Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Верно! — радостно подхватывает Брэндон.

— Живой, но низложенный с трона, живой, но черный и обугленный? Вот счастье-то! — Перечислив свои горестные обстоятельства, Генрих кричит слугам, чтобы принесли дров, пажу — чтобы согрел вина. — Неужто король Англии должен сидеть с пустым кубком возле гаснущего камина?! — Монарх, похоже, и вправду замерз. — Она говорит, что видела мою матушку.

— Ваше величество, — произносит Кромвель осторожно, — известно ли вам, что ваша матушка изображена на одном из витражей в соборе? И когда сквозь витраж бьет солнце, может показаться, будто она окружена светом. Думаю, это и видела монахиня.

— Вы не верите в ее видения?

— Полагаю, она не отличает происходящего вовне от того, что творится у нее в голове. Такое бывает. Наверное, ее стоит пожалеть, но не слишком сильно.

Король хмурится. Говорит:

— Я любил матушку. — Потом: — Бекингем очень полагался на видения. Один монах сказал ему, что он станет королем.

Нет надобности добавлять, что Бекингем казнен за государственную измену больше десяти лет назад.



Когда двор отправляется в Кале, Кромвель идет вместе с королем на «Ласточке». Стоит на палубе, смотрит, как удаляется английский берег. Рядом герцог Ричмондский, незаконный сын Генриха, взволнованный тем, что первый раз в жизни вышел в море на корабле, да еще с отцом. Фицрой — миловидный белокурый мальчик лет тринадцати, высокий, но тоненький, вылитый Генрих в его годы, полностью осознает свое положение.

— Мастер Кромвель, — говорит мальчик, — я не видел вас с тех пор, как Вулси удалили от двора.

Мгновенная неловкость.

— Я рад, что вы процветаете. Потому что в книге «О придворном» сказано, что люди низкого происхождения часто богато одарены природой.

— Вы читаете по-итальянски, сэр?

— Нет, но отрывки из книги перевели мне на английский. Очень полезное для меня чтение. — Пауза. Мальчик поворачивает голову и говорит тихо: — Я очень жалею, что кардинал умер. Потому что теперь моим опекуном стал герцог Норфолкский.

— И я слышал, вашу светлость женят на его дочери Мэри.

— Да. А я не хочу.

— Почему?

— Я ее видел. У нее грудь плоская.

— Однако она умна, милорд. А то, о чем вы сказали, время наверняка исправит, прежде чем вы сочетаетесь браком. Если вам переведут ту часть книги Кастильоне, где речь идет о достоинствах благородных дам, вы увидите, что Мэри Говард наделена ими сполна.

Дай-то Бог, чтобы этот брак не оказался таким же, как у Гарри Перси или Джорджа Болейна. И для девушки в том числе. Кастильоне утверждает: женщины могут понять все то же, что и мужчины, у них такие же чувства, такие же способности, они так же любят и ненавидят. Кастильоне безумно любил свою жену Ипполиту, однако та умерла, прожив с ним только четыре года. Он написал ей элегию, но так, словно пишет сама Ипполита, словно умершая разговаривает с супругом.

За кормой корабля чайки кричат, как погибшие души. Король выходит на палубу сообщить, что голова прошла. Кромвель говорит:

— Ваше величество, мы беседовали о книге Кастильоне. У вас было время ее прочесть?

— Конечно. Он восхваляет spezzaturata — искусство все делать изящно без видимых усилий. Это умение следует воспитывать в себе и государям. — Генрих добавляет неуверенно: — У короля Франциска оно есть.

— Да. Однако помимо spezzaturata следует постоянно выказывать на людях сдержанность. Я подумываю заказать перевод и презентовать его милорду Норфолку.

Король улыбается — наверняка вспомнил Томаса Говарда в Кентербери, угрожающего побить монахиню.

— Непременно презентуйте.

— Лишь бы он не усмотрел в этом упрека. Кастильоне пишет, что мужчине не следует завивать волосы и выщипывать брови. А как вам известно, милорд делает и то, и другое.

Юный Фицрой хмурится.

— Милорд Норфолк?

Генрих гогочет совсем не по-королевски, без всякого изящества и сдержанности. Вот и славно. Корабельные доски скрипят. Король, чтобы удержать равновесие, берется за поручень. Ветер наполняет паруса. Солнечные зайчики прыгают по воде. «Через час мы будем в порту».



