Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Спасибо, Пьетро.

— За вами гонится Ме-109, — сообщает Проскурин, — наверное, ас. Сейчас я его подберу…

Опасения мои оказались не лишними: один уже гонится. Но видит только нашу шестерку. Звено, идущее выше и сзади метров на тысячу, вполне вероятно, не видит. Немец сейчас между нашими группами.

— Бей! — говорю Голубенке. — А я погляжу.

— Всегда к твоим услугам, — отвечаю. А в голове: «Если бы да кабы...»

Через минуту я выхожу на улицу через задний вход для «неотложек».

И еще раз убеждаюсь в преимуществе нашей машины. Як легко настигает врага, атакует. Крутнувшись через крыло, «мессер» падает, горит.

— Отлично! — передаю по радио. — Будто на полигоне.

К аэродрому подходим в том же порядке, в кото— ром уходили на бой. Представляю, как довольны пилоты. И собой, и машиной. Великое дело, если первый воздушный бой приносит победу: летчик проникается верой в себя и машину, верой в своих друзей.

ГЛАВА 20

Садимся, рулим к стоянке. Выключаю мотор. Винт, крутнувшись несколько раз, замирает. Мура-дымов встает на плоскость, помогает мне снять парашют. Механик немного разочарован. Почему бы это? Спрашивает:

— Товарищ командир, боя не было? Слетали напрасно?

С этой минуты меня интересует только один человек — Магдалина. Мы сняли квартиру в районе Форт Грин, в меру близко от ее родителей, и проводили вместе все свободное время. Когда ей надо было выступать, я подвозил ее до места и ошивался поблизости до окончания концерта.

— Почему так думаешь?

Два раза в неделю мы навещали ее родителей. Они вели себя корректно, зато появилась некоторая слезливость. Рово, младший брат Магдалины, смотрел на меня снизу вверх, что мне льстило, хотя и создавало определенную неловкость.

— Почему? — Механик неуверенно пожимает плечами, улыбается. — Пришли как-то по-мирному. Строем туда, строем обратно.

Другое семейство, Локано, я по возможности избегал. Чем-то я был обязан ему, чем-то оно мне, и точка. Что бы вы почувствовали, слушая записи, где ваш друг называет вас не иначе, как «поляком», и ему наплевать, чем все это может для тебя обернуться? И многие ли, зная, что их друг услышал те записи, способны пережить эту ситуацию? Мы оба начали отдаляться, но постепенно, словно щадя друг от друга.

— Так это же здорово, если организованно, строем. Хуже, если туда все вместе, а обратно по одному.

Что до Скинфлика, то он как будто растерялся. Все, через что мы с ним прошли на Ферме, обернулось для него пустышкой. Как во всеуслышание заявить, что это ты разделался с карчеровской троицей или хотя бы приложил к этому руку? Как признаться, что ты прострелил голову четырнадцатилетнему пареньку? Он оказался не при делах, и теперь он испытывал не столько стыд, сколько черную зависть ко мне, я это чувствовал. Даже когда я вышел из тюряги, мы с ним практически не разговаривали.

Хуже другое — меня обступили «свои». Все эти компьютерные юзеры, в глазах которых я сделался знаменитостью. Незнакомые люди, видевшие во мне хладнокровного убийцу и обожавшие меня за это. Отбросы общества, оплатившие мою защиту. Тщеславные, неуверенные в себе и потому опасные. От отдельных приглашений я отказывался, но не от всех. Откровенно выказать им свое презрение я не мог.

По стоянке, направляясь к моей машине, быстро идет майор Лосяков, адъютант эскадрильи. Последние метров тридцать пробегает бегом. Спрашивает:

По крайней мере, братки не настаивали на моем возвращении в профессию. Они понимали: миф о том, что я неуязвим и власти впредь никогда не решатся предъявить мне какие-либо обвинения, самоценен и не нуждается в проверках.[87] Но они не отпускали меня от себя, черт бы их подрал. Именно в то время я познакомился с Эдди «Консолем» Скилланте. В числе прочих.

— Товарищ командир, звонят из штаба дивизии. Знают, что дрались, а сколько сбили — не знают. Торопят.

Сказать, что это придурки, значит, ничего не сказать. Это настоящие чмо. Вызывающе невежественные, омерзительные в общении. Они убеждены на сто процентов, что есть особая доблесть в том, чтобы выколотить деньги из человека, живущего своим трудом, и что, поступая так, они следуют великой традиции. Всякий раз, когда я спрашивал, о какой, собственно, традиции идет речь (единственное, что я хотел от них услышать), они обычно сразу затыкались. То ли из-за клятвы, которую они в свое время дали, то ли вследствие своей природной дремучести. Но я продолжал интересоваться, хотя бы потому, что заставить этих мудозвонов заткнуться — уже какая-никакая победа.

Я говорю, что бой был успешным. Подбитых нет. Налет отражен. Сбили пять бомбардировщиков и четырех истребителей. При последних моих словах Мурадымов срывает с себя пилотку, подбрасывает ее, кричит что есть силы «Ура!». Ко мне идет инженер. На стоянку несутся бензозаправщик и маслозаправщик, из кустов выползает автомашина серо-зеленого цвета, в кузове гремят баллоны с воздухом…

Скинфлик приглашал меня на парти в свою новую квартиру в Верхнем Ист-Сайде. Я приходил в разгар вечеринки и, разыскав Скинфлика в толпе, пожимал ему руку. Мы обменивались одной фразой («Мне тебя, чувак, не хватает», — говорил он; «Мне тоже», — отвечал я), и я отбывал восвояси. В каком-то смысле это было правдой. Чего-то мне не хватало, но в любом случае это что-то ушло безвозвратно.

День начался. Обычный и в то же время особенный, как и тот, первый, под Белгородом. Я отхожу в сторонку от капонира, сажусь на какой-то ящик. Что они делают, старые други мои? Матвей Зотов, Шалва Несторович Кирия? (Он тоже в другом полку.) А Паша Чувилев, неугомонная голова? Может, это ему помогли, когда отсекли атаку Ме-109 от группы Ла-5. Вполне вероятно, он ведь летает на «лавочкиных».

Вообще говоря, будь я тверже в этом убеждении — что прошлое мы похоронили, — возможно, все остались бы живы.

Чувилев, Кирия, Зотов… Их я еще увижу. Правда, война есть война, всякое может случиться, но неделю назад, вчера все они были живы, здоровы, дрались с врагом, и слышал, отлично дрались. Таких, как они, уже трудновато поймать в прицел, от таких лучше подальше. А многих уже не увижу: Черненко, Черкашина, Чирьева, Колю Завражина… Ему бы, Коле Завражину, эту машину! Сколько еще посбивал бы Коля фашистов! Жалко. Всех жалко, а его почему-то особенно. Необычным он был человеком, и летчиком необычным. Внешне так, мальчишка, но даже сквозь хрупкость его проступала какая-то особая прочность, надежность. Я заметил это при первой же встрече с ним и подумал, что в воздухе он, вероятно, орел. И не ошибся.



