VI
В императоры Николая Павловича не готовили.
Старшие братья, Александр и Константин, жили, как будто раз навсегда позабыв, что они, то есть Николай и младший — Михаил, существуют на свете.
Только в 1846-м, когда Николаю шёл уже двадцатый год, старший брат как-то случайно вспомнил, что в образовании младших как будто чего-то и не хватает, и наспех отправил их в заграничное путешествие. Ни пристрастий, ни направления ума обоих великих князей оно не изменило.
Николай был твёрдо убеждён, что он неплохой бригадный генерал.
Но честолюбию бригадного генерала было поставлено слишком большое испытание.
Морозный декабрьский день леденел на окнах. Туман спрятал от глаз даже ближайшие дома. Дольше всего виднелся шпиль Петропавловского собора, но и его стёрла молочная, со всех сторон ползущая муть. Казалось, остался и существует один только дворец: всё остальное — город, завтрашний день, Россию — поглотил и скрыл туман.
Во дворце метались люди. Растерянные и испуганные генералы подбегали к нему, заплетающимся языком просили распоряжений, приказа. Он не слышал, не слушал, не понимал.
Будто сердце стало железным и стучало таким оглушительным звоном, звенело в ушах:
«…Не хотят?! Его?! Бунт».
Сжал кулаки, но только пустым, нестрашным гневом сверкнули глаза.
Смятённые, растерянные генералы всё ещё толпились в зале. В окне редел туман, выводя, как в волшебном фонаре, бледные, расплывающиеся очертания зданий. И всё ещё подбегали, словно торопил он их, словно этого только он и ждал, — спешили сообщить:
— Ваше величество, в Измайловском…
— Гренадеры…
— Московский… все четыре батальона…
— Гвардейский экипаж присоединился к мятежникам.
— С ним много людей из сорок второго флотского.
Нетерпеливо, словно всё давно уже ему было известно, отмахнулся. К окну, в туман, наметивший контуры зданий, устремил тревожный, мятущийся взгляд.
«Кто, кто поможет? На кого положиться? Кто вдохнёт мужество? Что сделать-то? В резервную колонну! Да разве послушают…»
А только, только ведь это и нужно. Тогда и без инспекторского смотра принял бы. После приказом по отдельным частям:
— Составить акты принятия.
«Скорей бы! Скорей бы кончилось! Господи!» Кто-то осторожно, боясь, должно быть, что и в этом не может быть правды, шепнул:
— Ваше величество, на преображенцев можно положиться. Первый взвод вашей роты присягнул вчера в карауле.
Он посмотрел в глаза говорившему. По глазам увидел, что подсказывает, а сам не верит, что послушается, решится.
Перед глазами вдруг так ясно, как будто он всё утро думал только о том, проступила картина, сохранившаяся в памяти от детства.
Вот здесь же, в этом дворце, на покрытом парчою помосте стоял гроб.
Его, четырёхлетнего малютку, под мышки подняли проститься с покойником. Из золота, из кружев, из цветов, словно оно утонуло в них, показалось на секунду синее, курносое лицо. Кончик языка высовывался изо рта, распухший и тоже посинелый.
А брат?
Он с отвращением вспомнил сейчас всегда противное, не мужское и не бабье, какое-то без пола и возраста лицо. Всегда с улыбкой, приветливой и ласковой, а его от этой улыбки тошнило, — казалось, что брат прячет за нею смертельное отчаяние и ужас.
«Неужели и во мне эта паршивая, неизвестно кем влитая кровь? — с отвращением и тоской подумал Николай Павлович. — Вон у бабки не сорвалось. Решилась».
— Ваше величество, — терзая его, шепнул кто-то, наклоняясь к самому уху. — Решайтесь. Немыслимо и погибельно дальнейшее промедление.
Если б он мог решиться!
Ещё раз, зная наверное что не встретит ни одного взгляда, который помог бы, вдохнул в сердце мужество, глазами обвёл зал. И вдруг…
Николай с минуту смотрел на младшего брата, как на чудо.
Этому можно верить. Этот не предаст, не оставит. Брат. Не такой, как те, курносые, белобрысые, — Миша, друг и товарищ детства, всем — от лица до голоса и жеста — похожий на него.
Он решился.
На улице туман разредился совсем. Падал крупными и редкими хлопьями снег. Караул выбежал в ружьё. Заметил только, что сапёры, не поглядел, как это делал всегда, по форме ли одет офицер и как быстро построились. Он даже не узнал своего голоса, так неуверенно и хрипло заговорил с ними:
— …Вам доверяю… сына… берегите наследника.
Караул рявкнул:
— Рады стараться, ваше императорское…
Нет, нет, не разобрал: величество или высочество, только от этой отчётливой быстроты что-то сдавило глотку, дёрнулся угол рта. Снежинки мелькали, плясали в воздухе.
И тогда Николай, опять не узнавая своего голоса, наклоняясь с коня и пропуская один за другим мелькавшие перед ним ряды запорошенных снегом киверов, закричал:
— Преображенцы, хотите меня государем?
