Я вечно перевожу: если не языки, то людей. Анну Генриху. Генриха Анне. Сейчас король так нуждается в сочувствии, а она колючая, словно репейник. Временами глаза короля останавливаются на других женщинах — и тогда Анна срывается с места и несется в свои покои. Он, Кромвель, мечется между ними, словно площадной поэт, неся заверения всепоглощающей страсти обеим сторонам.
Еще нет трех, а в комнате уже стемнело. Он подхватывает младшего из детей, который тут же обмякает у него на плече, проваливается в сон, словно на ходу врезался в стену.
— Хелен, — говорит он, — мой дом полон бойких молодых людей, и все они будут учить тебя грамоте, задаривать подарками и скрашивать твою жизнь. Учись, не отказывайся от подарков, будь счастлива среди нас, но если кто-нибудь позволит себе лишнее, говори мне или Рейфу Сэдлеру. Мальчишке с рыжей бородкой. Впрочем, он давно уже не мальчишка.
Скоро двадцать лет, как он забрал Рейфа из отцовского дома; стоял такой же хмурый день, дождь хлестал как из ведра, а сонный мальчуган притулился к плечу, когда он вносил его в дом на Фенчерч-стрит.
Из-за штормов они застряли в Кале на десять дней. В Булони потерпели крушение корабли, Антверпен затопило, под водой оказалась значительная часть побережья. Кромвель хочет написать друзьям, узнать, живы ли, не разорены ли, но дороги размыты, да и сам Кале стал островком, на котором правит счастливый монарх. Он испрашивает аудиенцию — дела не ждут, — но получает ответ: «Сегодня утром король не сможет вас принять. Он с леди Анной сочиняет музыку для арфы».
Они с Рейфом переглядываются и уходят.
— Остается надеяться, что из-под их пера выйдет достойная пьеска.
Томас Уайетт и Генри Норрис надираются в грязной таверне. Клянутся друг другу в вечной дружбе, а на заднем дворе их челядь лупит друг дружку и валяет в грязи.
Марии Болейн нигде не видно. Вероятно, они со Стаффордом тоже нашли тихое местечко и сочиняют музыку.
В полдень, при свечах, лорд Бернерс показывает ему свою библиотеку: живо ковыляет от стола к столу, бережно листает древние фолианты, которые переводит. Вот роман о короле Артуре.
— Поначалу я едва не бросил. История слишком неправдоподобна, но мало-помалу мне открылась ее мораль.
О том, что за мораль ему открылась, лорд Бернерс умалчивает.
— А вот Фруассар
[67] по-английски. Его величество сам велел мне заняться переводом. Пришлось согласиться, король пожаловал мне пятьсот фунтов. Не желаете посмотреть мои переводы с итальянского? Я делал их для себя, не для печати.
Они проводят вечер за манускриптами и продолжают обсуждать их за ужином. Генрих даровал лорду Бернерсу пожизненный пост канцлера казначейства, но поскольку тот не в Лондоне, должность не приносит его светлости ни денег, ни влияния.
— Мне известно, что вы человек дела. Не согласитесь посмотреть мои счета? Вряд ли вы найдете их в идеальном состоянии.
Лорд Бернерс оставляет его наедине с писульками, которые называет своими счетами. Часы идут, ветер шуршит в кровле, колышется пламя свечи, дождь молотит в стекло. Он слышит шарканье хозяйской больной ноги, в дверях возникает встревоженное лицо.
— Ну как?
Ему удалось обнаружить лишь долги. Вот что бывает, когда посвящаешь жизнь ученым изысканиям и служишь королю за морем вместо того чтобы набивать мошну, работая зубами и локтями при дворе.
— Жаль, что вы не обратились ко мне раньше. Всегда можно что-то исправить.
— Откуда мне было знать, что вам можно довериться, мастер Кромвель? Мы обменялись письмами, только и всего. Дела Вулси, королевские дела. Я совсем вас не знал. И до сего времени не думал, что сподоблюсь.
В день отплытия появляется мальчишка из таверны алхимиков.
— Наконец-то! Что принес?
Мальчишка демонстрирует пустые ладони и тараторит на своеобразном английском:
— On dit
[68] маги вернулись в Париж.
— Я разочарован.
— Вас не так-то просто найти, господин. Я пошел туда, где остановились le roi Henri со своей Grande Putaine,
[69] спрашиваю je cherche milord Cremuel,
[70] а они давай смеяться, еще и поколотили.
— Потому что никакой я не милорд.
— Уж тогда и не знаю, какие милорды в вашей стране!
Он предлагает мальчишке монетку за услуги, тот мотает головой.
— Я хочу поступить к вам на службу, мсье. Надоело сидеть на месте.
— Как тебя звать?
— Кристоф.
— А фамилия у тебя есть?
— Ça ne fait rien.
[71]
— Родители?
Пожимает плечами.
— Сколько лет?