В Кале, последнем оплоте Англии на французской почве, у него много друзей, покупателей, клиентов. Он прекрасно знает город, Водяные и Фонарные ворота, церкви Святого Николая и Божьей Матери, башни и валы, рынки, дворцы и набережные, губернаторский дом, особняки Уэтхиллов и Уингфилдов с их тенистыми садами, где местные аристократы живут в блаженном удалении от Англии, которую, по собственным словам, уже не понимают. Знает городские укрепления (разваливающиеся) и земли за ними с их лесами, деревушками и болотами, шлюзами, дамбами и каналами. Знает дорогу на Булонь и дорогу на Гравелин — территорию императора; знает, что и Франциск, и Карл могли бы взять Кале одним решительным наступлением. Англичане владеют городом двести лет, но на улицах куда чаще слышишь французскую и фламандскую речь.

Короля встречает губернатор. Лорд Бернерс, воин и ученый, воплощенная былая добродетель, если бы не хромота и явная озабоченность предстоящими крупными тратами, мог бы служить идеальной иллюстрацией к книге «О придворном». Губернатор даже сумел разместить короля и маркизу в смежных комнатах.

— Полагаю, это весьма уместно, милорд, — говорит он Бернерсу. — Лишь бы у двери с обеих сторон были прочные щеколды.

Мария сказала Кромвелю, еще до спуска на берег:

— Раньше она не соглашалась, теперь она согласна, но не согласен он. Говорит, ребенок должен быть зачат в законном супружестве.

Монархи проведут пять дней в Булони, затем пять дней в Кале. Анна расстроена, что ей придется ждать здесь одной. Это спорная территория, на которой может произойти все что угодно. А у него тем временем есть дело в Кале. Он оставляет Рейфа и потихоньку уходит в трактир на заднем дворе Кокуэлл-стрит.



Это заведение самого низкого разбора, здесь пахнет древесным дымом, рыбой и сыростью. На стене — тусклое зеркало, в котором он ловит отражение собственного лица. Оно бледное, только глаза живые. Малоприятная неожиданность — в такой дыре столкнуться нос к носу с самим собой.

Он садится и ждет. Через пять минут в дальнем конце комнаты ощущается какое-то шевеление, однако ничего не происходит. Чтобы скоротать время, он начинает перебирать в голове цифры прошлогодних поступлений в казну от герцогства Корнуольского, и уже готов перейти к отчету, представленному канцлером Честера, когда перед ним материализуется темная фигура в мантии. Старик трясущейся походкой идет к столу, вскоре появляются и двое других. Они совершенно одинаковые: глухое покашливание, длинные бороды. Следуя некой иерархии, дружно сопя, они усаживаются на противоположную скамью. Он ненавидит алхимиков, а они явно этой породы: непонятные пятна на одежде, слезящиеся глаза, шмыганье носов, отравленных едкими испарениями. Он приветствует гостей на французском. Они дрожат от холода, и один спрашивает на латыни, можно ли им что-нибудь выпить. Он зовет мальчишку-слугу и без особой надежды спрашивает, что тот посоветует.

— Выпить в другом месте, — любезно подсказывает мальчишка.

Приносят кувшин чего-то кислого. Старики отпивают по большому глотку, и он спрашивает:

— Кто из вас мэтр Камилло?

Они обмениваются взглядами. Времени на это уходит столько же, сколько требовалось старухам-грайям,[63] чтобы передать друг другу единственный глаз.

— Мэтр Камилло уехал в Венецию.

— Зачем?

Покашливание.

— За советом.

— Однако он намерен вернуться во Францию?

— Весьма вероятно.

— Я хотел бы купить то, что у вас есть, для своего господина.

Молчание. Может, думает он, убрать вино и не выставлять, пока они не скажут чего-нибудь дельного? Один из алхимиков, словно угадав его мысль, хватает кувшин. Руки дрожат, и вино проливается на стол. Остальные возмущенно блеют.

— Вы принесли чертежи? — спрашивает он.

Они снова переглядываются.

— О нет.

— Однако они есть?

— Чертежей, как таковых, не существует.

Старики в горестном молчании смотрят, как пролитое вино впитывается в грубо отесанную столешницу. Один пальцем расковыривает проеденную молью дырку на рукаве.

Он кричит мальчишке, чтобы принес еще кувшин.

— Мы и рады бы вам угодить, — говорит старший из алхимиков, — однако сейчас мэтру Камилло покровительствует король Франции.

— Он намерен построить королю модель?

— Возможно.

— Работающую модель?

