Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Виктор Ремизов

Вечная мерзлота

Степану Ремизову
Лоуренс Блок

Вор с палитрой Мондриана

Посвящается Линн Вуд А также особая благодарность Майклу Троссману, научившему меня, как подготовить полотно, и Лоренсу Эни Коу, который помог поместить в раму эту картину
Глава 1

День в «Барнегат букс» тянулся томительно медленно. Впрочем, он не был исключением. Торговцы букинистической книгой редко когда мечтают удалиться на покой, чтобы вести тихую размеренную жизнь. Они успевают насладиться ею сполна.

Этот конкретный день был отмечен двумя событиями, причем волею случая произошли они практически синхронно. Женщина прочитала мне стихотворение, а мужчина пытался продать книгу. Стихотворение называлось «Смит из „Третьего Орегонского“ умирает», и написала его Мэри Кэролайн Дэвис. А женщина, прочитавшая мне его, оказалась хрупким созданием со свежим личиком, большими карими глазами, обрамленными длиннющими ресницами, и с манерой склонять головку набок, чему, по всей видимости, научилась у какого-нибудь пернатого питомца. В ручках — маленьких, изящных, без колец на пальцах и маникюра на ногтях — она держала томик стихов. Первое издание мисс Дэвис «Барабаны на наших улицах», которое издательство «Макмиллан» сочло нужным выпустить в 1918 году. И вот она прочитала мне следующее:



Орегонская осень, но вновь
Никогда не увижу я в синей дымке дождя
Этих гор и холмов,
Никогда из-под ног
Не взлетит с треском перьев фазан
Столь доверчиво-праздный…



Я сам ощущал себя в тот миг доверчиво-праздным, однако умудрялся не спускать бдительного ока со стеллажа под табличкой «Религия и философия», возле которого маячил еще один посетитель. Крупный неуклюжий парень лет тридцати, в модных невысоких сапожках фирмы «Фрей», джинсах «Левис» на пуговицах, коричневом вельветовом пиджаке в широкий рубчик поверх фланелевой рубашки, тоже коричневой, только более темного оттенка. Очки в роговой оправе. Кожаные заплатки на локтях. Бородка, довольно аккуратно подстриженная. Копна прямых каштановых волос, не подстриженных вовсе.



Вот и роз лепестки
Устилают дорогу в пыли,
Все давно разошлись по домам
в ожиданье беспечном,
Все надежды развеяны в прах,
Но у всех на устах
Разговоры об этих цветах
и о празднике вечном…



Что-то заставило меня не сводить с него глаз. Возможно, было нечто в его внешности и манере держаться, что подсказывало: такой человек в любой момент может отправиться паломником в Вифлеем. Возможно, из-за его атташе-кейса. В «Брентано» и «Стрэнде» у покупателей проверяют сумки и портфели на выходе, в других магазинах их следует оставлять при входе; я же разрешаю своим посетителям оставлять при себе портфели и сумки, и порой на выходе они у них изрядно тяжелеют. Но торговля старыми книгами — вообще не слишком доходное дело, хотя мало какому продавцу понравится, как товар его вот так уплывает из лавки.



Никогда не увижу я вновь,
Как бледнеет листва у кустов
И как в гавань заходит корабль
С тонкой мачтой высокой.
Умираю — они говорят,
Оттого и вернулась назад
В синей дымке ко мне орегонская осень…



Она испустила тихий восторженный вздох и захлопнула маленький томик. Затем протянула его мне и спросила о цене. Я сверился с карандашной записью на форзаце и табличкой со списком торговых наценок, приклеенной к прилавку липкой лентой. Последний раз налог с продаж взвинтили до восьми-четырнадцати процентов — есть, оказывается, люди, которым подобный абсурд может прийти в голову, но они, по всей видимости, просто не умеют вскрывать замки. Господь наделил нас самыми разнообразными талантами и способностями, а уж мы распоряжаемся этим даром по своему собственному усмотрению.

— Двенадцать долларов, — объявил я, — плюс девяносто девять центов торговой надбавки.

Она выложила на прилавок десятку и три бумажки по доллару. Я уложил ее книгу в бумажный пакет, заклеил липкой лентой и дал ей цент сдачи. Она взяла монету, и тут наши пальцы случайно соприкоснулись, и между нами пробежало нечто вроде электрического разряда. Нет, ничего сверхъестественного по силе или напряжению, ничего такого, что бы могло свалить с ног, но что-то все же определенно проскользнуло, и она склонила головку набок, и на секунду глаза наши встретились. Автор какого-нибудь романа времен Регентства не преминул бы написать, что между нами протянулась тонкая ниточка молчаливого взаимопонимания, но все это сущая ерунда. Ничего такого не протянулось — просто я протянул ей пакет, а она взяла.

Тем временем второй мой посетитель рассматривал обтянутый кожей труд Мэтью Джиллагана, доктора юриспруденции, под названием «Катограмматика versus[1] Синкограмматика», а может, наоборот?.. Книга эта досталась мне в наследство вместе с лавкой от старика Литзауера, прежнего ее владельца, и, если б я не протирал время от времени пыль на стеллажах, так бы ни разу и не попалась на глаза. Ладно, если этот парень твердо вознамерился что-то спереть, подумал я, пусть берет эту книжку.

Однако он вернул Джиллагана на полку — как раз в тот момент, когда Мэри Кэролайн Дэвис покинула лавку в сопровождении моей маленькой скромницы. Я провожал ее глазами, пока она не переступила порога — на ней был костюм и берет цвета сливы или клюквы, черт знает, как они его там называют в каталогах в этом году, но, во всяком случае, он очень ей шел. А затем я увидел, как второй покупатель подошел к прилавку и опустил на него руку.

Выражение лица, насколько позволяла судить борода, было довольно сдержанное. Он спросил, покупаю ли я книги, и голос при этом звучал как-то заржавленно-хрипло, словно он не так уж часто им пользовался.

Я ответил, что да, покупаю, но только те книги, которые потом наверняка могу продать. Тогда он поставил свой атташе-кейс на прилавок, щелкнул замочками, открыл, и я увидел в нем большой том. Он вытащил его и показал мне. Называлась книга «Lepidopterae»,[2] автором был некий Франсуа Душардек, предметом описания являлись бабочки и моли Древнего мира, причем описывались они досконально (насколько я мог судить с первого взгляда) и по-французски. Издание было великолепно иллюстрировано цветными рисунками.

— Правда, фронтисписа не хватает, — заметил он, листая книгу, — но остальные пятьдесят три разворота с цветными иллюстрациями сохранились.

Я кивнул, не сводя глаз со страницы, где изображались вилохвостые бабочки. Еще ребенком я охотился на этих созданий с самодельным сачком, затем умерщвлял их в банке с формалином, потом расправлял крылышки, прокалывал тельце булавкой и помещал в пустую коробку из-под сигар. Очевидно, подобный исследовательский интерес был продиктован вполне определенными причинами, но мне они были неведомы, и даже задумываться о них не хотелось.

— В обычном магазине ее просто раздерут на картинки, — сказал он, — но книга такая красивая и в таком хорошем состоянии, что я подумал, надо бы показать ее букинисту.

Я снова кивнул и залюбовался на этот раз молями. Одна называлась секропия. Секропия и луна — единственное название молей, которые я знал. Что ж, настала пора познакомиться и с другими.

Я закрыл книгу и спросил, сколько он за нее хочет.

— Сто долларов, — ответил он. — Меньше чем по два доллара за цветной разворот. В простом магазине мне бы дали по пять-десять за разворот, ну а потом расклеили бы по стенкам, для украшения.

— Возможно, — сказал я.

Провел по переплету, затем — по верхнему краю титульного листа, где в треугольнике были вытиснены слова: «Нью-йоркская публичная библиотека». Снова перелистал книгу в поисках штампа «Изъята из обращения». Ведь библиотеки время от времени избавляются от ряда книг, как музеи от некоторых не слишком ценных экспонатов, однако «Lepidopterae» Душардека явно не заслуживали подобного обращения.