Ко мне приближаются летчики. Солидно идут, не спеша. Будто хотят сказать: «Смотри на нас, командир, любуйся, мы оправдали доверие. И впредь оправдаем». Действительно, как возвышает людей победа, военный успех. Молодые и те себя держат как зрелые. Не потому, что так хочется, нет — так получается.

Девятого апреля 2001 года я сидел дома, когда Скинфлик позвонил мне на сотовый. Был поздний вечер. Я дожидался Магдалину — ее квинтет играл на каком-то юбилее. Недавно я купил ей машину.

— Поздравляю, друзья, с добрым началом. Улыбаются. Даже Агданцев. Улыбка на лице Александра Агданцева — редкость. Был он красивым, веселым, статным. Отважно дрался с врагом, над Курской дугой сбил восемь фашистских машин, был награжден двумя орденами Красного Знамени. А в одном из боев за Харьков был ранен, горел, чудом остался жив. Через полгода вернулся в полк и… никто его не узнал. Так он был страшен. Все обгорело: лицо, уши, руки. Врачи хотели лишить его права на бой, но он буквально вырвал его. И живет теперь только полетами, неистощимым стремлением бить врага, мстить ему.

— Чувак, я в большой жопе. Мне нужна твоя помощь. Я за тобой заеду?

— Доложите, кто и что видел.

— Даже не знаю, — ответил я. — Меня не заметут?

Сразу начинается гвалт — слово берет молодежь: Николай Алексеев, Пьянков, Ефименков, Виргинский, Кнут… Каждый хочет быть первым, самым зорким, самым всевидящим… Но я сам виноват, не с этого начал. На ходу поправляюсь:

— Нет, — успокоил он меня. — Ничего такого. Никакой нелегальщины. Все гораздо хуже.

— А ну, давай по порядку! Первым докладывает капитан Голубенке, затем — ведущие пар.

И, поскольку формально мы не расплевались, я ответил:

Вполне понятно, каждый прежде всего говорит о сбитых вражеских самолетах. Мне это не по душе, я хотел бы услышать оценку действий, и прежде всего критическую, но тут уж ничего не поделаешь: успех есть успех, он поднимает настроение, вызывает восторг. И мой ведомый Женя Пьянков в моей молчаливой оценке докладов восклицает:

— Я видел, как вы срубили двоих!

— Ладно. Заезжай.

В его широко открытых глазах восторг, восхищение, радость. Все невольно смеются. А он, смутившись, краснеет до самых корней волос.



Всю дорогу до Кони-Айленда Скинфлик грыз ногти и заправлялся кокой из алюминиевой коробочки из-под мятных пастилок: то кончик пальца оближет, то нюхнет, а то давай втирать в десны, как будто он чистит зубы обыкновенной пастой.

— Ничего, не смущайся, — говорю я ведомому. — Количество сбитых машин не что иное, как свидетельство правильных действий группы вообще и каждого летчика в частности. Я уничтожил два самолета, потому что ты хорошо меня прикрывал. Два уничтоженных в группе — начало твоего боевого счета. Запиши их в летную книжку. А потом, глядишь, и появятся сбитые лично. Все впереди. Ну, а как самолет? — обращаюсь ко всем. — В сравнении с Як-1?

— Не могу сказать. Скоро все сам увидишь, — повторял он раз за разом.

— Сила! — восклицает Юра Виргинский, высокий голубоглазый летчик. — Никакого сравнения. Жалко только одно: не пришлось покрутиться по-настоящему, сравнить Як-3 с Ме-109. Все будто в кино — атака за атакой, и немцы только отваливаются.

— Чё ты гонишь? — не отставал я. — Давай рассказывай.

— Ничего, еще покрутимся, — обнадеживаю Виргинского, — разберемся. Но в главном качестве нашей машины — ее скорости — мы уже убедились, в преимуществе самолета Як-3 над Ме-109 мы уже убедились. Свидетель тому капитан Голубенке.

— Ладно тебе, чувак. Отдыхай. Ты все поймешь.

И Голубенке рассказывает о коротком — в одну атаку — бое его звена с Ме-109, увязавшимся за нашей группой.

У меня были большие сомнения. Это чем-то напомнило мне мой разговор с Сэмом Фридом накануне судебного заседания, когда с меня сняли все обвинения. Только здесь я вряд ли мог рассчитывать на приятный сюрприз.

— Смотрю, — говорит, — на нашу шестерку и вижу еще одного, седьмого. С дымом идет, на полной мощности, а догнать не может. Откуда он, думаю, взялся? Мои все на месте, ваши тоже на месте. Только тогда и понял — «мессер»! И, наверное, ас.

— Коку хочешь? — спросил он.

Не одного, вероятно, из наших так подловил. Но в этот раз получилась осечка — скорости не хватило. А мы догнали его совершенно свободно. Он так и не видел. Сбит с первой очереди.

— Нет, — говорю.

— Не шелохнулся, — уточняет Виргинский. Подвожу итоги первого вылета.

— Дрались, — говорю, — отлично. Уверенно, слаженно. И немцы это, конечно, увидели. Хорошо, если сейчас, разбирая этот воздушный бой, они справедливо оценят нашу работу. Это будет сильным ударом по психике. И тем, кто летал сегодня, и тем, кому еще предстоит.

К тому времени с наркотой я завязал. В тюрьме я постоянно баловался, чтобы не умереть от скуки. Но против забега на шесть миль вместе с Магдалиной и тем более траха сразу после, когда она еще вся мокрая, никакая дурь не катит. А вот то, как Скинфлик, уже будучи хорошо датый, нагружался, пока мы ехали, произвело на меня впечатление, и не из самых приятных.

— Оценят, — убежденно говорит Голубенке, — никуда не денутся. Потери-то надо оправдывать.

Припарковался он в том же месте, что и два года назад. И опять мы нырнули под мост, только на этот раз фонарик у него был побольше.

— А помните, как было? — с горькой усмешкой говорит Сергей Коновалов и тяжко вздыхает. Я знаю, о чем он хочет сказать. И Голубенке об этом знает, и Саша Агданцев, и Саша Проскурин — «старички», на плечи которых легло самое тяжелое время войны — год 1941-и.

Мы пролезли через дыру в заборе и вышли к аквариуму. В этот раз здание показалось мне не таким огромным. Дверь оказалась незапертой.

