Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ужас, Шура, Георгий Николаич сам изрезался, пока вынимал да чистил. Я еле стояла… – Она не договорила, толкнула дверь плечом и вошла в темную комнатку Горчакова.

— Нет, правда, давайте я позвоню, — сказал я. — А то вдруг окажется, что цветы вовсе не вам, и тогда мне придется их забрать.

Шура понимающе поскреб подбородок, зашел в операционную к капитану. Тот спал на койке, голова перевязана. На столе и возле куски окровавленной ваты валялись, грязные бинты. Шура удивился, что всегда аккуратный Горчаков не распорядился, чтоб убрали. Он налил кипятка из бойлера, разбавил холодной и, стараясь не шуметь, стал прибираться. За перегородкой в комнатке Горчакова сначала было тихо, потом послышались очень понятные Шуре шорохи. В висках застучало, он быстро дособирал бинты и вату и вышел в коридорчик. Тут было не так слышно. Белозерцев встал, охраняя комнату Горчакова, хмурясь и успокаивая себя, но сам все прислушивался невольно и нервно. То же и у него должно было случиться сегодня.

— Ну… — протянула она. — Ну ладно, хорошо. Может, действительно лучше позвонить.

По проходу, широко расставляя ноги (пораженная рожей мошонка висела почти до колен), шел к Шуре больной «западэнец» Мыкола Ковтун. Хмурый, с давно небритой измученной болью мордой, молча глянул на полку с пол-литровыми банками сульфидиновой эмульсии.

– Бери, – кивнул ему Шура.

Рожистых больных ничем не лечили, как-то оно само проходило, мазали только воспаленные места этой мазью, сильно вонявшей рыбьим жиром. И ожоги, и раны ей же мазали. Мыкола выбрал самую полную банку и, все так же раскорячившись, поплелся обратно в полумрак храпящего, кашляющего, стонущего и матерящегося лазарета.

И она впустила меня в квартиру и захлопнула дверь. Если даже лифт и отправится куда-то на другой этаж, расслышать это теперь, разумеется, невозможно. Я последовал за Леоной Тримейн в гостиную, пол которой устилал пушистый ковер. Комната была слишком тесно заставлена мебелью, по большей части в стиле «французский провинциал». Кресла и диваны покрыты обивкой с преобладанием розового и белого цветов. На самом удобном на вид кресле разлегся кот. Белоснежный перс, и бакенбарды у него были в целости и сохранности.



Они курили у входа с Ритой. Медсестра была одного роста с Шурой, с большой грудью и приятной задницей, и еще Белозерцеву всегда нравилось ее лицо. Не так, как нравятся красивые лица женщин, а как-то по-другому, уважительно нравилось. Он затягивался и думал, как бы ловчее порасспросить Риту про Полину, но та рассказывала что-то о своей пятилетней дочке, потом заговорила о Горчакове:

— Вот телефон. — Она указала на аппарат, тоже во французском стиле, под старину, сверкавший золотом и эмалью. Я поднес трубку к уху и набрал номер Ондердонка. Линия была занята.

– Нельзя Георгию Николаевичу оперировать, он и спокойный вроде, а видно, что все через себя пропускает. Богданов – тот как камень всегда… – она поежилась от холода, посмотрела на Шуру темными и честными глазами.

Шура постоял еще некоторое время, раздумывая, он, из-за утренней своей неудачи, хотел подкатиться к Ритке, она бы, наверное, не отказала, – да чувствовал неловкость. Николаич большое дело сделал, его было за что пожалеть, а меня-то за что? Разохотившийся Шура невольно гладил глазами пухлые Риткины прелести. И думал, что хорошая она баба, всех жалеет, иной раз и несчастному больному какому даст, а блядью язык не повернется назвать. И Георгий Николаич ее уважает, уверенно заключил Белозерцев.

— Занято, — сказал я. — Нам, знаете ли, звонят без передышки, заказывают цветы. Ну, вы понимаете… — Да что это я, собственно? Перед кем распинаюсь? — Сейчас еще раз попробую.

– Мы с начальником стройки, с Барановым – однодырники! – с глупым отчаяньем похвастался вдруг Шура.

— Хорошо.

Рита слушала молча, докуривала папиросу.

Ну зачем, зачем только у Ондердонка занято? Ведь совсем недавно его не было. Неужели не мог побродить еще немного, когда мне, наконец, удалось пробраться в здание? Нет, я никак не могу уйти сейчас. Иначе снова сюда уже никогда не попасть.

– Помнишь, у нас летом Жанна лежала, актриса расконвоированная из театра?

Рита кивнула спокойно.

Я набрал номер и попросил Кэролайн Кайзер. И когда она подошла, сказал:

– У нас с ней любовь была, она мне потом записки передавала… – соврал Шура про записки, записка была одна. – А у нее как раз был роман с самим Барановым… Нежная была женщина, с обхожденьями любила. Так что… однодырники, выходит.

Неожиданно из-за угла вывернулась тень ночного санитара Васьки Трошкина. Оба вздрогнули, Шура не сразу его и узнал – из носа и со лба сочилась кровь, а губы были разбиты в хлам и раздулись, как у коровы, – под тусклой лампочкой, освещающей вход, Васька выглядел негром с картинки.

— Мисс Кайзер, это Джимми. Я у мисс Тримейн, в «Шарлемане».

– Ты чего это? – удивился Белозерцев.

Васька стоял словно пьяный, смотрел то на Шурку, то вбок, потом разлепил кровавый рот:

— Ошиблись номером, — ответила моя сообразительная подружка. — Ой, погодите! Как вы сказали? Это ты, что ли, Берн?

– Ох, меня сейчас и отпиздили, Шура…

И замолчал. Шура тоже молчал. Думал, что лучше бы его так… чем эта злая история с Полей. Морда заживет, душа нет.

21

— Да, именно. Доставка на дом, — сказал я. — Причем уже вторая за сегодня. Но она говорит, что не знает никакого Дональда Брауна и уверена, что цветы не для нее… Да, да…

Ася с Колей шли пешком из Большого театра. Было морозно, Москва начала наряжаться к Новому 1950 году. Но прежде, 21 декабря, ей предстояло встретить семидесятилетие Иосифа Сталина. Огромные портреты вождя уже висели на фасадах домов. На Манежной мужики в валенках и телогрейках монтировали конструкцию с солнечным живописным полотном высотой с пятиэтажный дом. На нем самые счастливые в мире люди шли на демонстрацию и несли большой портрет Иосифа Виссарионыча. Все улыбались – сильные и смелые мужчины, красивые женщины и радостные дети. Автомобильные краны держали опасно гнущуюся конструкцию.

— Ты звонишь из чьей-то квартиры?

Коля по дороге насчитал четыре елки, самая большая уже переливалась гирляндами цветных лампочек напротив Большого театра. Вокруг нее специально поставленные ларьки собирались торговать сладостями и книгами. В скверике у метро «Арбатская» елку только привезли и поднимали из кузова. Как будто все те же мужики в телогрейках тянули дерево подъемным краном, расправляли мохнатые ветви, подпиливали что-то. Милиционеры оцепили сквер. Командовал работами высокий человек в белых бурках, хорошем пальто с серым каракулевым воротником и каракулевом же пирожке. Все его слушались. Время от времени человек снимал перчатку и отогревал уши и нос. Ася тоже грела нос и смотрела на елку, но думала о своем.

Сегодня утром после урока генерал протянул ей конверт с деньгами и посмотрел как-то особо пристально. И даже предложил подвезти до дома. Ася отказалась, растерянно улыбаясь. В конверте вместе с деньгами оказалась записка – генерал уверенным почерком признавался, что она ему нравится, и прямо назначал свидание. Обещал помощь, «финансовую и любую другую». Ася целый день помнила о записке, это было не первое такое предложение. Мужчины на фронте стали решительны в этом вопросе, многие вели себя очень откровенно.

