово. Я дала Белл камею с ее собственным изображением, прикрепив к нити жемчуга, чтобы получилось ожерелье, как у Лукреции.

Пока Белл переодевалась, я спустилась в комнату Козетты. Одетая в ночную кофточку с белыми перьями в стиле голливудских фильмов 30-х годов, Козетта сидела в постели и читала мою книгу, изданную неделю назад. Она уже прочла ее в рукописи и одобрила, но клялась, что теперь смотрит на нее по-другому, потому что я посвятила книгу ей. Пришлось выслушать кучу преувеличенных похвал по поводу — я и тогда это понимала — жалкой макулатуры. Ее слова заставили меня поморщиться — поделом мне.

На кровати лежала груда подушек в шелковых наволочках. На розовых подушках и розовом же стеганом покрывале с белыми кружевами были разбросаны журналы, салфетки, пара очков, белый телефон, телефонные справочники, записная книжка, писчая бумага и авторучка; сама Козетта в оборках и перьях пахла духами Жана Пату и при мягком розовом цвете лампы выглядела гораздо моложе, почти как девочка. После появления Айвора Ситуэлла она перестала наносить на кожу жирный крем и закалывать волосы на ночь, а когда Айвор исчез, так и не вернулась к прежним привычкам. Волосы, теперь серебристо-желтые, ниспадали на полные белые плечи. Морщины на лице были почти не видны, и печальное выражение лица, появившееся после того, как кожа вновь стала отвисать, придавало Козетте задумчивый, а вовсе не старый вид. Мне вспомнились слова, которые кто-то сказал о Клеопатре в конце пьесы: «…искушенье для нового Антония, такой небрежной красотой она забылась».[48] Или я теперь думаю, что должны были вспомниться — разве могла я тогда все предвидеть?

Мы говорили о книге — я с неохотой, поскольку предпочла бы получить деньги и забыть о ней, а Козетта с воодушевлением, — когда открылась дверь и вошла Белл. Или Лукреция Панчатики. Или Милли Тил. Она надела жемчуг и камею и нашла у меня золотую цепочку, а также нитку бус, которую обмотала вокруг уложенной в виде короны косы. Красное платье на ней болталось, но спереди этого не было заметно, поскольку Белл искусно сколола его на спине и талии. Ее кожа отличалась той очень бледной смуглостью, от которой лицо Лукреции словно светилось. Белл не улыбнулась в ответ на наши восторги — Козетта даже захлопала в ладоши, — а серьезно стояла между китайскими ширмами. Потом она грациозно опустилась в кресло с высокой спинкой и стала неотличима от портрета: левая рука сжимает резной подлокотник, правая придерживает маленькую раскрытую книгу в кожаном переплете, которую Белл принесла с собой.

Козетта захотела ее сфотографировать. Даже встала и принялась бродить по комнате в бесплодных поисках вспышки. Мне кажется, в конечном итоге она сделала какой-то снимок, хотя мы все понимали, что ничего не получится. Вспышку Козетта не нашла, зато обнаружила кольцо с гелиотропом. Она попыталась примерить перстень на руку Белл, но у той были слишком длинные и тонкие пальцы. На безымянном он болтался и подходил только для среднего. Белл сидела, необычно спокойная, и не смеялась над усилиями Козетты — даже не улыбалась. Как будто перевоплотилась в Лукрецию или Милли, которые заразили ее старомодной безмятежностью. Через какое-то время Козетта вернулась в постель, а Белл присоединилась к разговору, неспешной полночной беседе о моде и о том, как неудобно, должно быть, носить такую одежду все время; пока на ней было красное платье, она не курила. Мои сигареты лежали на туалетном столике в стиле артистического фойе, с зеркалом, окруженным электрическими лампочками, но Белл не взяла их.

Уставшая Козетта засыпала, но не решалась прямо сказать об этом и выгнать нас. Она кивала, улыбалась, встряхивалась, но голова у нее снова опускалась на грудь. Мы сжалились над ней и ушли, выключив свет. Белл сняла с пальца кольцо и оставила на туалетном столике.