— Всякая модель по своей природе — работающая.

— Если у него обнаружится хоть малейший повод для недовольства, мой господин Генрих охотно примет его в Англии.

Входит мальчишка с кувшином. Все умолкают. Беседа возобновляется лишь после того, как дверь за мальчишкой хлопает. На сей раз Кромвель сам разливает вино по кружкам. Старики вновь переглядываются, и один говорит:

— Магистр убежден, что ему не подойдет английский климат. Туман. К тому же у вас на острове — сплошные ведьмы.

Разговор ни к чему не привел. Однако надо бы довести дело до конца. Выходя, он говорит слуге.

— Можешь пойти вытереть со стола.

— Я лучше подожду, пока они опрокинут второй кувшин, мсье.

— Тоже верно. Отнеси им что-нибудь поесть. Чем у вас кормят?

— Похлебкой. Я бы не советовал. С виду — вода, в которой шлюха стирала нижнюю юбку.

— Я и не знал, что девицы в Кале что-то стирают. Читать умеешь?

— Немного.

— Писать?

— Нет, мсье.

— Надо учиться. А пока пусти вход свои глаза. Я хочу знать, придет ли еще кто-нибудь с ними поговорить, будут ли они доставать чертежи, пергаменты, свитки — что-либо в таком роде.

— А что это, мсье? Что они продают?

Он почти готов ответить — в конце концов, какой от этого вред? — однако не может подобрать слов.



На второй день переговоров в Булони ему передают, что король Франции хочет его видеть. Генрих долго раздумывает, прежде чем дать согласие: лицом к лицу монархи встречаются только с другими монархами, аристократами и высшими иерархами церкви. С самой высадки на берег Брэндон и Говард, на корабле бывшие с ним запанибрата, держатся холодно, давая французам понять, что невысоко его ставят: это-де причуда Генриха, новоявленный советник, которого скоро сменит барон, виконт или епископ.

Посланец-француз говорит ему:

— Это не аудиенция.

— Конечно, — отвечает он. — Я понимаю.

Франциск проводит не-аудиенцию в окружении немногочисленных придворных. Он длинный и тощий, как жердь, локти и колени торчат в разные стороны, большие костлявые ступни поминутно елозят в больших мягких туфлях.

— Кремюэль, — говорит Франциск. — Я хочу в вас разобраться. Вы — валлиец.

— Нет, ваше величество.

Печальные собачьи глаза обводят его с ног до головы, с головы до пят.

— Не валлиец.

Он видит, что ставит французского короля в тупик. Если он — не захудалый вассал Тюдоров, то как получил пропуск ко двору?

— Меня приставил к королевским делам покойный кардинал.

— Знаю, — отвечает Франциск, — однако думаю, что за этим есть что-то еще.

— Возможно, — говорит он сухо, — но отнюдь не валлийское происхождение.

Франциск упирает палец в кончик крючковатого носа, пригибая его еще ближе к подбородку. Выбери себе государя: мало радости каждый день смотреть на такую физиономию. То ли дело гладкий бело-розовый крепыш Генрих! Франциск отводит взгляд.

— Говорят, вы некогда сражались за честь Франции.

Гарильяно. Он опускает глаза, будто припомнил неприятное уличное происшествие: давку с членовредительством.

— В прискорбнейший день.

— И все же… такое забывается. Кто теперь помнит Азенкур?

Кромвель, едва сдерживаясь, чтобы не засмеяться, вслух говорит:

— Верно. Поколение-два… может быть, три-четыре — и от этих событий не останется даже памяти.

— По слухам, вы пользуетесь большим доверием известной дамы. — Франциск чмокает губой. — Скажите, мне крайне любопытно, о чем думает мой брат-король. Считает ли он, что она — девственница? Сам я ее не пробовал. При здешнем дворе она была слишком юная, да и плоская, как доска. А вот ее сестра…

Ему хочется прекратить этот разговор, но королю не скажешь: «Помолчи». Франциск скользит голосом по голой Марии, от подбородка до пальцев ног, затем переворачивает ее, как оладушек, и повторяет все то же, от затылка до пят. Служитель подает чистую льняную салфетку, и Франциск, закончив говорить, промакивает уголок рта.

— Довольно, — произносит Франциск. — Я вижу, вы не подтверждаете свое валлийское происхождение, а значит, моя теория неверна.

Уголки рта идут вверх, локти двигаются, колени подрагивают: не-аудиенция окончена.