— Это мысль, — сказал я.

И Ася, изводя себя, представляла, что у ее детей появляется крепкая одежда и обувь, а у нее работа… и всегда будут керосин в керогаз и продукты, кроме картошки и хлеба… Генерал мог бы переселить их в отдельную квартиру, где у Натальи Алексеевны была бы своя комната. Ася словно смотрела интересное и очень глупое кино, которое не надо, но очень хочется посмотреть еще чуть-чуть. Хотя бы в фантазиях увидеть свое семейство сытым и обутым… За это я должна быть его любовницей, приходить к нему куда-то, – она была уверена, что у больших военных обязательно есть такие специальные квартиры. Генерал выглядел мужественно и даже чем-то нравился Асе. Временами ей тяжело бывало, ее собственное, живое и здоровое тело ныло и изводило помимо ее воли. Грубоватая беременная жена генерала пришла в голову. Она за что-то не любила рояль, двигала из угла в угол, расставляла на нем фарфоровых пастушков… может, и ревновала к Асе. Ася через силу улыбнулась собственным фантазиям. Это были не мысли, это было просто так, нервное. Очень-очень нервное.

— Она тебя подозревает?

Сегодня в театре во время спектакля она думала про «любую другую помощь». Генерал мог иметь в виду Геру. То есть Горчакову можно было облегчить жизнь или даже вытащить из лагеря…

– Мам! – звал Коля.

— Пока нет. Но дело в том, что она не знает, кто этот человек.

Ася вздрогнула всем телом, будто ее застали за чем-то крайне неприличным. Елка уже стояла вертикально, мужики курили, задрав головы. Она крепко взяла сына за руку и потянула к арбатским переулкам. В голове все стоял щедрый молодой генерал, он наверняка навел о ней справки и знал про сидящего мужа.

– На чем мы остановились? – Ася забыла, о чем они говорили по дороге.

— Ну а мне ты зачем звонишь, Берн? Чтобы потянуть время, да?

Коля шел, задумчиво пиная снег и льдинки:

– Мы говорили про Бориса Годунова и царевича Дмитрия…

— Правильно.

– Ну да… – ответила Ася машинально. – Я рада, что тебе понравилась опера.

– А когда он погиб, он был такой, как я?

– Нет, ему было всего девять лет.

— Хочешь, чтоб я с ней поговорила? Я скажу, что этот, как его там, уже забыла, заплатил наличными и назвал только ее имя и адрес. Ну-ка, напомни, как звать этого чудака?

– А где был его отец? – Коля остановился и поднял голову на Асю.

– Его отцом был Иван Грозный, он умер к тому времени. Ты почему спрашиваешь, ты же все это знаешь?

— Дональд Браун. А ее имя — Леона Тримейн.

– А мой отец… – Коля не смотрел на мать.

– Что твой отец? – Ася испуганно инстинктивно глянула по пустынному Сивцеву Вражку. Они как раз сворачивали в темную арку, ведущую во двор.

— Усекла.

– Он – враг народа? – голос Коли гулко прозвучал под аркой.

– Тише! – Ася остановилась, притягивая его к себе. Коля виновато, но и упрямо глядел.

– Ты нас обманывала, потому что не хотела говорить этого? Он правда геолог?

Я протянул трубку мисс Тримейн, которая, возбужденно посапывая, нависала у меня над плечом.

Ася молчала, ошарашенная вопросом. Момент, которого она избегала, но со страхом ждала, настал так неожиданно. Ее нагромождения правды и полуправды о Гере давно уже начали разваливаться. Она стояла в замешательстве: Коля, с его наивным стремлением к справедливости, мог проговориться в школе.

Она потянула сына из громкой арки во двор. Тут тоже было темно, только у подъезда горела тусклая лампочка. От растерянности сели на лавочку. Коля заговорил сам:

— Алло? — сказала она. — С кем, простите, говорю?.. — А затем она произнесла лишь «да», и «понимаю», и «но я не…», и «все это так загадочно и таинственно». Потом снова передала трубку мне.

– Сначала я ждал, что он вернется из экспедиции… потом, после войны ты сказала, что он на ответственном задании, и об этом ни с кем нельзя говорить… Я тебе верил и привык жить без него, – Ася сидела в страшном напряжении, в тысячный раз проживая собственное вранье, не глядела на сына. – Я ни с кем не говорил о нем. Меня спрашивали, я молчал, иногда говорили, что у меня нет никакого отца… – Коля сидел ссутулившись, как старик, челка выбилась из-под шапки. – Баба другое говорила о нем… и ты сама… Недавно ты сказала Лизе Воронцовой, что он не пишет.

Коля смотрел спокойно, без вины, что подслушал, но и ее не винил, что обманывала и скрывала. В его тревожном ребячьем взгляде читалась сейчас вся та бесчеловечная сложность их изуродованной жизни, в которой ложь была обязательна. Он прижался к матери, обнял, гладил ее руку в латаной-перелатанной и все равно дырявой варежке.

— Настанет день, — сказала Кэролайн, — когда я все наконец пойму.

– Я никому не скажу. Кто мой отец? Он в тюрьме?

По Асиным щекам покатились слезы. Она сидела не шевелясь. Потом решительно достала платок, вытерлась. Заговорила, но слезы набухали вновь:

— Можете быть уверены, мисс Кайзер.

– Твой отец – Георгий Николаевич Горчаков. Знаменитый геолог. Он красивый и светлый человек. Все, что я о нем рассказывала, все правда. Его арестовали тринадцать лет назад… – она замолчала. – Он ни в чем не был виноват.

Коля смотрел застыв, не отрываясь. Откуда-то взявшиеся черные птицы зашевелились вдруг, загалдели в темноте на деревьях, Ася испуганно подняла голову, опять обернулась, вглядываясь в темноту двора.

— Удачи вам, мистер Роденбарр. Надеюсь, вы отдаете себе отчет в своих словах и поступках.

– А ему еще много сидеть?

Ася молчала, в воздухе возникло тяжелое напряжение. Она сжала его руку:

— Да уж, мэм.

– Двадцать три с половиной года.

– Так долго?! – вырвалось у Коли.

Я повесил трубку. Леона Тримейн сказала:

– Я тебя очень прошу, не говори ни с кем о нем… Скажи, что он нас бросил… – она заглядывала ему в глаза. – Тебе хочется, чтобы у тебя был отец… мне тоже хочется. И он у тебя есть! Я рада, что ты спросил, теперь мы сможем говорить о нем.

– Правда?

– Ты мне не веришь? Честное слово, я давно этого хотела… Только не при Севе и не при бабушке, пожалуйста.

— Нет, это положительно становится все любопытнее и любопытнее, как говаривала Алиса. Оказывается, этот ваш Дональд Браун — высокий господин с седыми волосами, элегантно одетый, носит трость и расплатился за оба букета парой новеньких хрустящих двадцатидолларовых купюр. Своего адреса не оставил… — Лицо ее заметно смягчилось. — Возможно, это действительно какой-то давний знакомый… — тихо добавила она. — Возможно, я знала его под другим именем. И вполне возможно, он снова даст о себе знать. Нет, я просто уверена, что даст знать, а вы как думаете?

– Почему?

– Сева еще мал… Как ему объяснить, что об этом нельзя говорить?

– Он многое понимает… Ты же говоришь, что отец не виноват?

— Ну, если уж он решился на такие хлопоты и расходы…

– Ты мне не веришь?