Наверняка Скинфлик мне соврал, подумал я, насчет того, что здесь не замешана нелегальщина. Видимо, он тут кого-то пришил, и теперь я должен ему помочь спрятать тело. С лязгом захлопнув за собой дверь, он повел меня вверх по винтовой железной лестнице.

Это было под Запорожьем. Немцы разбили плотину, открыли дорогу воде, и Днепр хлынул в сторону Мелитополя. Утопил дорогу на Крым. Горел алюминиевый завод. Такой сатанинской силы пожара я не видел ни до, ни после. Немцы были уже на Хортице. Их самолеты гонялись за каждой нашей автомашиной, за каждым прохожим. Убивали ради забавы, ради тренировки в стрельбе.

Когда мы проникли в сам аквариум, он выключил фонарик, и в первые секунды я видел лишь слабое мерцание потолочных фонарей и их сумеречное отражение в черной воде.

В нашем полку был только один самолет И-16 и девять летчиков. А в соседнем — один бомбардировщик Пе-2 и огромная куча бомб. Пе-2 подруливал к куче, забирал бомбы, взлетал и на втором развороте сбрасывал их на Хортицу. Мы его прикрывали, летая по очереди.

Потом я услышал звук — пронзительное мычание.

Кроме того, перед нами стояло еще две задачи: уничтожать самолеты противника в воздухе и штурмовать наземные войска.

Помню, сидим как— то раз и ведем разговор. Кто-то рассказывает — то ли Забабулин, то ли Андреев, а может, Мягков — о своем приключении.

Такой звук производит женщина, чей рот заклеили широкой лентой. И этой женщиной была Магдалина.

Я мгновенно узнал ее голос. От выброса адреналина у меня расширились зрачки. Через секунду я ее увидел.

— Иду, — говорит, — на посадку, а «мессер», зараза, подстроился справа и показывает, что «пу-пу» все израсходовал и сбить тебя, дескать, нечем, но будь уверен, в другой раз собью обязательно.

На балконе собралось около полудюжины братков, точнее не скажу. Все вооруженные. Пару лиц я сразу узнал.

Помню, кто-то спросил:

Над водой нависал трап, на краю которого стояла Магдалина, а за ней ее брат Рово. Их запястья, лодыжки и рты были заклеены лентой вкривь и вкось — так пауки плетут свою паутину, когда на них испытывают разные токсины. За их спинами маячила фигура придурка с пушкой.

— Интересно, как изобразил он это «собью».

Инстинкт сработал мгновенно. Убить. И сразу все колени, головы и грудные клетки словно высветились, как мишени в тире.

— Просто, — ответил летчик, — попилил ладонью по шее.

Он усмехнулся невесело и вдруг загорелся злобой.

Скинфлика я в расчет пока не брал, хотя вырубить его было нетрудно: удар ногой в грудину сделал бы из его сердца лепешку. Просто как-то не верилось, что он во всем этом замешан. То есть он не мог не знать, но предположим, его заставили привезти меня сюда. Или еще что-то. Словом, в число намеченных жертв он не вошел.

— Я его, подлеца, протаранить хотел, но даже и этого сделать не смог. Убрал обороты, думал, он вперед выскочит, а он взял да и вверх мотанул. Попробуй догони его…

Чуваку слева, наставившему на меня свой «глок», повезло меньше. Я зашел сбоку, заранее примеряясь к открытой ключице, и со всей силы въехал в нее плечом. Одной рукой я вцепился ему в горло, а другой вырвал пистолет. После чего выхватил у Скинфлика фонарик и ослепил им еще двоих отморозков, которых пристрелил на месте двумя выстрелами в грудь.

— Злись не злись, — сказал один из товарищей, — все равно собьет. У него преимущество в скорости. Если он умный, в вираж не пойдет. Атаковать будет сверху.

В кои-то веки Скинфлик показал, какой он шустрый, шмыгнув обратно в дверь. Что ж, бегство с поля боя всегда было его козырем. Уже из укрытия он заорал: «Стреляйте, мать вашу!»

Я убрал еще двоих, прежде чем они успели открыть огонь. И тут чувак толкнул в спину Магдалину и Рово, и они полетели в воду. Я выстрелил чуваку в лоб и перепрыгнул через заграждение.

Так и случилось. Сначала сбили подопечную «пешку», а потом одного из наших товарищей на нашей последней машине.

Уже падая, я разглядел: Магдалина и Рово, ко всему прочему, были связаны вместе той же широкой лентой. Я падал так медленно, что мне хотелось закричать. Чтобы хоть чем-то себя занять, я выстрелил в чей-то живот, промелькнувший между перил.

— Вот что такое преимущество в скорости, — говорю я летчикам. — Но это еще не все, это лишь техническая сторона вопроса, и о ней подумал конструктор. Чтобы в полную меру использовать боевые возможности нашей машины, мы обязаны быть виртуозами в тактике боя, надо все время думать, надо искать, находить и проверять в бою новые тактические приемы. Для начала подумайте об атаке группы бомбардировщиков с разных направлений, например, слева и справа сзади, одновременно и последовательно…

На стоянку бежит посыльный. Наверное, меня зовут к телефону. Точно, не ошибся.

В это время и по мне открыли огонь — я успел увидеть вспышку на балконе, хотя уже ничего не слышал.

— Товарищ подполковник, вам звонят из штаба дивизии.

Наконец я плюхнулся в воду, и тут началось...

— Подумайте, — говорю я пилотам, — потом посоветуемся. В каждом деле есть плюсы и минусы. О них и подумайте, пошевелите мозгами, это полезно.



* * *

Встреча с водой всегда шок, но так как я уже был в состоянии шока, она произвела на меня впечатление разреженного воздуха. Я подгребал туда, где, по моим ощущениям, я должен был наткнуться на связку Магдалина — Рово. Мое колено въехало во что-то скользкое, вроде кожаного мешка, наполненного водой; вдруг мешок ожил и стукнул меня в ответ.

Вот так всегда. По любому вопросу вызывают командира полка. С утра и до вечера бесчисленное множество раз. И хоть бы по делу, а то зададут какой-нибудь пустяшный вопрос вроде: «Кто сидит в готовности номер один?» И чтобы ответить на этот вопрос, командиру полка, сидящему в готовности номер один, надо оставить машину, пройти метров двести, а то и побольше до командного пункта, вернуться обратно… В то время, как на этот пустяшный вопрос может ответить и начальник штаба полка, и просто дежурный, потому что ему это известно не хуже, чем мне. И причем по такому вопросу командира полка вызывает отнюдь не начальство, а кто угодно — оперативный дежурный, штурман командного пункта, любой из офицеров штаба дивизии.