Иначе как спросить? Разве солдат спрашивают? В первый раз — и пусть будет в последний.
— Желаем, желаем, — нестройно и вразбивку послышалось в ответ.
Казалось, это вернуло мужество бежавшему впереди капитану. Он гаркнул:
— Смирно-о-о!
Команду приняли. Подтянулись ряды. Как чугунный, запечатал по мёрзлой земле шаг.
— Государю императору…
От раскатистого, громкого «ура» Николай Павлович вздрогнул, как будто в него полетели комья снега.
Вслед за бодро шагавшей «государевой», отныне его ротой, бросив повод, проехал он шагом на площадь Сената.
Поздно вечером из дворца были видны костры на Неве. Это рубили проруби и в них свозили трупы. У костров на улице грелись патрули. Во дворце всю ночь горел свет. Император всю ночь допрашивал арестованных, которых доставляли прямо сюда…
Не так-то просто было пройти через эти первые месяцы.
Незнакомое и странное смотрело на Николая Павловича лицо, когда он подходил к зеркалу, но это лицо ему нравилось. Тогда его выражение не было постоянным, только через шесть месяцев, когда было покончено с декабристами, оно приняло на себя маску грозной и невозмутимой величественности. В гневе у Николая темнели глаза, тяжёлым и страшным становился взгляд — само лицо, его античные, словно выписанные на музейном холсте черты искажались редко.
То там, то здесь в империи вспыхивали костры мятежей, бунтовались помещичьи и казённые крестьяне, солдаты в военных поселениях, работный люд на казённых рудниках и заводах. Какие-то безумцы дерзали осуждать его право. Кавказ упорно противоборствовал русским завоевателям. Раскольники не признавали его царём, на ектении в их молельнях возглашалось здравие императору Александру.
На Кавказ один за другим уходили из империи корпуса, на Поволжье чиновники разрушали и опечатывали раскольничьи скиты, насмерть забивали шпицрутенами дерзавших усомниться в его царском происхождении. Но спокойнее от этого не делалось.
Этих, окружавших его, с трепетной готовностью кидавшихся исполнять каждое его приказание, он не боялся. Что ж, если что и таят? Пусть. Труднее было проникнуть в сердечные глубины Рылеева с братьей, а вот проникнул, раскрыл, победил. Страшило другое. У тех вот как выведать — многомиллионных, загадочных, непонятных.
— Извините. А кто все это подстроил?
Докладывая о бунте в Новгородском округе военных поселений, Бенкендорф очень осторожно, только намёком коснулся имевшегося у него жандармского донесения. В нём говорилось, что находящийся с бунтовщиками вместе некий кантонист народной молвой считается за побочного сына покойного императора Александра, и те так его и прозывают: «царёныш». Причина этой молвы якобы такова, что мать сего кантониста, поселянка Новгородского же округа, быв некогда в случае у графа Аракчеева, удостоилась обратить на себя внимание покойного государя. Всё это Бенкендорф изложил весьма и весьма осторожно, а изложив, даже перестал шевелить губами, зажав меж них, на всякий случай, кончик языка. Он ждал вспышки обычного в таких случаях гнева, молниеносного, уничтожающего взгляда. Но царь только усмехнулся многозначительно и весело. Потом поморщился.
— Один человек. Долгие семь лет, сидя за решеткой, я мечтал убить его. А теперь узнал, что мне это не удастся, потому что он уже мертв.
— Враньё.
Она оглядела жалкую обстановку моей комнаты.
— А почему вы живете так убого?
— Здесь есть все, что мне нужно. Для такого человека, как я, все остальное — лишнее. Что же касается вас, детка, то у меня к вам всего лишь один вопрос, но вопрос важный: почему все это произошло с вами? Кто-то явно пытался вас убрать. Просто так, без причин подобные вещи не происходят. Вы производите впечатление женщины со средствами, на вас дорогая одежда, и вдруг вы оказываетесь в этом жалком квартале, вас преследуют двое вооруженных мужчин. Куда вы направлялись?
Ей, вероятно, просто необходимо было с кем-то поделиться. Некоторые вещи Трудно долго держать в себе. Поэтому она мне ответила сразу.
— Я должна была встретиться со своим отцом. Я никогда не висела его прежде.
Среди дел предыдущего царствования ему как-то попалась переписка по поводу неудачного сватовства его сестры, великой княжны Елены Павловны, за императора французов. О настроении московского общества в отношении к сему факту почт-директор Ключарёв
[9] доносил тогдашнему министру полиции:
— Встретиться с ним здесь? В этом квартале?
— Это место выбрал он сам. Думаю, потому, что ему не повезло, и теперь он оказался на мели. Но для меня это не имеет значения. Он всегда заботился о нас с матерью. Еще до моего рождения он положил в банк на мое имя солидную сумму денег.