Ночь была темной, без луны и звезд. Я обратила внимание на необычную тишину в доме, поскольку в этот час, как правило, откуда-нибудь доносилась музыка, слышался шепот или приглушенный смех. В ту ночь дом погрузился в глубокую тишину, и даже никогда не смолкавший гул транспорта вдалеке, казалось, утих. Лампочки на лестнице уже давно следовало заменить — обязанность Перпетуа, только она не знала об этом, поскольку никогда не бывала в доме после наступления темноты. По примеру предков мы взяли свечи, которые освещали нам дорогу в спальню.

Переодевшись в красное платье, Белл спускалась из моей комнаты в темноте, ориентируясь по свету, падавшему из дверей наверху и внизу. На лестнице она взяла меня за руку и повела за собой. Мы шли наверх, и ее длинная жесткая юбка шелестела при каждом шаге. Свет ночника в моей комнате был мягким и тусклым. Нарисованная Лукреция смотрела со стены на живую. Я подумала — не тогда, на следующий день, — каким бы странным, бесконечно загадочным представлялось бы все это девушке шестнадцатого века, если бы она могла вообразить, сидя перед Бронзино во всей своей красоте и изяществе, что с картины сделают репродукцию и копия, не менее великолепная и правдивая, будет висеть в комнате, куда войдут женщины, одна из которых она сама, упадут в объятия друг друга и займутся любовью.

Белл захлопнула дверь, толкнув ее пальцем ноги, обнаженным пальцем, который раньше не показывался из-под красного шелка. Какая тишина! Ни слов, ни звука дыхания. Наши губы разомкнулись, глаза закрылись, а потом, подобно оглушительному реву, на нас обрушился шелест струящегося шелка, звяканье золота и камней — платье и драгоценности падали на пол. Почувствовав трепет и восторг прикосновений шелковистой кожи, мы передвинулись в круг света, отбрасываемый на кровать одинокой лампой.

12

Сегодня воскресенье. Я не пишу по воскресеньям, а Белл не нужно на работу в магазин. Это время для разговоров. Кто так решил? К этому выводу мы, похоже, пришли одновременно, как будто вдруг поняли, что время пришло и что нам больше ничего не остается.

Работа в магазине изматывает Белл. Она засыпает, как только приходит домой, и под «домом» я имею в виду мой дом, потому что именно сюда она каждый день возвращается. На второй вечер и на третий часам к десяти она просыпалась, я вызывала такси, и машина отвозила ее в Килбурн, в дом под железнодорожным мостом. Но это казалось жестокостью, возможно, из-за того, что Белл была тихой и покорной, позволяя, чтобы ей помогали вдевать руки в рукава старого черного пальто, которое она носит, вели к ожидавшему на улице такси, приподнимали ей голову, чтобы поцеловать в холодную щеку. Поэтому в пятницу я постелила ей в свободной комнате, и она там спала — четырнадцать или пятнадцать часов подряд.

Долгие часы сна, наконец, подействовали и восстановили ее силы настолько, что сегодня утром, спустившись по лестнице со своей первой за день сигаретой, Белл уже не была так похожа на призрак, выглядела свежее и моложе и даже заставила себя улыбнуться. А когда более крупный и ласковый кот прыгнул ей на колени, она не смахнула его с рассеянным видом, а начала гладить. Чуть позже мы посмотрели друг на друга и пришли к одному и тому же решению. Нам нужно разговаривать. Все, о чем умалчивалось столько лет, теперь должно быть произнесено. Это важнее всего остального, что нас разделяет. Я убеждена, что именно звонок Фелисити — помимо всего остального — определил направление нашей беседы. Вчера вечером, довольно рано, когда Белл спала наверху, а я сидела в кабинете и в четвертый или пятый раз перечитывала «Трофеи Пойнтона»,[49] она позвонила из своей квартиры где-то на окраине.