Что-то двинуло меня по шее, и в этот момент я нащупал волосы Магдалины. Уцепившись за свободный конец клейкой ленты, я устремился вверх, глотнул воды вместо воздуха, судорожно дернулся и наконец всплыл на поверхность. Мои ступни постоянно на что-то наталкивались. Один раз с такой силой пнул нечто, похожее на склизкую скалу, что едва не вывернул лодыжку.

Было не раз: прибежишь к самолету, не успеешь надеть парашютные лямки, застегнуть привязные ремни, а над командным пунктом полка уже засверкала ракета — сигнал на вылет. Каюсь, думал не раз: «Опоздать бы… Чтобы ракету дали тогда, когда я на пути к самолету. И чтобы разбором этого дела занялся сам Подгорный…» Уверен, он поломал бы «порядок», установленный начальником штаба Ло-бахиным, когда командира полка дергают все его подчиненные в любое время и по любому поводу.

Но думать об этом было некогда. Не сразу нащупав в воде голову Рово, я выпутал его из связки и вытолкнул обоих на поверхность. Оба с леденящим душу звуком несколько раз втянули носом воздух.

Поднырнув, я еще подтолкнул их вверх. Что-то долбануло меня в живот. Мне явно не хватало опоры. Интересно, есть ли здесь мелководье, подумал я, и как туда добраться.

Я не раз говорил и даже ругался о Лобахиным, пытался ему доказать, что такая «практика отношений» не польза для службы, а вред, но разве ему докажешь. Человек не знает летного дела, не знает специфики авиации, работы командира полка, который дерется с врагом так же, как и его пилоты. Не знает, что после посадки надо разобрать прошедший воздушный бой и оценить воздушную обстановку, и отдохнуть перед следующим вылетом, а сидя в первой готовности, думать и думать…

Я вынырнул, чтобы глотнуть воздуха, и увидел, что с балкона стреляют. Переживать по этому поводу не имело смысла, тем более что я остался без пистолета и фонарика. Думать следовало только об одном: как нам удержаться на плаву.

Мало того что Лобахин не знает летную службу, он к тому же еще своенравен, упрям, а летчиков, прямо скажу, не любит. И ничего не поделаешь, потому что любой приказ, даже явно неправильный, сопровождается фразой: «Так приказал командир дивизии». И все, точка поставлена: приказы, как известно, не обсуждаются, а выполняются, а знает о них командир или не знает, известно только Лобахину.

Мощный удар в спину, и мы все отлетели в угол, где сходились две плексигласовые стенки огромного шестиугольника. Здесь, цепляясь за бортик, Магдалине и Рово было немного проще держать голову над водой, а мне отбиваться от акул. Я улучил момент и сорвал ленту, залеплявшую рты.

Наши плохие с ним отношения начались после того, что я как-то раз не смолчал. Взял он привычку журить меня по телефону за моего начальника штаба: не умеет он, дескать, писать донесения, не умеет вести штабную работу, организовать работу связи…

Магдалина тут же начала задыхаться, а ее брата пришлось даже стучать по грудной клетке. Стоило мне перестать колотить ногами, как обитательницы аквариума сделались более назойливыми. Рово и Магдалина хрипели, ловя ртом воздух.

А я ему говорю: «Приезжайте, товарищ полковник, поговорим, разберемся». Приехал, покопался в бумагах и начал обычное, так же, как и по телефону: не умеете, не знаете, распустились. Взорвало меня, но я удержался, взял карандаш, бумагу, сел за стол и говорю: «Покажите, что у нас не так, расскажите, как должно быть, а я запишу».

— Дышите! — крикнул я.

Покрутил, повертел Лобахин наши бумаги, а сказать ничего не может. Тут-то я и решил вспомнить ему все обиды. «Утыкание, — говорю, — получилось, товарищ полковник». Не понял он, но вижу, насторожился. «Какое такое утыкание?» «Есть, — говорю, — такая задержка на авиационном пулемете: утыкание стреляной гильзы. Случится такое — и все: молчит пулемет, не стреляет».

Волны постепенно улеглись, хотя тычки снизу продолжались. Почему акулы пока нас не атакуют, было непонятно. Судя по тому, что они становились агрессивнее всякий раз, когда я переставал активно работать ногами, они проверяли меня на вшивость.

Вылетел он из штаба, не очень красиво ругаясь, с той поры и строит мне всякие козни. Уже второй год существует группа «Меч», все ее знают, у всех она пользуется авторитетом, но я ни разу не слышал, чтобы нас похвалили после удачного боя, после отражения налета бомбардировщиков.

А может, помогли выстрелы. С балкона доносились чьи-то стоны.

За это время наши войска освободили Правобережную Украину, Молдавию, вышли на землю Румынии. За это время корпус Подгорного, дивизии, полки стали гвардейскими, летчики не раз получали награды, выросли в званиях, в должностях, а что получил я, их командир и учитель? От них: уважение, любовь и признательность. А что от начальства? Ничего, кроме взысканий.

Через какое-то время откуда-то сверху раздался голос Скинфлика:

Поздравил меня как-то раз заместитель командира дивизии с наградой — американским крестом, сказал, что получу в самое ближайшее время, однако крест попал к одному из моих товарищей…

— Пьетро?

Вот и командный пункт. Что мне скажут сейчас? Кто скажет? Спрашиваю дежурного:

Я не знал, стоит ли отвечать. Он ведь нас наверняка не видел, как и я его. Только рассеянный свет на балюстраде и один фонарь под стеклянной крышей, да и тот чтобы разглядеть, надо было вывернуть шею. Так что Скинфлик мог даже не знать, вообще живы ли мы, и надеялся по голосу определить наше местонахождение. А что до моего плеска, то он мог отнести его на счет акул.

— Кто звонит? Откуда?

Зато я знал другое: не убив его, я свалял большого дурака. Ведь это его рук дело.

— Из штаба Подгорного, — отвечает дежурный. И то хорошо, думаю. Не услышу давно надоевшую фразу: «Командир дивизии приказал…»

И при этом он — наша спасительная соломинка. Да, с каким бы отвращением и отчаянием я об этом ни думал, следовало хотя бы попытаться отговорить его от выполнения своего плана. А что еще мне оставалось?

— Слушаю вас.

— Скинфлик! — подал я голос.

Верно, звонит офицер из штаба авиакорпуса. Говорит, что генерал интересуется результатами боя, спрашивает, все ли вернулись. Слышал мои команды по радио, пытался увидеть бой, но видел только отблески солнца на крыльях да грохот стрельбы. Слышал взрывы упавших машин. Генерал беспокоится…

Он прозвучал хрипло и совсем негромко.