Расположение мысли о нашей великой княжне, ежели б жребий пал быть ей невестой императора Наполеона, — имею долг неуклонно представить Вам со всею искренностью, что ни один голос, в краткое время, как я сказал, существования сего слуха не был приятным. Причина — недоверенность, далеко распространённая к намеревающемуся вступить в новый брак. Даже говорили, что Жозефина неплодна, а может быть, он сам таков, а потому, как прежде случалось, например, с Генрихом VIII и царём Иваном Васильевичем
[10] и прочими, последует развод за разводом по причине одинаковой. Что касается до первого в государстве сословия, оно может рассуждать глубже политически, хотя и тут, думаю, не найдётся много так мыслящих, а впрочем, по уважительному моему замечанию, причтут действия необходимости и угождению. Я не пропущу, если возобновятся слухи относительно нашей великой княжны, возможное узнать и уведомить в подробности Вас. А теперь всё замолкло, и, кажется, очень в покойном ожидании.
— Почему вы никогда с ним не виделись?
Можно приметить, что разводом дамы очень недовольны.
— Мать развелась с ним через год после свадьбы, до моего рождения. Она увезла меня в Калифорнию, и мы все это время жили там. Отец и все прочие о нас забыли. Мать умерла два месяца назад.
— Простите, что я заставил вас вспоминать об этом.
Улыбка ироническая и весёлая заиграла на губах, когда Николай Павлович прочёл это донесение. С брезгливой гримасой Николай Павлович отодвинул от себя папку. Больше уже не требовались во дворец дела, касавшиеся матримониальной дипломатии братнего царствования. Давнишняя и презрительная ненависть к нему самому нашла наконец своё выражение.
Она пожала плечами.
При встрече траурной процессии с его телом Николай Павлович жестом остановил катафалк, спешился, на глазах тысячной толпы опустился на колени прямо в снег. Чувство какого-то гадливого отвращения к самому себе, к этой лицемерной, ничтожной позе охватило его. Он чувствовал, как от подбородка до висков лицо заливает краска возмущения и стыда. Приложил к глазам платок. В толпе пронёсся почтительный шёпот. Безветренный морозный день сделал его таким явственным, как будто ему на ухо докладывали об удивлении и восхищении его порывом. Он не знал, что нужно делать дальше. Коленями сквозь лосины чувствовал ледяную жёсткость январского снега. Ноги ломило. Отвернулся, смотря в ту сторону, где на сизом небе редкой рассыпанной стаей летели чёрные галки и мутно серебрились пустые поля, поднялся с колен, не оборачиваясь, прошёл к ординарцу, державшему лошадь. Обернуться было противно и стыдно.
— Наверное, я должна испытывать чувство скорби по поводу утраты, но это не так. Мама была странным человеком. Всегда погруженная в себя, она была занята только собой и своими недугами. Ко всему остальному на свете, включая меня, она относилась с полным равнодушием. Никогда не говорила со мной об отце. Будто его и не существовало. Если бы я случайно не наткнулась на ее личные бумаги, я бы так и не узнала свое настоящее имя.
Пять лет спустя, в бане, в старом Зимнем дворце, парил его древний, как эта жаркая сырость, банщик.
— Да? И как же вас зовут?
Она снова искоса взглянула на меня.
— А ну-ка, старик, поддай.
— Мэссли, Терри Мэссли.
Пар густым непроходимым облаком наполнял всю баню. Бледными радужными искрами просвечивали в нём огоньки свечей. Пот, горячий, как кипяток, катился по телу, а император всё требовал и требовал «поддать».
Во мне будто разжалась какая-то мощная пружина. Мне вдруг стало жарко от прилива крови, которую бешено погнало по сосудам в небывалом темпе забившееся сердце.
— Ох, ваше величество, и можешь же ты париться! — кряхтя над неизвестно какой по счёту шайкой, вымолвил банщик.
От столь сильного напряжения меня даже затошнило. Встав, я подошел к раковине, до краев наполнил ее холодной водой и опустил в нее голову. Когда шум в ушах немного утих, я глубоко вздохнул и взглянул на себя в зеркало: грязный, небритый, глаза, покрасневшие от чрезмерного употребления виски и недостатка сна, худое от недоедания лицо. Я чувствовал запах своего немытого тела, но, несмотря на все это, мне было хорошо. Через плечо я видел ее. Женственную и красивую Терри Мэссли, дочь Мэссли, того самого типа по прозвищу Носорог, который упек меня в каталажку на семь лет.
Носорог был крупным гангстером. По официальной версии, он тихо скончался в своей постели; но ведь смерть не так уж сложно и инсценировать. Особенно, если у тебя миллионы.
— А что?
И вот теперь Терри Мэссли говорит, что должна была встретиться со своим отцом, и, судя по тому, что она рассказала, сделать это ей помешали какие-то гангстеры. Для меня же из всего того, что сообщила Терри, главным было лишь одно — Носорог жив и я смогу собственноручно расправиться с ним!
