Торбен не раз говорил, что у Асты старческий маразм. Тогда это было не так, но после смерти Торбена Аста начала нести чушь, и почти одну только чушь. Будь она дряхлой, такая перемена воспринималась бы менее болезненно. Но Аста выглядела лет на семьдесят, могла легко пройти милю и без остановок взбиралась по лестнице на свой этаж. Она по-прежнему читала Диккенса, что-то шила и вышивала мелким стежком, а в последнее время на каждом лоскуте, который попадался ей на глаза, стала вышивать монограмму Свонни. Она отрывалась от своего занятия и спускалась вниз только для того, чтобы рассказать какой-нибудь случай из жизни, чаще всего придуманный ею, но в основе которого лежала крупица правды. Например, история о белых медведях, с которой начинается первая запись в первом дневнике, стала в ее рассказе истиной. Она говорила, как однажды в очень холодный зимний день, гуляя с матерью в Остербрёге, она видела, как белый медведь заглядывал в окно булочной.
Странно, последнюю внятную историю, рассказанную Астой, я никогда раньше не слышала. Свонни тоже была там, и, похоже, для нее это тоже оказалось новостью.
В один из моих вечерних визитов — редких с тех пор, как мы стали жить вместе с Дэниэлом Блэйном, — Аста, как обычно, полулежала на софе и читала. Видимо, что-то из прочитанного вызвало воспоминание. Но, возможно, она все выдумала.
Сначала она тихо рассмеялась. Затем подняла голову, сняла очки и сказала:
— У нас была служанка Эмили. Кроме Хансине. Так вот. Она была англичанкой. Очень глупая девочка, но добрая. Ты помнишь Бьёрна, lille Свонни?
Свонни удивилась, но ответила, что, конечно же, помнит.
— Когда мы его кормили, — продолжала Аста, — мы всегда говорили: «Spis dit brod».
— «Ешь свой хлеб», — перевела для меня Свонни, хотя моего датского вполне достаточно, чтобы понять эту фразу.
— Я как-то увидела, как эта глупая девочка кормит Бьёрна, приговаривая при этом «beastly bоу».
[22]
Аста захихикала, а Свонни с сомнением улыбнулась. Я подумала, что в датском «spis dit brod» можно весьма приблизительно услышать английское «beastly boy», но только богу известно, не взяла ли Эмили образцом для подражания произношение Morfar? Аста погрузилась в воспоминания о детстве, а я поехала домой к Дэниэлу. Его там не оказалось — теперь я думаю, он встречался где-нибудь с Кэри, — а вскоре вообще бросил меня и ушел к ней.
Я говорила, что не хочу об этом вспоминать. Но это трудно сделать, если самой приходится рассказывать, а случившееся затрагивает тебя. Достаточно сказать, что Дэниэл — единственный мужчина, с которым я действительно жила вместе. Это совсем не то, что провести с кем-нибудь выходные или ночь. И Аста, пока не впала в маразм, воспринимала мои действия вполне нормально, в то время как Свонни их не одобряла. Она считала, что я «должна узаконить свои отношения с Дэниэлом», то есть выйти за него замуж. И я хотела того же. Но Кэри, задумав отбить его у меня, действовала планомерно, обдуманно, безжалостно, не выбирая средств. А когда женщина, к тому же привлекательная, поступает так, она обычно добивается своего.
Конечно, я должна была об этом узнать. Неправда, что нельзя убежать от боли и обиды. Три тысячи миль между тобой и потерянной любовью смягчают удар, и боль постепенно остается в прошлом. Американская романистка просила меня провести исследование событий, происходивших в Сайренсестере в девятнадцатом веке. Почти не сомневаясь в отказе, она все-таки предложила на несколько месяцев приехать к ней, чтобы обсудить результаты моих поисков и поговорить о викторианском Глостершире. И просила помочь разобраться с историческим приключенческим романом, который она пишет. И была потрясена, когда я согласилась.
Вот почему я находилась в Массачусетсе, когда умерла Аста.
Я знала, как и любой человек, что никто не вечен и жизнь Асты подходит к концу. Я также знала, насколько несчастна была Свонни. Какой одинокой она чувствовала себя, какое отчаяние охватывало ее из-за поведения матери. Все это сквозило в многочисленных письмах, которые она писала мне. Ей очень хотелось, чтобы я вернулась домой. Скорее всего, она не подозревала о моих переживаниях или даже думала, что, раз мы с Дэниэлом так и не поженились, мои чувства к нему не были глубокими. Многие женщины ее поколения решили бы именно так. Но мне просто невыносимо было находиться в одной стране, на одном острове с Дэниэлом и Кэри. Не то чтобы я боялась случайной встречи, скорее дело в том, что в любом месте Британии меня не покидало бы ощущение их присутствия, а на другом берегу Атлантики ничего подобного я не испытывала.
Свонни написала, что Асту положили в больницу, но доктор уверяет, «что это не удар, а скорее приступ». Возможно, мне следовало вернуться домой. Но я малодушно убедила себя, что Аста всего лишь моя бабушка, что она уже очень старая, что у нее есть и другие внуки и правнуки. Впрочем, я понимала, что во мне нуждалась вовсе не Аста, я была необходима Свонни. Но, как выяснилось в дальнейшем, для Свонни оказалось лучше, что я не приехала.
Самым печальным было письмо, в котором она написала, что никогда не узнает правду, на ее вопрос не будет ответа. Она задала его в последний раз за несколько дней до «приступа» Асты, когда вечером они вместе сидели в гостиной. Занавески были задернуты, за блестящей латунной решеткой камина горело яркое газовое пламя. Весь день Аста выглядела так, словно в голове у нее прояснилось.
Она устроилась на софе, придвинутой к камину. На низком столике покоилось вышивание, раскрытый «Мартин Чеззлвит» Диккенса лежал корешком вверх на диванной подушке, на нем — очки для чтения. Свонни писала, что в золотистом свете огня седые волосы Асты казались белокурыми, и если посмотреть на нее прищурившись, можно вообразить, что на софе уютно расположилась на отдых молодая женщина. И Свонни, которая писала более выразительно и непоследовательно, чем говорила, спросила, читала ли я рассказ Эдгара По о близоруком молодом человеке. Будучи слишком тщеславным, чтобы носить очки, он ухаживает и едва не женится на веселой, ярко одетой пожилой даме, которую принимает за девушку, а на самом деле — это его собственная прапрабабушка. Свонни добавила, что раньше не верила в подобное, но сейчас верит.
Поддавшись порыву, словно впервые она спросила:
— Кто я, moder? Откуда вы меня взяли?
Аста посмотрела на нее. Такого нежного и любящего, но в то же время непонимающего взгляда Свонни прежде никогда у нее не видела.
— Ты моя, lille Свонни, и только моя. Ты хочешь, чтобы я рассказала тебе, откуда у матерей берутся дети? Разве ты не знаешь?
Она говорила со Свонни как с ребенком или учеником, которого учитель забыл включить в группу по сексуальному образованию. Глаза Асты закрылись, и она заснула, как случалось теперь всегда по вечерам, когда она откладывала книгу и снимала очки.
Свонни позвонила и сообщила мне о смерти Асты. Я не предложила приехать к ней, и когда она убедилась, что я не собираюсь этого делать, то сама попросила не приезжать — в этом не было необходимости. Асте было девяносто три года, и ни для кого ее смерть не стала неожиданностью. Но все же, как любая смерть, она потрясла.
Через неделю от Свонни пришло письмо.