— Сколько дадите.
— Читать ты умеешь. А драться?
— А что, придется много драться chez vous?
[72]
Мальчишка широк в плечах, такого подкормить — и через пару лет его с ног не собьешь. На вид не больше пятнадцати.
— Были неприятности с законом?
— Во Франции, — роняет Кристоф небрежно, как другой сказал бы «в Китае».
— Ты вор?
Мальчишка втыкает в воздух воображаемый ножик.
— Что, до смерти?
— Ну, на живого тот малый не тянул.
Кромвель усмехается.
— Ты уверен, что хочешь зваться Кристофом? Сейчас ты еще можешь сменить имя, потом будет поздно.
— Вы поняли меня, мсье.
Иисусе, еще бы. Ты мог быть моим сыном. Он пристально вглядывается в мальчишку: нет, он не из тех юных разбойников, о которых говорил кардинал, оставленных им по берегам Темзы, и, весьма вероятно, у иных рек, иных широт. Глаза Кристофа сияют незамутненной голубизной.
— Тебя не пугает путешествие по морю? — спрашивает Кромвель. — В моем доме многие говорят по-французски. Скоро ты станешь одним из нас.
Теперь, в Остин-фрайарз, Кристоф донимает его расспросами.
— Эти маги, что у них было? Карта зарытых сокровищ? Наставление по сборке, — мальчишка машет руками, — летающей машины? Машины, которая производит взрывы, или боевого дракона, изрыгающего пламя?
— Ты слыхал о Цицероне? — спрашивает Кромвель.
— Нет, но хотел бы. Раньше я и про епископа Гардинера не слыхал. On dit вы отняли его клубничные грядки и отдали их королевской любовнице, и теперь он… — Кристоф замолкает, снова машет руками, изображая боевого дракона, — не даст вам покоя в этой жизни.
— И в следующей. Я его знаю.
Гардинер еще легко отделался. Он хочет сказать, она больше не любовница, но тайна — хотя совсем скоро о ней узнают все — принадлежит не ему.
Двадцать пятое января 1533 года, рассвет, часовня в Уайтхолле, служит его друг Роуланд Ли, Анна и Генрих венчаются, скрепляя обещание, данное в Кале. Никаких пышных церемоний, горстка свидетелей, молодые почти бессловесны, даже обязательное «да» приходится вытягивать из них чуть ли не силой. Генри Норрис бледен и печален: ну не жестокость ли заставлять его дважды смотреть, как Анну отдают другому?
Камергер Уильям Брертон выступает свидетелем.
— Так вы здесь или где-нибудь еще? — спрашивает Кромвель. — Вы утверждали, что умеете находиться в двух местах сразу, точно святой угодник.
Брертон злобно щурится.
— Вы писали в Честер.
— По делам короля, и что с того?
Они переговариваются вполголоса — в эту минуту Роуланд соединяет руки жениха и невесты.
— Предупреждаю еще раз, держитесь подальше от моих семейных дел. Иначе наживете неприятности, о которых и не помышляете, мастер Кромвель.
Анну сопровождает единственная дама — ее сестра. Когда они удаляются — король тянет жену за собой, новобрачных ждет арфа, — Мария оборачивается, широко улыбается ему и разводит на дюйм большой и указательный пальцы.
Она всегда говорила: я узнаю первой. Именно я буду расставлять ей корсаж.
Он вежливо отзывает Брертона и говорит: вы пожалеете о том, что мне угрожали.
Затем возвращается к себе в Вестминстер. Интересно, король уже знает? Вряд ли.
Садится за бумаги. Приносят свечи. Он видит тень своей руки, тень движется по бумаге; ладонь, свободная, не затянутая в бархат перчатки. Ему хочется, чтобы между ним и шероховатостью бумаги, черной вязью букв не было ничего; он снимает перстень Вулси и рубин Франциска — на Новый год Генрих вернул ему камень в оправе, сделанной ювелиром из Кале, заявив в приступе королевской откровенности: пусть это будет наш тайный знак, Кромвель, запечатайте им письмо, и я буду знать, что оно от вас, даже если потеряете свою печать.
Наперсник Генриха Николас Кэрью, стоящий рядом, замечает, надо же, а кольцо его величества вам впору. Впору, соглашается Кромвель.
Он медлит. Перо подрагивает.
Пишет: «Королевство Англия есть империя». Королевство Англия есть империя, каковою и почитается в мире, управляемая верховным главой и королем…
[73]
В одиннадцать, когда наконец-то светает, он обедает у Кранмера на Кэннон-роу, где тот живет в ожидании официального вступления в должность и переезда в Ламбетский дворец, упражняясь пока в новой подписи: Томас, архиепископ Кентерберийский. Скоро архиепископ будет обедать как полагается ему по статусу, но сегодня, словно нищий богослов, отодвигает бумаги, чтобы слуга постелил скатерть и поставил тарелки с соленой рыбой. Кранмер благословляет трапезу.