— Да как же, третьего царя послал Господь парить, а этого видеть ещё не приходилось. Пар любишь: русский человек.
Глядя на свое отражение в зеркале, я заметил, что у меня изменилось выражение глаз «Счастливый случай, — подумал я. — О, великий и всемогущий счастливый случай! Как я всегда презирал тебя и даже отрицал твое существование в своих полицейских репортажах, признавая лишь бесстрастное и объективное расследование. И вот ты постучался в мою дверь. Благодарю, благодарю тебя!»
Николай тревожно насторожился.
Мое поведение озадачило ее.
— Это к чему болтаешь?
— Как вы себя чувствуете? С вами все в порядке?
— Мыть ваше величество — сердце радуется, — не спеша и с задышкой заговорил старик. — Эно, тело какое! Пару не боишься, значит, и страстью своею вполне владеть можешь. Богатырь… эх, да что говорить: настоящих людей наделаешь…
— Чувствую себя просто великолепно, — ответил я. — А теперь послушайте меня. Я бы, хотел помочь вам в поисках вашего отца. Вы же приехали сюда с Западного побережья и никого здесь не знаете?
Она кивнула.
Старик чего-то недоговаривал, но и от сказанного, больше чем от жаркого пара, чем от этих так любовно и нежаще скользивших в мыльной пене по его телу рук, морящая сладкая истома, как дурман, подступила к голове.
— Ну так вот. Мне здесь известен буквально каждый закоулок. Ведь эти задворки стали теперь моим домом. Думаю, при желании я мог бы стать королем здешних помоек. Если ваш отец здесь, я найду его. И сделаю это с радостью.
И тут она, двигаясь замедленно, как во сне, словно боясь саму себя и своих эмоции, поднялась, сделала шаг ко мне и медленно опустилась передо мной на колени. Потом она сжала мою голову в своих ладонях, и мои губы обжег огненный поцелуй. С такой страстью меня никто никогда не целовал. Эта страсть граничила с безумием, и она пробудила во мне такое ответное чувство, что я даже испугался. Я не хотел возвращения в прошлое.
Он мог бы ещё похвастаться, что в это же время, невзирая на свои сорок лет, как двадцатилетний поручик, не перестаёт волочиться и изнывает от влюблённости, не оставляя в покое ни одной хорошенькой женщины. Желанием император дорожил больше, чем его осуществлением. Влюбляясь, изменяя жене с искусством, которому позавидовала бы любая ветреница, он переживал волшебное, ни с чем не сравнимое чувство. Как будто слетали с плеч годы, не тяготили сердце никакие тайные мысли и подозрения. Льстило и толкало к каждому новому увлечению ещё и другое. Он знал — и в этом крылось тоже ни с чем не сравнимое наслаждение, — что к нему тянутся, ему отдаются восторженно и ревниво не только потому, что он император всероссийский, а и потому, что красив, строен, умеет внушить и любовь и восторг к себе.
Я оттолкнул Терри и внимательно вгляделся в ее лицо. В этом поцелуе не было фальши. Просто она благодарила меня за то, что я собирался помочь ей.
Любуясь собой и перебирая в памяти ощущения, которые оставались от той или другой встречи, он в разнице поступков и приёмов как будто разгадывал причину всегда удивлявшего несходства со старшими братьями.
Но мне необходимо было узнать о Носороге все. После долгих лет ожидания отмщения я не мог позволить себе промаха, коль скоро мне представился столь уникальный случай рассчитаться с ним.
Раз в Петергофе во время утренней прогулки вслух вырвалась фраза:
— Прежде всего, мне хотелось бы знать, каким образом вы вообще оказались в этом квартале?
— Если бы я мог проникнуть в тайну собственного рождения, я бы основал новую династию.
Она молча протянула мне письмо, напечатанное на машинке. На конверте был указан ее адрес в Лос-Анжелесе. Там было написано:
Здравствуй Терри!
В парке он был совершенно один, но после этого три дня испытующе и подозрительно присматривался к лицам придворных. Постоянно страшило, что окружающие смогут прочесть это в сердце. И вот, скрывая от всех, стараясь скрыть и от собственных глаз, как страшную, позорную слабость, в конце концов убедил, заставил поверить и себя, что он и Россия, он и держава — синонимы, нераздельное общее, видел в себе живое воплощение грозной и величественной идеи монарха в этот пустой и развращённый век.
Я только что узнал о смерти твоей матери. Мы с тобой никогда не встречались, но сейчас в этом появилась настоятельная необходимость. Захвати с собой личные документы матери и 9-го остановись в отеле «Шерман». Я свяжусь с тобой там.
Твой отец.
На докладах нетерпеливым жестом отстранял, если ему пытались выложить на стол карту той или иной части его владений.
— Он даже не подписал письмо, — заметил я.
— Да, с бизнесменами такое случается, когда рядом нет секретарши.
— Не нужно. Знаю и так. Это у меня в голове.