Я искренне считала, что больше никогда не услышу ее голоса. Все эти слова насчет встречи в Лондоне и неотвеченных вопросов, которые нужно обсудить, воспринимались мной как пустая болтовня, не заслуживающая внимания. Но нет, Фелисити говорила серьезно. В этот субботний вечер они с Эсмондом приехали в город и собирались поужинать в маленьком французском ресторанчике на углу, и ее вдруг осенило: «Почему бы не пригласить Элизабет? Мы заказали столик на четверых, но шансы, что Миранда и Джереми захотят с нами поужинать, с самого начала были практически нулевыми».

Предложение Фелисити меня чем-то привлекало. Какой она теперь стала? А он? И, самое главное, как они относятся друг к другу? Я говорила с Фелисити, а сама вспоминала ее крик, когда она увидела Эсмонда, поднимавшегося по лестнице в доме Козетты, вспоминала, как она уткнулась в плечо Харви. Но мне следовало помнить о Белл, которая спала наверху, потому что я была здесь, потому что мое присутствие вселяло в нее уверенность. Я солгала Фелисити, сказала ей, что уже приглашена сегодня на ужин. Мой отказ, похоже, ее не расстроил.

— Значит, в другой раз, — согласилась она, а потом неожиданно прибавила, так что я с трудом удержалась от смеха: — Вообще-то сегодня годовщина нашей свадьбы, и Эсмонду это могло бы не понравиться.

— Думаю, не понравилось бы.

— Я тебе позвоню — так просто ты от меня не отделаешься. Тебе звонила Белл Сэнджер? — К имени бедняжки Белл Фелисити стала прибавлять фамилию. Это как бы отдаляло Белл, исключало из категории друзей, где ей уже не было места.

Зачем я опять солгала? Причина та же, что и у любой лжи. Так проще.

— Нет, — сказала я. — Не звонила.

— Что ей было нужно? — спросила Белл, когда я рассказала ей об этом разговоре. В своем полусне она слышала телефонный звонок — или он ей приснился.

— Чтобы я поужинала с ними.

Белл вскочила, и бедный кот спрыгнул с ее колен.

— Она придет сюда?

— Нет. Не волнуйся. Хотя что тут плохого? Ты же с ней разговаривала.

— Чуть-чуть. Только чтобы узнать о тебе.

Как бы то ни было, имя Фелисити всколыхнуло в памяти Белл те страницы прошлого, о которых я не хотела ничего знать. И утром прозвучали вовсе не те откровения, которые я жаждала услышать. Но, по крайней мере, начало положено. Белл приподняла завесу тайны.

— Фелисити что-нибудь говорила о Сайласе?

— Что именно? — осторожно спросила я.

— Неважно. Упоминала о нем? Я вижу по твоему лицу, что упоминала. Наверное, спрашивала, не приходило ли тебе в голову, что я могу быть виновна в смерти Сайласа?

Какой смысл отрицать? Я кивнула, поджав губы, словно не решалась произнести вслух что-то неприличное и очень страшное.

— Никто об этом не вспоминал на суде, правда? Ты заметила? Прокурор даже не сказал, что у меня был муж, который покончил с собой. Зато открылась правда о моем детстве. А я забыла об этом, понимаешь? Все забыла, даже не сразу вспомнила, кто такая Сьюзен. Наверное, они говорили о ком-то еще, о другой двенадцатилетней девочке. Но именно поэтому я получила такой большой срок. Ужасно провести в тюрьме столько лет за то, что ты забыл, правда? Они все раскопали, всю грязь, но не догадались о Сайласе или просто не сомневались, что он застрелился, даже несмотря на то, что все про меня знали.

Белл взяла еще одну сигарету, закурила и встряхнула спичку, но слишком медленно, чтобы погасить пламя, а потом уронила ее, горящую, в пепельницу.

— Я его убила, — сказала она. — По-моему, это должно быть очевидно всем.

— Ты сочиняешь, Белл.