– Но почему тогда нельзя?

— Вот именно! Вряд ли бы он стал заходить так далеко, если б решил и дальше сохранять инкогнито. О, Боже! — вздохнула она и взбила свои красно-рыжие волосы. — Все это так неожиданно, так волнительно…

– Коля, – зашептала Ася с испугом, – у нас, если человека осудили, значит, он виноват!

– Если ты знаешь, что отец невиновен, мы можем написать письмо Сталину. Я думал об этом. Люди пишут, можно обратиться через газету.

Я направился к двери.

– Это не поможет. Когда ты думал об этом?

– Почему не поможет?!

Ася молчала.

— Что ж, — заметил я. — Я, пожалуй, пойду.

– А правда, что вокруг так много врагов?

– Что за вопросы? Откуда ты это взял?

— Да, э-э… вы были так любезны, что сделали этот телефонный звонок. — Мы вместе дошли до входной двери. — О!.. — вспомнила она. — Погодите минутку, сейчас найду кошелек и отблагодарю вас за беспокойство.

– В газетах и по радио все время говорят… Мы обсуждали…

– Что ты! – она схватила его за руку и с ужасом притянула к себе. – С кем ты говорил, Коля?

– С Третьяковым… не бойся, у него нет родителей, он живет с бабушкой.

— Какое там беспокойство, все в порядке, — сказал я. — Тем более что в первый раз вы меня уже отблагодарили.

– С Третьяковым? А больше ни с кем?

– Нет.

— Ах, ну да, правильно, — сказала она. — Уже отблагодарила, верно? Совершенно вылетело из головы. Хорошо, что напомнили.

Ася высморкалась и заговорила спокойнее:

– Твой отец не просто честный, он очень много сделал, но об этом нельзя говорить вслух. Иначе заберут меня.



– Тебя?! За что?!

– За то, что я считаю его честным.

– Да?!

Если лифт все еще тут, подумал я, тогда сдаюсь. Но его не было. Световое табло показывало, что он достиг третьего этажа и движется сейчас на четвертый. Возможно, Эдуардо забыл обо мне. Но может, и нет, и вот теперь за мной поднимается.

Коля помолчал, потом обнял мать, прижался:

– Он правда приезжал к нам четыре года назад?

Я открыл дверь на лестничную клетку и вышел.

– Коля… – Ася притянула к себе сына, – все-все, что я тебе рассказывала о нем, все – правда, просто я о чем-то не рассказывала. Как же иначе родился Сева?! Я тогда не могла сказать тебе всего, помнишь, ты был под Горьким, в интернате с усиленным питанием.

– Я помню. А почему он не приехал ко мне?

Что дальше? Телефон у Ондердонка был занят. Правда, я набрал номер по памяти и вполне мог ошибиться. А может, было занято потому, что в этот момент номер набирал кто-то другой? И потом, он вполне мог и вернуться.

– У него не было документов, только справка об освобождении. Он должен был получить паспорт, иначе его могли арестовать за нарушение режима пребывания. Он очень хотел поехать к тебе, готовился к вашей встрече, расспрашивал про тебя. Это мы с Натальей Алексеевной отговорили ехать, мы не думали, что его арестуют.

– А за что его арестовали? Он же ничего не успел сделать!

Нет, если дома у него кто-то есть, рисковать нельзя. И постучать и позвонить перед тем, как войти, тоже нельзя. И торчать целую вечность на лестничной площадке тоже невозможно, потому как консьерж, лифтер и привратник могли, конечно, забыть обо мне, но могли и не забыть. И одного звонка по домофону им достаточно, чтобы убедиться, что я вышел от Тримейн, а уже вслед за этим предположить, что я незаметно для них спустился по лестнице или на лифте или же до сих пор нахожусь в здании.

– Я не знаю простого ответа на эти вопросы, давай не сейчас. Но я рада, что мы заговорили, я чувствовала себя преступницей, что обманывала. Теперь мне будет легче, но тебе станет трудно. Тебе придется врать в школе…

– Ты напишешь об этом отцу?

И в этом последнем случае они непременно начнут меня искать.

– Такое нельзя писать, и он не отвечает на мои письма.

– Почему?

– Это все очень непросто…

А даже если и не начнут, все равно — лестница не слишком подходящее место для того, чтобы узнать, есть кто в квартире Ондердонка или нет. А уж потом, если нет, войти в эту самую квартиру и дождаться полуночи, чтобы затем выбраться из «Шарлеманя» вместе с картиной. Потому как нынешние дежурные наверняка меня запомнили, и им может показаться странным, отчего это парень, доставляющий цветы из магазина, выходит от клиента через час после того, как он эти цветы доставил. Можно, конечно, попробовать отвертеться, напустить туману, подпортить, так сказать, репутацию мисс Тримейн, намекнув им, что мы провели это время, занимаясь амурами, но если до этого они успеют связаться с ней и узнать, что я давно ушел…

– Расскажи о нем.

Ася молчала задумчиво, пожала плечами.

– Я не знаю, какой он сейчас. Когда его арестовали, он был очень жизнерадостный, большой выдумщик и очень умелый – все делал своими руками, а внешне такой, знаешь, скромный математик в круглых очках. Он был очень выносливый, один ходил в многодневные маршруты в тайге… Он убил медведя из обычного револьвера! Это очень опасно…

Я поднялся двумя этажами выше. Приотворил дверь, выглянул в коридор. Убедился, что там никого, и решился на наиболее благоразумный в данных обстоятельствах поступок. Не озаботившись натянуть перчатки, не предприняв даже такой простой меры предосторожности, как проверочный звонок в дверь, не потратив ни секунды на возню с поддельным охранным устройством, я вытащил из кармана мое заветное колечко с отмычками и вошел в квартиру Джона Чарльза Эпплинга.

– Ты мне это рассказывала…

– Ну да… – она вдруг улыбнулась. – Однажды он ехал по тундре на оленях и у него развалились санки… совсем развалились! То есть олени есть, а ехать не на чем! Знаешь, что он сделал?

– Нет.

– Сел на оленью шкуру, взял в руки вожжи и так, на шкуре, проехал почти десять километров до жилья. Я тебе этого не рассказывала, это было в тот год, когда мы поженились… – Ася радовалась, что вспомнила этот случай. – Он уже тогда был большим начальником в институте Арктики. Его очень уважали.

– Уважали и арестовали… За него не могли заступиться?

Глава 8

Ася осеклась в своей радости. Вздохнула.

– Коля, его обвинили… – Ася растерянно терла лоб, – например, в том, что он скрыл полезные ископаемые! Ты понимаешь, какая это мерзкая ложь?! Он открыл два главных месторождения в Норильске, там целый город выстроили! А он сидит в лагере!

На секунду показалось, что я неким роковым образом ошибся.

– А что значит «враг народа»?

Ася удивленно, со строгостью во взгляде уставилась на сына.

– Ты что имеешь в виду? Кого? Отца?

Квартира была ярко освещена и казалась светлее и просторнее, чем вчера вечером. Шторы пропускали солнечный свет с улицы, и в первый момент я подумал, что дома кто-то есть. Сердце остановилось, или забилось как бешеное, или екнуло — в общем, проделало одну из характерных для подобных ситуаций штук, но затем успокоилось, и вместе с ним успокоился и я. Натянул резиновые перчатки, запер входную дверь и перевел дух.

– Нет, я просто… так говорят… Почему так говорят?

– Враг народа – это тот, кто бесчеловечными идеями, пропагандой и насилием превращает целый народ в скот, в озверевшее стадо! – Она помолчала, соображая, поймет ли он. – Коля, это все сложно, давай потом поговорим. Мы уже долго тут шепчемся.