Moder написала в завещании, чтобы я не устраивала похороны. Раз или два она говорила об этом, но я не слишком верила в серьезность ее слов. Я полагала, что у каждого должны быть похороны, но, оказывается, это не так. Можно просто сообщить в похоронное бюро о желании кремировать покойного. Что я и сделала, правда с опаской. Но там никто не удивился, никому это не показалось необычным.
Несомненно, мама была атеисткой. Она часто повторяла, что перестала верить в Бога, когда умер ее маленький Мадс. После его смерти она никогда больше не молилась. Я помню, как на одном из приемов она во всеуслышание объявила, что является поклонницей Ницше и верит, что Бог мертв. Не знаю, где она это вычитала, но ей было известно очень много, она занималась самообразованием. Так или иначе, она была вправе распорядиться своими похоронами.
В своем завещании она оставила мне все, что имела. Это, конечно, не огромное состояние, но гораздо больше того, что мне нужно. Завещание не вызывало сомнений, в нем четко написано — «моей дочери, Сванхильд Кьяр». Никто не задавал вопросов, даже не попросили свидетельство о рождении. А если бы и попросили, что с того? Там указано, что Mor и Far — мои родители, а меня зовут Сванхильд. Но я вновь почувствовала себя странно, опять всколыхнулись старые сомнения. Я даже подумала, не должна ли сказать: «Нет, я не могу принять это, не имею права!»
Впрочем, я этого не сделала. В конце концов, смысл завещания в том, чтобы твои вещи достались именно тем людям, которым ты и хотел их оставить. А Mor хотела, чтобы этим человеком была я. Без нее я чувствую себя потерянной. Я никогда по-настоящему не расставалась с ней. Даже когда вышла замуж за Торбена, сначала жила по соседству, за углом. Самой длительной разлукой стали те несколько недель, которые я провела в Дании в 1924 году. Мне тогда было девятнадцать, там я познакомилась с Торбеном. Всю жизнь потом я или навещала ее каждый день, или звонила по телефону, но в основном приходила к ней. А после смерти Far мы прожили с ней в одном доме двадцать лет. Мне до сих пор не верится, что она меня покинула. Она так много значила в моей жизни. Она была моей жизнью. Я слышу ее шаги на лестнице, слышу, как она зовет меня «lille Свонни», чувствую запах «Коти», которыми она всегда пользовалась. Как-то я открыла ящик туалетного столика, и оттуда вырвался ее запах. Он так ярко напомнил о ней, это было так ужасно, что я заплакала.
Я не должна тебе об этом писать. Мне надо или взбодриться, или философствовать. Ее смерть освободила меня, я могу заняться тем, чем всегда хотела, но не хватало времени. Но я не хочу этим заниматься! Я слишком подавлена, не хочется ничего делать. Из хороших новостей. Доктор прописал мне таблетки, теперь я могу, по крайней мере, спать. Думаю, что со временем продам этот дом. Не хочу жить среди воспоминаний. Черкни мне строчку, если сможешь. Мне нужна твоя поддержка.
С огромной любовью, как всегда.
Тетя Свонни
Я не называла ее тетей целую вечность, с тех пор как лет в пятнадцать с подростковой дерзостью заявила, что собираюсь отбросить слово «тетя» в обращении к ней. Она не возразила. Но сейчас ей так плохо, что она, видимо, забыла, как долгие годы я называла ее просто Свонни, как и все.
Впрочем, «всех» не так уж и много. Вдали от нее, в Америке, я вдруг осознала, что пытаюсь вспомнить, кто же называл ее по имени. Джон и Чарльз, сыновья ее брата Кена, но вряд ли она когда-то их видела. Посольские друзья, если она поддерживала с ними связь, в чем я сомневаюсь. Отец Дэниэла, за которого мама собиралась замуж, иногда навещал ее, но с тех пор, как она овдовела, это случалось редко.
Если бы я тогда вернулась домой, думаю, что переехала бы к Свонни. Страх перед возвращением в страну, где я окажусь рядом с Дэниэлом и Кэри, отчасти связан с нежеланием оставаться в своей квартире. Я прожила в ней пять лет вместе с Дэниэлом, каждая комната полна воспоминаний о нем и, возможно, до сих пор хранит его запах, запах его мыла и сигарет. Как в комнате Асты не выветривался аромат ее духов. Я всерьез подумывала не возвращаться в ту квартиру, а пригласить кого-нибудь привести ее в порядок а затем продать. А до этого можно было бы оставаться на Виллоу-роуд.
Зная, как обрадуется Свонни, я уже представляла, что мы разделим дом на две отдельные квартиры, для нее и для меня, когда пришло еще одно письмо, в котором она сообщала, что решила переехать.
Не хотелось бы просить тебя, так как, возможно, у тебя свои планы, но было бы прекрасно, если бы ты смогла на Рождество приехать домой. Помнишь, какой восхитительный праздник мы всегда устраивали на Рождество? Ведь оно так много значит для датчан. Дом всегда великолепно украшен, праздничный ужин в Сочельник. Даже в последний год, когда Mor с трудом понимала, где находится, мы не нарушили традицию, приготовили рис с миндалем, фруктовый суп, гуся и blekage.[23] Если ты приедешь, я постараюсь сделать что-нибудь как тогда, даже если больше никто не придет.
Теперь мои новости. Я решила переехать. Дом вдруг стал таким огромным. К агентам я пока не обращалась, надо разобрать вещи и привести все в порядок. Мне нужно что-то делать, чтобы отвлечься от горя. Не думала, что у нас столько всякого хлама.
Я начала с мансарды. Она забита старыми книгами Торбена и чемоданами, которые скорее похожи на переносной гардероб. Такие сейчас уже никто не берет с собой в дорогу, но они были очень популярны, когда все пользовались услугами носильщиков. Представь, как ты берешь с собой в самолет кожаный чемодан, который даже без вещей тяжеленный, будто свинцовый.
У Mor было так мало своего. Ее комнату будет легче всего привести в порядок. Не могу понять — почему у нее так мало осталось одежды? Наверное, она отнесла одно за другим все свои платья и пальто на продажу в те антикварные магазинчики. Интересно, что о ней там думали? Разглядели в ней прежнюю красоту или принимали за сумасшедшую старуху?
По этим словам ты можешь догадаться, насколько мне плохо, если я, даже на мгновение, допускаю, что люди могли сказать такое о моей дорогой мамочке. Моей милой мамочке, которую я так любила. Оказывается, я любила ее, Энн, и гораздо сильнее, чем пожилые люди обычно любят своих старых родителей. Я хотела, чтобы она жила. Я молилась об этом. Она бы посмеялась.
Но довольно. Я уже сказала, что разобралась в мансарде и начала уборку в спальнях. Напиши, что из вещей ты хочешь взять себе. Не подумай, что я сама собралась умереть, надеюсь, ты меня понимаешь. Я должна от многого избавиться, если собираюсь купить небольшой домик на Холли-Маунт, который уже присмотрела.
Как продвигается твоя работа? Ты ходила на тот обед в День Благодарения, на который тебя пригласили? Сообщи мне, пожалуйста, увижу ли я тебя дома через три недели.
С любовью,
Свонни
На Рождество я домой не поехала. Мне по-прежнему мешала Кэри и ее вероломство. Я думала о ней гораздо больше, чем о Дэниэле. Вспоминала, как она постоянно говорила мне, какой он красивый.