— Штрафы за задержку книг имеют тенденцию к росту, — с сочувствием заметил я. — Хотя иногда в библиотеках объявляется нечто вроде амнистии для закоренелых должников, когда вы можете сдать просроченную книгу без штрафа. Это выглядит не слишком справедливо по отношению к тем, кто уже успел заплатить без всяких протестов и споров, тем не менее, как мне кажется, помогает вернуть книги в обращение. А ведь это самое главное, верно? — Я снова закрыл книгу и бережно уложил ее в атташе-кейс. — Я библиотечных книг не покупаю.

— Кто-нибудь да купит.

— Не сомневаюсь.

— Знаю одного торговца. У него есть штамп «Изъято из обращения».

— А я знаю одного плотника, так он умудряется завинчивать гайки молотком, — сказал я. — У каждого свои профессиональные хитрости.

— Но эта книга вообще никогда не была в обращении и никому не выдавалась. Лежала в запертом ящике в справочном отделе, и получить ее можно было лишь по специальному требованию. Если книга ценная, уж они всегда найдут способ отсечь к ней доступ. Библиотеки призваны служить народу, но, видно, они возомнили себя музеями, раз скрывают от людей самые лучшие свои книги.

— Однако, насколько я успел заметить, им это плохо удается, — съехидничал я.

— В смысле?

— Ну, эту, к примеру, им не удалось скрыть от вас.

Он усмехнулся, обнажив ряд ровных белых зубов.

— Да я вообще что угодно могу оттуда вынести, — сказал он. — Что угодно.

— Вот как?..

— Назовите любую книгу, какую только хотите, и я вам доставлю. Нет, серьезно. Что хотите могу притащить, хоть мраморную статую льва, если цена будет приемлемая.

— Нет, знаете, льва мне не надо. Что угодно, только не льва. У меня тут и без того тесно.

Он похлопал ладонью по «Lepidopterae».

— Так берете или нет? Если хотите, я могу немного сбавить цену.

— Нет, знаете, меня не слишком интересуют книги по естественной истории. Но это не главное. Я вообще не покупаю библиотечных книг, вот в чем дело.

— А жаль. Это единственный вид книг, по которым я специализируюсь.

— Так вы, выходит, специалист?

Он кивнул.

— Никогда не связываюсь с торгашами и разного рода дельцами. Я бизнесмен независимый, пытаюсь сам свести концы с концам. И никогда ничего не ворую у коллекционеров. Но библиотеки… — Он расправил плечи, и на груди под рубашкой заиграли бугорки мышц. — Я, видите ли, в своем роде вечный студент, — сказал он. — И когда не спал, все остальное время просиживал в библиотеках. Публичные библиотеки, университетские… Десять месяцев прожил в Лондоне и просто не вылезал из Британского музея. У меня вообще особое отношение к библиотекам. Смесь любопытства, любви и ненависти, если так можно выразиться.

— Понимаю.

Вечная мерзлота

Он закрыл атташе-кейс, защелкнул замки.

— В библиотеке Британского музея имеются две Библии Гутенберга. Если прочтете где в газете, что одна из них исчезла, знайте: моих рук дело.

1

— Что ж, — заметил я, — чем бы вы там ни разжились, одно прошу: не приносите их сюда.



Был солнечный день начала июня. Снег у поселка сошел, даже и подсохло кое-где, но в тайге по низинам еще по пояс можно было провалиться. Стаи гусей и уток вторую неделю тянули торопливо над Енисеем, в тундру, к недалеким отсюда берегам Ледовитого океана. Несли на крыльях не раннюю и не позднюю, обычную весну 1949 года. Больше двух тысяч верст летели птицы над могучей сибирской рекой, грязной и безлюдной, какой она и бывала каждую весну. Здесь же, у таежного станка Ермаково – пяток изб да два длинных барака на высоком берегу, – как нигде кипела жизнь.

Часа через два я сидел в «Бам Рэп», потягивая перье, и рассказывал Кэролайн о том, что произошло.

— И вообще, — добавил я в конце, — самая подходящая работенка для Хэла Джонсона.

Прямо к навалам льда были ошвартованы три баржи. Люди с грузом на плечах сновали по трапам, криво-косо проложенным среди ледяных торосов, катали бочки, паровые лебедки вытягивали из трюмов ящики и тюки. «Вира!», «Майна!» – то весело, то с жестким, подгоняющим матом разносились крики в весеннем воздухе. Солнце жарило, торосы текли, по голым мужицким спинам бежал рабочий пот.

— Кого?

Ермаковский берег насколько хватало глаз был завален тяжелым напором ледохода. Белые, зеленоватые, а больше грязные весенние льды громоздились неровной стеной, где высотой и с дом, опасно нависали над водой. Стайка ребятишек вместе с линялыми собаками скакали по снежным горам с криками и визгами.

Даже под ярким солнцем Енисей выглядел неуютно. Основная масса льда прошла, но вода продолжала подниматься, боковые речки, прорывая устьевые заторы, выбрасывали в Енисей новый, пестрый и опасный хаос льда. Временами на реке возникали целые поля с торчащими на них зимними еще углами торосов и купами вмороженных кустов.

— Хэла Джонсона. Отставного полицейского, которого наняла библиотека отслеживать просроченные книги.

Одна такая льдина, тяжелая и прочная, заплескиваясь по краям грязной водой, уверенно надвигалась на песчаное охвостье острова. По ней среди торосов метался заяц. Люди побросали работу. Два орлана неловко с разверстыми объятьями бегали по льду. Заяц не сдавался, забивался в торосы, его пытались достать, он выскакивал и нырял в новое укрытие. И заяц, и хищники были мокрые.

— И что, они действительно наняли фараона в отставке?

На мысу острова льдина приблизилась к берегу, замедлила ход и, разворачиваясь, стала вползать в тихую Ермаковскую протоку. Косой, прижав уши, стремительно полетел к спасительным кустам. Отчаянно, как из пушки метнулся через воду в сторону острова. Совсем чуть-чуть не долетел, плюхнулся с брызгами, и его тут же с головой засосало в водовороты течения. Орланы, чуть столкнувшись крыльями, тяжело вроде, но быстро взялись в воздух, и вот уже один, вытянув лапы, поднял над водой бьющийся серый комок. Зайчишка в когтях оказался маленьким, он отчаянно брыкался длинными ногами и даже кричал, как показалось многим, но вскоре затих и повис мокрой тряпкой.

— Да нет, не в реальности, — сказал я. — Хэл Джонсон — это персонаж из серии коротких детективных историй Джеймса Холдинга. Он выходит на след просроченной книги, затем теряет его и становится свидетелем куда более серьезного преступления.

— Которое, естественно, раскрывает?

Женщины замерли, глядя вслед удаляющимся хищникам. Сержанты и стрелки охраны, раздетые по пояс, белотелые, в фуражках с красными околышами и звездами, реагировали гордо, будто они и поймали.

— Естественно. Он ведь не дурак. И еще, знаешь, эта книга навеяла столько воспоминаний. Я еще мальчишкой коллекционировал бабочек.

– Добегался!

— Да, ты говорил.

– Ха-га! Собачку бы туда добрую! Она бы его враз!

— А иногда мы находили коконы. Увидел рисунок секропии и сразу вспомнил: в саду возле школы росла верба и там, в зарослях, моли секропии прикрепляли к веткам свои коконы. Мы их собирали и складывали в банки. И ждали, когда из них что-нибудь выведется.

Группа заключенных крошила ледовые навалы под причал. Тоже бросили работать:

— И получалось?

– Один, что ли, зашамает целого зайца? – бритый налысо парнишка смотрел не отрываясь.

– А то тебе принесет!

– Кончай дымить, курвы! – раздался окрик бригадира. – Зайца не видали?!

