Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Один из воронов громко каркнул, и все трое скрылись из виду. Вдруг послышался механический рокот.

В ботинки успел набиться снег, и разумнее всего было бы вернуться на дорогу, но меня разбирало любопытство. Я хотел не просто увидеть загадочные машины, а проследить за тем, как они продвигаются к намеченной цели. Я двинулся на шум, углубляясь все дальше в лес.

Урчание становилось все громче и затейливее. Вскоре показались верхушки кранов. А еще через какое-то время я не без труда выбрался из очередного сугроба и оказался на открытом пространстве.

Правильнее сказать — на расчищенном. Около сотни акров идеально разровненной земли. Люди в парках и белых касках с помощью тяжелой техники валили деревья по периметру и распиливали на части, а большие краны грузили их на прицепы с безбортовой платформой. Белое небо коптили столбы дыма.

Я попробовал заговорить с одним из рабочих. Кажется, он назвал финскую лесозаготовительную компанию «Veerk», а может, я его не понял, как и он меня, а в результате мы оба со смехом пожали плечами и разошлись.

Хотя ничего смешного. Беловежская пуща — это все, что осталось от лесного массива, некогда покрывавшего почти всю Европу, и когда у тебя на глазах от нее отхватывают здоровый кусок, кажется, будто кто-то рубанком снимает пуп земли. Меньше одной дверью в прошлое, и не только прошлое моих предков. Меньше одним свидетельством, что когда-то в нас было что-то человеческое.

И само собой, меньше одной страницей истории, в которой каждый мог прочесть очень много — или ничего.



Я вернулся в Люблин и оттуда отправился на юг ради того, за чем приехал. До Кракова я добирался экспрессом «Железный занавес», в спальном вагоне. Вряд ли я когда-нибудь еще испытаю нечто подобное, хотя жаловаться не приходится. Забравшись на свою верхнюю полку, я первым делом избавился от одеяла, как мне показалось, набитого волосами, некогда украшавшими не одну сотню женских лобков. Я улегся на простыни, прямо в пальто, и стал читать книжку при свете голой лампочки.

В Люблине я закупил всякую всячину. Старые путеводители оказались глупыми до смешного. («Рекомендуем вам посетить сталелитейный завод имени Ленина, сигаретную фабрику и завод минеральных удобрений!») Современные брошюры были им под стать: сотни страниц осанны святому Леху Валенсе и ни слова о том, что этому сукину сыну место у параши.[36] А вся более-менее объективная информация нагоняла тоску.

Евреи виноваты в поджогах! Евреи виноваты в распространении чумы! Евреи виноваты в том, что в Европе всем заправляют уроды-антисемиты!

Это при том, что в 1800 году евреи составляли треть населения Кракова, в 1900-м четверть, а в 1945-м там ни одного уже не было.

Утром, по дороге от железнодорожной станции в гостиницу, я купил автобусный билет до Аушвица.



Не буду вас грузить подробностями.

Аушвиц, в сущности, состоял из трех лагерей: лагерь смерти Биркенау (известный также как Аушвиц-2), трудовой лагерь при компании «И. Г. Фарбен» (Аушвиц-3, или Моновиц) и нечто среднее между ними (Аушвиц-1, или просто Аушвиц). Поскольку немцы перед отступлением разбомбили Биркенау — в доказательство утверждения Платона, что человеческий стыд проявляется исключительно под угрозой обнаружения, — а затем поляки рыскали на руинах в поисках пригодного строительного материала, главный музей находится в лагере Аушвиц-1.

Отвезут вас туда на комфортабельнейшем автобусе, каких нет, по иронии судьбы, даже в Америке. Эти места сами поляки называют Освенцимом, так что указателя «Аушвиц» вы нигде не увидите. Район индустриальный, густонаселенный, жилые дома стоят напротив лагерных ворот, и гид скажет вам по-польски, что их давно бы снесли и построили на их месте супермаркет, если бы не эта международная еврейская мафия. Вы невольно оглядываетесь на реакцию других туристов, но, кажется, только хасидская семья в хвосте автобуса тихо скрипит зубами.

Вы пересекаете внешний двор. Нацисты постоянно расширяли лагерь, поэтому, прежде чем добраться до знаменитых ворот с надписью Arbeit Macht Frei,[37] вы должны пройти через здание, в котором расположены снек-бар, киоск с фильмами на DVD и билетная касса. Когда-то здесь обривали наголо заключенных и выжигали им на руке лагерный номер, здесь же начальство держало сексуальных рабынь. Здесь пахнет канализацией, так как сортиры не убираются, а татуировки, представленные на фотографиях, совсем не похожи на те, какие мне демонстрировали мои предки.