— Он такой красивый, Энн! — восклицала она, будто удивляясь, что такой мужчина мог в меня влюбиться. Однажды, когда Кэри была у нас в гостях и Дэниэл вышел на минутку, она вздохнула: — Он такой красивый… — словно хотела сказать, что и для нее он слишком красив. Что, впрочем, они и доказали.
«Он такой красивый!» Словно в нем ничего больше не было. Наверное, так оно и есть, хотя в течение тех лет, что мы жили вместе, Дэниэл казался нежным, чутким, внимательным. Он умел слушать, иногда блеснуть остроумием, много смеялся и смешил других. Но Кэри, заполучив его, честно рассказала мне об этом, оправдывая свое возмутительное вероломство все тем же: «Он был такой красивый, Энн».
Она говорила в прошедшем времени — «был». Я отметила это: будто красота Дэниэла предназначалась для того, чтобы покорить Кэри, а теперь ее не стало. Но для меня он оставался прежним, я видела перед собой его лицо и чувствовала, как боль и ревность вновь охватывают меня. Но Кэри никогда больше не упоминала о его красоте, по крайней мере в моем присутствии.
Они жили в доме, который Дэниэл купил в Пэтни. Мне сообщил об этом бывший однокурсник, с которым мы переписывались. Сейчас они купили бы дом совместно, но пятнадцать лет назад, если вы состояли в браке, сделать это было непросто. Позже мой друг написал, что они поженились, и как будто гора свалилась с моих плеч. Я была полной противоположностью Клеопатры, когда ей сообщили, что Антоний женился на Октавии. Не то чтобы я испытала облегчение или перестала ревновать, но это сообщение заставило меня смириться с фактом. Теперь казалось — раз не на что больше надеяться, то нечего и бояться. Больше не надо бродить по ночам в раздумьях, что он, возможно, уже оставил ее и попытается найти меня. Не надо размышлять, что я сделала бы, если бы узнала, что они разошлись и Дэниэл вновь свободен. Я никогда не выходила замуж, наверное потому, что у меня старомодные взгляды на замужество, каких всегда придерживались в нашей семье. Супружество для меня — это прочная и нерушимая связь, и я полагала, что Дэниэл и Кэри вместе до конца жизни. Как выяснилось позже, я ошибалась.
Мне же оставалась приглушенная боль. Примерно то же чувствовала Свонни, или я так думала. Эти горькие переживания сблизили нас. Возможно, ради нее мне следовало поехать домой. Наступил февраль, в Бостоне ударили морозы. Выпало много снега, и аэропорт закрыли. У меня оставалось еще много работы, но я вполне могла закончить все к концу месяца. Я написала Свонни, что могла бы пожить несколько дней у нее, прежде чем вернуться в свою квартиру. Ответ пришел через две недели. Она приглашала приезжать в любое время, но тон письма был каким-то озабоченным, Свонни отнеслась к моему предложению с необычной для нее невнимательностью. Она обнаружила нечто такое, что сможет ее отвлечь.
И ни слова о переезде.
Несомненно, когда Свонни нашла дневники, она сразу поняла, что к ней в руки попало нечто необыкновенное. Так она потом и сказала. Свонни все время твердила журналистам, которые брали у нее интервью, о невероятной радости, охватившей ее, когда она открыла тетрадь, прочитала первую страницу и поняла, что перед ней великое произведение.
Но на самом деле Свонни чувствовала другое, если верить ее письмам, а я им верю. До моего возвращения она прислала еще два письма, где говорила о дневниках, на которые случайно наткнулась, разбирая вещи. Сначала она обнаружила одну тетрадь, на столе в комнате Асты, за которую принялась после мансарды. Тетрадь оказалась последним дневником, он заканчивался записью, сделанной в сентябре шесть лет назад.
В конце длинного письма Свонни сообщала:
Я вчера разобрала все в комнате Mor, перетрясла все ее вещи. Ты знала про тайник в старинном черном дубовом столе? По бокам стола есть что-то вроде резного бордюра, и мне показалось, что с одной стороны он сильнее выдается вперед. Я потянула за бордюр и обнаружила ящик. Возможно, Mor сама о нем не знала, потому что там оказалась только очень старая фотография сепией. Ее сделали, наверное, еще до рождения Mor. Очень некрасивая толстая дама в кринолине сердито смотрит в камеру.
На столе лежала тетрадь. Конечно, я заглянула в нее, и когда увидела почерк Mor, во мне вспыхнула надежда. Вдруг там найдется что-то жизненно важное для меня? Например, о моем происхождении. В то же время я не решалась читать, ведь это личное. Но все-таки прочла одну страницу, а потом увидела дату — 1967 год. Значит, о моем рождении там ничего нет.
Я поняла, что это дневник, и почувствовала себя ужасно виноватой, Энн. Бедная дорогая моя мамочка, неужели мы с Торбеном уделяли ей так мало внимания, были заняты друг другом, что не замечали ее, поэтому она поднималась к себе и записывала свои чувства в дневнике…
Второе письмо было намного короче. Мне придется отложить возвращение, пока Свонни не приведет в порядок каретный сарай и то, что в нем обнаружила. О своей находке она писала мало:
Я нашла множество тетрадей, которые Mor, видимо, использовала для дневников. Кто бы мог подумать, что Mor вела дневники. Я пересчитала, их шестьдесят три. Они все на датском. Первый начат в 1905 году, еще до моего рождения. Они сильно отсырели, помялись и заплесневели. Но это сотни тысяч слов, тетради большие и толстые, и она писала на обеих сторонах листа. Разве это не удивительно?
Телефон зазвонил, когда я уже стояла в дверях, собираясь отправиться к Гордону на Родерик-роуд. Звонил Пол Селлвей. Я не сразу поняла, кто это. Я сказала, что не ждала его ответа. Кажется, он смутился, но затем задал вполне разумный вопрос.
— Зачем же тогда спрашивали?
— Наверное, чтобы что-нибудь сказать. Мне всегда было как-то не по себе оттого, что мама не научила меня датскому. У меня, видимо, есть какая-то подсознательная обида, которая ищет выхода. Так они это делали?
— Что делали?
— Учили вас датскому?
— Нет, к сожалению. Мама не умела говорить по-датски, а бабушке запрещала, даже насмехалась. Мама считала, если живешь в Англии, то должен говорить по-английски.
Пол замолчал, и пока я пыталась придумать ответ, заговорил снова:
— Но я говорю по-датски, более того — читаю и пишу. Это моя работа, я учился этому в университете.
— Я думала, что вы доктор.
— Только не медицины, — засмеялся он. — Мама говорит, что я доктор, но никогда не уточняет, что доктор филологии. Она хотела бы видеть меня практикующим врачом. Я преподаю в Лондонском университете скандинавские языки и литературу. Поэтому я вам и звоню. У меня такое чувство, что вы хотели попросить помочь с неопубликованными дневниками. Ваше письмо показалось мне печальным. Но, возможно, я ошибаюсь?
— Нет. Нет, вы не ошибаетесь.
Мы договорились встретиться на следующей неделе. Пол пригласил меня на ужин, но я отказалась. Наверняка там будет его жена, и хотя у меня нет никакого желания вмешаться в их отношения, никакой враждебности по отношению к миссис Селлвей, я слишком часто оказывалась третьим лишним во время ужина с семейными парами. В каком-то смысле это мне предстояло и сегодня вечером. Пол согласился приехать на Виллоу-роуд, где находились дневники.