— Мсье Кремюэль, — говорит король, — мы можем больше не встретиться. Ваша неожиданная удача может оказаться недолговечной. Итак, разрешите пожать вам руку как солдату Франции. И поминайте меня в своих молитвах.

Он кланяется.

— Молю о вас Бога, сэр.

На выходе один из придворных встает и со словами: «Подарок его величества» — вручает ему пару вышитых перчаток.



Другой, наверное, был бы польщен и сразу их примерил, он же ощупывает подарок и находит, что искал. Аккуратно встряхивает перчатку, подставив горсть.

Затем идет прямиком к Генриху. Король на солнечной площадке играет в кегли с французскими вельможами. Генрих катает шары так, будто сражается на турнире: с гиканьем, стонами, выкрикиванием счета, воплями и проклятьями. Король поднимает голову, спрашивает глазами: «Ну как?» Он глазами отвечает: «Наедине». Взгляд короля говорит: «Позже». Ни слова не произнесено вслух, и все это время король продолжает шутить с другими игроками, затем, не сводя глаз с катящегося шара, говорит:

— Видите моего советника? Предупреждаю, никогда не играйте с ним ни во что. Ибо он не чтит вашу родословную. У него нет ни герба, ни имени, однако он уверен, что рожден побеждать.

Один из французов замечает:

— Умение достойно принимать проигрыш — искусство, которое воспитывает в себе всякий благородный человек.

— Я тоже надеюсь воспитать его в себе, — говорит Кромвель. — Когда увидите пример, которому я мог бы следовать, не будете ли так добры мне на него указать?

Ибо все они, как он видит, нацелены на выигрыш, на то, чтобы урвать себе толику английского золота. Азартные игры — не порок, если они тебе по средствам. Может, стоило бы выдать королю специальные игровые жетоны, подлежащие оплате лишь в особой палате Вестминстера, в присутствии определенного должностного лица, после утомительной волокиты и взяток служащим, с приложением особой печати. Это сэкономило бы много денег.

Однако королевский шар уверенно катится к цели. Генрих выигрывает. Со стороны французов слышны вежливые хлопки.



Оставшись наедине с королем, он говорит:

— Вот, думаю, вам понравится.

Генрих удивлен. Толстым указательным пальцем, розовым английским ногтем трогает рубин на ладони.

— Хороший камень, — говорит король. — Можете мне поверить. — Пауза. — Кто здесь лучший ювелир? Попросите его зайти ко мне. Камень темный, не узнать невозможно. Я надену это кольцо на встречу с Франциском. Пусть видит, как мне служат. — Короля разбирает веселье. — Впрочем, я выплачу вам его стоимость. — Кивает: можете идти. — Разумеется, вы сговоритесь с ювелиром, чтобы завысить цену, а разницу поделите между собой… но я буду щедр.

Сделай лицо.

Король хохочет.

— Как бы я доверил мои дела человеку, неспособному позаботиться о своих? Когда-нибудь Франциск предложит вам пенсион. Соглашайтесь. Кстати, о чем он вас спрашивал?

— Спросил, валлиец ли я. Ему этот вопрос представлялся важным, но я, увы, обманул его ожидания.

— Вы никогда не обманываете ожиданий, — говорит Генрих. — Если когда-нибудь обманете, я тут же скажу.

Два часа. Два короля. Ну как тебе, Уолтер? Он стоит на соленом ветру, разговаривая с мертвым отцом.



Оба короля в Кале. После пира Анна танцует с Франциском. Щеки порозовели, глаза под золоченой маской сверкают огнем. Когда она приподнимает маску и смотрит на французского короля, на лице у нее странная полуулыбка, не вполне человеческая, как будто под маской — другая маска. У Франциска отпадает челюсть и текут слюнки. Анна за руку ведет короля к дивану в оконной нише. Они разговаривают по-французски час, шепотом, ее изящная темная головка склоняется к его голове; иногда смеются, глядя друг другу в глаза. Без сомнения, тема беседы — условия нового соглашения; Франциск, кажется, вообразил, что текст договора — у Анны за корсажем. В какой-то момент он берет ее за руку. Она легонько упирается, и на миг впечатление такое, будто он хочет положить ее пальцы на свой омерзительный гульфик. Всем известно, что Франциск недавно лечился ртутью, однако никто не знает, помогло ли лечение.