Оказавшись за воротами, вы видите шестидесятифутовый деревянный крест, вокруг которого толпятся монахини и скинхеды, раздающие всем желающим памфлеты. Суть последних сводится в тому, что международная еврейская мафия делает все, чтобы не допустить католической службы в Аушвице, городе, где живут католики. Чувствуя зуд в руках, вы спрашиваете себя, а не свернуть ли голову какому-нибудь скинхеду, тем самым проверив на практике известный постулат Фрейда о том, что по-настоящему счастливыми нас может сделать только осуществление заветной детской мечты.

Но вы делаете то, что положено делать. Осматриваете обнесенные колючкой бараки, виселицы, караульные вышки. Блок для проведения медицинских экспериментов. Крематорий. Вы спрашиваете себя: «Стал бы я чистить газовые камеры, чтобы протянуть еще один месяц? Пошел бы со всеми в печь?»

Блевать хочется.

В какой-то момент вы с удивлением замечаете, что здесь есть бараки, посвященные какой угодно национальности — например словенцам, — но только не евреям. Вы задаете вопрос охраннику, и он показывает пальцем через дорогу.

Там вы находите барак № 37, который наполовину подтверждает правоту охранника. Он, так сказать, комбинированный — единственный в своем роде во всем Аушвице. Наполовину словенский (о чем говорят первоначальные экспонаты), наполовину (как бы вдогонку) еврейский. В любом случае барак закрыт, вокруг дверной ручки намотана цепь. Выясняется, что именно этот барак чаще всего бывал закрыт — к примеру, с 1967-го по 1978-й. Хасидская семья потерянно смотрит на цепь, как на приговор.

Что вам остается? Только сбить ногой треклятый амбарный замок и распахнуть дверь для хасидов.

Внутри вы обнаруживаете много такого, чего лучше не видеть. При огромном количестве погибших евреев оставшиеся после них предметы — волосы, деревянные протезы ветеранов, сражавшихся на стороне поляков еще в Первую мировую, детские ботинки и тому подобное — лежат (или, лучше сказать, гниют) штабелями за стеклянными перегородками. В сравнении с этим цинично-небрежные таблички «Польские евреи» с не до конца затертым первым словом и пояснением, что действия национал-социалистов были «реакцией на чрезмерное представительство евреев в бизнесе и правительстве», кажутся детским лепетом. Хотя на словах о «чрезмерном представительстве» — вот уж антисемитский стереотип, способный привести в восхищение! — стоило бы остановиться. Всякий раз, когда число евреев на земле удается сократить наполовину, как это случилось во время Второй мировой войны, вдруг оказывается, что «чрезмерное представительство» тех, кто выжил, странным образом увеличилось вдвое.

И вот вы снова садитесь в автобус и едете в лагерь смерти Биркенау. (Пардон, Бжезинка. Название «Биркенау» вы также не найдете ни в одном польском справочнике.) Там, среди руин древних римских бань, превращенных в фабрику смерти, любой европеец не в силах сдержать слезы. Кажется, что разлитая в воздухе скорбь когтями скребет по сердцу.

Но вот гид по очереди трогает всех за плечо со словами, что пора возвращаться в Краков.

— Но мы же остановимся в Моновице? — спрашиваете вы.

— Моновиц? Первый раз слышу.

— Ну как же, Моновиц, — говорите вы. — Дворы. Компания «Фарбен». Аушвиц-три.

— А-а. Туда мы не едем.

— Почему? — В вашем голосе звучит искреннее недоумение. Половина из тех, кто выжил, содержалась в этом лагере. Не только твои предки. Примо Леви. Эли Визель.

— Я всего лишь гид, — следует ответ.

Тогда вы ей грозите проделать обратный путь пешком, если вас не высадят в нужном месте. Гид нехотя выполняет ваше требование. Полчаса пешей прогулки, и вы оказываетесь перед воротами и колючей проволокой. Один из автоматчиков объясняет вам, что «вход по специальным пропускам».

Заглянув ему через плечо, вы понимаете почему. Печи Моновица коптят небо в эту самую минуту. Как работали когда-то, так и работают.[38]

Пообщавшись со свиноподобными гогочущими охранниками, вы идете пешком обратно в Аушвиц, до крови сжимая пальцы в кулаки, а там ловите такси, чтобы вернуться в гостиницу.



В Кракове — ах, какую изящную, отделанную до последних деталей средневековую деревню построили на холме смерфы,[39] а все потому, что в замке жил сам губернатор-немец и взял ее под свое покровительство! — я поужинал в старорежимной кофейне с дровяной печкой, а затем углубился в изучение гигантских размеров старого-престарого телефонного справочника.