— Зачем? Думаешь, мне мало преступлений и дурной славы? Зачем мне сочинять?

— А зачем ты вообще сочиняла? — с горечью спросила я.

— Естественно, чтобы все шло так, как надо, как я хотела. Ты знаешь о русской рулетке?

— Только то, что для нее берут револьвер, заряжают один патрон и крутят барабан. Фелисити нам рассказывала. — Я не хотела об этом говорить. Неприятно сознавать, что ты можешь потворствовать лжи. Чувствуешь себя дураком. — Но мне было не интересно.

— Даже когда мы снова встретились? У тебя не возникли вопросы?

— Я думала, что живу в обществе, где люди могут совершить самоубийство, но не убивают друга.

Белл рассмеялась своим отстраненным, сухим смехом.

— Как ты думаешь, какие шансы в русской рулетке? Давай не делай такое… страдальческое лицо. Ты знаешь обо мне почти все и должна быть сильнее. Теперь для тебя не секрет, что в нашем обществе один человек способен убить другого. Какие шансы, если взять шестизарядный револьвер?

— Наверное, пять к одному.

— А вот и нет. Эту ошибку делают почти все. Понимаешь, если взять хорошо сбалансированный револьвер и зарядить только один патрон, то при вращении барабана патрон под собственным весом обычно опускается вниз. Так что шансы гораздо выше, чем пять к одному, а возможно — если знать, как крутить барабан, — сто к одному.

Кажется, нечто подобное я уже слышала.

— Но какое отношение это имеет к Сайласу?

— Он меня этому научил.

— Полагаю, как и многому другому. В художественной школе. Перед тем, как ты от него забеременела. Вы поженились, а потом у тебя случился выкидыш.

— Это я тебе рассказала?

— Да, Белл, а разве ты не помнишь? — Я поняла, что напрасно упрекаю себя. Ни о какой жестокости не может быть и речи, потому что Белл, похоже, нисколько не страдает и даже как будто радуется моему саркастическому замечанию по поводу ее лжи. Объяснять ей бесполезно и слишком поздно — она никогда не поймет. — Чему именно тебя научил Сайлас?

— Показал, как вращать барабан, и объяснил, что самое тяжелое гнездо опускается вниз. А потом сказал, что если взять свинцовую пулю — просто пулю, без патрона — и вложить в одно из пустых гнезд, то возникнет любопытная ситуация. Потому что теперь при вращении барабана внизу остановится гнездо с пулей, а не с патроном. Вычислив, какое гнездо окажется напротив ствола, когда гнездо с пулей находится внизу, например, через одно слева, можно вставить патрон именно в это гнездо. А если револьвер уже заряжен, то рассчитать, в какое гнездо вложить пулю, чтобы патрон оказался напротив ствола.

— Еще раз, пожалуйста, и помедленнее, — попросила я.

Белл повторила. Потом предложила нарисовать.

— Нет, не стоит. Я и так поняла. Но если исключить ошибки или, скажем, плохую балансировку револьвера, то речь идет уже не о случайности, а о неизбежности.

— Да, — кивнула Белл.

Я посмотрела на нее. Лицо ее было безмятежным, спокойным и невозмутимым, как у Лукреции Панчатики — постаревшей, но все же Лукреции.

— Я не понимаю, что ты сделала.

— Сайлас вставил патрон в одно гнездо барабана, положил револьвер и пошел за выпивкой — ты знаешь, какую дрянь он пил, вино с денатуратом, одна часть лилового денатурата на две части красного вина. Пока его не было, я вложила пулю в гнездо, через одно от патрона.

Белл умолкла. Я тоже молчала. Она взяла еще одну сигарету и несколько секунд держала во рту, не зажигая. Потом потянулась за веджвудской зажигалкой, которую подарила мне Козетта, и вопросительно посмотрела на меня.

— Полиция должна была это обнаружить.

— Я вытащила пулю, когда Сайлас умер, перед тем, как идти в Торнхем-Холл.