Спасибо тебе, генерал. Спасибо. Растрогал меня вниманием. Как бы там ни было, а человеку всегда приятно внимание. Всегда. Даже если беспокойство твое не душевное, а чисто официальное: не попал ли пока еще новый и совершенно секретный Як-3 в руки фашистов.

— Как ты себя чувствуешь? — откликнулся он. Его голос разносило эхо, так что невозможно было установить точное местонахождение.

— Передайте генералу: был бой, сбили несколько самолетов противника, вернулись без потерь. Летчики готовы выполнять очередную задачу.

— Что, черт возьми, ты затеял?

— Генерал просил, — говорит офицер, — звонить нам после каждого вылета. Он будет вас вызывать лишь в крайних случаях, чтобы дать вам возможность анализировать результаты первых воздушных боев. Генерал благодарит летчиков группы «Меч», передает им привет и желает успеха.

— Убить тебя.

Все исключительно правильно, такое отношение и должно быть у командира авиакорпуса к командиру полка. Спокойное, доброжелательное, без дерганья нервов. Спокойно разобравшись в перипетиях боя, я смогу оценить действия летчиков наших и вражеских, разобрать ошибки тех и других, сделать правильный вывод, который поможет упредить ошибки в следующем вылете.

— Но почему?

— Мой папаша все выяснил. Это ты прикончил Курта Лимми.

К сожалению, не всегда так получается, чтобы все было по-хорошему. Генерал никогда не кричит, не ругает, но при встрече подчас задает такие вопросы, которые наводят на непонятные размышления.

— Бред! Он сам его прикончил! Или сделал это руками какого-то русского!

— Почему, товарищ Якименко, — как-то раз спросил он меня, — ваш заместитель Зотов отказался идти на разведку? Причем это было в вашем присутствии.

Я пытался вспомнить, когда это было, при каких обстоятельствах, но так и не вспомнил.

— Я тебе не верю.

— Зачем мне было его убивать? На кой хрен он мне сдался? Вытащи нас отсюда!

— Здесь какое-то недоразумение, товарищ генерал, — попытался я защитить Матвея, — Зотов дисциплинированный офицер. Если ему прикажут, он пойдет даже на гибель.

— С этим немного опоздал, — произнес он жестко.

— Не уверяйте меня, — недовольно сказал комкор и назвал мне число и месяц, когда Лобахин предлагал Зотову после разведки оставить машину, пользуясь парашютом.

— С чем с этим? Ты отлично знаешь, что я говорю правду!

Я ответил спокойно и твердо: «Это было совсем не так!» И подробно рассказал о том инциденте. Генерал меня выслушал, недоуменно пожал плечами. Когда он уехал, я мысленно вернулся назад, к нашему с ним разговору, стал размышлять, вспоминать наши стычки с начальником штаба дивизии.

— Ты не узнаешь правду, дружище, даже если она схватит тебя за задницу. Что сейчас как раз и должно случиться.

Когда дело касалось полетов в момент исключительно сложной, нелетной погоды, я, получив команду на выпуск летчиков в воздух, думал: «Кому от этого польза: нам или немцам?» И если я видел (а это не так уж и трудно), что летчик может погибнуть, а боевую задачу так и не выполнит, то говорил: «Лететь нельзя. Рисковать жизнью людей без пользы для дела не буду».

— Скинфлик! — закричал я.

Вполне понятно, что такие ответы Лобахину были не по нутру. И кончилось, как теперь понимаю, тем, что он докладывал командиру дивизии или корпуса о невыполненных его распоряжениях, указаниях. Но докладывал не в тот момент, когда это случилось, а спустя несколько дней. В тот момент докладывать было нельзя. Командир, видя, что все накрыто туманом или густым снегопадом, мог огорошить вопросом: «Кто же летает в такую погоду?» И мог добавить крайне нелестное: соображать, дескать, надо, на то и голова.

Он выдержал паузу, а потом произнес:

— Знаешь, почему мой отец нанял братьев Вирци, чтобы они убили твоих предков?

У других командиров полков нашей дивизии конфликтов с Лобахиным не было: они умело его «обходили». Получив команду на выпуск разведчика, в спор не вступали. «Есть, товарищ полковник!» — слышал Лобахин. Минут через десять снова звонил. «Летчик пошел к самолету!» — говорили ему. А минут через десять: «Самолет неисправен, сейчас подготовят другой…» Тогда он звонил мне, требовал выпустить летчика, кричал: «Война требует жертв, а вы либеральничаете!» Не выдержав, я однажды ответил: «Садитесь в самолет и жертвуйте!»

— Что? — переспросил я.

Понимаю, что сказано было бестактно, но терять людей понапрасну даже во время войны я считал преступлением. Кроме того — так уж всегда получалось, я любил моих летчиков, беспокоился о них, учил, оберегал. Каждый из них был мне дорог не только как воин, боец, но и как друг, как боевой товарищ.

— Ты меня слышал. Так сказать, почему?

Представляю, какими были бы наши отношения с генералом Подгорным, если бы он вдруг оказался таким же мстительным, как Лобахин. Наша первая встреча с командиром авиакорпуса была не очень приятной.

— Нет! Я не хочу ничего знать!

…Это случилось в прошлом году, до битвы под Курском. Наш 427— й истребительный полк входил тогда в состав штурмового авиакорпуса, которым командовал генерал Рязанов. Все шло своим чередом: мы сопровождали наших товарищей летчиков-штурмовиков до цели, прикрывали во время штурмовки, защищая от «мессеров», сопровождали домой. Короче, работали в их интересах.

Святая правда. Я не знал, так ли это, а если так, то что я должен об этом думать. Словом, лучше бы Скинфлик вовремя заткнулся.

Но война есть война — она вводит свои коррективы и в тактику, и в оперативное искусство, и в организацию войск. Решением сверху наш истребительный полк должен был перейти в истребительный корпус Подгорного. К сожалению, мы об этом не знали, а наш командир Василий Петрович Рязанов молчал, надеясь, что все будет по-старому и, вполне очевидно, даже за это боролся.

В мае прошлого года, возвращаясь на фронт после переформирования, полк приземлился под Россошью. Там меня разыскал майор Боровой, подчиненный генерала Подгорного, и сказал, что мы переходим теперь в его подчинение и что нам необходимо лететь на одну из площадок в районе Уразово.

Но тот, как нарочно, продолжал:

Я понял это иначе: командир авиакорпуса решил перехватить наш полнокровный полк и присвоить его. Такое случалось не раз — расторопные командиры не терялись, а главный штаб утверждал их решения. Скажу откровенно, я не приветствовал эту практику и лететь на полевую площадку, которую назвал майор Боровой, отказался.

— Он сделал это для русских евреев. Твоих предков звали не Брна, и они на самом деле были поляки. Оба подростками работали в Аушвице.