— В этом квартале бизнесмены с секретаршами офисы себе не снимают, — напомнил я. — Ну и как он в конце концов все-таки связался с вами?
Не отдёрнул руки, когда законный монарх, молодой австрийский император, припал к ней с благодарным поцелуем. Незаконного, Луи-Наполеона, во всю жизнь ни разу не назвал «mon frere», как это принято в переписке между монархами.
— В холле гостиницы у портье меня ждала записка. В ней, говорилось, что в одиннадцать часов утра я должна идти по Восьмой авеню в западном направлении. Он будет проезжать на такси и посадит меня в машину.
В 1849 году, в Варшаве, вскоре после венгерского похода, вернувшего Австрии восставшую половину империи, бурно и долго распекал по какому-то поводу одного из своих генералов. Тот выскочил из кабинета весь красный и возмущённый. Обида вырвала из сердца пророческую фразу:
— Как же он должен был узнать вас?
— Всё кончено. С такими понятиями, с такою уверенностью в собственной непогрешимости можно вести свою державу только к гибели.
— Он оставил мне дешевый белый чемоданчик с красно-черными флажками какого-то колледжа, наклеенными на обе его стороны. Этот флажок отлично заметен издали. Я должна была нести чемоданчик так, чтобы его было видно с проезжей части.
— Полагаю, чемодан был пустой?
И он её привёл, завещав, умирая, сыну совершенно бессмысленное:
— Да, ничего важного в нем не было... Но чтобы он не казался совершенно пустым, туда положили пачку старых газет.
— А письмо, — спросил я, — было послано самой обычной городской почтой?
— Пусть не любят, только б боялись. Не дай постичь им, забраться к тебе в сердце. Тогда России не быть.
— Да.
— Как же чемодан попал в гостиницу?
VII
— Портье сказал, что его доставил посыльный. В этом не было ничего необычного, поэтому он не запомнил никаких подробностей. Я сделала все, как требовалось в письме. В назначенный час взяла чемоданчик и отправилась по Восьмой авеню... Тут мне пришлось отвернуться. Я боялся, что она заметит хищный блеск в моих глазах. Трюк с такси — типичная гангстерская уловка. Теперь я был совершенно уверен, что Носорог, живой и невредимый, находится где-то здесь, поблизости, и, следовательно, я смогу добраться до него. Боже милостивый, что это было за волшебное восхитительное чувство!
— И что же случилось? — спросил я.
— Блазонировать, то есть описать герб словами! Но для этого нужно хоть немного быть знакомой с геральдической терминологией. В сущности, я бы мог доказать тебе, что у Романовых, хотя наш grand souverain и считает себя первым дворянином, герба, в строго геральдическом смысле, нет. То, что они считают своим гербом, совершенно грубая и плебейская подделка. Мифический рыцарь Гланда Камбила
[11], буде такой и существовал (я не знаю, откуда они его выкопали), какое же он имеет отношение ну хотя бы к теперешнему императору? Ведь уже в Павле не было ни капли романовской крови. Мы, Долгорукие, Наташа, может быть, единственные вообще в империи, кто может похвастаться совершенной чистотой своего герба. А это существенно, очень существенно, Наташа…
— Я уже почти дошла до Девятой авеню, как вдруг из-за угла показались двое мужчин. Они направились прямо ко мне. Почувствовав опасность, я перешла на другую сторону улицы, они последовали за мной. Я повернула назад и побежала — они тоже. Тогда-то я и вбежала сюда к вам, в первую попавшуюся дверь.
Князь вдруг замолк.
— Мимо вас проезжали какие-нибудь такси?
В комнату неслышно вошёл лакей, приблизился к чайному столику, безмолвно спросил глазами — можно ли убирать, и так же неслышно удалился.
— Да, — она снова выглянула из окна и задумалась. — Но ни одно не остановилось. Возможно, он проехал по улице уже после того, как я убежала, и подумал, что я не пришла.
— Довольно странные приёмы у твоих людей появляться, когда их не кличут, — улыбнувшись, заметила сестра.
— Он найдет способ снова связаться с вами. Не волнуйтесь.
— Что поделаешь, такова вся дворцовая прислуга: развязна, упряма, самостоятельна. Своих я всех отослал от себя. После этой истории, право, начинаешь бояться, когда тебе прислуживают твои крепостные. Эх, время, время! Флигель-адъютанту грозят разжалованием за враньё его пьяного кучера.
— Вы, в самом деле, так думаете? — в ее голосе звучало неподдельное волнение.
И князь притворно вздохнул.
— Уверен в этом.
Она вновь взглянула на меня. На ее лице была написана тревога.
— Но я всё-таки ничего не понимаю, — быстро заговорила Наташа. — Почему ты не попросишь отставки? Ведь это же оскорбление. Это непереносимо, а ты сидишь, как арестованный, как будто и в самом деле в чём виноват…
— Но я выронила чемодан. Как же теперь... — Он найдет способ... — повторил я.