Не знаю, верить ей или нет. Откуда мне знать, верны ли все эти рассуждения о сбалансированных револьверах и опускающемся вниз самом тяжелом гнезде барабана? Я не разбираюсь в оружии. И не знаю, у кого спросить. Способен ли человек зарядить револьвер, отложить его и отправиться за выпивкой? Способен, если это Сайлас Сэнджер. Кроме того, он, наверное, уже много выпил. Я не верила рассказу Белл, но допускала, что она способна на такое. Вполне допускала.

— Предположим, ты действительно это сделала, хотя я сомневаюсь. Но зачем?

— Сайлас меня довел. Я устала. Он сводил меня с ума. Женился на мне, чтобы иметь раба, — я и была рабом, чернорабочим, вещью, которой пользуются, слугой. Когда Сайлас на мне женился, я была ему благодарна, думала, что моя жизнь будет в десять раз лучше той, на которую я могла надеяться с таким прошлым. У меня не было ни друзей, ни знакомых, а отец с матерью не подпустили бы меня к себе — мы не виделись семь лет. Я знала только социальных работников и одного или двух человек из детского дома. Тебе все должно быть известно — из протоколов суда. Я думала, что брак с Сайласом — это удача, но мне пришлось пройти суровую школу; за шесть лет жизни с ним я повзрослела и кое-чему научилась.

— На свете существует такая штука, как развод.

Взгляд Белл, уклончивый и расчетливый, вызвал из небытия старое заблуждение — я считала, что деньги для Белл ничего не значат, что материальное ее не интересует. Эта иллюзия давно развеялась, и теперь я лишь с удивлением и отвращением вспоминаю, как верила в чистоту ее помыслов.

— Старый отец Сайласа умирал, помнишь? А он был богат. Конечно, не так богат, как хвастал Сайлас, но его дом кое-что стоил. Я знала, что Сайлас собирался делать с деньгами, он мне часто рассказывал. Уехать на проклятую Яву, жить там и рисовать. Он там был, и ему понравился климат. Вот почему мы торчали в Торнхеме, хотя Эсмонду не терпелось от нас избавиться. Ждали, пока умрет старик, Сайлас сможет загнать дом и уехать на эту проклятую Яву, как какой-то французский художник, о котором он мне все уши прожужжал.

— Гоген, — сказала я. — Только не Ява, а Таити.

Белл проигнорировала мои слова. Она никогда не любила подобные уточнения, которые называла «скучными ошметками культуры».

— Ему было плевать, поеду я или нет. Но если бы не поехала, он не собирался меня содержать. Сказал, что я могу устроиться на работу. Он шесть лет меня содержал — чего мне еще надо? Поэтому я не показала Сайласу телеграмму о смерти отца. Оставила у себя и вложила в револьвер свинцовую пулю.

— Тебе не могли прислать телеграмму, — сказала я, понимая, что это звучит глупо. Конечно, могли, только она пришла бы не раньше письма. Приносили ли телеграмму в Торнхем? Может, и приносили, но кто теперь вспомнит? — Я тебе не верю, Белл.

— Как знаешь.

— Не могу поверить, что ты желала его смерти.

— Какая разница?

— Большая.

— Я не видела, как застрелился Сайлас. Была наверху, как и говорила. Он не успел ничего понять, а если и понял, в последнюю долю секунды, то должен был подумать, что его время пришло — это неизбежно, когда играешь в русскую рулетку. — Белл взяла к себе маленького кота и принялась гладить так, как он любил; ее длинные ладони с силой прижимались к телу животного. — Все равно печень Сайласа уже сгнила. Долго бы он не прожил. Один стакан той красной дряни валил его с ног. Печень больше не выдерживала, и он весь пожелтел. Боже, как я его ненавидела. — Она опять закурила, и маленький кот моргнул от огонька зажигалки. — Понимаешь, Фелисити видела телеграмму.

— Что ты имеешь в виду, Белл?