— Не поможет, — говорит Кромвель. — Кто вам готовит? Придется прислать своего человека.
— Итак, свадьба состоялась?
Очень в духе Кранмера шесть часов терпеливо ждать, не поднимая голову от книги.
— Роуланд справился. Ни Анну с Норрисом не обвенчал, ни короля с ее сестрицей.
Он встряхивает салфетку.
— Я кое-что знаю, но вам придется меня улестить.
Кромвель надеется, что, пытаясь вытянуть у него секрет, Кранмер выдаст тайну, о которой намекнул на полях письма. Но, очевидно, речь шла о мелких недоразумениях, давным-давно забытых. И поскольку архиепископ Кентерберийский продолжает неловко ковыряться в чешуе и костях, он говорит:
— Анна уже носит дитя.
Кранмер поднимает глаза.
— Если вы будете сообщать об этой новости таким тоном, люди решат, что без вашей помощи не обошлось.
— Вы не удивлены? Не рады?
— Интересно, что это за рыба? — спрашивает Кранмер с легким недоумением. — Разумеется, рад. Но я и так знаю, этот брак чист — почему бы Господу не благословить его потомством? И наследником.
— Наследником прежде всего. Прочтите. — Он протягивает Кранмеру бумаги, над которыми трудился. Тот умывает рыбные пальцы и подается вперед, к пламени свечи.
— Значит, после Пасхи обращения к папе, — замечает он, не переставая читать, — будут считаться нарушением закона и королевской прерогативы. Отныне о тяжбе Екатерины следует забыть. И я, архиепископ Кентерберийский, могу рассмотреть королевское дело в английском суде. Что ж, долго собирались.
— Это вы долго собирались, — смеется Кромвель.
Кранмер узнал о чести, оказанной ему королем, в Мантуе и двинулся в обратное путешествие кружным путем: Стивен Воэн встретил его в Лионе, спешно переправил через сугробы Пикардии и посадил на корабль.
— Почему вы медлили? Каждый мальчишка мечтает стать архиепископом, разве нет? Впрочем, кроме меня. Я мечтал о медведе.
Кранмер пристально смотрит на него:
— Это легко устроить.
Грегори как-то спросил, как понять, шутит ли доктор Кранмер? И не поймешь, ответил тогда Кромвель, его шутки редки, как яблоневый цвет в январе. А теперь и ему самому несколько недель трястись от страха: неровен час, наткнешься на медведя под собственной дверью.
Он собирается уходить, Кранмер поднимает глаза:
— Разумеется, официально я ничего не знаю.
— О ребенке?
— О свадьбе. Если предстоит рассматривать дело о предыдущем браке короля, негоже мне знать, что нынешний уже заключен.
— Конечно, — говорит Кромвель. — Зачем Роуланд вскочил ни свет ни заря, касается лишь самого Роуланда.
Он уходит, оставляя Кранмера над остатками трапезы, похоже, в раздумьях, как собрать рыбу заново.
Поскольку разрыв с Ватиканом еще не оформлен, для введения в сан нового архиепископа необходимо одобрение папы. Посланцам в Риме поручено говорить то, обещать се, pro tern,
[74] лишь бы Климент согласился.
— Вы представляете, сколько стоят папские буллы? — Генрих ошеломлен. — И ничего не поделаешь, придется платить! А сама церемония! Разумеется, — добавляет король, — все должно быть устроено как нельзя лучше, тут скупиться нечего.
— Это будут последние деньги, которые ваше величество отошлет в Рим, положитесь на меня.
— А знаете, — король искренне удивлен, — оказывается, у Кранмера за душой ни пенни. Он ничего не может внести.
От лица короны Кромвель берет в долг у старого знакомца, богатого генуэзца Сальваго. Чтобы убедить того дать ссуду, посылает гравюру, о которой давно мечтает Себастьян. На гравюре юноша в саду, глаза обращены к окну, в котором скоро появится его возлюбленная: ее аромат уже висит в воздухе, птицы в кустах всматриваются в пустой проем, готовые разом запеть при появлении дамы; в руках у юноши книга в форме сердца.
Кранмер сутра до ночи заседает в задних комнатах Вестминстера, сочиняет оправдания для короля. Хотя брак Екатерины с его братом не был осуществлен, жених и невеста имели намерение вступить в брак, и одно это намерение создает между ними родственную связь. Кроме того, в те ночи, которые они провели вместе, супруги определенно намеревались зачать наследников, даже если не осуществили это должным образом. Чтобы не выставлять лжецами ни Генриха, ни Екатерину, члены комитета измышляют причины, по которым брак мог быть осуществлен частично. Им приходится вообразить все те постыдные неудачи, которые могут произойти в супружеской спальне.