– Сталин тоже говорит о врагах народа…

Ася только крепче сжала его локоть.

Все же как-то странно — снова оказаться в квартире Эпплингов. В кончиках пальцев возникло легкое покалывание, но того ощущения, того восторга, что охватывал меня всякий раз при незаконном вторжении в чужое жилище, я уже не испытывал — ведь я уже входил сюда прежде. Занимаясь сексом с одной и той же женщиной во второй, третий и даже сотый раз, вполне можно ощущать то же наслаждение — вообще, чем чаще вы с ней занимаетесь любовью, тем с каждым разом это получается лучше — но, увы, вам уже не испытать при этом того захватывающего, всепоглощающего чувства победы, как тогда, когда вы овладели ею впервые. То же относится и к замкам, и к дверям в чужие квартиры. И потом, на сей раз я проник сюда вовсе не для того, чтобы что-то украсть. Я просто искал убежища.

– Почему ты молчишь? Ты не любишь Сталина? Ты никогда не говорила о нем хорошо…

– А ты любишь?

– Я не знаю… Его все любят.

Нет. Действительно, как-то странно… Прошло менее суток с тех пор, как я побывал здесь, и тогда все чувства были напряжены до предела, причем возбуждение это не проходило до тех пор, пока я не вышел и не запер за собой дверь. Теперь же я вломился сюда снова, но уже совсем с иной целью — почувствовать себя в безопасности.

Ася опустила голову, посидела так, потом подняла уставший взгляд на сына, улыбнулась:

– Пойдем домой, я замерзла, у нас есть вареная картошка с очень вкусной квашеной капустой, меня сегодня угостили… К Ершовым родственница приехала из деревни, такая огромная тетка – в дверь не проходила, пришлось снимать косяки, представляешь? Я к ним прихожу, а двери нет, и в кухне на двух стульях сидит такая невероятная и веселая тетка. Я тебе теперь много расскажу, я попробую, пойдем.

Я подошел к телефону, снял трубку. Можно позвонить Ондердонку, но какой смысл? Все равно выходить из здания раньше полуночи не стоит, так к чему торопиться? Впрочем, можно, конечно, попробовать зайти к нему прямо сейчас, если его нет дома. Можно взять Мондриана, снова спуститься с ним в квартиру Эпплингов, а затем дождаться двенадцати и спокойно выбраться из дома.



Ночью Ася сидела за письменным столом с газетой, раскрытой под настольной лампочкой. В Ленинграде шли массовые аресты. С Колей надо было очень серьезно поговорить. Она страшно трусила и совсем уже не рада была, что они заговорили о Гере. Надо срочно все объяснить, предупредить его…

Но мне почему-то не хотелось. Лучше уж посидеть здесь и позвонить Ондердонку около двенадцати и, если его нет, войти, а потом быстренько убраться вместе с картиной. А если он будет дома, просто сказать: «Ой, извините, я ошибся номером», потом выждать часа четыре-пять, пока он не уснет, и уже тогда навестить его, пока он посапывает себе в постели. Вообще я предпочитал не входить в чужие квартиры, когда их обитатели находились дома, старался во время работы по возможности избегать личных контактов, но было в подобных ситуациях и свое преимущество — зная, что хозяева дома, вы уже могли не бояться, что они свалятся вам как снег на голову и до полусмерти перепугают. Но в данном конкретном случае у меня была вполне конкретная цель, был намечен вполне конкретный предмет, причем я знал, где он находится, так что искать не придется. Он находился там, в гостиной, висел на стене над камином, и, если Ондердонк спит в спальне, риск столкновения с ним минимален.

Она замерла, уставившись в освещенный лампой кружок газеты. Ей предстояло рассказать сыну правду. О жизни, в которой кругом была ложь.

Вспомнился вдруг конвоир в ссылке, простой деревенский парень с обычным, даже добродушным лицом, он сильно толкнул ее прикладом в торчащий живот! Он бил еще не родившегося Колю – сына врага народа! И потом смеялся, когда она схватилась за живот…

Я все-таки набрал его номер. Двенадцать гудков, потом повесил трубку. Может, надо было позвонить подольше, но к чему? Если я все равно не собираюсь сейчас туда, если мне ждать еще добрых часов семь?..

22

– Зэка Горчаков, статья пятьдесят восемь, десять, по вашему приказанию прибыл, гражданин начальник, – Горчаков не переступал порога, говорил громко, с покорной интонацией, с какой эту фразу обычно и произносили.

Я подошел к окну в гостиной и осторожно отодвинул край шторы кончиком пальца. Окно выходило на Пятую Авеню и оттуда, где я стоял, открывался совершенно изумительный вид на Центральный парк. Особенно беспокоиться о том, что меня заметят, не стоило, ну разве что в полумиле, в высотном здании, засел некий наблюдатель, предварительно запасшись биноклем и изрядным терпением, что само по себе было маловероятно. И я раздвинул шторы пошире, придвинул к окну кресло, уселся в него и стал любоваться видом. Я различил зоопарк с искусственным водоемом, раковину летнего театра, где в теплую погоду играл джаз-банд, еще массу разных достопримечательностей. Я видел, как бегают бегуны по главной круговой аллее, по боковым тропинкам и специальным беговым дорожкам вокруг водоема. Видеть их отсюда было занятно и непривычно, все равно что наблюдать из самолета за движением на автомагистрали.

Иванов, на погонах которого уже были три звездочки старшего лейтенанта, что-то писал, поднял голову, дождался, пока скажет до конца. Кивнул небрежно, чтобы вошел. На лице обычное презрительно-брезгливое выражение. Он все-таки считал себя самым умным здесь – книжки читал, не матерился… Георгий Николаевич вошел и остановился в трех шагах перед письменным столом. Начальник особого отдела положил перед собой пухлое «Дело Горчакова Г. Н.». Папка была другого цвета, отметил Горчаков. Новую завел.

– В Норильск вас запрашивают, гражданин Горчаков… – Иванов смотрел изучающе и не так презрительно, как обычно, на вы назвал… – Из управления геолого-поисковых работ, ваши прежние товарищи вас вызывают. Там же у вас должны быть товарищи, вы руководили… – он нажимал на слово «товарищи», высматривая что-то в лице Георгия Николаевича.

Горчаков глядел по-прежнему с покорной тупостью. Это была неожиданная новость и, как все неожиданное, не нравилась ему. Он думал о санчасти, о своей маленькой комнатке в лазарете, где можно было побыть одному, о сложившейся здесь жизни…

Страшно жаль, что я не могу быть там, с ними. Самая подходящая погода для тренировки.

– Я не полечу, гражданин старший лейтенант… – вырвалось у Горчакова наудачу. Он отлично знал, что ничего не решает.

– Я так и думал! – Иванов, просветлев отчего-то лицом, откинулся на спинку стула, за портупейные ремни себя подергал. – Я многое про вас понял, Георгий Николаевич, а почему вы отказываетесь?

Некоторое время спустя мне это надоело, и я прошелся по квартире. Взял в кабинете Эпплинга альбом для марок и небрежно перелистал его. Увидел несколько стоящих серий, которые следовало бы прихватить вчера, но брать не стал. Нет, сейчас об этом даже думать нечего. Вчера я побывал здесь в ином качестве — был взломщиком, хищником, преследующим добычу. Сегодня я просто гость, пусть и незваный, и нарушать законы гостеприимства не следует.

Горчаков молчал, наклонив голову. Неделю назад Иванов расспрашивал его о работе в Норильске. Он не запомнил разговора, его и не получилось, только неприятный осадок остался – какой бывает после шмона, когда роются у тебя в тумбочке и вещах.