Посетители обращали на себя внимание необыкновенно подвижными губами и почти полным отсутствием зубов. Из обрывков разговоров, которые до меня долетали, можно было составить жалобную книгу. Вдруг я вздрогнул. Мне показалось, что мимо прошел Ладислав Будек.

В моем представлении это был такой постаревший Клаус фон Бюлов: скалящийся беспощадный лев с «люгером» в кармане смокинга. А если на самом деле это шаркающий недоумок с отвислыми нижними веками и обязательными пилюлями, разложенными по дням недели в пластиковой коробочке? Если он глух как пень и впал в маразм настолько, что не способен понять, в чем его обвиняют?

Что я буду делать? Закричу «ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ НАЗАД ТЫ БЫЛ ВОПЛОЩЕНИЕМ ЗЛА»? Или «НЕ СТРОЙ ИЗ СЕБЯ НЕВИННУЮ ОВЕЧКУ»?

Что ж, скоро узнаю. По моим пальцам пробежал ток: в справочнике был указан адрес... дом Будека находился в каких-то шести кварталах отсюда...



It was the top floor. В глубине узенького скверика стояло несколько таунхаусов, огороженных забором по периметру. Войти в эти частные владения можно было только через специальные ворота. Не успел я толком продумать свою тактику, как уже стоял на верхнем этаже перед заветной дверью и накручивал ручку старомодного звонка.

Я потел со страшной силой. Казалось, вся содержащаяся в моем организме жидкость сейчас испарится. Я призывал себя успокоиться, а потом махнул рукой: что будет, то будет.

Дверь открылась. Сморщенное лицо. Вроде женщина. Халат, по крайней мере, розовый.

— Да? — спрашивает по-польски.

— Мне нужен Ладислав Будек.

— Его здесь нет.

— Пожалуйста, помедленнее, — говорю. — Я не силен в польском. А когда он будет?

Она молча изучала меня, потом спросила:

— Кто вы?

— Американец. Его хорошо знали мои дедушка с бабушкой.

— Они хорошо знали Ладислава?

— Да. Они оба умерли.

— Как их звали?

— Стефан Брна и Анна Майзель.

— Майзель? Еврейская фамилия.

— Да.

— Вы не похожи на еврея.

Кажется, в ответ полагается говорить спасибо.

Вместо этого я спросил:

— Вы госпожа Будек?

— Нет. Я его сестра, Бланча Пржедмиска.

Вот это сюр! Об этой женщине я слышал от своих родных. По слухам, во время войны она одновременно трахалась с нациком и с человеком, чья жена была связана с еврейским подпольем. То есть помогала брату осуществлять на практике его замыслы.

Тут она произнесла фразу, которую я не понял.

— Простите? — переспросил я.

— Меня хорошо знают в полиции, — повторила она медленнее.

— При чем здесь полиция?

— Не знаю. Вы американец.

Достойный ответ.

— Я могу войти? — спрашиваю.

— Зачем?

— Хочу задать вам несколько вопросов о вашем брате. Если вам что-то не понравится, можете вызывать кого угодно.

Она колебалась. Конечно, антисемитизм сидит у людей в крови, но одиночество восходит к одноклеточным амебам.

— Ладно, — наконец изрекла она. — Но кормить вас я не собираюсь. И ничего тут не трогайте.

Квартирка оказалась промозглая, но не захламленная. Кубообразная мебель эпохи шестидесятых, телевизор с выпуклым экраном. На этажерках фотографии в рамочках.

На одной были изображены двое на фоне кирпичной стены, обвитой плющом: женщина (возможно, хозяйка квартиры) и мрачного вида брюнет.

— Это он? — поинтересовался я.

— Нет. Это мой муж. Он погиб во время наступления немцев. — С помощью слов и жестов она объяснила, что ее муж служил в артиллерии на конной тяге, а немцы ее разбомбили. — Вот Лади, — показала она пальцем.

На этот раз передо мной предстал совсем иной экземпляр, полная противоположность первому: горнолыжник на вершине горы, под ярким солнцем, натуральный блондин с улыбкой во весь рот.

— Он был красавец мужчина, — сказала она с вызовом, словно предлагая мне оспорить это утверждение.

— Вы сказали «был». Разве он умер?

— В сорок четвертом году.

— В тысяча девятьсот сорок четвертом?

— Да.

— Что произошло?

Ее губы тронула горькая улыбка.

— Его убили какие-то евреи. Они влезли в окно. У них было оружие.