— Да нет, почти никогда. Во всяком случае, из моих коконов ничего не выводилось. Но знаешь, ведь далеко не из каждой моли выводится гусеница.

Глинистый ермаковский берег, если смотреть на него с реки, не обрывисто, но круто поднимается от воды. Как и везде на Енисее, он голый, ободранный ледоходами, трава да камни. Леса нигде не увидишь у воды. Станок Ермаково стоит в удобном понижении таежных холмов на небольшой речке Ермачихе, впадающей в глубокую и судоходную Ермаковскую протоку.

— Как не каждая лягушка превращается в прекрасного принца, да?

Первые баржи из Туруханска пришли накануне вечером. Их сейчас и разгружали – палатки, железные печки, мотки колючей проволоки, продукты в ящиках и мешках, строительный брус, фанера, доски. На воскресник вывели всех, со дня на день ждали больших караванов из Красноярска. Разгружать их было некуда – ни причалов, ни складов, непроходимая тайга стояла по берегам.

— Да. И никуда от этого не денешься.

Кэролайн допила мартини и, поймав взгляд официантки, знаком попросила повторить. Перье у меня еще было достаточно. Мы сидели в «Бам Рэп», маленьком уютном баре на углу Одиннадцатой и Бродвея, — полквартала от «Барнегат букс» и полквартала от «Падл Фэктори», где Кэролайн зарабатывала себе на жизнь мытьем и стрижкой собак. И хотя подобное ремесло вряд ли могло принести особое моральное удовлетворение, все же, думаю, оно приносило куда больше пользы обществу, нежели грабеж библиотек.

— Перье… — задумчиво протянула Кэролайн. — Надо же…

Молодой стрелок охраны спускался по трапу с тяжелым мешком на плече. Симпатичный, с бритым затылком и длинным светлым чубом, он познакомился вчера в столовой с веселой подавальщицей – звать Нюра, вольнонаемная, родом из Туруханска. Он нес мешок и представлял, как летом поедут с Нюрой купаться на лодочке, на песчаный островок с кустиками. Аж ноги подгибались от этих мыслей. Стрелок служил по срочной уже два года, всё на отдаленных лагерных пунктах, и кроме мужиков-зэков да начальства никого не видел. Он прямо не верил, что перевели сюда. С Нюрой, правда, все вчера шутили, и офицеры тоже, но он все же надеялся, видел, что понравился девушке. Он сбросил в штабель мешок с закаменевшим цементом и посмотрел в сторону столовой с его Нюрой, его толкнули другим мешком, летевшим с чьего-то плеча, и он с веселым нервным трепетом во всем теле побежал по качающемуся трапу на баржу.

— А что… мне нравится перье.

На воскреснике работали и жители станка, им за этот день было обещано по полкило хлеба и по банке мясных консервов. Замначальника Стройки-503 невысокий и худощавый капитан МВД Яков Семенович Клигман, редко носивший форму, ходил, затянутый в ремни. Временами он брался вместе со всеми за тяжелый негабарит и нес под крики бригадира. Потом стоял, вытирал платком лоб под фуражкой и озабоченно осматривал дикий таежный берег, который предстояло освоить.

На берегу Енисея разворачивался «Енисейжелдорлаг». Это было недавно созданное структурное подразделение МВД, состоящее из Енисейского исправительно-трудового лагеря и секретного Строительства-503.

— Да химия все это, Берни… Не более того.

— Наверное.

Капитан Клигман, как и большинство офицеров Строительства, одновременно служил в двух должностях – был заместителем начальника лагеря и руководил Управлением снабжения стройки. Он, как никто другой, знал, сколько сейчас в пути пароходов и барж с материалами, техникой и живым спецконтингентом, и совершенно не представлял, куда все это добро разгружать. И он – понятное дело, коммунист и безбожник – малодушно просил кого-то там, на самом-самом верху, чтобы хоть на день-два отсрочили прибытие грузов.

— Что у тебя вечером?

Главная контора Строительства-503 располагалась сотней километров ниже по Енисею, в Игарке. Называлась она Северное управление ГУЛЖДС[1] МВД СССР. Там тоже разворачивались большие работы: обустраивались дороги, причалы и склады, спешно ставилось жилье для офицеров и вольных специалистов, возводилось большое здание Управления, а Игарский пересыльный лагерь расширялся в соответствии с грядущими масштабами, и теперь в него могли вместиться семь тысяч строителей.

— Сперва пробежка, — ответил я, — ну а потом пойду немного прошвырнусь.

В конце мая, пока Енисей еще стоял, все ермаковское начальство улетело на совещание в Игарку, вернуться быстро у них не получилось, Енисей пошел и забрал с собой ледовый аэродром. Капитан Клигман остался в Ермаково за старшего с лейтенантом-особистом и двумя десятками стрелков охраны.

Она собралась что-то сказать, но смолчала — в этот миг к нам как раз подошла официантка с очередной порцией мартини. Это была крашеная блондинка с черными корнями волос, в плотно облегающих джинсах и ядовито-розовой майке. Кэролайн проводила ее взглядом до самого бара.



— Недурна, — заметила она.

— Я-то думал, ты влюблена, — сказал я.

Самая мощная река России течет с юга на север, поэтому весной здесь всегда непросто. В Красноярске весна начинается в апреле, а внизу, в Дудинке, только через два месяца, и все это время большая вода ведет себя, как вздумает. Первыми начинают таять саянские верховья и притоки, Енисей просыпается, взламывает лед и, устремившись вниз, сталкивается с самим собой же, вполне еще зимним, скованным метровым льдом. Все встает на дыбы, торосы запирают реку от берега до берега, а где-то и до дна, вода поднимается на десять, пятнадцать, иногда и двадцать метров. Миллионы тонн льда сдирают с берегов растительность и забирают с собой все, что неосторожно оставил человек. Работать в это время ни на воде, ни на берегах невозможно.

— В официантку?

Так было теперь и в Ермаково, но здесь работали.

— Да нет. В разработчицу системы налогов.

Стук топоров, молотков, крики и смех, лай вольных деревенских собак и казенных овчарок разносились над рекой. Громко трещал небольшой локомобиль, вытягивая по временному настилу самые тяжелые ящики. Ермаковский спуск к Енисею размесили так, что не пройти уже было. Клигман поставил четырех заключенных-плотников делать лестницу, те целый час ходили, перекладывали бревна из грязи в грязь, спорили да махали друг на друга черными по локоть руками, и он снова вернул их на валку леса.

— Ах, Элисон…

Солнце то скрывалось, то вновь слепило в прорехи быстро бегущих облаков. Трудяга Енисей, тяжелый и грязный, не взглядывая по сторонам, как вечный каторжник буровил мимо. Торосы подмывались, обваливались в мутную серую воду, всплывали тяжко и, медленно набирая скорость, устремлялись на север.

— Последний раз, — напомнил я, — ты вроде бы говорила, что вы вместе разработали какой-то новый налог.

Над далеким поворотом показались клубы черного дыма, кто-то увидел, и вот все уже, прикрываясь от солнца, стали радостно всматриваться. Шел буксир с ниткой барж – первый караван после семи месяцев зимы. Архитектор Николай Мишарин, худощавый парень с модной столичной прической, вскарабкался на высокий штабель из досок:

— Да, причем я планировала способ налоговой атаки, а она — методы ее отражения. Мы с ней виделись вчера вечером. Зашли в «Уоллменс» на Корнелиа-стрит, ели там какую-то рыбу с каким-то непонятным соусом.

– Три… нет… четыре баржи, Яков Семенович! – докладывал стоящему внизу Клигману.

— Да, трапеза, достойная воспоминаний.

Клигман близоруко щурился из-под руки на холодную, отблескивающую даль Енисея.

– Пять барж уже, я хорошо вижу!