Я спросила себя, почему мне хочется, чтобы он просмотрел переводы и сравнил их с дневниками, или скорее проверил — те страницы вырвали до или после перевода, и решила, что у меня возникло желание сделать работу за Кэри. Выбить почву у нее из-под ног. Не из мести, я всегда была выше этого. Просто чтобы передать ей результаты, желательно по почте, и таким образом избежать еще одной встречи с ней.
Кто-то сказал, что человек похож на свое окружение. Но в тот вечер было доказано, что этот кто-то не прав. Строгий, вежливый, внешне консервативный, Гордон жил в квартире с черными и пурпурными стенами, на которых висели картины, где розовые и пурпурные акриловые андрогины, словно сошедшие с иллюстраций Медицинской энциклопедии, демонстрировали мускулатуру. Низкие диваны обиты серебристой ламе.
[24] Ванную комнату заполняли фаллосы различных размеров, слегка стилизованные под деревья, башни или указательные пальцы. Мы ели за зеленым стеклянным столом, посуда была из черного китайского фарфора, на колени Обри положил нам черные салфетки с лицом микеланджеловского Давида.
В таких же тонах он и оделся: черные вельветовые лыжные штаны и футболка с коллажем прерафаэлитских лиц. Но Гордон надел — уверена, что это его обычная летняя одежда, — серые фланелевые брюки, белую рубашку, темный галстук и предмет одежды, который я не видела ни на ком лет двадцать, — вязаный пуловер без рукавов с V-образным вырезом. Обед был восхитительным, вино — выше всяких похвал. Если бы я не выпила так много, вряд ли решилась бы задать вопрос, скорее похожий на упрек:
— Почему вы так и не навестили ее?
Я думала, он скажет, что Свонни ему всего лишь двоюродная бабушка, что они не встречались с похорон его дедушки и, возможно, что он не знал ее адреса. Гордон озадаченно посмотрел на меня:
— Но я был у нее. Вы не знали?
— Вы ездили на Виллоу-роуд? Видели Свонни?
Гордон перевел взгляд на Обри, но тот лишь улыбнулся и пожал плечами.
— Я был уверен, что вы знаете. Думал, она рассказала.
Если его только слушать, но не видеть, то из-за педантичности, точности мысли и того, что Аста называла «чопорностью», можно решить, что ему под пятьдесят. Он сухо откашлялся:
— В первый раз я заходил около года назад. В середине лета — я не ошибаюсь, Обри? Дверь открыла женщина, видимо экономка. Я потом видел ее на похоронах. Она не позволила мне войти, сказала, что миссис Кьяр нездорова, но она сообщит, что я заходил.
«Нездорова» было, бесспорно, эвфемизмом. Скорее всего, он зашел в один из дней, когда у Свонни случился приступ раздвоения личности, во время которых она превращалась в шаркающую старуху со спущенными чулками и в вязаных рейтузах. Вполне понятно, что миссис Элкинс не впустила его в дом.
— Я приехал снова на следующей неделе. Конечно, я хотел видеть саму Свонни, вы понимаете. Но, кроме того, мне хотелось задать ей вопросы, которые я задал вам. Однако меня снова не приняли, и должен признаться — не скажу, что я обиделся, но пришел к выводу, что меня здесь не ждут. А потом случилось нечто странное — да, Обри?
— Да, я тогда поднял трубку и очень удивился.
— Звонила тетя Свонни. В первый свой приход я оставил экономке номер телефона. Тетя Свонни сказала, что очень сожалеет о несостоявшейся встрече, но сейчас ей лучше и она ждет меня на чай.
— Это показалось таким правильным, — добавил Обри. — Бабушка приглашает на чай. На что еще она могла пригласить?
— И вы ездили?
— Конечно, я поехал. И чай был великолепен. Все выглядело по-домашнему, так старомодно, с сандвичами. Мне с трудом удалось скрыть, что я не читал дневников. Тетя Свонни сказала, что сделала наброски семейного генеалогического древа, она его подправит и пришлет мне.
— Но так и не прислала, — заметил Обри.
— Да, она так и не прислала его. А теперь мы подошли к главному. — Гордон моргнул, и мне показалось, что он сейчас спросит, удобно ли я сижу. — Она позвонила и пригласила отправиться с ней «в исследовательскую поездку». Конечно, я согласился и спросил, могу ли взять с собой друга. Понимаете, Энн, если бы Обри был моей девушкой или женой (или моим парнем, или мужем, в зависимости от точки зрения), я должен был бы об этом спросить. Мы любим принимать все как есть и чтобы другие люди тоже принимали все как есть, — правда, Обри?
Обри кивнул с безмятежной улыбкой. Гордон же был очень серьезен.
— Поэтому я и сказал, что хотел бы взять с собой друга, с которым мы вместе живем. Тетя Свонни ответила «хорошо», или что-то в этом роде. В назначенный день мы заехали за ней. Она заказывала такси, но мы подумали, что ехать на машине Обри гораздо удобнее.
— Ехать куда? — спросила я.
— В этот дом в Хэкни. Это было приключение, скажу я вам. По словам тети Свонни, в этом доме она родилась, здесь жили ее родители, и, должен заметить, он произвел на нас впечатление своими размерами. Конечно, его разделили на квартиры, и выглядел он аляповато. Так, Обри? Мы вошли в дом, и она заговорила с жильцом нижнего этажа, который заодно был там кем-то вроде смотрителя. Он рассказал нам историю о привидении, которую, впрочем, никто из нас не воспринял всерьез. Но тетя Свонни, похоже, осталась довольна поездкой. И мы отправились домой.
Все это меня очень расстроило и потрясло:
— Когда это было, Гордон?
— Пожалуй, я могу назвать точную дату. Накануне дня рождения Обри, двенадцатого августа, в среду.
Первый удар у Свонни случился в августе. Мне надо уточнить дату, но я уверена, что это произошло тринадцатого, потому что миссис Элкинс упоминала о несчастливом числе. Почему Свонни тогда не попросила меня съездить с ней на Лавендер-гроув? Что заставило ее обратиться к Гордону Вестербю?
Обри предложил мне бренди, и я согласилась, что делала крайне редко. Они заговорили о летнем отпуске, который собирались провести в Дании, чтобы поискать семейные корни Вестербю и Каструпов. Не могла бы я найти фамильное древо, о котором Свонни говорила Гордону? Занятая своими мыслями, я тем не менее продолжала отвечать на вопросы Гордона как могла.
Где-то без четверти одиннадцать я вызвала по телефону такси, чтобы ехать домой. От вина и бренди, едва приехав домой, я провалилась в глубокий сон, но в три часа ночи проснулась от головной боли и сильного сердцебиения. Я включила свет, выпила три таблетки аспирина и, усевшись в кровати, принялась читать отчет Дональда Мокриджа о процессе Альфреда Ропера в Центральном уголовном суде Лондона.
14
СУД НАД АЛЬФРЕДОМ РОПЕРОМ
Процесс Альфреда Ропера, обвиняемого в убийстве жены, был одним из последних, на котором выступал в этом здании мистер Говард де Филиппис, королевский адвокат. Заседание состоялось 16 октября 1905 года под председательством судьи Эдмонсона. Обвинение представлял мистер Ричард Тейт-Мемлинг. Ропер обвинялся в убийстве жены, Элизабет Луизы Ропер, совершенного приблизительно 27 июля 1905 года посредством перерезания горла ножом, в котором не признал себя виновным.
Мистер де Филиппис, крупный мужчина с проницательным взглядом, необычайно высокий, размашистым шагом вошел в зал заседания, как обычно в сопровождении трех помощников. Один из них нес кипу носовых платков, другой — графин с водой и два стакана, а третий — надувную подушку. Эти «подручные средства» великий адвокат использовал в профессиональных уловках или для отвлечения внимания, и вряд ли они когда-либо применялись с большим эффектом, чем в деле Ропера.