И нравится вам эта работа, спрашивает Кромвель. Глядя на согбенных невзрачных людей, заседающих в комитетах, он решает, что супружеская несостоятельность знакома им не понаслышке. В документах Кранмер именует королеву «светлейшей», стремясь разделить безмятежное лицо Екатерины и унизительные мальчишеские ерзания по ее бедрам.
Тем временем Анна, тайная королева Англии, отрывается от компании джентльменов, прогуливающихся по галерее в Уайтхолле. Она хохочет и вприпрыжку несется прочь; ее, словно опасную умалишенную, пытаются схватить, но Анна вырывается, не переставая хохотать.
— Знаете, я с ума схожу по яблокам, мне все время хочется яблок. Король сказал, что я жду ребенка, а я говорю ему нет, нет, неправда…
Она словно заведенная крутится на месте, вспыхивает, слезы градом брызжут из глаз, как из сломанного фонтана.
Томас Уайетт протискивается сквозь толпу.
— Анна… — Он хватает ее за руки и притягивает к себе. — Анна, ш-ш-ш, милая, ш-ш-ш…
Захлебываясь в рыданиях, Анна припадает к его плечу. Уайетт прижимает ее к себе; затравленно озирается, словно голым очутился на большой дороге и высматривает прохожего с плащом, чтобы прикрыть срам. Среди зевак оказывается Шапюи; посол со значительным видом удаляется, торопливо перебирая крохотными ножками, на лице ухмылка.
Новость летит к императору. Лучше бы положение Анны открылось после того, как старый брак будет аннулирован, а новый признан в глазах Европы, однако жизнь не балует королевских слуг; как говаривал Томас Мор, на пуховой перине в Царство Божие не въедешь.
Два дня спустя он беседует с Анной наедине. Она вписалась в оконный проем и, словно кошка, жмурится в скудных лучах зимнего солнца. Протягивает ему руку, едва ли осознавая, кто перед ней; ей и вправду все равно? Он касается кончиков пальцев; черные глаза распахиваются, словно ставни в лавке: доброе утро, мастер Кромвель, поторгуемся?
— Я устала от Марии, — говорит она, — и с удовольствием от нее избавлюсь.
Мария, дочь Екатерины?
— Ее нужно выдать замуж, прочь с моих глаз. Я не желаю ее видеть. Не желаю думать о ней. Я давно решила отдать ее в жены какому-нибудь проходимцу.
Кромвель по-прежнему ждет.
— Полагаю, она станет хорошей женой тому, кто додумается приковать ее цепями к стене.
— Вот оно что, Мария, ваша сестра.
— А вы о ком подумали? А, — усмехается она, — вы о Марии, королевской приблуде? Что ж, ее тоже хорошо бы выдать замуж. Сколько ей?
— В этом году семнадцать.
— Все такая же карлица? — Анна не ждет ответа. — Я найду для нее какого-нибудь старца, почтенного немощного старикашку, который не сможет ее обрюхатить и которому я заплачу, чтобы держал ее подальше от двора. Но что делать следи Кэри? За вас она выйти не может. Мы дразним Марию, говорим ей, что вы — ее избранник. Некоторые дамы благоволят простолюдинам. Мы говорим ей, ах, Мария, только подумай, лежать в объятиях кузнеца, ты млеешь от одной мысли…
— Вы счастливы? — спрашивает он.
— Да, — Анна опускает глаза, складывает маленькие руки под грудью. — Из-за этого. Вы знаете, — задумчиво протягивает она, — меня желали всегда, но теперь меня ценят. Оказывается, это не одно и то же.
Он молчит, не мешает Анне следовать ходу мыслей, которые ей приятны.
— У вас есть племянник, Ричард, тоже Тюдор, хоть я и не совсем понимаю, с какого боку.
— Я нарисую вам генеалогическое древо.
Анна с улыбкой качает головой.
— Не стоит. В последнее время, — ее рука скользит вниз, к животу, — я с трудом вспоминаю по утрам собственное имя. Меня всегда удивляло, отчего женщины так глупы, теперь я знаю.
— Вы упомянули моего племянника.
— Я видела его с вами. Такой решительный, как раз для нее. Ей нужны меха и драгоценности, но вы ведь сумеете их раздобыть? И по младенцу каждые два года. А уж от кого, это вы сами разберетесь.
— Кажется, у вашей сестры уже есть кавалер.
Это не месть, просто ему нужна ясность.
— Правда? Ее кавалеры… приходят и уходят, порой весьма неподходящие, вам ли не знать. — Разумеется, он в курсе. — Приводите их ко двору, ваших детей. Дайте мне на них посмотреть.
Анна вновь закрывает глаза. Он оставляет ее веки млеть в слабых лучах февральского солнца.