Последующие слова дошли до моего сознания не сразу. Эти люди связали ее в кухне, а затем застрелили ее брата в гостиной, недалеко от того места, где я сейчас стоял. Звуки выстрелов они заглушили с помощью подушки.

— Но уже подъехала полиция, и когда они вышли из дома, их схватили.

— Надо же.

Значит, кто-то меня опередил. На добрых шестьдесят лет.

— Это были парень и девушка, — продолжает она. — Подростки.

— Как вы сказали?

Она повторила.

— Это шутка?

— Почему вы так решили? — удивилась она.

Я почувствовал приступ тошноты. Пришлось присесть на кушетку, чтобы она ничего не заметила и не выставила меня за дверь раньше времени.

Я жаждал подробностей.

— Как они выглядели? — спрашиваю.

Она пожала плечами:

— Обыкновенные евреи.

Я попробовал сменить тактику:

— Почему приехала полиция?

— А что? — Она присела на самый краешек кресла, готовая в любой момент схватить телефонную трубку.

— Откуда полиция знала, что могут произойти неприятности?

Она пожала плечами:

— Лади им позвонил.

— Еще до появления парня с девушкой?

— Да.

— Но как он мог знать, что они придут?

— Понятия не имею. Может, услышал их шаги. Это было очень давно.

— Вы не помните?

— Нет. Не помню.

— Два подростка влезли в окно, связали вас, и вы не помните, каким образом ваш брат заранее знал об их приходе?

— Не помню.

— Уж не потому ли, что вы с братом взяли у них деньги, пообещав спасти их родных?

Она сидела неподвижно.

— Почему вы задаете мне эти вопросы?

— Я хочу знать, что произошло.

— С чего это я должна обсуждать с вами такие вещи?

Я немного подумал.

— С того, что, кроме нас двоих, никому на свете это не интересно, к тому же жить вам, судя по всему, осталось недолго.

Она пробормотала что-то вроде «прикуси язык».

— Просто расскажите мне, как было дело. Пожалуйста.

Бледность на ее лице сменилась красными пятнами.

— Мы продавали евреям надежду. Бог свидетель, она была им по карману.

— Вы спасли хоть кого-то?

— Спасти евреев во время войны было невозможно. Даже при большом желании.

— А если они вдруг начинали посматривать на вас с подозрением, вы делали так, что их убивали.

Она отвернулась.

— Уходите.

— Почему вы их так ненавидели? — спросил я.

— Они заправляли всем в стране, — сказала она. — Так же, как они заправляют всем в Америке. Убирайтесь из моего дома.

— Я уйду, — говорю. — Если вы назовете мне имена этих двух подростков.

— Понятия не имею! — закричала она. —Убирайтесь!

Я встал. Мне было все ясно. Когда я открыл дверь, в дом ворвался леденящий ветер.

— Постойте, — остановила она меня. — Как, вы говорите, звали ваших дедушку с бабушкой?

Я обернулся.

— Не суть важно. Одно мне непонятно: почему они оставили вас в живых?

Она таращилась на меня.

— Сама не знаю, — ответила она.

Я вышел и закрыл за собой дверь.



Для себя я решил так (можете меня цитировать):

Женщин я не трогаю (это очевидно), а также не трогаю тех, чьи прегрешения остались в прошлом. Только сегодняшние дела. Я не имел понятия, почему мои предки оставили Бланчу Пржедмиску в живых, но она была женщиной, и то, что с ее братом уже расправились, отменяло мою операцию за ненадобностью. Вот и весь сказ.

А что касается Дэвида Локано, заказывающего мне киллеров, дабы очистить землю от скверны, то я буду перепроверять его информацию, и если все так, я с чистой совестью — даже с чувством долга — буду находить их и убивать.

Ни разу не пришла мне в голову простая мысль: одобряй мои предки подобные методы, они не воспитывали бы меня в духе мира и терпимости, а больше говорили бы о своей миссии, закончившейся расправой над Будеком. Наверно, у меня просто не было потребности задумываться над такими вещами. Судьба подсказывала мне, что надо делать.

Эх, молодость. Она как героин, который ты курил, вместо того чтобы втягивать носом. Как же быстро она пролетела, а расплачиваться, поди ж ты, приходится по сей день.

ГЛАВА 9

Я собираюсь ввести катетер двум больным, и в эту минуту появляются мои студенты.

— Что касается гастрэктомии, то в первые пять лет status post[40] выживают десять процентов, — с порога заявляет один из них. — И лишь половина выдерживает саму операцию.

— Ха, — реагирую я на эту информацию.