Мистер Тейт-Мемлинг менее внушителен, но только фигурой, потому что его присутствие было столь заметно, а голос таким властным, что вскоре все, кто находился в зале, перестали замечать незначительность его телосложения. Особенно поражал голос прокурора — медоточивый, почти соблазняющий. Он актерски владел своим голосом. Он и был актером, но на сцене жизни.
Судья, бывший королевский адвокат, Льюис Вилфорд Эдмондсон, был знаменит своим молчанием, которое сохранял на протяжении всего процесса, где председательствовал. Он почти не вмешивался в ход разбирательства, не прерывал его вопросами и замечаниями, остроумными или докучливыми, чем нередко грешат другие судьи. От него веяло леденящим душу холодом, когда он внимательно слушал выступающих, безмолвно наблюдая за ними большую часть процесса. Но в деле об убийстве Элизабет Луизы Ропер вынесение приговора поручили присяжным.
Мистер Тейт-Мемлинг, делая многозначительные паузы и изредка бросая взгляд на молчаливого и угрюмого судью, начал свою обвинительную речь. Он сказал, что случай очень серьезный и присяжным следует быть особенно внимательными. Итак, утром четвертого августа, в пятницу, в комнате на третьем этаже виллы «Девон» на Наварино-роуд, Хэкни, обнаружили тела миссис Элизабет Луизы Ропер и ее матери, миссис Мэри Сары Гайд. Однако смерть миссис Гайд определена как естественная, и в данном случае касаться ее нет необходимости. Смерть миссис Ропер наступила оттого, что ей перерезали горло от уха до уха. Она была мертва по крайней мере неделю.
Он рассказал о жизни обвиняемого на вилле «Девон» совместно с женой, тещей, детьми, и другими обитателями дома. Обвиняемый, сказал он, был фармацевтом и, по-видимому, надеялся продолжить это занятие. Следовательно, обладал специальными знаниями о некоторых препаратах. Суду известно, что в течение весны и лета 1905 года, то есть регулярно на протяжении шести месяцев, обвиняемый давал жене некое химическое вещество, гиосцина гидробромид, чрезвычайное ядовитое, если тщательно не соблюдать дозу.
Не вызывает сомнение намерение мужа довести миссис Ропер до смерти. Их супружескую жизнь нельзя назвать счастливой, и Ропер изъявлял желание покинуть Лондон, уехать с сыном в другую часть страны и жить там без жены. Однако, несмотря на прием гидробромида, миссис Ропер не умерла. Подошел день запланированного отъезда обвиняемого в Кембридж, а миссис Ропер все еще жила и здравствовала. Более того, собиралась через неделю последовать за мужем и возобновить с ним совместную жизнь в Кембридже.
Прокурор выразил свою точку зрения на случившееся.
27 июля, около половины пятого вечера, обвиняемый и его сын покинули виллу «Девон», наняли кэб и отправились на станцию Ливерпуль-стрит, чтобы сесть на поезд до Кембриджа в пять пятнадцать. Однако уже на станции обвиняемый сказал сыну, шестилетнему мальчику, что забыл дома серебряную монетницу с четырьмя соверенами, которую носил обычно на цепочке часов, и должен вернуться за ней домой. То же самое он сказал носильщику, которого попросил присмотреть за ребенком и багажом до его возвращения, и кэбмену, который привез его на вокзал. Затем обвиняемый вернулся на виллу «Девон» на Наварино-роуд в Хэкни, где поднялся наверх забрать монетницу. В спальне он обнаружил жену, она спала, видимо под воздействием лекарства, которое давал ей муж. Он перерезал ей горло хлебным ножом и вернулся на Ливерпуль-стрит, снова взяв кэб. Поездка туда и обратно заняла полтора часа.
Пропустив пятичасовой поезд, отец и сын сели на поезд в восемь двадцать и прибыли в Кембридж в девять сорок вечера. Это хорошо обдуманное, тщательно спланированное и исполненное преступление, кульминацией которого стало путешествие на поезде к новой жизни в сопровождении ребенка только что загубленной им женщины, в полной мере демонстрирует холодное бездушие обвиняемого.
ПОКАЗАНИЯ СВИДЕТЕЛЕЙ ОБВИНЕНИЯ
Доктор Томас Тун подтвердил, что является доктором медицины и официальным экспертом Министерства внутренних дел. Он осматривал тело Элизабет Ропер на вилле «Девон» на Наварино-роуд утром в пятницу четвертого августа.
Положение тела (по его словам) было нормальным, как будто жертва спала. Голова лежала на подушке, выражение лица спокойное. Кровь была повсюду, постельное белье пропиталось ею и уже полностью высохло.
Рана очень глубокая, от мочки одного уха до мочки другого. Голова была почти отделена от туловища и держалась только на мышцах. Разрез прошел насквозь до позвоночника. Это очень глубокий разрез, кричать при таком невозможно. Сонная артерия, трахея, яремная вена и гортань перерезаны.
По содержимому желудка он пришел к выводу, что женщину убили через несколько часов после принятия пищи. Смерть, по-видимому, наступила мгновенно. По его мнению, использовали очень острое оружие. Убийца обладал большой силой. Такую рану человек сам себе нанести не может. Точное время убийства он назвать не мог. Смерть могла наступить приблизительно за неделю до того, как тело попало к нему на осмотр. Но затем в морге больницы Святого Варфоломея он более тщательно обследовал тело покойной. (Здесь доктор Томас Тун описал состояние определенных органов как здоровое. Он добавил, что совсем недавно миссис Ропер родила по крайней мере одного ребенка. Но к моменту смерти она не была беременна. В желудке, печени, селезенке и почках он обнаружил присутствие гиосцина гидробромида в количестве менее грана.
[25] По его мнению, препарат не является причиной смерти миссис Ропер.)
Следующим прокурор пригласил доктора Кларенса Понда, фармаколога, и попросил ознакомить суд со свойствами препарата. Тот дал химическую формулу и описал вещество, отметив, что оно токсично только в больших дозах. Смертельная доза — пять гран.
Ему показывали сахарницу в полиции. (Эта сахарница затем была предъявлена в качестве вещественного доказательства, и доктор Понд подтвердил, что именно эту сахарницу ему показывали и ее содержимое он анализировал.) Он сообщил, что содержимое сахарницы составляло приблизительно семь унций
[26] сахара и чуть больше пяти гран гидробромида.
Мистер де Филиппис не задал ни одного вопроса доктору Томасу Туну, но фармакологу устроил перекрестный допрос:
— Доктор Понд, скажите, разве этот препарат не используется в качестве сексуального депрессанта в случаях острой нимфомании у больных, например в психиатрических лечебницах?
— Это так.
— Это его основное назначение?
— Одно из основных.
— Спрошу иначе, и прошу присяжных извинить за непристойную терминологию, которая, как вы понимаете, здесь неизбежна. Главное назначение препарата — подавлять половое влечение, я правильно понял?
— Да.
Затем детектив сержант Артур Худ доложил, что пришел на виллу «Девон» в пятницу 4 августа, после того как в полицейский участок Хэкни поступало сообщение от мисс Флоренс Фишер. Он обнаружил тело миссис Ропер в спальне на третьем этаже. Окна спальни выходили в сад позади дома. Позже в сопровождении констебля Дьюхеста он обследовал сад и нашел большой хлебный нож, лезвие которого было в засохшей крови. Нож лежал на клумбе рядом с домом, прямо у зеленой изгороди, отделявшей сад виллы «Девон» от соседнего. Судя по всему, нож выбросили из окна.