Король пожаловал ему апартаменты в старом Вестминстерском дворце — на случай, когда он засиживается там допоздна. И тогда он мысленно проходит по комнатам Остин-фрайарз, собирая памятные зарубки там, где их оставил: на подоконнике, под табуретами, в тканых цветочных лепестках у ног Ансельмы. Вечерами он ужинает с Кранмером и Роуландом Ли, который целыми днями расхаживает между подчиненными, подгоняя нерадивых. Иногда к ним присоединяется Одли, лорд-канцлер, но ужинают без церемоний, словно перемазанные чернилами школяры, — просто сидят и разговаривают, пока Кранмеру не приходит время ложиться. Он хочет разобраться в этих людях, обнаружить их слабости. Одли — благоразумный юрист, который просеивает каждую строчку обвинительного заключения, как повар мешок риса. Красноречив, упорен, целеустремлен; сейчас его цель — заручиться доходом, достойным лорда-канцлера. Что до веры, то тут возможен торг; Одли верит в парламент, в королевскую власть, осуществляемую через парламент, а его религиозные убеждения… скажем так, довольно гибки. Неизвестно, верит ли в Бога Роуланд, что, впрочем, не мешает ему метить в епископы.
— Роуланд, — просит Кромвель, — не возьмешь к себе Грегори? Кембридж дал ему все, но, вынужден признать, Грегори нечего дать взамен.
— Поедет со мной на север, — говорит Роуланд, — я задумал пощипать перышки тамошним епископам. Грегори славный малый, не самый способный, но не беда. По крайней мере, найдем ему полезное применение.
— А как насчет духовной карьеры? — спрашивает Кранмер.
— Я сказал полезное! — рявкает Роуланд.
В Вестминстере клерки Кромвеля снуют туда-сюда, разносят новости, сплетни и бумаги. Он держит при себе Кристофа, якобы для присмотра за платьем, а на деле — чтобы себя развлечь. Ему не хватает ежевечернего музицирования в Остин-фрайарз, женских голосов за стеной.
Почти всю неделю он проводит в Тауэре, убеждает каменщиков не прекращать работу в дождь и туман; проверяет счета казначея; составляет опись королевских драгоценностей и посуды. Он призывает смотрителя Монетного двора и предлагает выборочно проверить вес королевской монеты.
— Английская монета должна быть вне подозрений, чтобы торговцам за морем не приходило в голову ее взвешивать.
— У вас имеются на это полномочия?
— Неужели вам есть что скрывать?
Он составляет для короля отчет, в котором подробно расписывает доходы и расходы казны. Отчет предельно лаконичен. Король читает, перечитывает, переворачивает лист в ожидании сложностей и неприятных сюрпризов, но сзади пусто, приходится верить своим глазам.
— Тут нет ничего нового, — говорит Кромвель, чуть ли не извиняясь. — Покойный кардинал держал все расчеты в голове. С разрешения вашего величества я займусь Монетным двором.
В Тауэре он навещает Джона Фрита. По его просьбе, в которой не смеют отказать, узника поместили в чистую сухую камеру с теплой постелью, сносной едой, возможностью получать вино, бумагу и чернила, хотя он и советует Фриту прятать написанное, заслышав скрип замка. Пока тюремщик отворяет камеру, Кромвель стоит, боясь поднять глаза, но Джон Фрит резво вскакивает из-за стола, кроткий молодой человек, эллинист, и говорит, мастер Кромвель, я знал, что вы придете.
Он жмет холодную сухую руку в чернильных пятнах. Удивительно, что при такой субтильности юноша дожил до своих лет. Он был одним из тех, кого, за неимением иной темницы, заперли в подвале кардинальского колледжа. Когда летняя зараза проникла под землю, Фрит лежал в темноте рядом с мертвыми телами, пока о нем не вспомнили и не выпустили его на свет.
— Мастер Фрит, — говорит Кромвель, — если бы я был в Лондоне, когда вас арестовали…
— А пока вы были в Кале, Томас Мор не дремал.
— Что заставило вас вернуться в Англию? Нет, не говорите, если это касается Тиндейла, мне лучше не знать. Говорят, в Антверпене вы обзавелись женой? Единственное, чего король не стерпит, впрочем, нет, не единственное — он ненавидит женатых священников. И Лютера, а вы переводили его на английский.
— Вы верно изложили суть обвинений.
— Помогите мне вас вызволить. Если я добьюсь для вас аудиенции у короля… вам следует знать, король весьма сведущ в богословии… сможете ли вы смягчить свои ответы?
В камере горит камин, но от сырости и испарений Темзы никуда не деться.
Голос Фрита еле различим.
— Король по-прежнему верит Томасу Мору, а Мор написал королю, — тут губы Фрита трогает легкая улыбка, — что я — Уиклиф, Лютер и Цвингли в одном лице, один сектант внутри другого, словно фазан, зашитый в каплуне, которого зашли в гуся. Мор собирается мною отобедать, так что не портите отношения с королем, умоляя о милосердии. А что до смягчения ответов… моя вера тверда, и перед любым судом я готов…
— Не надо, Джон.