— У меня вообще паршивая память на разного рода подробности. Помню, что мы пили там белое вино и слушали какие-то романтические баллады в исполнении Стивена Пендера. А потом вернулись домой, ко мне, и пили коньяк и слушали «Уорлд ньюс» по Си-эн-эн. Ей страшно понравился мой Шагал и кошки тоже. Вернее, один из них, Арчи. Он лежал у нее на коленях и мурлыкал, а Юби оставался как бы ни при чем.

Николай Мишаринприбыл в Ермаково проектировать строящийся поселок. Он прилетел две недели назад, и все это время ходил счастливый. Всем улыбался приветливо и пытался помочь, потому что самому ему делать пока было нечего – не было ни проектировщиков из его группы, ни даже простенького кульмана для работы. Прошлой весной он с отличием окончил МАРХИ[2], кафедру градостроительства, сам попросился по распределению на далекую сибирскую стройку и так оказался на этих пустынных берегах, на секретном объекте «Енисейжелдорлага». В Москве это называлось Ударной комсомольской стройкой на Енисее.

— Ну и чем ты недовольна?

— Видишь ли, она своего рода политэкономическая лесбиянка.

Он стоял на покачивающихся досках над великой сибирской рекой, залитой солнцем, и чувствовал себя самым счастливым человеком. «С такого маленького пятачка, отвоеванного у тайги, начинаются великие дела, – мысленно писал он в своем дневнике. – Не пройдет и пяти лет, здесь встанет город с современными домами и проспектами к Енисею. Изогнутый, освещенный электричеством пятикилометровый мост перекинется на восточный берег, поезда с табличками “Москва – Игарка”, “Ленинград – Игарка”, “Сочи – Норильск” понесутся таким же вот солнечным весенним утром. И все это начинается сейчас! Надо как следует запомнить этот нетронутый берег с вековыми кедрами и соснами, этих сильных людей, начинающих великое дело. Лет через двадцать-тридцать, а может и раньше, весь енисейский край снегов и тайги преобразится неузнаваемо…»

— Не понял?

– Эй-й-й, рахитектыр! Твою мать! – услышал вдруг Мишарин. – Вали оттеда на хер! – орали с баржи мужики-грузчики.

— Ну, она считает политической необходимостью избегать сексуальных взаимоотношений с мужчинами. Говорит, что тем самым отдает дань взятым на себя обязательствам, быть верной феминизму и все такое прочее. И вообще старается вести дела только с женщинами. Но и с женщинами она не спит, потому как в чисто физическом плане еще к этому не готова.

Лебедка с нервными скрипами поднимала из трюма длинную, опасно гнущуюся пачку досок. Мишарин мешал. Он дружески улыбнулся грузчикам и стал спускаться вниз. Надо вечером обязательно записать, приказывал себе Николай. Он все время забывал это делать.

— Ну и что ей в таком случае остается? Цыплята, что ли?

— Остается твоя покорная слуга, которая на стенку скоро полезет. Накачиваю ее разными изысканными напитками, вожу в кино и ничегошеньки с этого не имею.

Приблизившись, пароход загудел раскатисто, сообщая о прибытии краевой цивилизации в таежную глухомань. Баржи тянул небольшой буксир «Полярный», командовал им Александр Белов – самый молодой капитан пароходства. Из Красноярска вышли длинным караваном. Пять пароходов тянули друг за другом два десятка барж, двигались небыстро, за отступающими на север льдами, отстаивались, прятались от нагонявших караван опасных выбросов льда и снова двигались. Больше трех недель продолжалась ответственная, нервная, но и веселая работа. Белов вышел с двумя баржами, теперь же тянул шесть – взял караван поломавшейся «Якутии». Молодому капитану очень хотелось отличиться, и сегодня утром в густом тумане он ушел раньше других. И вот явился первым.

— Еще скажи спасибо, что она не встречается с мужчинами. Иначе бы они наверняка попытались воспользоваться ее сексуальностью в своих низменных целях.

Буксир подошел, на виду у публики сделал оборот[3] и, встав против течения, уперся тяжело, несоразмерно силам. Красил облака хвостом черного дыма. Баржи, заканчивая маневр, вытягивались за его кормой.

— Да, все мужчины в этом смысле одинаковы. У нее за плечами неудачный брак, вот она и затаила злобу на всех мужиков. Правда, оставила при этом фамилию мужа, потому как под ней начинала свою карьеру. К тому же и фамилия простая и складная, Уоррен. Не то что ее девичья. Девичья фамилия у нее была Арминиан,[3] представляешь? В самый раз для торговки коврами, а не для девушки, которая занимается разработкой налоговой системы. Да и вообще, ничего такого она не разрабатывает. Изобретением новых налогов занимается Конгресс. Есть, правда, у меня одна догадка… Она наверняка изобретает способы, как от них отвертеться.

«Полярный» был трехсотсильным буксиром голландской постройки. Двадцать четыре метра в длину и шесть в ширину, с радиомачтой и высокой, почти метрового диаметра трубой посередине. Только с капремонта, корпус выкрашен черной блестящей краской, надстройки бежеватые, буксир выглядел как с иголочки. Капитану по-товарищески завидовали, поминали прямо отцовское к нему отношение начальника пароходства.

— Я и сам все время изобретаю то же самое.

— И я. И не будь она такой красоткой, я бы обходила ее за километр. И вообще послала ко всем чертям. Но мне кажется, еще одну, последнюю попытку все же стоит предпринять. И если опять не обломится, тогда точно пошлю.

Уводя баржи с течения, «Полярный» рискованно приваливал их вплотную к берегу, временами караван замирал, и казалось, что пароходику со всем его разнокалиберным хозяйством, длинно прицепившимся за кормой, никак не осилить весенней мощи реки. Дурная мутная вода временами так наваливала на нос, что буксирный трос провисал сзади до воды, но «Полярный», добавляя копоти из трубы, снова подавался вперед, в тишь Ермаковской протоки. Высокий капитан в белом летнем кителе и черных брюках на виду у всего берега уверенно руководил командой. Последняя баржа каравана зашла со стремнины в протоку, буксир протянул еще, увел всех под остров, и вскоре на баржах полетели в воду якоря.

— Сегодня ты с ней тоже виделась?

Путь в тысячу семьсот километров был позади.

Она отрицательно покачала головой.

«Полярный» сплывал задним ходом, а вся команда, скинув телогрейки, лихо авралила – выбирала двухсотметровый буксирный трос, боцман едва успевал укладывать бухту на корме. На баржах натягивались – набивались, как говорят флотские – якорные цепи, кто-то увидел знакомых на стоявшем под островом пароходе, улыбались устало, закуривали.

— Нет. Сегодня у меня рейд по барам. Пара рюмашек тут, пара там. Посмеяться, потрепаться немного, глядишь, и повезет. Что-нибудь да обломится.

— Смотри, будь осторожней.

Буксир, расталкивая торосы, ткнулся в берег. Белов вышел из рубки, на белом кителе – погоны флотского лейтенанта и рубиновый орден Красной Звезды. Капитан Клигман стоял на разгружающейся барже.

Она подняла на меня глаза.

— Это ты будь осторожней, Берн, — сказала она.



Я спустился в метро, сел сперва на один поезд, потом — на другой, доехал до дома, где переоделся в нейлоновые шорты и кроссовки и вышел на получасовую пробежку в Риверсайд-парк. Стояла середина сентября, а это означало, что до очередного нью-йоркского марафона осталось чуть больше месяца, и потому в парке было полным-полно бегунов. Некоторые из них принадлежали к моему типу — то есть являлись самыми обыкновенными лентяями, пробегавшими от силы по три-четыре несчастные мили раза три-четыре в неделю. Другие тренировались всерьез, готовясь к марафону, и умудрялись набегать за неделю миль по пятьдесят-шестьдесят, а то и все семьдесят. И относились к этому своему занятию чрезвычайно серьезно.