Она ответила не сразу:

— Если бы Сайлас умер раньше отца, дом не перешел бы ко мне — ведь я приходилась старику всего лишь невесткой. В любом случае пришлось бы сражаться за наследство. В случае смерти отца дом автоматически доставался Сайласу. Получив его, Сайлас собирался сразу же уехать на Яву. Возможно, он даже не подумал бы взять меня с собой. Зачем? Его тошнило от меня точно так же, как меня от него. — Белл вынула изо рта сигарету и выпустила дым из ноздрей, словно внутри ее головы горел огонь. — После ленча Фелисити поднялась наверх за бумагами для викторины, которые были в ее спальне. Она выглянула из окна и заметила мальчишку, приехавшего на велосипеде. Думаю, Фелисити довольно долго — до моего отъезда, в апреле — не видела связи. Она заговорила со мной о старике и его смерти — я ведь переезжала в его дом. Спросила: «Разве ты не получала депешу за час до того, как это случилось?» Поначалу я ее не поняла. Ты когда-нибудь слышала, чтобы телеграмму называли депешей?

— Только в книгах.

— Пока я это выясняла, у меня появился шанс подумать. Я ответила, что мальчик ошибся домом, но видела, что Фелисити мне не верит. Забавно — на суде я решила, что ее могут вызвать свидетелем. А потом подумала, что если выкручусь, то мне предъявят еще одно обвинение, в убийстве Сайласа, и тогда Фелисити расскажет о телеграмме. — Она вздохнула и посмотрела на свои пальцы, начинавшие желтеть от никотина. — У тебя все еще есть та картина?

— Какая картина, Белл? — Я знала, разумеется, знала.

— С девушкой в красном платье, о которой кто-то написал книгу.

Слова она произнесла другие, но похожие по смыслу, и они меня потрясли. Я не понимала, как Белл может говорить о картине, зная, какую роль та сыграла.

— В кабинете, — ответила я.

— Я еще там не была, — сказала Белл и прибавила: — Может, прогуляемся? Я бы сходила к реке и в паб. По-моему, тут поблизости есть паб, где какой-то парень написал слова к гимну «Правь, Британия»?

— Джеймс Томсон, а паб называется «Голубка». Откуда ты знаешь?

— Ты мне как-то рассказывала, — ответила Белл.



Друг с другом мы об этом не говорили, но каждая думала. По крайней мере, так мне кажется. Я строила предположения, и, судя по поведению Белл, она тоже, причем примерно такие же. Но мы не обсуждали, почему.

На прямой вопрос я бы ответила, что гетеросексуальна. До того случая у меня были романы только с мужчинами. Но немного. Несколько. Я бы предпочла сказать, что не считала, что мне все равно, но это неправда, поскольку их количество известно всем. Доминика сменил мужчина из издательства, редактор, хотя и не мой, а один раз это был Гэри, всего на одну ночь. И дело не в алкоголе или наркотиках — просто мы оказались одни в доме, разговаривали и вдруг почувствовали взаимную симпатию, дружеские чувства, общность мыслей и все такое; а еще мы были молоды. Нечто подобное, только в сто раз сильнее, бросило нас с Белл в объятия друг друга той тихой ночью.

Меня не влекло к другим женщинам — ни до, ни после Белл. С другой стороны, я не чувствовала, что мы делаем что-то скандальное, неправильное или извращенное. Это казалось естественным. Гомосексуалисты, иногда спавшие с женщинами, рассказывали мне, что это приятно и им нравится, но остается ощущение чего-то ненастоящего. Кажется, Пруст как-то сказал, что гомосексуалист грешит только тогда, когда спит с женщиной? В общем, потом я была склонна считать любовные отношения с Белл — восхитительные, доставляющие огромное наслаждение — чем-то нереальным. Однако чувства говорили о другом, потому что «восхитительный» и «наслаждение» — не очень подходящие слова, и мне хотелось бы найти другие, до сих пор неизвестные; а что касается реальности, то все это казалось реальнее любой реальной вещи. Я столкнулась с невозможностью выразить свои чувства, свои желания и свое удовлетворение; это можно сравнить с пустотой темной воды, с прудом, в котором плавают слепящие таинственные образы и произнесенные шепотом слова, где я тону, хватаясь за тонкую веточку воспоминаний о любви. Я любила Белл с той пылкой, ревнивой страстью, которую девочки десятью годами младше, чем я была тогда, испытывают к кому-то из одноклассников.