— Перед любым судом я готов утверждать то, что скажу перед судом высшим: причастие — всего лишь хлеб, нам нет нужды в покаянии, а чистилище — выдумка, о которой нет ни слова в Писании.
— Если к вам придут люди и скажут, идемте с нами, Фрит, следуйте за ними. Они придут от меня.
— Вы думаете, что сможете вывезти меня из Тауэра?
В Тиндейловской Библии сказано: с Богом нет невозможного.
— Пусть не из Тауэра, пусть вас допросят, дадут возможность оправдаться. Не отказывайтесь от спасения.
— А для чего? — Фрит терпелив, словно разговаривает с юным учеником. — Вы же не будете прятать меня в своем доме, пока король не сменит гнев на милость? Уж лучше я выйду в город и у собора Святого Павла заявлю лондонцам то, что говорил раньше.
— Ваше свидетельство не может подождать?
— Пока Генрих смягчится? Я прожду до старости.
— Тогда вас сожгут.
— А по-вашему, я не выдержу боли? Вы правы, не выдержу. Но мне не оставили выбора. Как говорит Мор, не велика доблесть стоять в огне у столба, если тебя к нему приковали. Я не могу переписать свои книги. Не могу перестать верить в то, во что верю. Это моя жизнь, я не могу прожить ее заново.
Он уходит. Четыре часа: на реке почти нет лодок, над водой висит пронизывающий туман.
На следующий день, свежий и ясный, король осматривает строительство вместе с французским послом; рука Генриха дружески покоится на плече де Дентвиля, вернее, на толстой простежке Дентвилева дублета. Француз натянул на себя столько одежды, что, кажется, с трудом протиснется в дверь, но его все равно трясет.
— Нашему другу стоит размяться, согреть кровь, — говорит король, — но лучник из него никудышный. В прошлый раз его так трясло, что я боялся, как бы он не угодил стрелой себе в ногу. Он жалуется, что мы не умеем обращаться с соколами, и я предложил ему поохотиться с вами, Кромвель.
Обещание краткого отдыха? Король уходит вперед, оставляя их вдвоем.
— Не так уж и холодно, — замечает посол, — но стоять посреди поля, когда ветер свистит в ушах, — для меня смерть! Когда же снова пригреет?
— В июне, не раньше. Но соколы летом линяют. Я выпускаю своих не раньше августа, так что nil desperandum,
[75] мсье, милости прошу.
— Вы не отложите коронацию?
Вот так всегда: легкая болтовня в устах посла — лишь прелюдия к серьезному разговору.
— Заключая соглашение, мой господин не ожидал, что Генрих станет выставлять напоказ свою якобы жену и ее громадный живот. Ему следовало вести себя осмотрительнее.
Кромвель качает головой. Никаких проволочек. Генрих утверждает, что его поддерживают епископы, лорды, судебная власть, парламент и народ; коронация Анны — случай это доказать.
— Зря вы тревожитесь, — говорит он послу. — Завтра мы принимаем папского нунция. Вот увидите, мой господин с ним поладит.
Сверху, со стены, раздается голос Генриха:
— Поднимайтесь, сэр, посмотрите на мою реку сверху.
— И вас удивляет, отчего меня трясет? — выпаливает француз. — Отчего я трепещу перед ним? Моя река. Мой город. Мое спасение, скроенное для меня. Сшитый по моей мерке английский Бог.
Посол тихо чертыхается и начинает подъем.
Когда папский нунций прибывает в Гринвич, Генрих берет его под руку и проникновенно жалуется на нечестивых советников. Рассказывает, как мечтает о скорейшем примирении с папой Климентом.
Можно наблюдать за королем каждый день в течение десятилетий и всегда видеть разное. Выбери себе государя: Кромвель не устает восхищаться Генрихом. Порой король несчастен, порой слаб, то ведет себя как дитя, то — как мудрый правитель. Бывает, оценивает свою работу придирчиво, как художник, бывает — сам не видит, что делает. Не родись Генрих королем, стал бы странствующим лицедеем, верховодил бы в труппе бродячих комедиантов.
По приказу Анны Кромвель приводит ко двору племянника, берет с собой и Грегори. Рейфа король уже знает: тот всегда рядом.
Генрих долго и пристально вглядывается в Ричарда.
— Да-да, что-то есть, определенно что-то есть.
С его точки зрения, в лице Ричарда нет ничего тюдоровского, но король явно не прочь заполучить еще одного родственника.
— Ваш дед, лучник Ап Эван, был славным слугой моему отцу. Вы отлично сложены. Я хотел бы увидеть вас на турнире в цветах Тюдоров.
Ричард кланяется. Король, образец учтивости, поворачивается к Грегори:
— И вы, мастер Грегори, тоже весьма приятный юноша.
Когда король отходит, лицо Грегори расцветает детской радостью. Юноша вцепляется в свой рукав — там, где Генрих его коснулся, — словно вбирая пальцами королевскую милость.