Примерно так же относился к этому делу и Уолли Хемфилл, но у него была какая-то особая, собственная программа-он чередовал короткие пробежки с длинными. Как раз сегодня настал черед короткого забега на четыре мили, а потому я мог составить ему компанию. Уоллес Райли Хемфилл, мужчина лет тридцати с хвостиком, был адвокатом и недавно развелся с женой. Впрочем, выглядел он намного моложе, словно вовсе не бывал женат. Вырос где-то в восточной части Лонг-Айленда, а теперь проживал на Коламбус Авеню и встречался с манекенщицами и актрисами. И (тьфу-тьфу!) готовился к марафону. У него была частная практика и свой офис на Тридцатой Западной, и вот сейчас, на бегу, он рассказывал мне о какой-то женщине, попросившей представлять ее интересы на бракоразводном процессе.

— Ну, я занялся этим делом и поднял кое-какие бумаги, — говорил он, — и что, ты думаешь, выяснилось? Оказывается, эта феерическая сучка вовсе никогда не была замужем! Она вообще ни с кем не жила, даже дружка у нее не было. Зато у нее была придуманная ею же история. Просто время от времени что-то такое на нее находило, начинало в одном месте свербеть, и она кидалась искать адвоката и затевала очередной бракоразводный процесс.

В ответ я рассказал ему о моем книжном воришке, который специализировался исключительно на библиотеках. Уолли был потрясен.

— Воровал из библиотек? Ты хочешь сказать, есть люди, которые занимаются этим?

– Здравия желаю, товарищ капитан, – небрежно козырнул Белов, с видом артиста, только что отыгравшего бенефис. Его щеки горели, как у девицы, а глаза искали знакомых на берегу.

— Есть люди, которые тащат все подряд, — сказал я. — Откуда угодно и что угодно.

— Ну и жизнь! — вздохнул он.

– Лагконтингент на разгрузку поставьте… – то ли приказал, то ли предложил Клигман и посмотрел на Белова так, будто спрашивал: ну что вы, сами не понимаете? Яков Семеныч, всю жизнь служивший по снабжению, не умел приказывать, это было написано у него на лбу.

Я закончил пробежку, сделал небольшую разминку, вернулся пешком домой, на угол Семьдесят первой и Вест-Энда. Там разделся, принял душ, еще немного помахал руками и растянулся на диване. И закрыл глаза, так, на минутку.

Затем поднялся, заглянул в записную книжку, нашел два номера телефона и набрал первый. На этот звонок никто не ответил. На второй ответили где-то на третьем звонке, и я коротко переговорил с одним человеком, тем, кто снял трубку. Затем снова набрал первый номер. Телефон прогудел, наверное, дюжину раз подряд, но трубку так никто и не снял. Дюжина звонков занимает примерно минуту, но, когда звонишь сам, кажется, что дольше, а когда звонят тебе и ты не снимаешь трубку, минута эта превращается часа в полтора.

– Сначала обед, товарищ капитан! С ночи команда не ела! – нагловато и весело настаивал флотский. – Куда они из трюмов денутся!

Что ж, прекрасно, пока все идет по плану.

– Э-эх, молодой человек… Ну что такое?! – повернулся Клигман к лейтенанту-особисту.

Затем пришлось выбирать между коричневым и синим костюмами, и я остановил свой выбор на синем. Я почти всегда решаю в пользу именно синего костюма, вот почему, наверное, коричневый до сих пор в отличном состоянии, а широкие лацканы пиджака снова успели войти в моду.

– Зэков на дальний причал, зэчек – сюда! Без разговоров! – приказал Белову особист.

Я надел голубой оксфордский батник и выбрал к нему полосатый галстук. В таком наряде любой англичанин принял бы меня за уволенного со службы офицера какого-нибудь престижного полка. Американец воспринял бы его как знак искренности намерений и общей добропорядочности. Узел на галстуке удалось завязать с первого раза, и я воспринял это как доброе предзнаменование.

Буксир сдал назад и, поднимая за кормой недовольный бурун, стал разворачиваться. Обильная черная копоть валила из трубы. Барж с заключенными было две. Обе деревянные, с плоскими палубами, на которых лежали грузы – никогда и не скажешь, что в их трюмах могли быть люди. Одна побольше, посередине – рубленная изба шкипера, из ее трубы шуровал дым, а на весь берег пахло щами. Охрана столпилась у лавочки, кто-то что-то веселое рассказывал – хохот разносился по воде. В этой барже в трюмах с трехъярусными нарами ожидали разгрузки восемьсот девяносто пять заключенных мужчин.

Темно-синие носки, черные кожаные мокасины на тонкой подошве. Они, конечно, не такие удобные, как кроссовки, зато более традиционны и не так бросаются в глаза.

Палуба соседней баржонки была загружена новенькими мотками колючей проволоки. В ее трюме сидели пятьсот девяносто женщин.

Я взял свой атташе-кейс — к слову сказать, куда более элегантное и стильное изделие, чем тот, у моего книжного воришки, — из хорошей кожи бежевого цвета, сверкающий начищенными медными застежками. В нем было несколько отделений, и я заполнил их подручным инструментом, необходимым при работе. Орудиями производства, так сказать. Там разместились пара резиновых перчаток с вырезанными ладонями, кольцо, с подвешенными к нему хитроумными стальными отмычками, рулон липкой ленты, маленький карманный фонарик в виде авторучки, алмаз для резки стекла, полоска целлулоида, еще одна полоска — из стали, ну и еще то да се, словом, разные мелочи. Будучи схваченным с поличным и обысканным, я, благодаря содержимому этого кейса, вполне смогу схлопотать себе отпуск за казенный счет где-нибудь на задворках штата.

Маленькую баржу подвели первой. Занесли концы на берег. Старшина – начальник прибывшего конвоя, порядившись с лейтенантом-особистом, где будут сдавать этап, на судне или на берегу, расставлял охрану. Двое бойцов сняли засовы с носового люка, откинули широкие дверцы и металлические решетки, и из трюма вырвалось утробное гудение человеческих голосов и показались женские головы.

При мысли об этом в животе у меня все так и сжалось от тоскливого предчувствия, и я порадовался тому обстоятельству, что пренебрег сегодня обедом. И в то же время, сколь ни отталкивающей казалась эта унылая перспектива, видеть кругом лишь голые кирпичные стены да железные решетки, в кончиках пальцев возникло столь хорошо знакомое ощущение легкого покалывания, а кровь быстрее побежала по жилам. Господи, помоги мне преодолеть все эти детские страхи и… нет, о, нет, пожалуйста, не надо, все что угодно, только не это!..

– Бабы, шухер! Тут ни хера не Сочи! – придуриваясь, визгливо заблажила первая же, с красивым платком на плечах и цветастым узлом в руках. Она и одета была нарядно, если бы не дорожная помятость, хоть в ресторан. Губы ярко накрашены, глаза подведены.

Я сунул в атташе-кейс блокнот в желтой в полоску обложке, а в нагрудный карман пиджака опустил пару авторучек и карандашей и маленькую записную книжку в кожаном переплете. В наружном кармане пиджака уже лежал моток бечевки, который я вынул, свернул потуже и снова сунул туда же.

Я уже был в коридоре и направлялся к лифту, когда где-то в квартире зазвонил телефон. Возможно, в моей. Пусть себе звонит. Внизу, в холле, привратник окинул меня взглядом, в котором читалось недоброжелательство и почтение одновременно. Не успел я поднять руку, как к обочине подкатило такси.

– Лезь давай, шалава драная! – раздавалось беззлобно из глубины трюма. – Дай людям воздушкý нюхнуть вольного!

Я дал лысеющему водителю адрес на Пятой Авеню, между Семьдесят шестой и Семьдесят первой улицами. Мы проехали через Центральный парк, по Шестьдесят пятой, и, пока он болтал о бейсболе и террористах, я наблюдал за бегунами, набирающими свои мили перед марафоном. Они, что называется, дурью маялись, в то время как я ехал на работу. Какой легкомысленной тратой времени казалось мне сейчас их поведение.