Ее плюс: если Скилланте выдержит операцию, его шансы прожить пять лет близки скорее к двадцати процентам, ибо предположительно десять процентов больных умирают прямо на операционном столе. Ее минус: шансы Скилланте умереть уже сегодня на операционном столе — пятьдесят на пятьдесят. То есть он вполне может позвонить Дэвиду Локано, чтобы сдать меня.

Прямо перед нашим носом открываются двери грузового лифта, и оттуда выезжает на каталке Эссман собственной персоной. Я пристраиваюсь рядом, имитируя деятельное участие.

— Как ты себя чувствуешь? — спрашиваю.

Он все еще лежит на боку.

— Я умираю, чтоб ты сдох, — звучит в ответ. Или что-то в этом роде. Поди разбери, когда зубы выбивают чечетку.

Я задумываюсь. В самом деле у него вид умирающего.

— Есть аллергия на какие-то лекарства? — уточняю я.

— Нет.

— Это хорошо. Держись.

— Пошел ты на...

Проводив его до палаты, я выписываю ему кучу антибиотиков и противовирусных препаратов с пометкой «stat».[41] А про себя думаю: «Может, мне его еще припугнуть? Вот только чем и будет ли от этого прок?» Я вывожу на экран скан его компьютерной томографии.

В этой процедуре есть что-то умиротворяющее. Путешествие по внутренностям с помощью шариковой «мышки» — если ты соображаешь что к чему — доставляет эстетическое удовольствие. И даже если ничего не соображаешь. По мере того как ты перемещаешься вверх-вниз через великое множество поперечных сечений, всевозможные овалы — грудина, легкие, камеры сердца, аорта — расширяются и сжимаются, наезжают друг на друга, мерцают, подобно атмосферным возмущениям на кадрах с аэрозонда. А при всем при том ты точно знаешь, что есть что, так как в человеческом организме не сыскать двух крошечных участков, которые бы выглядели двойниками. Взять хотя бы правую и левую половины. Ваше сердце и селезёнка находятся слева, а печень и желчный пузырь справа. У вашего левого легкого две доли, а у правого три. Левый и правый участки толстой кишки отличаются по ширине и направленности. Вена, идущая от правой половой железы, гонит кровь прямо в сердце, а та, что идет от левой, соединяется с веной вашей левой почки. А если вы мужчина, ваша левая гонада свисает ниже правой, дабы было легче приспособиться к ходьбе.

Неудивительно, что на снимке Эссмана я сразу обнаруживаю два абсцесса величиной с мячики для гольфа — один позади правой ключицы, второй в правой ягодице. При ближайшем рассмотрении я замечаю этакую оторочку по краям — грибок или что-то в этом роде. Нечто подобное происходит у алкоголиков, когда они, потеряв сознание, захлебываются в собственной блевотине: в легких появляются вот такие же образования.

Я велю своим студентам связаться по пейджеру с отделением патологии. Выдернуть этих типов из их мерзких катакомб, уставленных колбами с человеческими органами, как в квартире какого-нибудь серийного убийцы из очередного сериала, не так-то просто. Но Эссману без биопсии не обойтись. Они должны также выйти на связь с инфекционным отделением, ибо велика вероятность того, что ни от первого, ни от второго мы ничего не добьемся.

Как только они скрываются из виду, я набираю в Гугле врача Скилланте, Джона Френдли, доктора медицины, чтобы лучше понять, во что я влип.

Однако ответ на удивление позитивный. Всем страдающим от ожирения знаменитостям, которых я знаю, помог не кто-нибудь, а доктор Френдли, утянув или ушив им желудок. «Нью-Йорк таймс» — а им ли не знать, ведь это главный разносчик заразы в любой приемной — называет его в числе пяти лучших хирургов-гастроинтестерологов нашего города. Френдли даже выпустил книжку, которая неплохо продается через интернет-магазин «Amazon». «Игольное ушко, или Что нужно желудочно-кишечному тракту после хирургического вмешательства».

Я продолжаю поиск и нахожу фотографию, подтверждающую, что речь действительно идет о человеке, с которым я познакомился этим утром, а то такой нынче выдался день, что всего можно ожидать. Попутно мне попадаются новые статьи во здравие. Оказывается, Френдли недавно сделал колостомию этому типу, сыгравшему папашу в фильме «Виртуальный папа». А он, надо так понимать, сказал: «Как же мне, блин, полегчало!»

А насколько полегчает Скилланте? Повысит ли Френдли его шансы пережить операцию? И если да, то каковы тогда мои шансы на то, что он сдержит свое слово и не выдаст меня с потрохами?