Для з/к Горчакова существовало два Норильска. Один сохранился в памяти как просто тундра, просто рыбная речка Норилка, палатки под горой Шмидтиха и ничего больше. Ни колонн людей в ватниках, ни колючей проволоки, ни конвойных – это была чистая свобода, к которой прилагались разум, руки и надежные товарищи… Теперь же на этом месте стоял другой Норильск. В нем распоряжались люди, обученные ненавидеть свободу.

И я без всяких корыстных побуждений с интересом и восхищением разглядывал марки, а потом откинулся на спинку кресла и решил немного помечтать. Я представил себе, что это моя квартира и моя коллекция марок, что я сам, лично, искал и приобретал эти маленькие прямоугольнички цветной бумаги с зубчатыми краями, а потом с наслаждением разбирал и раскладывал по пластиковым кармашкам. В обычное время я как-то с трудом представлял себе, что человек может тратить уйму времени и денег на столь бессмысленное занятие, но сейчас увлекся им и даже испытывал нечто напоминающее угрызения совести из-за того, что разграбил созданную с таким трудом и любовью коллекцию.

Георгий Николаевич с интересом посмотрел на Иванова. Перед ним сидел как раз такой – сытый, аккуратный человек, одетый во все казенное, с огромной зарплатой, спецпайком и странной, до неузнаваемости изувеченной совестью. Этот человек не допускал свободы как явления.

– Я смотрел ваше дело. Вы безусловно талантливый человек, но как вы распорядились вашим талантом?! – старший лейтенант сделал значительную паузу, и Горчаков увидел по его лицу, что лейтенант своим талантом распорядился куда лучше. – Советская власть в тяжелейшие для нее годы учила вас геологии! И что же? Чем вы ей ответили?

И, честно признаться, радовался тому обстоятельству, что краденых марок при мне нет. А то еще, чего доброго, вдруг решил бы вернуть их на место.

Горчаков уже слышал похожие слова неделю назад, он вдруг поднял голову, что-то недозволенное для зэка гневно сверкнуло во взгляде, но тут же и погасло:

– Я, гражданин начальник, в отличие от вас, своего дела не видел… Но предполагаю, там моя черная неблагодарность ясно изложена.



– Задело! Иронизируете! В вашем деле все есть, это правда… Вам еще придется ответить перед людьми будущего. Наверняка читали Герберта Уэллса? Придет время, люди восстановят все, что было до них, и роль каждого будет ясна. И если вы действительно такой великий геолог, как показывают ваши товарищи, то ваших потомков спросят: а почему же он не работал на общее дело? Почему не подставил плечо в трудные для Родины времена?!

Лейтенант поднялся из-за стола. Он был чуть пониже, но смотрел жестко, сверху вниз. Перед ним сейчас был очень мелкий человечишко.

– Я вам скажу, почему вы отказываетесь. Вы враг нашего большого дела! И хлеб народный зря едите! Вы настоящий враг, зэка Горчаков, странно, что вас не расстреляли в тридцать седьмом. Мягкость проявили. Дали возможность перековаться.

Время тянулось томительно медленно. Я боялся включить телевизор или радио, даже слишком много расхаживать по квартире — как знать, а вдруг какого-нибудь бдительного соседа насторожат звуки, исходящие из квартиры, хозяева которой отсутствуют. Читать тоже не хотелось, все равно я не смог бы сосредоточиться, тем более что книгу пришлось бы держать руками в резиновых перчатках, а уже одного этого достаточно, чтобы отвлечь от содержания. Я вернулся к креслу у окна и следил за тем, как солнце клонится к закату и проваливается за силуэты зданий, вырисовывающиеся на фоне неба к западу от зоопарка, и зрелище это оказалось удивительно увлекательным.

– Или пулю пожалели… трудные времена были, гражданин начальник, не на всех хватало! – в голосе Горчакова появились твердые, издевательские нотки. Он уже не опускал взгляд.

– А я стрельнул бы! – щеки Иванова бледнели и пошли розоватыми пятнами. – Если бы тогда застал вас у костра, одной тварью, одним гнилым доктором геологии на земле меньше бы стало! Рука бы не дрогнула!

– Двумя тварями, гражданин начальник… Там еще гнилой старшина разведки был!

Где-то около девяти я основательно проголодался и отправился на кухню. Высыпал в миску мюсли с орехами и изюмом. Добавил подозрительного на вид молока. В чашке с кофе молоко бы непременно свернулось, но при добавлении к хлопьям этого не произошло. Затем вымыл миску и ложку в раковине и убрал на место. Вернулся в гостиную, снял кеды, растянулся на ковре и закрыл глаза. Перед ними тут же возникло видение: огромное, бесконечно белое пространство… И пока я любовался его абсолютным совершенством, сравнимым с белизной только что выпавшего снега или руном миллиона белейших овечек, пока я упивался этим поэтичнейшим из зрелищ, на белом фоне стали появляться черные ленточки. Они свивались и распрямлялись, протягивались сверху вниз и слева направо, образуя решетку из неровных прямоугольников. Потом вдруг один из этих белых прямоугольников вспыхнул и стал наливаться красным, а другой почему-то приобрел оттенок небесной голубизны, начал темнеть и превратился в кобальтово-синий. А потом еще один красный прямоугольник стал растекаться, и краска, словно кровь, начала переползать в правый нижний угол, и…

Иванов едва держался, нервно нагибал голову, будто бычился, глаза непроизвольно жмурились и моргали сами собой. Как он ненавидел Горчакова в этот момент! Как он жалел, что опоздал родиться! Как завидовал отцу! Тогда, в тридцатые, уничтожались враги и предатели, тогда решалось многое, если не все. Иванов даже во снах видел себя чистильщиком этой нечисти – надо было искоренить всех дочиста! Не только за дело, но и всем, кто косо смотрел – расстрел! Кто смел открыть свой поганый рот – расстрел! Не довели дело до конца… Горчаков смотрел в пол, но лейтенант хорошо чувствовал, что этот зэк мнит за собой свою правду. Ее и надо было вырвать, эту их правду, со всеми кишками, чтобы ее никогда больше не было.

– Я пытался найти с тобой контакт… думал, как интеллигентные люди поймем друг друга. Но ты уже никогда не исправишься! Я для тебя палач! – он успокаивался, во взгляде снова появилась брезгливая снисходительность. Подошел к окну и заговорил почти спокойно. – Мой отец был чекистом! И мой сын будет чекистом! Ради всеобщей чистоты мы сделаем нашу работу, и таких, как ты, не останется! Если не я, то мой сын это доделает!

О, Господи! Я мысленно рисовал картину Мондриана!

Горчаков молчал. Все, что говорил сейчас старший лейтенант, было искренним. Каждое утро он вставал на час раньше заключенных, закалял свое тело и дух. Делал из себя человека будущего. Так же он думал и про окружающих – что их тоже можно сделать другими, пересоздать по образу и подобию… какому? Георгий Николаевич поморщился, освобождая голову от лишних мыслей. Ему давно хотелось курить.

Иванову больше нечего было сказать этому фельдшеру. Он решительно сел за стол, взял ручку, школьной перочисткой аккуратно вычистил кончик пера и макнул в чернильницу:

Я следил за тем, как волшебно меняется рисунок, выдавая различные вариации на тему. Не знаю, сознательно ли это происходило или совершенно против моей воли. Наверное, в какой-то момент вполне осознанно, а в другой — нет, но внезапно я заставил себя остановиться и стряхнуть это наваждение. Резко сел и взглянул на часы.

– Свободен! Завтра в двенадцать. С конвоем!