Женщины, поругиваясь и пихая друг друга, выбирались наверх, щурились от яркого света. Первыми выходили воровки, одетые кто в зимнее, кто в летнее, вполне круглые лицами. С узлами и чемоданами. Матерились, дымили куревом, заигрывали со стройным капитаном в белом кителе. Одна даже юбку задрала до трусов.



– Пятерками разобрались! Вперед! Не задерживай! – стрелки не церемонились, подпихивали куда придется, в спины, под задницы… Воровки повизгивали, подбирали юбки, валили нестройно, как на базаре. Под ногами чавкала грязь.

Я велел остановиться в полуквартале от нужного мне дома, расплатился, дал на чай, вышел из машины и двинулся вперед. Затем перешел Пятую Авеню и смешался с толпой на автобусной остановке, чтобы как следует рассмотреть «неприступную крепость».

Уголовных было человек сорок-пятьдесят. Потом пошла 58-я[4], кудрявые и стриженые налысо враги народа, жены врагов, сестры, матери и дочери врагов, худые и бледные, молодые и старые контрреволюционерки, в основном одетые в лагерные фуфайки и бушлаты. На ногах у многих были мужские ботинки 45-го размера, и женщины шли, как клоуны в цирке. Большинство безлики и не очень похожи на женщин, но некоторые красивы. Среди этих мало кто улыбался. Оглядывались тревожно, а увидев красавца-капитана, отворачивались. Много было совсем молоденьких, старшеклассницы по виду.

Потому как вряд ли это можно было назвать иначе. Это был массивный каменный жилой дом, построенный где-то в промежутке между двумя мировыми войнами и высившийся над парком во все свои двадцать два этажа. Архитектор окрестил свое детище «Шарлемань»,[4] и время от времени в рекламных приложениях к «Санди таймс» печатались объявления о продаже в нем квартир. Почти все они уже перешли в частную собственность, а когда речь заходила о цене, то тут фигурировали шестизначные цифры. Большие шестизначные суммы.

Пестрый этап двигался небыстро, изгибался вверх по склону, чавкал и оскальзывался в грязи. Когда все вышли, в трюме возникла заминка, заключенная в серой робе, выглянув из люка, звала охрану. Начальник конвоя, натерпевшийся от баб за три недели пути, пошел было по трапу, но остановился и повернулся к этапу:

Время от времени я читал или слышал о каком-нибудь интересном для меня персонаже, ну, допустим, нумизмате, и включал его имя в свое досье, так, на всякий случай. И затем непременно оказывалось, что проживает он в «Шарлемане», и тогда я вычеркивал его из досье, потому как это было равнозначно тому, что все свои ценности он хранит в банковском сейфе. В «Шарлемане» был привратник, и консьерж, и лифтер, а в лифтах были установлены телекамеры. Другие аналогичные устройства позволяли следить за тем, что творится у служебного входа, на лестничных клетках и еще бог знает где, а у консьержа, сидевшего за столом, имелась специальная приборная доска сразу с шестью или восемью экранами, на которых он мог видеть (и видел), что творится в подведомственном ему здании.

– Садись! – раздался молодой, не по возрасту властный голос.

Автобус подошел и уехал, увозя с собой большую часть моих случайных соседей по остановке. Красный свет светофора погас, загорелся зеленый. Я покрепче ухватил ручку своего кейса с инструментами и перешел улицу.

– Садись! Садись! – понеслось вверх по склону. – На землю! На землю, сучки!

Привратник в «Шарлемане» походил на опереточного швейцара. Золотого шитья на мундире не меньше, чем у какого-нибудь эквадорского адмирала и примерно столько же напыщенности. Он оглядел меня с головы до пят, и, похоже, зрелище это не произвело на него ни малейшего впечатления.

— Бернард Роденбарр, — представился я. — Меня ждет мистер Ондердонк.

– Сами садись! Садисты! Идите на хрен! Не имеешь права, писюльку те в пасть! Ха-ха-ха! Не май месяц! – визжали-роптали воровки.

Политические безропотно опускались в строю, кто на корточки, чтоб уж не в грязь, кто на подвернутую ногу в ватных штанах. Многие улыбались хорошей погоде и на вольную картину большой реки. После трех недель в трюме. Платки перевязывали на головах, охорашивались.

Глава 2

Два стрелка за руки за ноги вынесли из баржи худую и длинную пожилую лагерницу. Сзади поднималась молоденькая стриженная девушка, пыталась поддерживать седую голову, но не успевала, голова все время падала и становилось видно костлявое лицо и широко раскрытый синегубый рот.

Ну и разумеется, он не поверил мне на слово. Подвел меня к консьержу, а сам остался рядом — на тот случай, если вдруг у меня возникнут разногласия с этим почтенным джентльменом. Консьерж связался по домофону с Ондердонком, убедился, что меня действительно ждут, и передал на попечение лифтеру, который и вознес меня на пятьдесят ярдов ближе к небесам. В лифте и вправду оказалась телекамера, и я старался не смотреть в нее и одновременно делал вид, что вовсе не избегаю смотреть в нее, и старался выглядеть как можно естественней и беззаботнее, словно девица, вышедшая первый день работать официанткой без лифчика. Лифт был отделан палисандровым деревом и плюшем, разными начищенными медными штучками, а под ногами расстилался ковер цвета бургундского. Немало семей в Нью-Йорке жили в куда менее комфортабельных помещениях, и все равно, выйдя из него, я испытал облегчение.

– Готовая, что ль? – недовольно спросил старшина.

Что сделал на шестнадцатом этаже, где лифтер указал на нужную дверь и ждал, пока мне ее не откроют. Приоткрылась она всего на пару дюймов — мешала цепочка, — но и этого оказалось достаточно. Ондердонк увидел меня и улыбнулся.

– Не знаю, врача надо… – девушка приложила ухо к груди старухи.

— А, мистер Роденбарр, — сказал он и зазвенел цепочкой, — рад вас видеть. — А потом сказал: — Спасибо, Эдуардо. — И только тогда двери лифта закрылись, и клетка поползла вниз. — Что-то я сегодня совсем неуклюжий, — заметил Ондердонк. — Ага, наконец-то! — И он снял цепочку и распахнул дверь. — Прошу вас, мистер Роденбарр, входите. Сюда, пожалуйста… Что, на улице так же хорошо, как и днем? И скажите мне, что будете пить. А может, кофе? Я как раз сварил целый кофейник.

– Какого врача?! – зло гаркнул старшина. – Клади ее в сторону! Сама встала в строй!



— Кофе с удовольствием.

Полукилометром выше по течению обносили колючкой рабочую зону. Люди в черных и серых спецовках пилили деревья, обрубали и жгли сучья в огромных кострах, искры, пепел летели высоко, под крики «Па-аберегись!» с тяжелым вздохом валились столетние деревья, топоры звенели, шинькали пилы-двуручки. Зоной выгораживался прямоугольник в триста метров вдоль воды и столько же вглубь тайги. Деревья были в основном повалены и густо лежали в разных направлениях: казалось, что здесь нарочно нагородили весь этот хаос, чтобы невозможно было пройти. Желтели свежие спилы, несколько мужиков таскали обрубленные ветви к реке, бросали в воду и на торосы, отчего ощущение бардака и бессмысленности только усиливалось.

— Сливки, сахар?

— Черный, без сахара.

Колючую проволоку тянули для виду, в три нитки, прибивая прямо к деревьям с отпиленными верхами, выходило неровно. Зону городили для ОЛП[5] погрузо-разгрузочных работ, сразу за ним планировали ставить главные складские бараки для будущего строительства. Пока же за эту колючку можно было принять прибывающий лагконтингент. Начальство торопилось, огораживали на тысячу заключенных, понимая, что и четырех- и пятитысячный этап легко уйдет в это пространство.

— Похвально.