На пейджер приходит сообщение из палаты, где нет моих пациентов. Вероятно, это новая больная, о которой мне говорил Акфаль три часа назад. И тут до меня доходит: это же та самая палата, где лежит девушка с остеосаркомой. Я вскакиваю и бросаюсь к пожарной лестнице.



Первое, на что я обращаю внимание при виде девушки: хоть она и красива, но глаза у нее совсем не такие, как у моей Магдалины. Я разочарован, но еще больше смущен по этой причине.

— Что случилось? — спрашиваю.

— В каком смысле?

— Я получил сигнал на пейджер.

Перестав обкусывать ноготь на большом пальце, она показывает в другой конец палаты.

— Наверно, это новенькая.

Ага. Появилась ширма, и из-за нее доносятся голоса. Похлопав девушку по здоровой ноге, я предупредительно стучу по стенке и прохожу за ширму.

Три медсестры обустраивают больную на новом месте. Тоже совсем молоденькая, хотя точный возраст назвать сложно, поскольку голова ее обрита и забинтована, а левая лобная часть отсутствует. На ее месте — провал под бинтом.

Больная смотрит на меня своими небесно-голубыми глазами.

— Кто это? — спрашиваю.

— Новая пациентка, доктор Браун, — отвечает старшая медсестра. — Ее перевели из нейрохирургии.

— Добрый день, — обращаюсь к больной. — Меня зовут доктор Браун.

— Аи а ли ли ли, — звучит в ответ.

Удивляться тут нечему. У всех правшей, да и у многих левшей, передняя левая лобная часть отвечает за то, какой ты есть. Или был. Марля, прикрывающая зияющую дыру, колышется при попытке что-то сказать.

— Отдыхайте, — говорю я больной, — а я пойду взгляну на вашу медицинскую карту.

Я смываюсь, прежде чем она успевает мне что-то сказать. Или отреагировать каким-то иным способом.



Медицинская карта не тратит лишних слов: краниектомия по поводу септического менингитного абсцесса/язычный абсцесс/факультативная косметическая операция + лапаротомия с пересадкой калвариума.

Говоря по-простому, девушка сделала пирсинг языка и занесла инфекцию, которая попала в мозг.

В результате ей удалили фрагмент костей черепа и пересадили на время в брюшину, пока врачи не удостоверятся, что с инфекцией покончено.

Я бы не стал называть пирсинг языка «косметической операцией», ибо к ней прибегают вовсе не для того, чтобы лучше выглядеть. Отчаянно пытаясь привлечь к себе внимание, девушки идут на членовредительство, чтобы дать вам понять, какой классный они сделают вам минет.

До чего паршивое настроение.

Чтобы окончательно погрузиться в веселую атмосферу, царящую в палате 8 o 8 W, я заглядываю в медицинскую карту барышни с остеосаркомой.

Сплошные непонятки: «атипичное» то и это, «велика вероятность» одного и другого. Правое колено то кровоточит, то нет. И через пару часов ей отхватят ногу до бедра.

В какие только передряги не попадает человек.



Пока я, как автомат, оформляю бумаги новенькой, мой пейджер подает голос. Это из палаты Дюка Мосби и Эссмана.

Кстати, о политике нашего заведения. Мы с Акфалем обязаны принимать до тридцати больных в неделю. Сколько мы их здесь продержим, это уже зависит от нас. Естественно, никто не заинтересован в том, чтобы держать их дольше, чем нужно, но, с другой стороны, если они снова попадут к нам по неотложке в течение сорока восьми часов после выписки, мы обязаны их лечить. Если же прошло хотя бы на час больше, это уже считается как первый визит, и пятеро из шести в результате оказываются в другой больнице.

Искусство состоит в том, чтобы определить момент, когда здоровье позволит пациенту продержаться на воле сорок девять часов, и выкинуть его из больницы. Звучит грубо — так оно и есть, — но если мы с Акфалем дадим слабину, нашу работу можно будет сворачивать.

Грань обозначена. Ее давно определили страховые агенты, знающие, что после определенной черты давить на нас, что называется, себе дороже — назовем это точкой отсчета сорока девяти часов, — и они умело подлавливают нас у этой черты. В промежутках между приемом новых больных и выпиской старых — а это жуткая бумажная волокита — мы кое-как справляемся с теми, кто находится в нашем распоряжении.

А это значит, что повторные освидетельствования больных вроде Эссмана или Дюка Мосби являются бесполезной тратой времени. Нашего внимания заслуживают только те, кому требуется экстренная помощь.

А это напрямую связано с внешними угрозами. Вот почему я взбегаю по пожарной лестнице и устремляюсь в больничную палату.