Я попросил ее посидеть и подождать, пока я приму душ и побреюсь. Потом нашел не очень заношенную рубашку и надел ее. В гардеробе обнаружил неизмятый галстук и вполне приличную спортивную куртку, которую у меня как-то оставил мой приятель Винни.
— Меня никто не задерживает, — устало перебил её Долгорукий. — Я сам не хочу выезжать. Чего доброго, ещё подумают, что я подкупаю следствие.
— Что вы собираетесь делать?
— Как это всё глупо и противно! — воскликнула она. — И только подумать, что десять лет назад люди дерзали мечтать о какой-то свободе, а теперь — кроме смирения тебе нечем и ответить на оскорбление.
— Хочу немного прогуляться по городу, встретиться кое с кем из знакомых. А ты останешься здесь, малышка. Разумеется, это не «Хилтон», но ничего лучшего я, к сожалению, предложить не могу. Захлопни дверь изнутри, на цепочку закрывать не надо. Если кто-нибудь попытается войти, спрячься в шкаф. Не думаю, чтобы сюда явился кто-то еще, но на всякий случай условимся: когда я вернусь, то постучу так: четыре раза подряд, потом пауза и еще четыре раза.
Князь, чуть-чуть поморщившись, рассеянно перевёл глаза от её лица к окну.
— Договорились, — она уже немного успокоилась и даже улыбнулась. — Я не знаю, почему вы мне помогаете, но спасибо вам. Спасибо, Фил.
— Да брось, детка. Мне это нужно даже больше, чем тебе.
В густой зелени парка проблескивало вечернее солнце. Золотая крыша дворца казалась озером расплавленного и сверкающего металла, окружённого пышной зеленью. Где-то за пределами этого блеска и этой зелени хрипло и нескладно начинала и срывалась всё на одной и той же ноте труба.
Князь отвернулся от окна.
Я направился к дверям, но она остановила меня. Подошла и что-то вложила мне в руку.
— Местопребывание двора, русский Версаль! — проговорил он брезгливо. — Упражнения музыкантской команды услаждают слух русского императора. Очевидно, с таким расчётом и казарму построили, в двух шагах от дворца…
— Возьмите такси.
На моей ладони лежала двадцатидолларовая банкнота. Она была теплая, шелковистая на ощупь и слегка пахла духами. Ведь она лежала в ее сумочке. Я протянул деньги назад.
Протяжный и низкий звук, которым непрестанно тревожилась тишина за окном, вдруг сорвался высокой, пронзительной нотой. Князь, морщась, словно от зубной боли, заткнул пальцами уши.
— С такой суммой в кармане я не устою перед искушением зайти в первый попавшийся бар. Половину пропью сразу же, а дальше все пойдет по накатанной дорожке, и я вернусь сюда лишь дня через три-четыре. Так что лучше уж забери это обратно.
— Не знаю, не знаю, Натали, — проговорил он через минуту и, иронически улыбаясь, взял с откидного столика книжку. — Может, вот это. Месть.
Она, однако, не пошевелилась.
— Что это такое? — рассеянно полюбопытствовала Наташа.
— Думаю, этого не произойдет, — тихо произнесла Терри. — Рискните, Фил.
* * *
— Тут есть поэмка какого-то Лермонтова. Должно быть, это тот самый лейб-гусар, который так преуспел с прошлого года в свете. Это августовская книжка «Библиотеки для чтения».
Я не взял такси и благополучно миновал первый бар, а потом прошагал несколько миль, не обращая внимания на то и дело попадавшиеся мне по дороге забегаловки. Одно это уже было достойно удивления. Да, должно быть, за последние два часа со мной действительно случилось нечто экстраординарное.
— Покажи, — она взяла из рук книжку. — Где это?
Когда я добрался до «Руни», время ланча уже закончилось, волна посетителей схлынула, но, как я и предполагал, в западной части холла было еще довольно шумно. Там коротали свободное время несколько журналистов одной из крупнейших нью-йоркских газет, офис которой находился рядом.
Я проскользнул в одну из кабин, расположенных вдоль стены, заказал кофе с сэндвичем и попросил у официанта блокнот и карандаш. Когда он вернулся с моим заказом, я протянул ему записку.
— Дэна Литвака знаете?
— На восемьдесят первой странице. Называется «Гаджи Абрек». Это, пожалуй, плохо, что слишком здесь много крови, но вот что здесь обходятся без модной роковой любви, да ещё одна мысль — это мне нравится. Хочешь, я тебе прочту?
Он мотнул головой в сторону холла. Я отдал записку, и он удалился.
Дэй был высок и худощав. Вид у него обычно был бесконечно скучающий, лишь в глазах чувствовалась какая-то настороженность. Двигался он всегда неторопливо, казалось, не обращая внимания на окружающих. Удивить его было нелегко, и сейчас, когда он вошел в мою кабину, его лицо не выражало никаких эмоций.