Генрих танцует с женами местной знати. Чарльз Брэндон, позабыв про больную супругу, заставляет партнерш вскрикивать, подбрасывая их в воздух так, что взлетают юбки. Однако взгляд Генриха то и дело устремляется через зал к Анне, к Франциску. Хребет парализован страхом. На лице — агонизирующая улыбка.

Наконец Кромвель решает: я должен это прекратить. И тут же удивляется самому себе: неужто я, как и пристало верноподданному, люблю своего короля?

Он вытаскивает Норфолка из темного угла, куда тот спрятался, чтобы не заставили танцевать с супругой губернатора.

— Милорд, заберите оттуда вашу племянницу. На сегодня дипломатии довольно. Король ревнует.

— Что? Какого дьявола ему теперь не так?

Однако герцог с первого взгляда понимает, что творится, и, чертыхнувшись, идет через зал — наперерез танцующим, не в обход. Хватает Анну за руку, перегибает ее запястье, словно хочет сломать.

— С вашего позволения, сир. Мадам, идемте танцевать.

Рывком ставит ее на ноги. И они танцуют, если это можно назвать танцем: ничего подобного здесь сегодня не видели. У герцога громовой топот сатанинских копыт, у нее — полуобморочные подскоки, одна рука висит, словно подбитое крыло.

Король наблюдает за ними со спокойным, праведным удовлетворением. Анну следовало наказать, и кому это сделать, если не родственнику? Французские придворные ухмыляются, сбившись в кучку. Франциск смотрит, сощурив глаза.



В тот вечер король удаляется рано, прогоняет даже камергеров, только Гарри Норрис снует туда-сюда в сопровождении слуги: относит королю вино, фрукты, большое одеяло, грелку: похолодало. Дамы тоже стали резкими и раздражительными. Анна на кого-то кричит. Хлопают двери. Кромвель разговаривает с Томасом Уайеттом, когда на них налетает мистрис Шелтон.

— Госпожа требует Библию!

— Мастер Кромвель может прочесть весь Новый завет наизусть, — любезно подсказывает Уайетт.

Мэри смотрит затравленно.

— Кажется, ей для присяги.

— Тогда я не гожусь.

Уайетт ловит фрейлину за руку.

— Кого вы сегодня ночью согреваете, юная Шелтон?

Она вырывается и бежит прочь, требуя Библию.

— Я вам скажу, кого, — говорит Уайетт. — Генри Норриса.

Он смотрит вслед фрейлине.

— Она бросает жребий?

— Я был в числе счастливцев.

— Король?

— Возможно.

— В последнее время?

— Анна вырвала бы обоим сердце и зажарила на вертеле.

Кромвель не хочет уходить далеко на случай, если Генрих его потребует, и в конце концов садится играть в шахматы с Эдвардом Сеймуром.

— Ваша сестра Джейн… — начинает он.

— Странная она, да?

— Сколько ей сейчас?

— Не знаю… лет двадцать, наверное. Она ходила по Вулфхоллу, говоря: «Это рукава Томаса Кромвеля», и никто не понимал, о чем речь. — Эдвард смеется. — Очень довольная собой.

— Отец ее уже просватал?

— Были какие-то разговоры. А что?

— Просто мешаю вам обдумывать ход.

Распахивается дверь и влетает Том Сеймур.

— Привет, дедуля! — кричит он, сбивает с брата берет и ерошит ему волосы. — Вставай! Нас ждут женщины!

— Мой друг, — кивок в сторону Кромвеля, — не советует. — Эдвард отряхивает берет. — Говорит, они такие же, как англичанки, только грязнее.

— Глас бывалого человека? — спрашивает Том.

Эдвард старательно надевает берет.

— Сколько лет нашей сестре Джейн?

— Двадцать один — двадцать два. А что?

Эдвард смотрит на доску, тянется к ферзю. Понимает, что в западне. Уважительно вскидывает взгляд.

— Как вам это удалось?



Позже он сидит перед чистым листом бумаги, собирается написать Кранмеру и отправить письмо неведомо куда: искать «нашего будущего архиепископа» по всей Европе. Берет перо, но не пишет. В голове крутится разговор с Генрихом про рубин. Его господин уверен, что он готов пуститься на мелкое жульничество, как в ту пору, когда продавал кардиналам поддельных купидонов. Однако в таких случаях оправдываться — только усиливать подозрения. Если Генрих не вполне ему доверяет, что тут удивительного? Государь одинок: в зале совета, в опочивальне и, наконец, пред дверьми ада — нагой, как сказал Гарри Перси, вдень последнего суда.