Семь, нет, уже восемь минут первого!

Горчаков сидел в хвосте самолета на откидной металлической лавке и смотрел в иллюминатор. Валенки, ватные брюки, бушлат сверху телогрейки, на шею под бушлат намотан вязаный шерстяной шарф, Рита принесла утром… за два часа до подъема пришла. В вещмешке хорошие ботинки, шерстяная, почти новая тельняшка, курево и буханка хлеба. Его верные лагерные инстинкты собрали все самое необходимое.

Конвоир, в длинном черном тулупе и с пистолетом в кобуре, дремал на лавке напротив. «Ли-2» летел невысоко и небыстро, погода стояла хорошая, несмотря на полярные сумерки, видно было далеко. Когда набрали высоту, на востоке над горизонтом появилась неяркая часть солнечного шара, лежащего где-то за сероватой, мглистой тундрой. Впереди же, на севере, горизонт был темным – они летели в полярную ночь.

Самолет не отапливался, громко дребезжал металлическими лавками, в щели задувало, и вскоре все – на борту было человек двадцать – стали основательно подмерзать. Поглядывали друг на друга, терли щеки и заматывались шарфами.

Еще несколько минут я потратил на устранение всех следов моего пребывания в квартире Эпплингов. Я задремал в резиновых перчатках, и пальцы были влажными и липкими. Я снял перчатки, вымыл и высушил руки, протер перчатки изнутри, снова надел их. Поправил здесь, расправил там, задернул шторы, передвинул кресло на место, затем снял трубку, нашел номер Ондердонка в телефонной книжке, чтоб убедиться, что набираю правильно. Набрал, выждал двенадцать гудков. Затем включил и выключил настольную лампу, единственную, которую зажигал, вышел из квартиры, запер за собой дверь и протер дверную ручку, а также кнопку звонка. Затем торопливо вышел на лестницу и поднялся на четыре пролета, на шестнадцатый этаж. Проверил, пусто ли в холле, подошел к двери Ондердонка и позвонил. Выждал на всякий случай несколько секунд, лихорадочно вознося про себя молитву святому Дисмасу, покровителю взломщиков. На то, чтобы разобраться с четырехцилиндровым замком системы «Сигал», ушло не больше времени, чем на добавление молока к мюсли на кухне Эпплингов.

Через полчаса после взлета из кабины появился второй пилот в унтах, меховых штанах и меховой куртке. В руках – бидончик. Глаза поблескивают весело, видно, сам уже принял.

– Спирт! – показал бидончик и крышку от него, как стакан. – Холодно будет!

– Хороший? – спросил дрожащий женский голос.

Внутри стояла тьма. Я шагнул через порог, тихо затворил за собой дверь, глубоко втянул воздух всей грудью и стал ждать, пока глаза привыкнут к темноте. Опустил кольцо с инструментами в карман, нашарил фонарик. Перчатки были уже на мне — я решил не снимать их ради быстрой пробежки по лестнице. Пытался сориентироваться в темноте, приподнял руку с фонариком и направил туда, где, по моим предположениям, должен был находиться камин. И включил его.

– Первостепенный спиртяга – как антиобледенитель получаем! Девяносто пять градусов!

Пассажиры трясущимися от холода руками брали «рюмку». Спирт был неразбавленный, у непривычных женщин скручивал лица в страшные гримасы, пучил глаза и широко раскрывал рты, закуской служила большая, разрезанная на дольки и уже побелевшая от мороза луковица. В самолете было минус сорок, не меньше.

Камин оказался на месте. Над ним простиралось белое пустое пространство. Подобное тому, что привиделось мне на полу у Эпплингов, перед тем как оно начало затягиваться сеткой из тонких черных линий. Но где теперь эти черные линии? Где прямоугольники красного, синего и желтого цветов?

– Нам нельзя, – конвоир хмуро закачал головой, нечаянно объединяя себя с Горчаковым.

– Да куда он отсюда денется? – улыбался пилот, наливая в крышку. – Еще два часа лететь! Давай!

И вообще, где же сама картина? Где ее рамочка из алюминиевых планок? И почему над камином у Ондердонка в гостиной всего лишь голая белая стена?..

Конвоир строго покосился на соседей, заглянул в крышку и осторожно взял ее толстыми меховыми варежками. Горчакову так и не дал.

Георгий Николаевич мерз, но как будто и не очень. Задремал даже, вспоминая колымские зимы, когда зашкаливало за шестьдесят. На Колыме холодно было всегда – в жилых бараках, на разводах, в шахтах, но особенно когда перевозили машинами или в медленных тракторных санях. Однажды его везли полярной ночью в открытом кузове грузовика. Он не был готов к дороге – бушлат изношенный, плохо простеганный и со сбившейся ватой, такую же ватную ушанку продувало насквозь, на руки он намотал какие-то тряпки, но не было валенок, на нем были ЧТЗ[70] на резиновом ходу… Ехали долго, тогда-то он и понял, что холод тяжелее голода, голод можно выносить много дней, к голоду даже можно привыкнуть… Он окоченел до безразличия, а возможно, уже и начал замерзать, но продолжал чувствовать холод. По ночному небосклону полыхало зеленоватое полярное сияние. Оно было такое большое, что даже голову не надо было задирать. Он просто глядел на причудливо льющиеся и вибрирующие сполохи, и благодарил за них, и прощался с этим миром, даже, ему это хорошо помнилось, думал про себя, что замерзнуть – это неплохо. Еще лучше было бы уснуть и замерзнуть, но он не засыпал. Его везли в расстрельный лагерь на Серпантинку… Оттуда не возвращались. Ему в очередной раз повезло – конвой решил, что он замерз, и он не доехал до Серпантинки. Его оставили возле маленькой придорожной комендатуры… Дальше он не помнил, должно быть он «ожил» и какая-то добрая душа затащила его в тепло. Он очнулся в больнице с тяжелыми обморожениями, а там повезло с доктором, который не стал ничего ампутировать. Он лежал почти три месяца, а потом еще столько же кантовался в лазарете помощником.

Я выключил фонарик и снова оказался в темноте. К возбуждению, вызванному вторжением, примешивалась паника. Неужто я, Господь всемогущий, ошибся квартирой? Неужели я, святый Боже, оказался этажом выше или ниже? Так, дайте сообразить… Мисс Тримейн жила на девятом. От нее я поднялся на два этажа на одиннадцатый, где погостил у Эпплингов. Одиннадцатый и шестнадцатый разделяли четыре этажа, но может, я, поднимаясь, неверно пересчитывал пролеты и включил несуществующий тринадцатый?

В иллюминаторе под гул моторов проплывала серая тундра, пестроватая от полос приречных кустарников. По этим же темным черточкам, как небритость торчащим из-под снега, можно было угадать округлые пятна озер и болот. Сейчас все было однообразно-ночным и безжизненным.

Георгий Николаевич окидывал мысленным взором гигантские просторы низовьев Енисея и понимал, что само существование человека здесь изменилось. Никогда тут не было столько несвободных людей. В поселки и фактории зачем-то навезли несчастных ссыльных, Норильский комбинат окружен лагерями и без этих лагерей его бы не было… В Игарке, в Дудинке – все держалось на каторжном труде, опутанном колючей проволокой.

Я снова включил фонарик. Вполне вероятно, что все квартиры на линии «Би» имеют одинаковую планировку, и в каждой именно на этом месте располагается камин. Но неужели и в других квартирах вот так же, по обеим сторонам от камина, выстроились книжные полки? Мало того, это были очень знакомые полки, и я даже узнал несколько книг. Вот собрание Дефо в кожаных переплетах. А вот два тома Стивена Винсента Бенета в коробочках — избранная проза и избранная поэзия. А вот там, еле различимое на белом пространстве стены, словно негатив полотна Эда Рейнхарта «Черное на черном», небольшое прямоугольной формы светлое пятно — на том самом месте, где вчера висела картина Мондриана. Время и пыльный нью-йоркский воздух затемнили обои, и от картины остался след — слабый призрак, дух того полотна, что я собирался похитить.