Его слова периодически пропадали — я уходил под воду, чтобы удержать Магдалину и ее брата на поверхности, а они снова и снова соскальзывали вниз.

— Не знаю, что ты скажешь своему командиру, но вы не купцы, а мы не товар, покупать себя не позволим. Пока не увижу приказ, разговоры считаю ненужными.

— Настоящие Брна погибли в лагере, — продолжал Скинфлик. — Твои предки взяли их фамилии, чтобы эмигрировать после войны. Но в Израиле они столкнулись с русским, который узнал их и который знал настоящих Брна. Друг этого русского позвонил моему отцу.

Так я ответил майору. Но этим дело не кончилось. Он прилетел и на следующий день. Он доказывал, просил, умолял меня хотя бы встретиться с его командиром. Я понял, что он получил приказ во что бы то ни стало доставить меня в штаб авиакорпуса, и я его пожалел.

Эта информация так или иначе доходила до моего сознания. Мне еще предстояло ее осмыслить, но ничего, кроме горечи, это в будущем мне не сулило.

Мы полетели в паре на Яках, затем до небольшой площадки — на самолете Пе-2, потом добрались на автомашине. Нас пропустили в деревенскую хату. В большой комнате трещали машинки, звонили телефоны. «Начальник штаба», — сказал Боровой, указав на полковника. Я представился и попросил доложить обо мне командиру.

Если в эту минуту вообще можно было говорить о каком-то будущем.

Мы прошли в небольшую комнатку, в которой сидел молодой, красивый генерал. Это и был Подгорный. Раньше мы с ним не встречались, хотя в 1939 году он тоже участвовал в боях над рекой Халхин-Гол. Я доложил о прибытии. Он даже не повернулся. Меня это обидело и возмутило. Я сразу вспомнил Смушкевича. Какая огромная разница была между мной, лейтенантом, и им, начальником Военно-воздушных сил Красной Армии. И как доброжелательно, дружески он встретил меня.

В эту минуту требовалось одно: чтобы Скинфлик заткнулся и помог выбраться нам из воды.

— Кто вы такой? — тихим голосом спросил генерал Подгорный, и я повторил громче обычного:

— Командир 427-го полка…

— Ну так и что? — закричал я.

— Ничего. Просто ты ни черта не знаешь.

Он долго меня рассматривал и вдруг заявил:

— Вы не командир полка, вы дезертир вместе со своей частью.

— Ладно! — сказал я. — Я прощаю тебя и твоего отца! И моих гребаных предков! Вытащи нас отсюда!

Хуже нет, когда старший, пользуясь властью, оскорбляет младшего, унижает его достоинство да еще и обвиняет при этом, возведя несуществующую вину в ранг преступления. И я не выдержал.

Скинфлик помолчал, а потом в задумчивости произнес:

— Не знаю, чувак. Ты перестрелял всех моих ребят.

— Ерунду говорите, товарищ генерал, — сказал я с возмущением и хотел уйти, но это было бы нарушением устава — уходить можно лишь с разрешения. Мой ответ генералу тоже был нарушением, но грубость была ответом на оскорбление. Я продолжал: — Дезертир тот, кто бежит с фронта. Мои летчики неустанно дерутся с врагом, и я всегда вместе с ними. Мои техники и механики не знают покоя ни днем, ни ночью. И сам я забыл, что такое спокойный сон.

— Так это же хорошо! — сказал я. — Никто ничего не узнает! Ну же! — Не дождавшись ответа, я добавил: — Если тебе надо кого-то убрать, я тебе помогу!

Он спокойно выслушал то, что я говорил и, кажется, ждал, когда скажу остальное. И я сказал:

— Ага. Как в прошлый раз? Спасибо, но я лучше возьму, что ближе лежит. Тебя, короче.

— Вы не имеете права командовать мной и моим полком, потому что я подчинен генералу Рязанову. Вот он действительно может назвать меня дезертиром за то, что полк сидит еще в Россоши, а я, оставив его, стою сейчас перед вами. И можете меня наказать. Прошу вас, пока не будет приказа о пере— воде полка в ваш корпус, избавьте меня от ваших посланцев. Тем более что генерал Рязанов сказал, что такого приказа нет и не будет.

— Я не виноват в том, что произошло на Ферме! Сам знаешь!

— Будет приказ, — тихо сказал Подгорный и, игнорируя то, что было сказано мною, стал объяснять, куда я должен посадить одну половину полка, куда другую…

У меня началась паника. Ноги и руки горели. Ступни оглаживались скользкими боками. И мне никак не удавалось сорвать путы с этих бедолаг, обдававших мое лицо горячим дыханием. В их глазах стоял ужас.

— Разрешите уйти, — попросил я его. Он разрешил, и мы вышли вместе с майором Боровым.

— Как скажешь, дружище, — отозвался Скинфлик. — Или «сынок» тебе больше нравится? Время обеда, сынок.

Настроение было ужасным. Я прав абсолютно, но вдруг генерал не понял меня, а мне и вправду придется служить под его началом. Как сложатся наши отношения после того, что случилось. Отношения с генералом Рязановым были очень хорошими. Мы редко встречались, но я постоянно видел его заботу о летчиках, его добрые чувства ко мне, командиру полка, его уважение.

Тот тип, что загибался на балконе, выронил из рук пистолет, который шлепнулся в воду всего в метре от меня, но что толку? Отреагировав на звук, Скинфлик наугад выпустил парочку пуль.

Я так расстроился, что даже забыл осмотреть самолет перед взлетом, изменил обычной своей привычке. Мы развернули По-2 против ветра, запустили мотор, и Боровой повел машину на взлет. Маршрут наш был ровным, прямым. Взлетев, мы шли, не меняя курса. Мысли, одна тяжелее другой, бродили в моей голове. Случайно я глянул вправо на плоскость. Глянул, и меня бросило в жар: элероны — рули, расположенные на крыльях машины, — оказались зажатыми струбцинами.

— Надо мне что-то делать с этими трупами, — сказал он. — Я хотел захватить немного мяса на случай, если эти твари не проявят к вам большого интереса, но ситуация сложилась как нельзя лучше.

Когда самолет стоит на земле, элероны зажимают струбцинами — простейшим приспособлением, состоящим из пары дощечек, — иначе ветер будет качать рули, портить троса и шарниры. Перед взлетом струбцины снимают. А мы забыли. Как поведет себя летчик, когда обнаружит это? Вдруг растеряется? По-2 машина простая, но и сломать ее (а вместе с нею и голову) тоже не сложно.

Я понял это так, что он собирается сбросить тела в воду, и подумал, что, может, оно и хорошо. Попробовав настоящую пищу, акулы могут решить, что мы на эту роль не годимся.