Кого здесь только нет! Врач-ординатор с недавней летучки, Джин Джин, четверо студентов-медиков и главный врач-резидент. А еще двое незнакомых мне врачей-резидентов мужеского полу. Один из них, зловещий красавец с диким взглядом, вооружен огромным шприцем. В глазах второго, похожего на птицу, сквозит раздражение.

— Ни в коем случае, — обращается главный врач-резидент к красавцу со шприцем. — Я против, доктор. — Она стоит между ним и больничной койкой.

Я здороваюсь со всеми и вытягиваю кулак для ритуального приветствия, но Эссман в ответ лишь тупо на меня смотрит.

— Вы кто, ребята? — спрашиваю у резидентов.

— И.Б., — отвечает тот, что со шприцем. Отделение инфекционных больных.

— А я из патологии, — говорит второй. — Это вы звонили мне на пейджер?

— Примерно час назад, — говорю. — Вы ведь тоже мне звонили?

— Это я, сэр, — подает голос студент-медик.

— Этот человек собирается сделать биопсию пораженных тканей, — сообщает мне главврач, кивая наИ.Б.

— Биопсию пораженных тканей?[42] О\'кей, — говорю.

— О\'кей? — У главврача брови ползут вверх. — Вы хотите, чтобы неизвестный патоген распространился дальше?

— Я хочу понять его природу.

— А вы ЦКЗ[43] проинформировали?

— Нет, — говорю. Что правда.

— Инфекция уже поднялась из ягодичной мышцы в верхнюю часть грудной клетки, — встревает И.Б. — Куда уж дальше?

— Куда? Да по всей подведомственной мне больнице! — кипятится главврач.

Тут в разговор включается «птица»:

— Зачем вы звонили мне на пейджер?

Главный врач, игнорируя его, обращается к резиденту:

— А вы что скажете?

Тот, мельком глянув на часы, пожимает плечами.

— Я ввожу иглу, — говорит И.Б.

— Подождите... — пытается его остановить главврач.

Но И.Б. уже просунул шприц, а свободной рукой дважды постучал больного по верхней части грудины, при этом Эссман вскрикнул от боли. Всадив иглу, И.Б. коротким движением втягивает в шприц желтоватую жидкость пополам с кровью. Больной взвывает.

— Черт бы вас подрал! — кричит главврач.

И.Б., вытащив иглу, с самодовольным видом поворачивается к начальству, но он явно не оценил разделявшую их дистанцию, точнее, ее отсутствие. Он сбивает с ног главврача, и они оба начинают падать.

Прямо на меня.

Я пытаюсь уклониться, но мне мешает упавший мне под ноги, визжащий студент. Единственное, что я успеваю сделать, отлетая к стене, это закрыть лицо рукой. И в следующий миг в плечо вонзается игла, впрыскивая в него все содержимое.

Повисает пауза.

Люди вокруг, вставая с пола, пятятся от меня подальше. Я тоже встаю. Из предплечья торчит пустой шприц, поршень вошел по самую шляпку. Я чувствую боль: чем больше инъекция, тем сильнее травмируются мышечная ткань.

Я выдергиваю шприц, а из него иглу и бросаю ее в коробку для использованных иголок. Затем одной рукой беру И.Б. за грудки и засовываю пустой шприц в его нагрудный карман.

— Нацедите все, что там осталось, и тщательно проанализируйте, — говорю я ему. — Возьмите с собой парня из патологии.

— Что я здесь делаю, кто-нибудь может мне объяснить? — жалобно взывает последний.

— Вы же не хотите, чтобы я сделал вам бобо? — спрашиваю у инфекционщика.

— Доктор Браун, — обращается ко мне студент-медик.

— Что? — спрашиваю, не спуская глаз с И.Б.

— Дайте мне пять минут для разгона.

— Считай, что десять ты уже потратил, — говорю.

— Во дает! — С этими словами он быстро уходит.

Остальные стоят как вкопанные.

— Шевелитесь, идиоты! — Я делаю попытку вывести их из оцепенения.

Сам я уже почти у дверей, как вдруг до меня доходит: что-то не так. То есть помимо всей этой истории.

Койка Дюка Мосби пуста.

— А где Мосби? — спрашиваю.

— Может, он решил прогуляться? — высказывает предположение один из студентов у меня за спиной.

— У него гангрена обеих ног, — напоминаю я. — Он стоять не может, не то что ходить.

Зато, кажется, способен бегать.