— Пожалуй, — улыбнулась Натали и протянула книжку.
— Привет, Фил, — поздоровался он и уселся на стул.
Внимательно оглядел меня. Думаю, что уже с первого взгляда он понял, как я прожил последние десять лет. Впрочем, я решил не пугать его и слегка скосил глаза на двадцатку, которая лежала под моим счетом, чтобы он не нервничал по поводу оплаты моего ланча.
Князь аккуратно разогнул и разгладил страницы, слегка задыхаясь и нараспев прочёл:
— Привет, Дэн, — произнес я. — Выпьешь кофе?
Любовь!.. Но знаешь ли, какое
Блаженство на земле второе
Тому, кто всё похоронил,
Чему он верил, что любил!
Блаженство то верней любови
И только хочет слёз да крови!..
В нём утешенье для людей,
Когда умрёт другое счастье;
В нём преступлений сладострастье, —
В нём ад и рай души моей.
Он махнул рукой официанту и откинулся на спинку стула.
— И дальше, дальше. Послушай, Натали. Это совсем уж неплохо.
— Ищешь работу?
Князь заметно оживился.
— Да нет, кто же меня теперь возьмет?
— Ну вот:
— Ну, ведь на работе полицейского репортера свет клином не сошелся.
— Ты же сам знаешь, Дэн, для меня другого занятия нет. Я просто свихнусь.
…Давно
Тому назад имел я брата;
И он — так было суждено —
Погиб от пули Бей-Булата.
Погиб без славы, не в бою, —
Как зверь лесной, — врага не зная.
Но месть и ненависть свою
Он завещал мне умирая.
И я убийцу отыскал:
И занесён был мой кинжал,
Но я подумал: «Это ль мщенье?
Что смерть! Ужель одно мгновенье
Заплатит мне за столько лет
Печали, грусти, мук?.. О, нет,
Он что-нибудь да в мире любит.
Найду любви его предмет,
И мой удар его погубит».
— Понимаю. А теперь расскажи мне, что привело тебя сюда.
Я кивнул.
— Нет, это действительно хорошо: и тонко, и глубоко. «Найду любви его предмет, и мой удар его погубит». А? Ну, что ты скажешь, Натали?
— Через три года после того, как меня посадили, до меня дошел слух, что Носорог умер. Я никогда не интересовался тем, как это случилось. Но теперь мне нужно знать все.
— Я бы не хотела стать предметом каких бы то ни было чувств такого страшного юноши, — ответила она с улыбкой.
Пальцы Дэна вертели кофейную чашечку, стоявшую на блюдце.
Натали поднялась с кресла, подошла к князю и, опустив на плечо руку, рассеянно заглянула в раскрытую книжку. По губам скользнула весёлая усмешка.
— Случилось это 10 августа 1955 года. Дату я помню точно, потому что Носорог был одним из двадцати взрослых людей, которые заболели полиомиелитом летом того года, когда разразилась эпидемия этой болезни. Примерно два месяца он провел в больнице в Мейберри, где был подключен к аппарату искусственного дыхания, а потом, когда для него изготовили персональный аппарат, его отвезли на собственное ранчо неподалеку от Финикса. Оттуда он продолжал управлять своим «бизнесом», хотя здоровье его так и не улучшилось.
— «…По мне текут холодным ядом слова твои». Это я здесь читаю, Владимир, — смеясь, пояснила она. — Но мне пора. Я и так слишком долго разделяла твоё заключение.
— Он умер от полиомиелита?
— Уже? Ну, благодарю, что не забываешь. Постой, я прикажу, чтоб подавали.
— Нет. Над ранчо пронесся сильный ураган. Линия электропередачи была повреждена, и аппарат отключился. Медсестра не сумела завести мотор, который обеспечивал работу запасного генератора, и поехала в город за помощью. Однако когда она вернулась, было уже слишком поздно — Носорог скончался. Похоронили его там же, на ранчо.
Почти в тот же момент, как он дёрнул сонетку, у дверей выросла фигура лакея.
— А что случилось с его имуществом?
«Что они, подслушивают, что ли?» — досадное метнулось в голове, но сейчас же оно забылось, оттеснённое отъездом Натали, непрерывающейся и горькой чередой мыслей.
— Ты не поверишь. Все, что Носорог имел, а это не так уж много, примерно полмиллиона, он завещал двум больницам, ведущим исследования в области полиомиелита.
VIII
— Но ведь денег у него было гораздо больше.
— Разумеется, но ты же знаешь эту публику. Они крайне осторожны. Если у Носорога и были деньги, а я в этом не сомневаюсь, то они где-то надежно припрятаны, ведь взять их с собой он не мог.
И неясное, многим почему-то казавшееся загадочным и таинственным дело о задавленной первого июля у Московской заставы женщине, и совершенно очевидное, ввиду полного сознания самого преступника, дело о покраже на даче гвардии генерал-майора Исленьева тянулись с одинаковой медлительностью и одинаково долго.