Я поставил ноги на педали ножных рулей, взялся за ручку и, похлопав по плечу Борового, показал ему на крыло. Он попытался убрать обороты мотора, намереваясь, наверное, сесть прямо на поле, но я не дал ему этого сделать. Он понял меня, и мы продолжали полет. Нам повезло: мы точно вышли на аэродром, ветер был точно встречным, и мы приземлились с прямой.

Вдруг я ощутил на языке привкус меди. Я поднял голову, и тотчас мне в глаз попала теплая жгучая капля.

Бывает же так, подумалось мне, попадешь в беду, но тебя выручает сама природа. И еще подумал о том, что надо быть спокойным и выдержанным, не ставить летное дело в зависимость от настроения, иначе, совершив около сотни воздушных боев, одержав немало побед, можно на пустяке сломать себе голову.

— По крайней мере вытащи их отсюда! — крикнул я. — Они-то чем тебе насолили?

Вернувшись на площадку под Россошью, я получил приказ. Четко и коротко в нем говорилось о том, что наш истребительный полк переходит в распоряжение командира 4-го истребительного авиакорпуса и исключается из списков 1-го штурмового…

— Это война, сынок. Извини.

Я почувствовал себя в таком состоянии, будто мне угодили поддых.

Не прошло и двух секунд, как акулы начали свою атаку.

* * *



Время обеденное. В столовой чисто, уютно, на столах полевые цветы. Девушки встречают нас доброй шуткой, улыбкой. Сажусь. Хорошо бы вот так, облокотившись на стол, просидеть часа полтора и не думать о том, что кто-то сейчас дежурит, кто— то взлетит по сигналу ракеты и ринется в бой, а меня позовут к телефону… Доживем ли мы до того времени, когда можно поесть не спеша, когда можно хотя бы на час отвлечься от боеготовности, процента введенных в строй самолетов, просидеть до утра, читая интересную книгу?

У акул был выбор — я или Рово, поскольку Магдалину я заслонил собой. Но Рово, в отличие от меня, слабее отбивался. Вода вскипела, когда эти твари на него набросились.

— Товарищ командир, что будете кушать?

Девушки знают, что командира полка надо кормить в первую очередь. Случалось не раз: даже не притронувшись к первому, приходилось бежать на капэ или стоянку, перехватив кусок черного хлеба. Ем, тороплюсь, слушая, как балагурят летчики.

Порой можно услышать, что акула умеет только плавать и убивать, но это преувеличение, так как и в первом и во втором случае она использует одни и те же боковые мускулы. Сомкнув челюсти на своей жертве, она начинает вилять туловищем из стороны в сторону, пока не оторвет захваченный кусок. После чего, если спешить некуда, она отплывает и ждет, пока ее жертва истечет кровью.

— Манюня! — кричит капитан Голубенке, шагая от двери к столу. — Чем будешь кормить? Съем, если даже не вкусно.

Акулы в этом аквариуме не могли позволить себе такой роскоши, и они это понимали. Слишком много их было. Резервуар кишел акулами, являя собой поистине адский котел. В живой природе эти твари проделали бы сотни миль, чтобы только держаться друг от друга подальше. Здесь же, брось одна из них на секунду свою жертву, и от той ничего бы не осталось. Поэтому они потащили Рово на середину аквариума, увлекая вместе с ним и нас с Магдалиной.

— А у нас не бывает не вкусно, — улыбается Маша и, встав на пути капитана, кричит: — Назад! Почему руки не мыл? Сейчас же назад!

Ощущение было такое, будто нас спустили в унитаз. Под водой я обхватил Магдалину ногами и, зажав во рту жгут, стягивавший запястья, рванул изо всех сил. Я потерял левый нижний клык вместе с соседним зубом, зато руки теперь у нее были свободны.

— Закусочка царская! — восторгается, потирая руки, Леонов. — Но к ней чего-то не хватает.

Стоило ей, однако, выскочить на поверхность, как она вырвалась и уже хотела рвануться на выручку к брату, которого эти твари вертели так и сяк, таща в разные стороны. Кровь окрасила воду, тускло освещенную потолочным фонарем. Я успел вцепиться в другой жгут, вокруг щиколоток, и потащил ее назад, в темноту. И очень вовремя, потому что Скинфлик снова открыл пальбу.

— Приказ есть приказ, — парирует Маша, — фронтовые сто граммов получите вечером.

Может, это и добило Рово. Хочется надеяться.

Я утащил Магдалину в угол и зажал ей рот ладонью. Наверно, она могла все разглядеть через мое плечо, но стоило ли? Вода бурлила, и было отчетливо слышно, как акулы рвали тело на части.

«Ничего не попишешь, — думаю я, — молодость есть молодость». И мне очень приятно, что ребята и девушки рады друг другу. Приятно и немного завидно: мне и пошутить некогда, да вроде и неудобно — командир всегда вроде бы «старый», даже если и молод годами.

— Товарищ командир! — кричит от порога посыльный. — Зеленая ракета! Вылетает дежурная группа.

Не знаю, долго ли это продолжалось. Я вовсю дрыгал ногами — не только в стремлении удержать нас на плаву, но и чтобы отбиться от тварей, которые то и дело задевали нас своими боками. Или это все моя мнительность.

Хорошо, что успел пообедать. Говорю уже на ходу: «Летчики, на засиживайтесь. После обеда сразу в готовность номер один».

Казалось, прошло часа два. Наконец драчка закончилась, и волны улеглись. Скорее всего от бедняги Рово ничего не осталось. Вдруг сделалось тихо. И сверху донесся голос:

— Мистер Локано... гляньте!

Группа пошла на взлет. Это эскадрилья Проскурина. Дружно взлетели, сразу встали на курс. Все хорошо, но то, что взлетела вся эскадрилья — двенадцать машин, — это, пожалуй, зря. Можно было и восемь. Впрочем, об этом рано пока судить. Бывает, поднимут пару, а там и десятки мало. Бывает наоборот.

— Блин! — произнес второй.

Самолеты уходят, растворяются в небе. Как проведет свою встречу с противником Саша Проскурин, опытный, смелый летчик? Я знаю его с прошлого года: служили в одной дивизии. Он хорошо дрался с фашистами над Курской дугой, сбил семь— восемь машин.

— Ладно, — сказал Скинфлик. — Уберите, и все дела.

Плохо, группа ушла, и все — больше ее не вижу. Нам бы локатор… Хорошая это машина. Шарит своими лучами, обозревает пространство. Находясь у экрана, можно видеть и самолеты противника, и своих истребителей, можно влиять на ход воздушного боя, подсказать летчикам в нужный момент, помочь. К сожалению, локаторов пока еще мало. В основном они сосредоточены в системе обороны крупных объектов. Но будут и у нас. Обязательно будут. А пока послушаю радио, хоть немного, но все же можно понять, что там творится.