Все было временное, делалось наспех и малыми силами, все предстояло еще выкорчевать и расчистить, перетянуть колючку в соответствии с подробными инструкциями, поставить вышки, а над вахтой написать нетленную сталинскую мудрость, украшающую ворота всех лагерей от Днепра до Амура: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!»

Это был мужчина лет под шестьдесят с серо-стальными волосами, аккуратно разделенными на пробор сбоку, и красным обветренным лицом. Скорее невысок ростом и хрупок, но военная выправка, видимо, была призвана компенсировать этот недостаток. Возможно, он некогда действительно служил в армии, поскольку не походил, на мой взгляд, на человека, служившего привратником или эквадорским адмиралом.



Так начиналась Великая Сталинская Магистраль.

Мы пили кофе в гостиной за маленьким столиком с мраморной столешницей. Ковер абиссинский, мебель в стиле Людовика Пятнадцатого. Несколько полотен, все XX века и все абстрактные, в простых алюминиевых рамках, являли собой приятный контраст старинной мебели. Одна из них, с голубыми и бежевыми амебообразными загогулинами на кремовом фоне, принадлежала, по всей видимости, кисти Ганса Арпа, а полотно, висевшее над камином, несомненно было работы Мондриана. Нельзя сказать, чтоб я так уж замечательно разбирался в живописи, я далеко не всегда могу отличить Рембрандта от Хальса или Пикассо от Брака, но Мондриан есть Мондриан. Черная решетка на белом поле, пара квадратиков ярких чистых цветов — да, у этого парня был свой стиль.

Полторы тысячи километров железной дороги предстояло проложить по Полярному кругу, соединяя Северный Урал с низовьями Енисея.

По обе стороны от камина, от пола до потолка, тянулись полки — именно их наличием и объяснялось мое присутствие здесь. Пару дней назад Гордон Кайл Ондердонк, прогуливаясь по улице, случайно забрел в «Барнегат букс», как забредали и многие другие люди, купить, к примеру, «Барабаны на нашей улице» или же продать «Lepidopterae». Он небрежно полистал пару книг, задал пару-тройку вопросов, вполне уместных в подобных случаях, купил роман Луи Очинклосса и уже на выходе вдруг остановился и спросил, а не провожу ли я оценку частных библиотек.

Все ресурсы, вся тьма стройматериалов, техники, продуктов, еды, людей, конвоя для людей и надзирателей над людьми были расписаны народно-хозяйственными планами по годам, выделены и двигались, стекались со всей страны к месту назначения.

— Нет, я не собираюсь продавать свои книги, — сказал он. — По крайней мере, пока, хотя и подумываю перебраться в Вест-Кост. И если решусь, то, видно, придется избавляться от книг. Это проще, чем везти морем. Но у меня имеется несколько очень старинных книг, библиотека собиралась долгие годы, и знаете, как-то не хотелось бы попасть впросак, если уж встанет вопрос о продаже. А если даже нет… Все равно, не мешало бы знать, стоит моя библиотека несколько сотен или тысяч, как вам кажется?

2

Я не так часто провожу оценки, но всегда получаю удовольствие от этого занятия. Нет, платят при этом не так много, но порой шанс оценить библиотеку плавно переходит в возможность ее приобрести. «Ну, если она стоит тысячу долларов, — говорит, к примеру, клиент, — сколько вы готовы за нее заплатить?» — «Нет, тысячу долларов я за нее не дам» — отвечаю я. «Я могу и скостить, так скажите, за сколько берете?» Ну а затем начинается упоительнейший и занимательнейший процесс торга.

Станка Ермаково как раньше не было на картах, так и теперь нет, но найти просто – Енисей в этом месте делает самую большую излучину на всем своем пути. Между Туруханском и Игаркой надо смотреть, на пересечении с Полярным кругом. Именно сюда должна была выйти железная дорога с Приполярного Урала. В вершине этой петли на высоком левом берегу и решили ставить поселок – управление Спецстроительства-503.

Следующие часа полтора я провел с блокнотом и ручкой, записывая цифры и суммируя их. Я просмотрел все книги на открытых полках из орехового дерева, тянувшиеся по обе стороны от камина, затем перешел в соседнюю комнату, очевидно служившую кабинетом, где книгами были уставлены застекленные полки красного дерева.

Впервые станок Ермаково упоминается в исторических документах, датированных 1726 годом. Место описывалось как рыбное, промысловое, с почтовой станцией. Было в нем на тот момент несколько изб, в которых жили три семьи.

Примерно таким станок и оставался. В революционные времена отличился тем, что один ушлый местный национал, представляясь уполномоченным советской власти и показывая неграмотным соплеменникам случайно найденную бумажку с печатью, несколько лет обирал по окрестностям сородичей. И больше ничего особенного. Рыбы не убывало, зверя тоже. Почта, правда, при советской власти вдоль Енисея прекратила ходить.

Библиотека у него оказалась довольно интересная. Нет, Ондердонк не придерживался какого-либо определенного направления или тематики, просто книги накапливались на протяжении долгих лет и время от времени некоторые из них выбрасывались за ненадобностью. Были здесь дорогие собрания сочинений в кожаных переплетах — Готорн, Дефо, неизбежный Диккенс. Было, наверное, с дюжину томов издания «Лимитид Эдишнс Клаб», тоже довольно дорогих, а также несколько десятков книг из серии «Наше наследие», которые стоили не так дорого — по восемь-десять долларов за штуку, зато всегда пользовались спросом. Имелись у него и первоиздания любимых авторов — Ивлин Во, Дж. Маркванд, Джон О\'Хара, Уоллес Стивенс, несколько Фолкнеров, несколько Хемингуэев, несколько ранних произведений Шервуда Андерсона. Были книги по истории, в том числе замечательное собрание сочинений Гизо «Франция» и «История войны в Персидском заливе» Омана в семи томах. Почти никаких книг по науке. Никаких там «Lepidopterae».

Однако он, фигурально выражаясь, сам себя обокрал. Подобно многим непрофессиональным коллекционерам, поснимал с большинства книг суперобложки, тем самым бессознательно изрядно обесценив их. Существует, к примеру, целый ряд первоизданий, которые идут по сто долларов в супере, а без него больше чем по десять-пятнадцать баксов за них не выручить. Ондердонк страшно удивился, узнав об этом. Большинство людей удивляется.

Я сидел и подсчитывал общую сумму, а он тем временем отправился на кухню за новой порцией кофе и на этот раз подал к нему бутылку «Айриш мист».

Первые серьезные изменения произошли во время войны. Шестого января 1942 года в далекой Москве вышло постановление Совета народных комиссаров и Центрального комитета Всероссийской коммунистической партии «О развитии рыбных промыслов в бассейнах рек Сибири и на Дальнем Востоке». Реализуя высокое решение, в поселок, состоявший из семи строений, считая худые сараи, завезли больше трехсот человек. Большинство прибывших были российские немцы, в 1941 году уже сосланные в Сибирь из Поволжья и теперь сосланные еще раз из Сибири на крайний ее север[6].

— Люблю добавить в кофе капельку, — сказал он. — Хотите?

Постановление выполнялось силами НКВД, прав у людей никаких не было, кроме транспортных затрат они ничего не стоили, поэтому везли с избытком, учитывая естественную убыль. Так в 1942 году население Ермаково увеличилось сразу в десять раз. Крепких мужчин было двенадцать, остальные – женщины, дети, старики и подростки.

Звучало это очень соблазнительно, но кто мы будем, если откажемся от своих принципов? И продолжил пить черный кофе и складывать цифры. Конечная немного превышала пять тысяч четыреста долларов, и я сообщил ему об этом.

Современный историк, читая тот далекий указ, может поразиться его гуманности – время военное, трудное, а Москва требует от местных властей, чтобы те издали свои постановления, в которых закрепили бы для переселенцев сенокосы, угодья под пашню и выпас для скота. И местные писали постановления и закрепляли… Но вокруг Ермаково стояла глухая тайга. Ни пашни, ни скота здесь никогда не водилось. Важнее было жилье, но его тоже не было.