Совсем недавно тут жил крепкий, умелый и свободный народ – оленей держали, добывали рыбу, морского зверя, песца. Жизнь была трудная, но понятная и честная. Если Вася-эвенк обещал забрать тебя через месяц на каком-то притоке Пясины, то можно было не сомневаться: Вася или кто-то из его родственников обязательно там ждал. У поселков, у людей были лица. Совесть и чувство собственного достоинства были не пустыми словами. Горчаков невольно улыбался, вспоминая свою работу здесь, знакомых… Были личности, известные на весь Таймыр. Жили сыто. Рыба, мясо никогда не были проблемой и ничего не стоили. Теперь же сама людская жизнь с ее простыми интересами и радостями исчезла, не стало тех лиц. Кругом нужда, полуголодное существование, воровство, и ложь, и убийства, о которых раньше не могли и подумать.

Когда коммунисты везли сюда колючую проволоку, они хотели сделать лучше…

Я сместил луч фонарика на пол и вошел в комнату. Картины не было. Но она должна была быть, или что-то здесь не сходилось. Может, я все еще сплю? Сплю у Эпплингов на ковре и мне лишь пригрезилось, что я проснулся и поднялся четырьмя этажами выше? И я решил, что именно это и произошло, и даже мысленно ущипнул себя, чтобы проснуться по-настоящему, но ничего не произошло.

Горчаков отвернулся от иллюминатора и снова задумался о Норильске. Как все старые зэки, он не любил перемен… другой лагерь, другое начальство, другой кум – вспомнился Иванов, он, кстати, был не самым противным особистом… другой аптекарь, повара, хлеборез… другие блатные авторитеты. Но главное, он не хотел менять профессию. Одиннадцать лет назад он подлетал к Норильску совсем в другом настроении.

Шел тридцать восьмой год. Строительством комбината руководил Иван Павлович Перегудов. Недавний заместитель наркома тяжелой промышленности, сам едва не попавший в мясорубку, они учились вместе в Горной академии. Перегудов нашел Горчакова на Колыме и назначил заместителем начальника геологоразведки норильского горного района – начальником его не утвердили бы в Москве. Горчаков три года руководил всеми полевыми работами, техникой и людьми и еще успевал много писать. Тогда он считал, что продолжает делать большое и важное для страны дело, и даже имевшийся у него десятилетний срок выглядел чем-то несущественным, казалось, что вскоре все уладится само собой. Работы шли очень успешно, после полевого сезона тридцать девятого года все вольное геологическое и горное начальство – его подчиненные – получило большие ордена.

Нет, что-то тут не так. И дело не только в неожиданном исчезновении картины. Я сделал еще несколько шагов и провел лучом фонарика по стенам и предметам обстановки. Все остальное вроде бы на месте. Картина Арпа висела там же, где я видел ее во время вчерашнего визита. Другие картины — тоже. Я развернулся и снова посветил фонариком, и луч его высветил из тьмы бронзовую головку на черном пластиковом постаменте. Я вспомнил, что видел ее вчера, просто не обратил особого внимания. Я продолжал медленно водить лучом по кругу, а потом вдруг услышал, нет, даже скорее почувствовал слабый вздох, и световое пятно вдруг вырвало из тьмы женское лицо.

Тогда было неплохо, о том, что Горчаков заключенный, лишь временами напоминал начальник особого отдела Норильлага. Старший майор госбезопасности напрямую подчинялся Москве и, чтобы досадить всесильному Перегудову – у них были плохие отношения – регулярно находил нарушения в ведомстве Горчакова. Иногда и серьезные – поисковые работы и инструкции НКВД совместить было невозможно. Но как-то все решалось… Директор секретного Норильского строительства и руководитель «Норильлага» генерал Иван Перегудов был вхож в самые высокие кабинеты.

Переписывались через вольных[71], Ася очень просилась к нему, но он не хотел, ждал своего освобождения. Он был почти свободен, а работы так много, что ему некогда было думать о жене и сыне. Войны ждали, стране был нужен стратегический металл.

В сороковом Перегудов был на отдыхе в Крыму, и Горчакова спешно с двумя конвоирами снова отправили на Колыму. В личном деле появился запрет на использование его в геологоразведке. Старший майор госбезопасности – главный кум Норильлага – своего добился.

Нет, то была не картина и не скульптура. Между мной и дверью в коридор стояла женщина. Одна маленькая ручка находилась где-то на уровне талии, другую она вскинула вверх, растопырив пальцы, как делают люди, пытаясь защититься.

Георгия Николаевича загнали на самый север, на строительство дороги Сусуман – Сеймчан. Условия были каторжные, но он не падал духом, ждал, что Перегудов его вызовет, – они в Норильске всю зиму готовили большую экспедицию в горы Бырранга… Его не вызвали ни к началу сезона, ни летом, и уже в августе он лежал в больнице среди доходяг.

— О, Боже мой!.. — простонала она. — Вы — грабитель! Вы — насильник, убийца! Вы собираетесь меня убить. О, Господи, Боже мой!..

Какая-то сила дважды убрала Горчакова из Норильска. Первый раз в Смоленскую тюрьму, где его приговорили к расстрелу, второй – на Колыму, там он провел страшные годы войны и обязательно должен был погибнуть, но как-то – случайность, стечение обстоятельств? – выжил. Оба раза его забирали после успешных открытий. Горчаков не знал, что это за сила – кто-то из начальства, получавшие награды за его работу, товарищи-геологи, ревновавшие к норильским недрам, или просто служаки-энкавэдэшники, за звездочку организовавшие доносы на бывшего доктора наук… Он был слишком на виду, чтобы было иначе.

Норильск стал для него отравленным местом.

Вспомнил о Рите. Заплакала сегодня утром, получалось, что он еще не мертвец и даже не старик. Горчаков улыбался глуповато, вспоминая ее слезы… Самолет кинуло в воздушную яму. Горчаков прислушался. Правый двигатель громко чихнул, заработал с перебоями. Из кабины вышел бортмеханик с отверткой в руках, стал откручивать какой-то лючок на боковой панели сразу за кабиной пилотов.

Пусть это будет сон, взмолился я про себя. Но то был вовсе не сон, и я прекрасно понимал это. Меня застигли с поличным. В кармане у меня воровские инструменты, и я не имею права здесь находиться, а при обыске на моей квартире непременно обнаружат краденые марки в количестве достаточном для того, чтобы открыть новое почтовое отделение. И она стоит между мной и дверью, и, даже если мне удастся проскользнуть мимо и вырваться, она тут же позвонит вниз, и прежде, чем я успею добежать до вестибюля, охрана уже будет знать, что в доме вор, и вот она уже открыла рот и в любую секунду начнет кричать.

Люди проснулись, заговорили меж собой, на бортмеханика кивали, особой паники или испуганных лиц не было, кто-то и улыбался. Горчаков отвернулся в иллюминатор. Ледяная пустыня стелилась необозримо во все стороны. Занесенные снегами речки древними меандрами змеились к Енисею, небо над ними было темным. Двигатель по-прежнему барахлил, бортмеханик регулировал, кричал что-то в открытую кабину. Упасть бы сейчас, мелькнуло в голове с нервным облегчением, – все бы и отмучились разом, и он сам, и несчастная Ася… а Иванов сдал бы пухлую папку «З/к Горчаков Г. Н.» в архив.