Дэн снова взглянул на меня. В его глазах сверкнула искра любопытства.
Высочайшее повеление о создании второй следственной комиссии по делу, в сущности совершенно ничтожному и пустяковому, привело даже мало чему удивляющегося Дубельта в смущение.
— А почему тебя все это интересует?
— В чём тут секрет? — в сотый раз задавал он себе один и тот же вопрос, просматривая листы тощего «дела», в котором, в сущности, и искать было нечего.
— Ты слышал, за что я был осужден?
Ездящий в кучерах у князя Долгорукого крепостной его человек Трифон, иного прозвания не имеющий, с трёх расспросов показывал слово в слово одно и то же.
— Я писал о твоем деле в нашей газете.
Первого июля, въезжая с князем в Московскую заставу, сшиб он лошадьми женщину неизвестного звания, а так как был выпивши, то на крик полицейского не остановился, ударил по лошадям и умчался. Чего ж тут искать?
— Значит, тебе известно, что меня обвинили в попытке вымогательства денег у крупного государственного чиновника.
Дубельт попробовал было осторожно выведать причину такого необычайного внимания государя к этому пустому происшествию у своего шефа.
— Районный прокурор был на высоте.
Тот, по обыкновению, только пожевал губами, промычал что-то совершенно невразумительное и только, по крайней мере через четверть часа, когда уже выслушал о многом другом, раскачался сказать:
— Да, доказательства он предоставил более чем убедительные, словом, «упаковал» меня основательно.
— М-м-м… Леонтий Васильевич… Никакой интриги здесь нет-с… Да. Только, только… государю благоугодно знать самую сущую правду. Ибо флигель-адъютант его величества солгать не может, а раб его упорствует в своём показании. Это надо выяснить. Нам не найти правды — стыдно-с.
Дэн ухмыльнулся.
«Ничуть не яснее. Только вот разве самый кончик. Долгорукого хотят очернить, государь противится. Кучер — ясно — подкуплен».
— Вот именно: основательно. Настолько основательно, что потом даже передал это дело своему молодому помощнику, и тот без труда успешно завершил его в суде. Кстати, твой бывший судебный следователь теперь стал нашим районным прокурором.
— Ну и прекрасно.
Секретные донесения, которые имелись у Дубельта, ничего противного правительству или лично государю за князем Долгоруким не устанавливали, личных врагов у него тоже как будто не было, и тогда, окончательно решив, что дело это весьма трудное и щекотливое, Дубельт со всем рвением и в точном соответствии с указанием своего шефа приступил к нему.
Брови Дэна удивленно поползли вверх.
Как и следовало ожидать, в Петербурге, оказался ещё один князь Долгорукий, того же первого июля через ту же Московскую заставу въехавший в столицу. Вызванный в Третье отделение застенчивый, болезненного вида юноша даже и не думал отпираться. Отпущенный из Царскосельского лицея на каникулы, он ехал в экипаже своего дяди графа Шереметева, который его и воспитывает, в Петербург. Проезжая Московскую заставу, кучер его по неосторожности сшиб какую-то женщину, но, очевидно боясь ответственности, не остановился, а, наоборот, погнал лошадей. Сам же он молчал до сих пор об этом происшествии единственно только потому, что его никто об этом и не спрашивал.
— Неужели у тебя нет к нему неприязни?
Молодой князь был любезно отпущен с лёгким упрёком — как же это вы так, до сих пор молчали, а у нас тут целая история вышла! — а кучер Шереметева взят в арестантскую, но уже при Третьем отделении.
— Он тут не причем.
Заседание комиссии Дубельт открыл кратким, но многозначительным вступлением:
— Ах так?
— Ты ведь знаешь, что обычно все осужденные утверждают, что обвинения против них подстроено, а факты подтасованы.
— Господа, вам небезызвестна вся важность возложенной на вас обязанности. Из одного того факта, что по происшествию, в сущности весьма ничтожному, по высочайшему повелению ныне открывается вторая следственная комиссия, вы уразуметь можете, насколько его величеству угодно знать сущую правду по этому делу…
— Конечно, это для меня не новость.
Серьёзные и строго вытянувшиеся лица господ членов должны были показать их полную готовность к выяснению этой «правды».
— Так вот и я говорю, что в моем деле факты тоже подтасованы.
— Так-с, — оглядел присутствующих Дубель и приказал ввести обвиняемого.
Он снова усмехнулся.
— Для меня это не секрет.
Первым был приведён кучер Долгорукого.
На какое-то время я оцепенел, не в силах издать ни звука. Когда дар речи, наконец, вернулся ко мне, я хриплым голосом спросил:
Он с отчаянием бросался на колени перед столом, за которым сидели строго взиравшие на него господа, бил себя кулаками в грудь и слово в слово в четвёртый раз повторил давно известную историю о том, как ехали они с князем, как был он выпивши, а потому, опрокинув лошадьми какую-то женщину, не сдержал, а погнал их ещё того пуще.