Психологи скажут — о, я точно знаю, что они скажут, — что мое сексуальное развитие было остановлено шоком, психологической травмой, связанной с ужасным открытием. В этом нет сомнений, и, возможно, сознание, что я могла унаследовать болезнь Хантингтона, остановило мое развитие на какой-то извращенной фазе. Но я так не считала — думала, что влюблена, и я действительно была влюблена, и, как положено влюбленным, обманывала себя надеждой, что при удачном стечении обстоятельств любовь продлится всю жизнь.

Разумеется, мои ожидания не оправдались. А разве бывает иначе?

Какое-то время все шло великолепно, просто восхитительно. Девушка по имени Одри исчезла, и Белл поселилась в доме в роли «квартирующей девушки». Я до сих пор не знаю, догадывалась ли Козетта, но склонна думать, что нет. К лесбиянкам она относилась примерно так же, как и все люди ее поколения: «Не оставляй меня с ней наедине, дорогая. Что я буду делать, если она начнет ко мне приставать?»

Неужели она думала, что все гетеросексуальные мужчины, с которыми она останется наедине, будут к ней приставать? Наверное, надеялась — бедная Козетта. Целуя ее, я ни разу не замечала даже намека на отвращение, и она не морщилась при виде Белл. Вне всякого сомнения, Козетта видела в нас только «близких подруг», и ее ревность, которую я иногда замечала, была связана только с тем, что Белл отнимала меня у нее, а я, в свою очередь — это кажется невероятным, но разве можно по-настоящему понять других людей? — отнимала у нее Белл.

Тем летом, которое принадлежало нам с Белл, Козетта страдала от одиночества, должна была страдать, хотя я поняла это потом. Когда ты влюблен — или, по крайней мере, думаешь, что влюблен, — то не замечаешь одиночества других. Я была немного напугана и, к стыду своему, обнаружила в себе такие чувства, как осуждение и презрение, когда поняла, что Козетта иногда спит с Риммоном. Ей было пятьдесят пять, а ему двадцать семь, он был беден, а она богата. Я почти ничего не знала об одиночестве, но еще меньше о том, что в среднем возрасте страсти не обязательно проходят. Поездки с супругами Касл в Глайдборн или прогулки с Тетушкой в Ричмонд-парке Козетте было недостаточно.



Белл не прочла ни одного моего романа. Она вообще не читала книг. Если быть до конца откровенной, следует признать, что в глубине души я даже рада, что она не читала моих книг, которые не похожи на мою речь, не раскрывают моих истинных чувств, не описывают людей так, как о них говорили мы с Белл. Всякий, кто знает меня так же хорошо, как она, после прочтения моих книг обязательно разочаровался бы во мне и посчитал ханжой. Бессмысленно объяснять незнакомым с литературой людям, вроде Белл, разницу между произведениями писателя и его жизнью, или, как выразилась бы она сама, другую такую же чушь.

Она сидела в моей комнате, когда я закончила дневную норму. Это было в конце лета или начале осени, и Белл надела белое марлевое платье, похожее на халат с широкими рукавами, стянутый на талии тонким ремешком из плетеной кожи. Допечатывая последние из обязательных 2000 слов, я слышала разнообразные звуки у себя над головой, отражавшие движения Белл перед тем, как она спустилась ко мне: стук закрывающегося окна, которое так и не оградили решеткой, приглушенные ковром шаги, затем громкий топот индийских сандалий по деревянному полу, хлопок закрывшейся двери и скрип 104-й ступени, когда Белл стала спускаться по лестнице. Я была одержима ею, как это часто происходит с влюбленными.