— Я, наверное, немного поосторожничал, — добавил я. — Работал слишком поспешно, в справочники и ценники не заглядывал и склонен был немного преуменьшать стоимость. Вы свободно можете округлить эту сумму до шести тысяч долларов.

Первую зиму люди прожили в землянках, которые вырыли сами. Только через год, к январю 1943-го, был закончен барак на двенадцать комнат, в которые вселились сто пятьдесят человек по три-четыре семьи в комнату. В следующем, 1944 году построили еще один барак.

— И что же означает эта сумма?

Для добычи рыбы государству была образована артель «Рыбак». В трех ее бригадах состояли пятьдесят человек, еще тридцать работали в администрации, обслуге и бригаде строителей. Остальным, почти полутора сотням работоспособных, работы не было.

— Это розничная цена. Их рыночная стоимость.

К концу войны стало ясно, что все это больше погубило народу, чем принесло пользы – большинство созданных артелей и колхозов задолжали государству астрономические суммы, и о постановлении забыли. Ссыльным разрешили переехать в Игарку и Дудинку, где можно было поискать работу. В поселке осталось человек пятьдесят, если считать стариков и ребятишек.

— И если вы купите у меня эти книги, в том случае, разумеется, если данный материал представляет для вас какой-либо интерес…

В 1949 году началась новая история станка Ермаково. В первых числах марта на нескольких санях и пешком появилась в заваленном снегом дремотном поселке небольшая бригада лагерников с охраной. Поселились в пустующем бараке, подремонтировались, наладили кухню. По утрам строем и под конвоем стрелков заключенные ходили на Енисей, долбили там целый день, очищая от торосов лед реки и песчаный остров, – готовили взлетно-посадочную полосу.

— Представляет, — сказал я. — Имея в виду такого рода материал, я готов работать за пятьдесят процентов.

— Так вы готовы заплатить мне три тысячи долларов?

В конце марта на подготовленный аэродром стали прибывать начальство и ценные грузы. Из Игарки по Енисею на лошадях, машинах и пешком потянулись заключенные-специалисты: геодезисты, плотники, повара, обслуга. Хорошего, налаженного зимника пока не было, его заносило, машины застревали, ломались от мороза, поэтому дорога в сто километров выходила небыстрой и опасной.

Я покачал головой.

До прихода первых барж больших работ в Ермаково не было. Плотники срубили для начальства добрую баньку на ручье, беседку к ней с видом на Енисей да несколько сараев под небольшие склады.

— Не совсем. Я танцую от первой цифры, которую вам назвал, — объяснил я. — Готов заплатить вам две тысячи семьсот долларов. Ну и разумеется, вывоз книг за мой счет.

3

— Понимаю, — закинув ногу на ногу, он не спеша потягивал кофе. На нем были прекрасно скроенные серые фланелевые брюки, уютный домашний жакет с кожаными пуговицами и мягкие туфли, пошитые, как мне показалось, на заказ из акульей кожи. Очень элегантные и выгодно подчеркивающие изящество маленькой ступни. — Нет, пока я продавать не собираюсь, — сказал он. — Но если придется переезжать, а такая вероятность существует, то непременно буду иметь вас в виду.

З/к[7] Горчаков Георгий Николаевич неторопливо обрубал сучки со сваленных сосен, относил в кучи, перекуривал неспешно, разглядывал издали суету под ермаковским взвозом. Там грохотала техника, шумели люди, здесь же, на дальнем конце будущей зоны, кроме санитара Шуры Белозерцева никого не было. Временами ветер доносил сильный запах пароходного дыма. Горчаков поднимал голову и его ноздри сами собой, по наивности человеческой, тянули знакомые тревожащие душу запахи.

— Книги повышаются и понижаются в цене, — заметил я. — Через несколько месяцев или год цена вашей библиотеки может подскочить. Но может и опуститься.

Лагерному фельдшеру Георгию Николаевичу Горчакову было сорок семь, выглядел он старше, может и на шестьдесят, но не стариком, глаза были нестарые. Выше среднего роста, крепкий в плечах, чуть сутулый. Лицо Горчакова всегда бывало спокойно, его можно было бы назвать и волевым, но выражало оно совсем немного. За долгие годы бездумного подчинения его лицо научилось не участвовать в происходящем. Это была довольно обычная физиономия старого лагерника: глубокие морщины поперек лба, разношенные ветрами и морозами слезящиеся глаза, дважды сломанный нос – в январе тридцать седьмого на следствии в Смоленской тюрьме и потом урки на Владивостокской пересылке – оба раза срослось криво, с уродливой щербиной. Были и другие отметины.

— Понимаю. Но если и решусь когда-либо избавиться от нее, то буду в первую очередь думать об удобствах, а не о цене. Мне будет куда проще и удобнее принять ваше предложение, чем рыскать по другим лавкам.

Горчаков сел на прохладный сосновый ствол среди необрубленных еще толстых суков. Тщательно протер круглые очки и, закурив, замер, глядя на могучую реку. Он не любил Енисея. Когда-то в молодости он сравнил его с бородатым мужиком с топором, бредущим мимо по своим делам. Енисей был безразличен к человеку. Он совсем не был красив, как не может быть красивым угрюмый и опасный мужик. Просто иногда он бывал спокойным.

Через его плечо я глядел на Мондриана над камином. Интересно, сколько он может стоить? Наверняка раз в десять-двадцать, а то и больше рыночной стоимости всей его библиотеки. А уж квартира его точно раза в три-четыре дороже, чем Мондриан. Так что на какую-то тысячу долларов больше или меньше за старые книги — этот вопрос его не слишком волновал.

Первый раз Георгий Николаевич попал в эти края в середине двадцатых, начинающим геологом, тогда все было иначе… Было много солнца, много сил, счастливого упрямства, удачи и наивной веры, что все можно обуздать, даже и мужика с топором. Многое тогда удалось… Даже потом, когда в тридцать восьмом начальник «Норильскстроя» Перегудов вытащил заключенного Горчакова с Колымы, это были три отличных полевых сезона – тридцать восьмой, тридцать девятый и сороковой. Потом снова были лагеря «Дальстроя», потом Салехард, и вот судьба опять привела его на Енисей. Два последних года кантовался доктор геолого-минералогических наук, лауреат премии ВСНХ, з/к с учетным номером 2338 Горчаков Георгий Николаевич фельдшером по здешним зонам.

— Хочу поблагодарить вас, — сказал он и поднялся. — Вы вроде бы называли стоимость ваших услуг? Двести долларов, если не ошибаюсь?

Лишь в пору тяжелых осенних штормов, когда наружу был весь его варначий нрав, Енисей был ничего себе. Горчаков мог часами на него смотреть. Осенью все было так же безжалостно, но честно. Во всякое же другое время «батюшка-Енисей» был угрюмым безответным зычарой, которому нельзя было доверять, нельзя было лезть к нему со своими мыслями и чувствами. Даже колымские ручьи и речки помнились Горчакову как понимающие тебя, а иногда и расположенные к тебе. Енисей не знал никаких таких чувств к человеку.

— Совершенно верно.

Подошел Шура, хотел что-то сказать, но, глянув на застывшего вдаль начальника, молча присел на тот же ствол. Рукавицы-верхонки подложил под себя. Белозерцев был идеальным санитаром – не боялся ни крови, ни грязной работы, ни блатных. У Горчакова, как у всех старых лагерников, ни с кем не заводилось близких отношений, Шуре же он доверял, они вместе ели, иногда разговаривали.

Он достал бумажник и на секунду замешкался.

– Полная безнадега, чего и говорить! – продолжил Шура ранее начатую мысль. – Сколько раз представлял, как ухожу от реки… – он повернулся и строго посмотрел на Горчакова. – Вроде и Россия кругом, а никогда до людей не добраться! Очень неприятно, Георгий Николаич, на тот свет, получается, уходишь!