И все это ради какого-то поганого кота с хитроумным именем и мерзким характером! По шесть дней на неделе занимается исключительно тем, что усыпляет бездомных, никому не нужных кошек, я же рискую оказаться за решеткой, пытаясь выручить из беды одного несчастного кота!.. И я стоял и светил фонариком прямо ей в глаза, словно в надежде загипнотизировать ее, как гипнотизирует оленя, выскочившего на шоссе, свет автомобильных фар. Впрочем, на загипнотизированную она походила мало. Лицо ее искажал страх, и рано или поздно этот страх вырвется наружу, и она закричит, и я думал только об этом и еще о каменных стенах.

В Управлении геологоразведки работали и вольные, и бесконвойные, внешне их не различить было. Многие заключенные, нарушая инструкцию[72], носили домашние свитера, а спецодежда у вольных и заключенных геологов была одинаковая. Одни, правда, ночевали дома, в общежитии барачного типа, другие – в таком же бараке, но за колючей проволокой. И кормили похоже – однообразно и сытно. Но была и разница – зарплата у вольных в Норильске, со всеми северными и полевыми надбавками, была в пять-шесть, а иногда и в десять раз выше зарплат на материке. У зэков-геологов никаких надбавок не было, но были вычеты: за охрану, за конвой, за еду, медицину… от оклада оставалось процентов двадцать пять, они шли на книжку.

Управление размещалось все в том же длинном брусовом бараке, что и в тридцать восьмом году. Вход в середине с высокого крыльца, внутри – тот же коридор, направо-налево двери с табличками. На кабинете начальника значилось: Головнин Игорь Сергеевич. Горчаков такого не помнил.

Согласно утверждению сэра Ричарда Лавлейса,[15] каменные стены — это вовсе не тюремное изобретение. Должен заметить вам, этот парень выдавал желаемое за действительное. Из каменных стен получается самая что ни на есть настоящая треклятая тюряга, а уж железные решетки окончательно превращают ее в клетку. Вы уж поверьте, я там побывал, сам видел и вовсе не стремлюсь обратно.

Из-за стола навстречу поднялся крупный молодой человек лет тридцати пяти. С черной, чуть вьющейся бородой и шевелюрой. На протянутой руке не хватало крайних фаланг пальцев. Затряс руку Горчакова, улыбаясь открыто:

– Рад видеть, Георгий Николаевич, очень рад! Раздевайтесь, присаживайтесь! Танюша, чаю неси, пожалуйста! – прогудел, высунувшись в коридор. – Как добрались, Георгий Николаевич?

«Господи, помоги же мне выбраться из этой передряги, и тогда я…»

– Спасибо… – Горчаков повесил ушанку и бушлат на знакомый гвоздь у входа, сам невольно осматривал карту, стол и небольшой кабинет, в котором провел три года. Карта работ была новая, разрисованная цветными карандашами.

Головнин видел его смущение и растерянность.

А что я? Я, по всей видимости, снова займусь тем же, потому как по сути своей совершенно неисправим.

– Ваш кабинет, Георгий Николаевич, узнаете? Я у вас в 1939 году студентом в Аянском отряде работал, бороды тогда не было… – он с любопытством разглядывал Горчакова. – Мы и сейчас по вашим исследованиям работаем! – Головнин взял в руки толстую истрепанную книгу, набранную на пишущей машинке. Горчаков только глаза на нее скосил и вежливо кивнул. Таня внесла чай в подстаканниках, печенье в вазочке, сахар кусочками. Расставила все. Она была в мягких валенках и белом пуховом платке на плечах. Улыбалась Горчакову, как будто из времен десятилетней давности. Горчаков улыбался в ответ вежливо и нервно.

– Я так рад, что нашел вас! Да снимайте телогрейку, у нас тепло! – начальник и сам снял пиджак и остался в вязаном свитере.

Ладно, вот выберусь из этой ситуации, а там посмотрим.

Горчаков расстегнул пару пуговиц, дальше не стал, он чувствовал себя не в своей тарелке. И чем больше было радости на лице этого басистого парня, тем Георгию Николаевичу становилось неуютнее. Ему казалось, что его принимают за кого-то другого. Помалкивал напряженно.

– Пейте чай… – начальник, открыто улыбаясь, прихлебнул из своего стакана, – и расскажите, как вы сейчас? Я знаю, фельдшером пришлось работать?

Росту в ней было около пяти футов шести дюймов, фигура стройная, личико овальное, а глаза — ну точь-в-точь как у спаниеля, завоевавшего благодаря им звание лучшего представителя породы. Волосы темные, до плеч, зачесаны назад и вверх и закреплены на макушке в виде двух не заплетенных в косички хвостиков. На ней были светло-кремовые джинсы и майка лимонного цвета с вырезом под горло и вышитым на груди самым настоящим маленьким аллигатором. А на ногах замшевые коричневые шлепанцы, немного смешные и похожие на те, что носил хоббит.[16]

– Не думаю, что это интересно, Игорь Сергеевич. Лучше скажите, зачем меня сюда привезли?

— Только не обижайте меня, — пролепетала она.

– Работать, Георгий Николаевич! Я два года на вас запросы подавал, – Игорь Сергеевич опять широко улыбнулся. – Нам на этот сезон большие задачи ставят! Штат увеличили, хорошая молодежь из МГРИ[73], МИИГАиКа[74], из Ленинградского горного, а опытных людей мало. Вы же сами работаете на 503-й, в связи с ней и разведку усиливают. Будет железная дорога, тут много чего можно будет добывать и вывозить. Я с вами Анабарское и горы Бырранга хотел обсудить.

– Я не был на Бырранга.

— Сроду никого не обидел, — сказал я. — Даже ни одного таракана не убил. Хотя нет, посыпал в кухне борной, а это с нравственной точки зрения значит практически то же самое. Но чтоб я гонялся за ними да давил или там топил, нет, чего не было, того не было. И вовсе не потому, что после этого остается пятно. Послушайте, я по природе своей вообще не признаю насилия, и…

– Но готовились, у меня все ваши материалы сохранились – ваши предположения по структуре залегания полностью подтверждаются последними полевыми работами!

Горчаков все молчал, поглядывая на Головнина. Примерно так он сам выглядел двадцать лет назад.

Что это я перед ней распинаюсь? Наверняка чисто нервное, и еще в надежде на то, что она достаточно воспитанна и не станет перебивать меня криком.

– Значит, вы командуете… – погладил Горчаков поверхность стола.

– Ну да, второй год… – Головнин не видел радости в Горчакове, и это его удивляло, он помнил совсем другого Георгия Николаевича. – Вы отдохните с дороги, вот ваш временный пропуск. Я тут с сорок второго года, сначала бурильщиками командовал, теперь вот… Можно бы отметить ваше возвращение, – шепнул заговорщически, – но завтра важные торжества, сами понимаете, – он кивнул на небольшой портрет Сталина на стене. – Отметим еще! Отдыхайте!

— О, Господи, — сказала она. — Как же я испугалась…

В коридоре ждал старый товарищ, Иван Игнатьев. Поздоровались, вышли на улицу, доставая курево. Игнатьев здорово изменился, пух от голода, понимал Горчаков по морщинистому лицу. Рассказывал неторопливо:

– Стариков почти не осталось, кого-то перевели, кто смог, по здоровью уехал. В сороковом, когда вас с Каминским увезли, все управление попало под следствие. Я тогда думал, тебя Перегудов специально убрал.

Иван посмотрел с вопросом, но Горчаков не реагировал.

— Я не хотел вас пугать.