— Какой он необыкновенный, какой величественный! Кто бы мог подумать! И сам со мной заговорил! — Грегори оборачивается к отцу. — Везет тебе, можешь разговаривать с ним хоть каждый день.
Ричард бросает на двоюродного брата косой взгляд. Грегори бьет Ричарда по руке.
— Что твой дед, лучник — видел бы он твоего отца! — Большой палец Грегори оказывается лучником а указательный Морганом Уильямсом. — А вот я давным-давно занимаюсь на арене. Скачу на сарацина, кидаю копье прямо в черное сарациново сердце!
— То ли еще будет, дурачок, — спокойно замечает Ричард, — когда вместо деревянного магометанина перед тобой окажется живой рыцарь! Да и стоит такая забава недешево: турнирные доспехи, конюшня…
— Все это мы можем себе позволить, — говорит Кромвель. — Прошли времена, когда мы топали по-солдатски, на своих двоих.
После ужина он просит Ричарда зайти. Возможно, зря он излагает замысел Анны как деловое предложение.
— Особо не надейся. Мы еще не получили королевского согласия.
— Но она же меня совсем не знает! — говорит Ричард.
Это не довод; он ждет серьезных возражений.
— Я не стану тебя неволить.
Ричард поднимает глаза.
— Точно?
Скажи, когда, когда это я кого-нибудь неволил, начинает Кромвель. Ричард перебивает:
— Согласен, сэр, никогда, вы умеете убеждать, однако сила вашего убеждения такова, что иной предпочел бы хорошую взбучку.
— Я понимаю, леди Кэри старше тебя, но она очень красива, пожалуй, самая красивая женщина при дворе. И она вовсе не так ветрена, как утверждают некоторые, и в ней нет ни капли злобы, как в ее сестре.
А ведь она и вправду была мне хорошим другом, думает он.
— Вместо того чтобы остаться непризнанным кузеном короля, ты станешь его свояком. Для всех нас выгода очевидна.
— Скажем, титул. Для меня и для вас. Отличные партии для Алисы и Джо. А Грегори? Грегори достанется, по меньшей мере, графиня.
Ричард говорит ровным голосом. Убеждает себя, что брак того стоит? Как тут понять! Для Кромвеля сердца многих, пожалуй, большинства людей — открытая книга, но порой читать в сердцах дальних куда проще, чем заглянуть в душу близким.
— Томас Болейн станет моим тестем, а Норфолк — настоящим дядюшкой.
— Вообрази его физиономию!
— О, ради такого зрелища можно пройти по горячим углям босиком.
— Тебе решать. Никому не говори.
Ричард кивает и, не сказав больше ни слова, выходит. Однако «никому не говори» для него означает «никому, кроме Рейфа», потому что спустя десять минут заходит Рейф и становится перед ним, высоко подняв брови. Лицо напряженное, как у всех рыжеволосых, вздумавших пошевелить почти невидимыми бровями.
— Не рассказывай Ричарду, что Мария Болейн когда-то предлагала себя мне, — говорит он. — Между нами ничего нет. Тут тебе не Волчий зал, если ты об этом.
— А если у невесты на уме другое? Что же вы Грегори на ней не жените?
— Грегори еще мал, а Ричарду двадцать три, самое время обзавестись семьей, если есть на что. А тебе и того больше, так что ты следующий.
— Пора убираться, пока вы не нашли для меня очередную Болейн. — Рейф поворачивает к двери и мягко замечает: — Только одно, сэр. Думаю, это смущает и Ричарда… Мы поставили наши жизни и будущее на эту женщину, а между тем она не только непостоянна, но и смертна, а история королевского брака учит: младенец в утробе — еще не наследник в колыбели.
В марте приходят вести из Кале: скончался лорд Бернерс. Тот вечер в библиотеке, ненастье, бушевавшее за окном, кажутся последней мирной гаванью, последними часами, которые Кромвель провел для себя. Он хочет предложить за библиотеку хорошую цену, чтобы поддержать леди Бернерс, — но манускрипты успели спрыгнуть со столов и ускакать: что-то ушло племяннику Фрэнсису Брайану, что-то другому родственнику, Николасу Кэрью.
— Может быть, вы простите ему долги? — спрашивает он Генриха. — По крайней мере, пока жива жена? Вы ведь знаете, он не оставил…
— Сыновей, — завершает фразу король. Мыслями Генрих устремлен вперед: когда-то и я пребывал в сем несчастливом статусе, но совсем скоро у меня родится наследник.
Король дарит Анне майоликовые чаши: снаружи намалевано слово maschio,
[76] внутри — пухлые светловолосые младенцы с крошечными кокетливыми фаллосами. Анна смеется. Итальянцы считают, мальчики любят тепло, говорит король. Согревайте вино, пусть веселит кровь, никаких фруктов и рыбы.