Хлебный нож также предъявили в качестве вещественного доказательства, и детектив сержант Худ опознал его как нож, который нашел. Он продолжил, что во вторник, 8 августа, сопровождал инспектора Лоуренса Пула в деревню Фэн-Диттон графства Кембридж, где проживал обвиняемый, а затем они препроводили его обратно в Лондон, и в полицейском участке ему было предъявлено обвинение в преднамеренном убийстве. Инспектор Пул зачитал обвинение, а сержант Худ присутствовал при этом, после чего подписал обвинительный акт.
Сэмюэл Уильям Мерфи, кэбмен с Джадд-стрит, Кингс-Кросс, сообщил, что в половине пятого вечера, в четверг, 27 июля он ожидал заказа в ряду кэбов на Кингсленд-Хай-стрит, когда к нему подбежал мальчик-посыльный и сказал, чтобы он ехал к вилле «Девон» на Наварино-роуд за пассажиром до вокзала на Ливерпуль-стрит.
Он узнал своего пассажира в суде. Это подсудимый Альфред Ропер. Кэбмен подтвердил, что с обвиняемым был мальчик. Когда они доехали до станции, обвиняемый обнаружил, что забыл монетницу, и попросил отвезти его обратно на Наварино-роуд, но сначала договорился с носильщиком, чтобы тот присмотрел за мальчиком. Мистер Мерфи отвез обвиняемого обратно к вилле «Девон» и высадил там. Подождать его не просили.
Роберт Грантхэм, кэбмен с Далстон-лейн, Хэкни, показал, что около шести вечера или немного позже он ожидал своей очереди на Кингсленд-Хай-стрит, когда к нему подошел мужчина и попросил отвезти его к станции на Ливерпуль-стрит. Он довез мужчину туда и видел, как тот вошел в здание вокзала.
Мистер Тейт-Мемлинг:
— Было ли что-нибудь заметное в этом человеке?
Кэбмен:
— У него была порезана рука.
— Которая рука?
— Я не могу сказать.
— Вы видели порез?
— Нет, он замотал руку носовым платком. Кровь просочилась сквозь платок, и на рукаве пальто тоже была кровь.
Мистер Тейт-Мемлинг (уже не ожидая вразумительного ответа на вопрос):
— Вы узнали бы своего пассажира, если бы снова увидели его, мистер Грантхэм?
— Не уверен. Я могу сказать только, что это не вы и не Его Честь.
Судья Эдмондсон вмешивается, что для него необычно:
— Воздержитесь от подобных высказываний.
— Да, Ваша Честь. Спасибо, Ваша Честь.
Мистер Тейт-Мемлинг:
— А здесь вы видите человека, который ехал с вами 27 июля?
Кэбмен:
— Возможно, я не уверен. Тот был немолодой, но и не старый. Я не слишком хорошо его разглядел. Когда у вас так много пассажиров, как у меня, не очень-то обращаешь внимание на лицо.
Мистер де Филиппис, на перекрестном допросе:
— Но вы замечаете их руки?
— Иногда.
— Вы не запомнили лицо пассажира, но помните, что у него была замотана носовым платком рука?
— Это я точно помню.
— Так был ли вашим пассажиром обвиняемый Альфред Эйтин Ропер?
— Я не знаю. Слишком много времени прошло.
В этот момент мистер де Филиппис громко чихнул. Он вполголоса попросил носовой платок, и ему передали один из стопки, а также налили в стакан воды из графина.
— Прошу прощения, Ваша Честь. Мистер Грантхэм, вас не затруднит повторить это?
— Что повторить?
— Я спрашивал, был ли вашим пассажиром обвиняемый Альфред Ропер?
— Я только скажу, что не могу точно вспомнить. Но, возможно, это был он.
Джона Смарта представили клерком, проживающим на Лилли-роуд в Фулхэме. Он, лучший друг Альфреда Ропера, был последним свидетелем обвинения. Появление Смарта вызвало некоторое возбуждение у публики, послышались тихие возгласы негодования, когда мистер де Филиппис задал вопрос свидетелю, действительно ли он был ближайшим другом обвиняемого, которому тот доверял самые сокровенные тайны своего сердца.
Мистер Смарт был вынужден это признать. До того в своих показаниях он упоминал, что при встречах обвиняемый несколько раз жаловался на несчастливый брак. Он рассказал, что в апреле 1905 года они встречались в кафе «Эй-би-си» недалеко от площади Лестер.
Ропер рассказал ему о вакансии фармацевта в Кембридже. Смарт одобрил идею работы в Кембридже и посоветовал обвиняемому немедленно подать заявление. Мистер Смарт полагал, что таким образом Ропер смог бы избавить свою семью от дурного влияния матери жены и начать новую жизнь. Но Ропер ответил, что хочет другого. Он собирается бросить жену и дочь, а в Кембридже выдать себя за вдовца с сыном. И еще по секрету добавил, что Эдит не его дочь, он уверен в этом, как и в том, что жена изменяла ему. Ропер признался, что жена обвиняла его в неспособности удовлетворить ее, и он сделал вывод, что она находила удовлетворение с другим мужчиной.
В дальнейших показаниях мистер Смарт сообщил, что они еще раз встречались в апреле 1905 года, чтобы вместе сходить в церковь. Это вошло у них в привычку. Последнее замечание вызвало в зале смех, что, однако, незамедлительно пресек судья и попросил мистера Смарта продолжать.
Смарт заметил, что, по мнению обвиняемого, его Лиззи могла пойти с любым, но это скорее болезнь, чем порок. Тогда же Ропер признался ему, что лечил жену от этого.
— Каким образом? — поинтересовался мистер де Филиппис.
— Он не сказал тогда.
— А позже сказал?
— Да, Ваша Честь. Он сказал, что давал ей лекарство гидробромид вместе с сахаром, который она кладет в чай, так что она даже не знала.
— Не знала чего?
— Что он дает ей лекарство, Ваша Честь.
— Вы знали о свойствах препарата?
— Я знал, что это яд.
— Вы знали, что это сексуальный депрессант?
— Нет, я не знал. Он сказал, что это так, но я не знал.
Мистер де Филиппис медленно поднялся на ноги, глотнул воды и задал мистеру Смарту вопрос по поводу их дружбы с обвиняемым. Суд наверняка ожидал безжалостного перекрестного допроса, требований подробно описать токсичные свойства препарата, но мистер де Филиппис просто спросил:
— Вы были знакомы с миссис Ропер?
— Да, был.
— Вы встречались несколько раз?
— Да.
— Иногда, конечно же, вы оставались с ней наедине?
— Один или два раза, когда приезжал рано и обвиняемого еще не было дома.
— И она — позвольте мне спросить как можно деликатнее, — она когда-либо демонстрировала вам как мужчине те, скажем, любовные наклонности, которые ей приписывают?
— Нет, никогда.
Смех, вызванный этим ответом, снова оборвал судья, который пригрозил очистить помещение, если подобное повторится. Но мистер де Филиппис заметил, что женщина, готовая «пойти с любым», не нашла Джона Смарта достаточно привлекательным, чтобы «раздавать ему авансы». Его отвергли, и, возможно, именно поэтому он присутствует на суде как свидетель обвинения.
Это был прецедент для обвинения. (Смотри «Королевское обвинение против Альфреда Эйтина Ропера».)
ВСТУПИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ ЗАЩИТЫ
Мистер де Филиппис:
— Ваша Честь, смею заметить, что этот случай — не для суда присяжных. Нашим законом установлена презумпция невиновности, и она на стороне подозреваемого до тех пор, пока его вина не доказана. В рассматриваемом деле, во-первых, целиком и полностью требуется доказать, что орудие, которым совершено убийство, было когда-либо в руках обвиняемого. Во-вторых, необходимы доказательства, что убийство совершено ранним вечером 27 июля. Едва ли в такое время совершают подобные преступления, кроме того, нет улик, которые указывают, что именно подозреваемый совершил его. В-третьих, у обвиняемого не было никаких мотивов для совершения данного преступления. Причина размолвок с убитой была устранена лечением, которое провел обвиняемый, и прошу вас, Ваша Честь, принять во внимание, что обвиняемый не должен подвергаться риску быть наказанным на основании ранее данного свидетельского показания о попытке отравления. И Вашей Чести решать, необходим ли суд присяжных, чтобы рассматривать дело по обыкновенному подозрению.
Судья мистер Эдмондсон:
— Не вижу основания, чтобы дело не рассматривалось уважаемыми присяжными.
Все видели, как мистер де Филиппис, беззвучно шевеля губами, слегка кивнул, взял еще один чистый носовой платок и поднес его ко рту. Выдержав паузу, он заговорил:
— Сейчас я приглашу обвиняемого и других свидетелей. Мистер Ропер будет давать свидетельские показания, и вам, господа присяжные заседатели, судить его. Мы вызовем его для дачи показаний, и вы увидите человека, которому судьба дважды нанесла сокрушительные удары. Ему, кормильцу и отцу семейства. В наше трудное время он остался без средств к существованию, не по своей вине потерял хорошо оплачиваемую и любимую работу. Женщина, которую он считал преданной женой и верной подругой, изменяла ему. Вы увидите здесь человека, согнувшегося под бременем забот и почти сломленного превратностями и крутыми поворотами судьбы. Все это обрушилось на него, все это он испытал на себе. Но, господа присяжные заседатели, вы также увидите здесь и невиновного человека, который готов рассказать вам правдивую историю своей жизни и недавних событий.
Сейчас я подхожу к рассказу об этой жизни, на всем протяжении которой Альфред Ропер был человеком честным и трудолюбивым, с незапятнанной репутацией, одним словом — джентльменом. Все, что относится к нему, — ясно и понятно. Он как открытая книга, где нет зашифрованных мест или неразрезанных страниц. Эту книгу любой из вас без страха и сомнения мог бы дать своим женщинам. Она целомудренна и чиста. Поэтому позвольте мне прочитать ее некоторые ранние страницы.
Когда Альфреду Роперу было всего лишь шестнадцать, безвременно скончался его отец, и он стал единственной опорой для всей семьи. С поистине женской заботой он ухаживал за престарелой слепой матерью и считал своим долгом обеспечить благосостояние младших братьев и сестер. Только после смерти матери он решил оставить родительский дом в Бери-Сент-Эдмундсе и поискать счастья. По счастливому стечению обстоятельств, у него появилась превосходная перспектива получить место в фармацевтической компании в Лондоне, и он покинул родной Суффолк. Неудивительно, что, проведя детство и юность в кругу семьи, он почувствовал себя в Лондоне наивным чужаком.
После недолгих поисков он нашел жилье, которое, по своей наивности и доверчивости, счел подходящим местом для отдыха после трудового дня. И там, как рано или поздно должно было произойти с молодым мужчиной, он нашел себе жену. Есть ли среди вас, уважаемые присяжные, хоть один человек, кто осудит его за то, что жена, которую он себе выбрал, оказалась не той женщиной, не тем безупречным, чистым идеалом, с которым честный молодой человек может сочетаться браком?
Как бы там ни было, он женился и жил с ней в доме ее матери, на вилле «Девон» на Наварино-роуд в Хэкни. Спустя какое-то время миссис Ропер родила сына, а позже и дочь. К этому времени, когда наивности у Альфреда Ропера поубавилось, он понял, что его счастье не безоблачно. Причина, омрачавшая его жизнь, была хорошо известна и соседям. Миссис Ропер слишком часто нарушала свой супружеский долг, общаясь с другими мужчинами, и у мужа крепла уверенность, что не он отец второго ребенка.
Однако разводиться с женой он не стал, хотя, без всякого сомнения, получил бы развод, а нашел, по его мнению, лучшее решение. Понимая, в чем причина нарушения супружеской верности и будучи достаточно великодушным, чтобы называть это болезнью, Ропер занялся лечением жены. Ему казалось, что лечение идет успешно, он уже не думал о разводе и планировал новую совместную жизнь. Он хотел перевезти семью из предместья Лондона в здоровый свежий воздух сельской местности Кембриджа, где намеревался получить место фармацевта.
Я приближаюсь к событиям четверга 27 июля.
Альфред Ропер договорился с сестрой, что приедет в Кембридж поездом и поживет с сыном у нее в близлежащей деревне Фэн-Диттон, пока не найдет в городе подходящего жилья для себя и семьи. Миссис Ропер должна была выехать к нему через неделю или когда будет найдено жилье. К вечеру указанного дня мистер Ропер попрощался с женой и тещей, взял сына и небольшой багаж и нанял кэб до вокзала на Ливерпуль-стрит. Однако по прибытии он с досадой обнаружил, что забыл дома очень ценную для него вещь, серебряную монетницу, которая принадлежала его отцу и куда он к тому же положил необходимые деньги. Оставив сына и багаж под присмотром носильщика, он тем же кэбом вернулся на Наварино-роуд.
У него, конечно же, был ключ от входной двери, но он, как истинный джентльмен, не позволил себе воспользоваться им в этот раз, что непременно должен был сделать, если бы вернулся с преступными намерениями. Нет, он позвонил в дверь. Этого мужчину, которого вы видите перед собой, обвиняют в самом серьезном преступлении, в котором только может быть обвинен человек в нашем обществе, — в особо жестоком преднамеренном убийстве. Но он даже не пытается скрыть свое присутствие, не проникает в дом, стараясь остаться незамеченным, и, как сказали бы поэты, «не продвигается к своей цели как привидение», а смело и открыто звонит в дверь. И звонок был услышан.
Мисс Флоренс Фишер, служанка, открыла ему дверь и впустила в его собственный дом. Он объяснил ей причину своего возвращения и направился к лестнице, чтобы наверху поискать забытую вещь. Слышала ли служанка позже крики, мольбы о пощаде, шум? Нет, она ничего не слышала. В доме по-прежнему царила тишина и покой. Минут через двадцать мисс Фишер услышала, как за хозяином захлопнулась входная дверь.
Альфред Ропер пешком направился к стоянке кэбов на Кингсленд-Хай-стрит. По дороге он споткнулся о бордюр и упал. Стараясь смягчить падение, он инстинктивно оперся на руку. Это была правая рука, джентльмены, потому что именно правую руку подставляет при падении правша. Именно правую руку повредил Альфред Ропер.
Он замотал пораненную руку носовым платком и продолжил путь к стоянке, чтобы нанять кэб. Обвиняемый вернулся на Ливерпуль-стрит. Этот человек, которого обвиняют в жестоком убийстве женщины ужасным и отвратительным способом, а именно — перерезанием горла, вернулся к сыну и носильщику, который во время его отсутствия присматривал за мальчиком. Он был взволнован не больше, чем этого можно ожидать от человека, который только что неудачно упал и из-за собственной рассеянности пропустил поезд.