ГЛАВА 10

Кажется, я уже упоминал, что Скинфлик давно был влюблен в свою двоюродную сестру Дениз, которая моложе его на два года. Он постоянно разглагольствовал о ней пополам со всей этой фигней из «Золотой ветви». Мол, как несправедливо, что они не могут быть вместе из-за каких-то дурацких американских предрассудков, не имеющих под собой ни научных, ни даже исторических оснований. Недаром у сицилийцев есть выражение «кузины для кузенов», что, дескать, не только правильно обрисовывает ситуацию с точки зрения всемирной истории,[44] но и является отличным практическим советом. «Инцест, блин! — возмущался он. — А на все остальное, чем занимается наша гребаная деревенщина, Америка смотрит сквозь пальцы!»

После окончания школы мы со Скинфликом отправились на машине к ней в гости, на ранчо Палос-Вердес, что под Лос-Анджелесом.

Отец Дениз — Роджер — приходился Скинфлику дядей. Он сразу заподозрил неладное, тем более что эти двое старались улизнуть при первой возможности, чтобы потрахаться, — в доме, наверху, или вообще где придется.

С матерью Дениз — Шерл — дело обстояло проще, по крайней мере в этом отношении. Там была другая проблема: она запала на меня, а оттого что ее родной племянник вставляет ее родной дочери, она только еще больше заводилась. Хотя я тоже не был святым.

К счастью, Роджер застукал в гостевом домике Скинфлика с Дениз, а не меня с Шерл. Скинфлику указали на дверь. Дениз заливалась слезами. Все выглядело очень романтично, пусть и с налетом грязи.

Мы со Скинфликом ретировались во Флориду, хотя пляжный отдых не входил в наши планы. По дороге мы заехали к моему отцу и провели с ним достаточно приятный вечер. В то время Сильвио продавал яхты и недвижимость. Он находился в той фазе, когда человек с недоуменной улыбкой разводит руками и задает окружающим один и тот же вопрос: «Ну кто, скажите мне, что-нибудь смыслит в этих делах?» Возможно, он по сей день не вышел из этой фазы. Последний раз я его видел в камере предварительного заключения, где он навестил меня во время судебных слушаний.[45]

Весь остаток лета Скинфлик плакался и сокрушался по поводу их разлуки с Дениз — особенно трогательно это звучало, когда мы проводили время с разными девками.

С атлетической подготовкой у него явно не клеилось. Его отец постоянно требовал, чтобы я научил его драться, но Скинфлик и боевые искусства были вещи несовместимые. Закрывая лицо и живот, он каждый раз отворачивался, таким образом подставляя противнику позвоночник, почки и затылок. С реакцией у него было в порядке, но без волевого настроя он превращался в мальчика для битья.

Наши планы изменились, мы поступили в Комьюнити колледж северного Нью-Джерси и сняли квартиру в кондоминиуме. Я продолжал посмеиваться над этим увальнем, но добродушно, так как у меня еще оставалось к нему кое-какое уважение.



Я видел Дениз еще три раза. В вестибюле манхэттенского отеля, перед тем как они со Скинфликом отправились в номер кувыркаться (не помню год). И дважды в августе 1999-го, накануне и в день ее свадьбы.

К тому времени миновало три с половиной года, как я съездил в Польшу. Я успел отучиться пару лет в колледже (мой однокашник слинял после первого курса), помог Скинфлику основать — чтобы вскоре похоронить — звукозаписывающую компанию «Рэп рекордс» (если хватит пороху, можете сами попробовать), после чего мы вместе устроились помощниками в адвокатскую контору Дэвида Локано, откуда нас вскоре попросили партнеры Дэвида — дескать, мы спустили кучу денег, развлекая клиентов, чем наша деятельность и ограничилась. Что правда, то правда.

В то время Дэвид Локано продолжал утверждать, что он против вступления Порнушника в мафию. Возможно, так оно и было — в том смысле, что каждому отцу хочется, чтобы его сын превзошел его и, так сказать, обрел собственное лицо. Но в тот момент он больше думал о том, чтобы наказать нас за наш провал на юридическом поприще и заодно показать, почем фунт лиха, и с этой целью он упек нас в диспетчерскую, распределявшую мусоровозы по всему Бруклину. Как ни крути, то была большая глупость.

Во-первых, на наказание это не тянуло. Работа была занудная, но непыльная. Оставалась масса свободного времени. И уволить нас никто не мог, ибо даже зарплату нам платили только потому, что за нами стоял Дэвид Локано.

К тому же там обитали настоящие отбросы общества, среди которых попадались интересные экземпляры вроде Салли Нокерса и Джо Камаро. Они пресмыкались перед лощеными подонками, которые наведывались по два-три раза в неделю со стандартным вопросом: «Скоко, гришь, там натикало?»