Они стали оттаскивать тела. Это продолжалось долго. Железный пол балкона звучал под подошвами как ксилофон.

Нет, пока понять ничего нельзя: летчики молчат, соблюдают радиомаскировку. В апреле сорок третьего года один из летчиков, подбитый в бою, выпрыгнул с парашютом и попал на немецкую батарею. Взяли его, повели на допрос, спрашивают: «Куда делся начальник штаба полка, почему его не слышно по радио?..» Тот изумился, а немцы ему говорят: «Отпираться бесполезно, мы знаем по голосу каждого вашего летчика. Знаем все. Вы потеряли связь со своим братом и думаете, что мы его сбили. Но он жив и здоров, летает и служит в полку, которым командует…»

Когда они закончили, Скинфлик посветил на воду фонариком, но мы вовремя нырнули.

Сбежав от немцев, Киреев рассказал обо всем своим летчикам, и все, конечно, это учли, до предела сократили разговоры по радио.

Начальник связи полка капитан Копков сидит у радиостанции, слушает. Спрашиваю: «Как там дела? Что нового?» Снял наушники, докладывает:

— Пьетро? — на всякий случай позвал он.

— Проскурина послали за линию фронта. Он понял и запросил воздушную обстановку. Ему сказали: «спокойно». С появлением наших Яков группа Ме-109, находившаяся в том районе, ушла со снижением. Теперь появились «Арадо».

Я промолчал.

— Приятно было познакомиться, — сказал он.

«Арадо» — это истребитель Румынии, причем давно устаревший. Раньше на нем летали как на учебном, теперь используют как боевой. Отсюда вывод: румынам живется не сладко.

Прежде чем уйти, он убрал трап.

— «Арадо», увидев группу Проскурина, развернулись, со снижением ушли на свою территорию, — информирует меня капитан Копков. Послушав с минуту, говорит: — Проскурина вернули обратно.



В чем дело? Беру у Копкова наушники, слушаю, хочу понять обстановку. Слышу:

— Будьте внимательны! К вам приближаются «лавочкины». Идите на посадку, — передает наша радиостанция наведения.

Всякий раз, когда я мысленно возвращаюсь назад, у меня появляется такое чувство, будто половина времени, что мы с ней провели вместе, пришлась на эту злополучную ночь.

— Вас понял, — отвечает Проскурин. — Иду на посадку.

Медленно, маленькими шажками мы продвигались по стенке вдоль периметра бассейна. Я приподнимал Магдалину над водой, насколько это было возможно, а она шарила рукой в темноте в поисках какой-нибудь стойки или вентиля, ухватившись за который можно было бы выбраться из воды. А ногами я все нашаривал скалу, попавшуюся мне ранее. Удача нам не сопутствовала. О балконе, нависавшем над нами в каких-то полутора метрах, нечего было и мечтать.

Все ясно: противник летает мелкими группами, против него действуют наши пары и звенья. Врага, с которым могла бы сразиться эскадрилья Проскурина, просто не оказалось, и ей приказали вернуться. Летать, значит, будем, но малыми группами: звеном, парой. Не сидеть же без дела.

В углах этого большого шестигранника за счет стыковых панелей можно было чуть больше высунуть нос, но тут главное не перестараться. Чересчур резкое движение — и ты соскальзывал по бортику обратно вниз. Руки и шея налились свинцом. От каждого прикосновения холодных туш по телу пробегала судорога.

Над головой слышится гул — вернулась группа Проскурина.

Не говоря уже о мелких проблемах. Соленая вода, помогавшая нам держаться на поверхности, разъедала глаза и десны. Восемьдесят градусов по Фаренгейту — казалось бы, комфортная температура, но когда ты торчишь в воде часами, то в конце концов начинаешь клацать зубами.

Летим в составе звена: капитан Голубенке с лейтенантом Ефименковым, я — с лейтенантом Пьянковым! Евгений Пьянков — мой постоянный ведомый. Он мне понравился сразу, с первой же встречи. Среднего роста, плотный, стройный. Красивое волевое лицо, смелый, открытый взгляд. Я проверил его на двухместной машине, и он покорил меня своим мастерством, выдержкой, знанием самолета. «Хочешь со мной летать?» — спросил я после полета. «Посчитаю за честь», — ответил Пьянков. И этот не совсем обычный ответ прозвучал очень просто. Это говорило о культуре Пьянкова, воспитанности.

Однако сама мысль, что я должен спасти Магдалину, делала меня неуязвимым и не ведающим усталости. Мне пришла в голову отличная идея. Я посадил Магдалину к себе на плечи, лицом ко мне, чтобы она находилась над водой по максимуму В какой-то момент я помог ей снять всю одежду, так как без нее ей было теплее. Она даже позволила мне вылизать ее укромное местечко, но даже в момент оргазма по ее щекам текли слезы.

Пара Голубенке идет впереди, мы — на большом удалении сзади и справа. Так договорились еще на земле. Иногда это нужно — ходить за ведомого: только таким путем можно увидеть достоинства и недостатки ведущих — командиров эскадрилий и звеньев.

Можете меня осуждать. Но если вздумаете осуждать ее, я проломлю вам череп. Когда первобытные чувства захлестнут вас, тогда и поговорим. Медвяный дух, острота ощущений. Вот что я называю жизнью, и никакой океан с этим не сравнится.

Линия фронта уже позади, высота три тысячи метров. Впереди слева появляются три самолета, идут навстречу. Кажется, это бомбардировщики. Сближаемся. Точно они, но я их вижу впервые. Очень похожи на наши «СБ», но на смену «скоростным бомбардировщикам» еще с начала сорок второго года пришли самолеты Пе-2, пикировщики.

Всю ночь напролет, каждые пятнадцать минут, раздавалось отчетливое фырканье. Прозрачный потолок начал светлеть, сначала медленно, затем стремительно, и тут я увидел над водой небольшую круглую голову и блестящие черные глаза. Из ноздрей рептилия выпустила две струи.

С неделю назад я перелистывал альбом силуэтов вражеских самолетов. Вспоминаю: «Дорнье», «Арадо», «Савой»… Верно, звено, идущее нам навстречу — «Савой», польские бомбардировщики, но летают на них румыны.

— Разрешите, — говорит Голубенко, — я атакую их парой. А вы смотрите, прикройте.

Когда сделалось достаточно светло, чтобы разглядеть циферблат, часы показывали начало седьмого. Мы оба дрожали, к горлу подкатывала тошнота. Акулы делались все более агрессивными. Очевидно, сумерки и рассвет были их любимыми временами суток. Их выпады напоминали хаотичные отскоки мяча.