В конце концов он приехал в Кембридж без двадцати минут десять вечера и добрался до дома сестры в Фэн-Диттоне.
О том, что на вилле «Девон» произошло несчастье, он услышал впервые в доме сестры, во вторник, 8 августа, когда приехавшие из Лондона полицейские сообщили ему об этом.
Что касается меня, то я не могу понять полицейских методов, примененных в данном случае. Они не искали где-нибудь еще, не расширили границы поиска виновного в этом ужасном преступлении. Нет, уважаемые присяжные. Они просто сделали вывод в характерной для нашего общества скандальной манере, что наиболее вероятным убийцей женщины всегда бывает мужчина, который должен быть ее защитником, опорой и каменной стеной, а именно — ее муж.
Они пришли к такому заключению, но не доказали этого. У обвинения нет доказательств. Принимая во внимание одни свидетельские показания и исключая другие, обвинение ни на шаг не приблизилось к разоблачению Альфреда Ропера как одного из наиболее жестоких и отвратительных убийц современности.
ПОКАЗАНИЯ СВИДЕТЕЛЕЙ ЗАЩИТЫ
Без сомнения, наиболее важным свидетелем защиты была служанка, она же и кухарка. Но в равной степени она могла предстать перед судом и как свидетель обвинения. Ее показания были беспристрастны. Если она не любила Ропера, то никак не показала этого, так же как не проявила ни малейших симпатий. Если она не одобряла Лиззи Ропер и ее мать, то и этого не показала. Она говорила прямо и искренне и очевидно намеревалась излагать только правду.
Во время процесса Флоренс Фишер было двадцать три года. Она работала прислугой у Мэри Гайд с тринадцати лет и жила в доме задолго до появления Ропера. Это была высокая молодая женщина, хорошо сложенная, с синими глазами и рыжими вьющимися волосами. Эти подробности известны нам из описания обитателей дома Гайд-Роперов, данного газете «Стар» соседкой по Наварино-роуд Корой Грин. По ее словам, Флоренс была здоровой и сильной, старательной и усердной работницей. Миссис Грин также сказала — возможно, стараясь угодить газете, в которой любили печатать романтические сказки, хоть эта история несомненно правда, — что Флоренс Фишер была обручена.
Мистер де Филиппис спросил ее, как долго она работала на вилле «Девон» и каковы были ее обязанности. Затем он попросил рассказать судье и присяжным, что произошло в понедельник утром, 10 июля.
— Мой хозяин, мистер Ропер, предупредил меня, что даст мне расчет в конце месяца. Он сказал, что вся семья, за исключением миссис Гайд, переедет на север. Мистер Ропер добавил, что миссис Гайд сможет обслужить себя сама и служанка ей не потребуется.
— И что вы тогда сделали?
— Я не хотела, чтобы меня увольняли. Я пошла к миссис Гайд и попросила ее позволить мне остаться. Миссис Гайд сказала…
— Вы не обязаны говорить нам, что ответила миссис Гайд. Говорите только, что делали вы. Что вы сделали после беседы с миссис Гайд?
— Я осталась на вилле «Девон». Я даже не искала новую работу, потому что надеялась выйти замуж в следующем году.
— Правда ли, что ваше замужество не состоялось, помолвку расторгли и сейчас вы служите у мистера и миссис Самнер в Стэмфорд-Хилл к северу от Лондона?
— Да, сэр.
— Вы должны говорить «да, Ваша Честь», мисс Фишер. Значит, вы остались на вилле «Девон» и находились там 27 июля?
— Да, Ваша Честь.
— Пожалуйста, расскажите суду, что произошло в четверг, 27 июля.
— Мистер Ропер пришел ко мне и дал полкроны. Он сказал, что мы больше не увидимся, так как он уезжает в Кембридж на новое место. Сказал, что Эдварда берет с собой и они поедут на поезде. Миссис Ропер и малышка Эдит приедут к нему вскоре. Он не сказал когда. Он просто сказал — вскоре.
— Вы видели, как он покинул дом?
— Нет, не видела. Я была на кухне с миссис Гайд. Миссис Гайд сказала, что миссис Ропер плохо себя чувствует и она заберет девочку к себе, как обычно делала в таких случаях, чтобы миссис Ропер…
Мистер де Филиппис долго не прерывал мисс Фишер. Присяжным, возможно, были непонятны его действия, но мистер Тейт-Мемлинг, конечно, все понял и вскочил на ноги, как только адвокат произнес:
— Вы не должны рассказывать нам, что говорила вам миссис Гайд, если при этом не присутствовал обвиняемый. Он присутствовал?
— Нет.
— Что вы сделали потом?
— Я порезала хлеб и намазала его маслом. Еще открыла банку консервированного лосося и поставила ее с другой едой на поднос. И еще молоко для малышки, чайник с чаем и сахарницу.
— А в спальню миссис Ропер вы отнесли поднос?
— Нет, миссис Гайд отнесла его сама.
— Во сколько это было?
— Чуть позже пяти.
— Вы резали хлеб для бутербродов хлебным ножом?
— Да, Ваша Честь.
Предъявили хлебный нож, которым перерезали горло миссис Ропер. Мисс Фишер посмотрела на него и заметно побледнела. Мистер де Филиппис наполнил водой из графина второй стакан и спросил свидетельницу, не хочет ли она выпить воды и присесть.
— Нет, благодарю. Со мной все в порядке.
— Тогда, мисс Фишер, не скажете ли вы Его Чести — нож, который вам только что показали, и вы при этом, с вашего позволения, проявили значительную силу духа, является тем ножом, которым вы резали хлеб для миссис Гайд чуть позже пяти часов того вечера?
— Да, это он.
— Что вы сделали с ножом после того, как воспользовались им?
— Я вымыла его под краном, Ваша Честь, затем вытерла и убрала в ящик.
— В ящик, где он всегда хранился?
— Да, вместе с хлебной доской.
— Что случилось потом?
— Позвонили в дверь. Я открыла и увидела мистера Ропера. Он сказал, что забыл серебряную монетницу.
— Вы знали, о чем шла речь?
— Да, Ваша Честь. Мистер Ропер очень любил эту монетницу, она принадлежала его отцу. Он не хотел уезжать без нее.
— Он заходил на кухню?
— Нет, не думаю. У него не было для этого времени. Я пошла в столовую, чтобы собрать салфетки в стирку, и слышала, как он поднимался наверх. Потом отнесла салфетки на кухню.
— Когда мистер Ропер покинул дом?
— Минут через пятнадцать или двадцать. Я его не видела, но слышала, как хлопнула входная дверь.
Затем Флоренс Фишер описала, как прошел вечер и следующее утро. Она не видела и не слышали ни Лиззи Ропер, ни Мэри Гайд. Вечером было очень душно, она вынесла стул в сад за домом и сидела там, на свежем воздухе. Утром, часов в восемь, спустилась малышка Эдит. Она пришла одна, но это не удивило Флоренс, так как было обычным делом. Флоренс покормила девочку завтраком на кухне. Эдит умела произносить лишь несколько слов и не могла сказать, где ее мама и бабушка.
Судья:
— Вы не должны говорить, что ребенок сказал вам.
Флоренс Фишер:
— Так она ничего и не сказала.
Мистер де Филиппис:
— Спасибо, Ваша Честь. Мисс Фишер, вас не удивило отсутствие миссис Ропер и миссис Гайд?