— А как вы думаете, — спрашивает Джейн Сеймур, — это уже решено, или Господь решит потом? Интересно, знает ли сам младенец? Если бы мы могли заглянуть внутрь, то поняли ли бы, кто там?
— Джейн, следовало оставить тебя в Уилтшире, — говорит Мэри Шелтон.
— Незачем потрошить меня, чтобы удовлетворить ваше любопытство, мистрис Сеймур, — вступает Анна. — Это мальчик, и никто не смеет говорить или думать иначе.
Анна хмурится, и вы видите, как она собирается, ощущаете великую силу ее воли.
— Хотела бы я родить ребеночка, — говорит Джейн.
— Не увлекайся, — советует ей леди Рочфорд. — Если у тебя вырастет живот, придется замуровать тебя заживо.
— Ее семейство, — замечает Анна, — позор дочери не смутит. В Вулфхолле неведомы приличия.
Джейн краснеет и начинает дрожать.
— Я никого не хотела обидеть.
— Оставьте ее, — говорит Анна, — это все равно что травить мышку.
— Ваш билль еще не прошел, — поворачивается к Кромвелю Анна. — Отчего задержка?
Билль, запрещающий апеллировать к Риму. Он говорит о противодействии, но Анна лишь недовольно поднимает бровь.
— Мой отец поддержал вас в палате лордов, да и Норфолк. Кто смеет нам противиться?
— Билль пройдет к Пасхе.
— Женщина, которую мы видели в Кентербери; говорят, сторонники печатают книги ее пророчеств.
— Возможно, но я приму меры, чтобы их не читали.
— Говорят, в день Святой Екатерины, когда мы были в Кале, она видела так называемую принцессу Марию в короне.
Анна сбивается на яростную скороговорку, вот мои враги, эта пророчица и те, кто с ней; Екатерина, которая сговаривается с императором; ее дочь Мария, мнимая наследница; старая наставница Марии Маргарет Пол, леди Солсбери со всем своим семейством; ее сын лорд Монтегю; ее сын Реджинальд Пол, который сейчас в изгнании, по слухам, претендует на трон — пусть вернется в Англию и тем докажет свою лояльность. Генри Куртенэ, маркиз Эксетер, тоже лелеет надежды, но когда родится мой сын, ему придется смириться с неизбежным. Леди Эксетер, Гертруда, вечно жалуется, что истинной знати перешли дорогу люди низкого происхождения, и вам прекрасно известно, кого она имеет в виду.
Миледи, мягко перебивает Анну сестра, вам нельзя расстраиваться.
— Я не расстроена. — Рука Анны лежит на животе. — Эти люди желают моей смерти, — добавляет она тихо.
Дни коротки и сумрачны, настроение Генриха им под стать. Шапюи вертится и гримасничает перед королем, словно приглашает Генриха на танец.
— Я с недоумением прочел умозаключения доктора Кранмера…
— Моего архиепископа, — недовольно перебивает король: обошедшаяся недешево церемония все-таки состоялась.
— …относительно королевы Екатерины…
— Вы о супруге моего покойного брата, принцессе Уэльской?
— …ибо вашему величеству известно, что диспенсация узаконила ваш брак, безотносительно того, был ли осуществлен предыдущий.
— Я не желаю больше слышать слово «диспенсация», — говорит Генрих. — Не желаю слышать из ваших уст упоминания о моем так называемом браке. У папы нет власти узаконить кровосмешение. Я такой же муж Екатерине, как и вы.
Шапюи кланяется.
— Будь наш брак законен, — Генрих готов сорваться, — разве Господь покарал бы меня, лишив наследников!
— Мы не можем знать наверняка, что достойная Екатерина уже не способна иметь детей.
На губах посла играет ехидная ухмылка.
— Как вы думаете, зачем я все это предпринял? — настойчиво требует король. — Считаете, мною движет похоть? Вы вправду так считаете?
Зачем я уморил кардинала? Разделил страну? Расколол церковь?
— Это было бы сумасбродство, — бормочет Шапюи.
— Однако вы думаете именно так. Так говорите императору. Вы ошибаетесь. Я служу своей стране, сэр, и если ныне вступаю в брак, благословленный Господом, то для того лишь, чтобы жена родила мне законного наследника.
— Нельзя поручиться, что у вашего величества родится сын. Или хотя бы живой младенец.
— А почему бы нет? — Генрих багровеет, вскакивает на ноги, слезы брызжут из глаз. — Чем я отличаюсь от других мужчин? Чем? Скажите, чем?
Императорский посол — настоящий охотничий терьер, маленький, но упорный, однако даже он понимает: если ты довел государя до слез, надо сдавать назад. Пытаясь загладить оплошность — расшаркиваясь, заученно унижаясь — Шапюи замечает:
— Благополучие страны и благополучие Тюдоров — не одно и то же, не так ли?