Поездка загнала все дворцовые интриги и дрязги в тесное пространство, ограниченное городскими стенами Кале. Придворные, как карты в колоде, плотно прижаты друг к другу, но их бумажные глаза ничего не видят. Интересно, думает он, где-то сейчас Томас Уайетт, в какие неприятности влез? Заснуть явно не удастся; не потому, что сон прогнала тревога об Уайетте. Он подходит к окну. Луна, словно отверженная, влачит за собой черные лохмотья облаков.

В саду горят установленные на подставках факелы, но он идет прочь от света. Плеск волн о берег мерен и настойчив, как биение собственного сердца. Он чувствует, что в темноте кто-то есть; в следующий миг слышится шелест юбок, слабое грудное «ах», и на локоть ему ложится женская рука.

— Вы, — говорит Мария.

— Я.

— Знаете? Они отодвинули щеколды. — Она издает короткий, недобрый смешок. — Сейчас Анна в его объятиях, нагая, как при рождении. Назад пути нет.

— Мне казалось, сегодня у них была ссора.

— Да. Они любят ссориться. Она сказала, что Норфолк сломал ей руку, Генрих назвал ее Магдалиной и еще кем-то, не помню. Вроде бы все это были римлянки. Не Лукреция.

— Да уж. По крайней мере надеюсь, что так. Зачем ей нужна была Библия?

— Чтобы он принес брачный обет. При свидетелях. При мне. При Норрисе. Теперь они женаты перед Богом. И еще он поклялся, что сразу по возвращении в Англию обвенчается с ней по всем правилам, а весной будет коронация.

Он вспоминает монахиню в Кентербери: если вы вступите в какую-либо форму брака с этой недостойной женщиной, то не процарствуете и семи месяцев.

— Ну вот, — говорит Мария, — теперь главное, чтобы у него получилось.

— Мария. — Он берет ее за руку. — Не пугайте меня.

— Генрих робок. Он думает, будто от него ждут королевских подвигов. Впрочем, если он оробеет, Анна знает, что делать. — Она добавляет торопливо: — В смысле, я дала ей все нужные наставления. — Кладет руку ему на плечо. — Так как насчет нас с вами? Мы много потрудились, чтобы их свести, и, думаю, заслужили отдых.

Молчание.

— Вы ведь больше не боитесь моего дяди Норфолка?

— Мария, я смертельно боюсь вашего дяди Норфолка.

И все же не из-за этого, а из-за чего-то другого он медлит в неуверенности. Мария касается губами его губ. Спрашивает:

— О чем вы думаете?

— Думаю, что не будь я преданнейшим слугой короля, еще можно было бы успеть на следующий корабль.

— И куда бы мы отправились?

Он не упомнит, чтобы кого-нибудь приглашал с собой.

— На восток. Хотя, признаюсь, начинать сначала там нелегко.

На восток от Болейнов. На восток от всех. Ему вспоминается Средиземное море, не эти северные воды, и в особенности одна ночь, теплая ночь в Ларнаке: огни беспокойной набережной за окном, шлепанье невольничьих ног по кафелю, запах благовоний и кориандра. Он обнимает Марию и натыкается на что-то мягкое, неожиданное: лисий мех.

— Очень предусмотрительно.

— О, мы привезли все, что у нас есть. На случай, если придется задержаться тут до зимы.

Отблеск света на коже. Шея у Марии очень белая, очень нежная. Герцог в доме; здесь, сейчас, возможно все. Он раздвигает пальцами мех и находит плечи: теплые, надушенные и чуть влажные. Чувствует, как бьется жилка на ее шее.

Шаги. Он оборачивается, в руке кинжал. Мария повисает на его локте. Острие кинжала упирается в мужской дублет под грудиной.

— Ладно-ладно, — произносит по-английски раздраженный голос. — Уберите оружие.

— О Боже! — восклицает Мария. — Вы чуть не убили Уильяма Стаффорда.

Он заставляет незнакомца выйти на свет и, только увидев лицо, убирает кинжал. Ему неизвестно, кто такой Уильям Стаффорд. Чей-то конюший?

— Уильям, я думала, вы не придете.

— Как я вижу, в таком случае вы бы в одиночестве не остались.

— Вы не представляете, каково это — быть женщиной. Ты думаешь, будто о чем-то с мужчиной условилась, а выясняется — ничего подобного. Думаешь, он придет, а он не приходит.

Это — вопль сердца.

— Доброй ночи, — говорит он. Мария поворачивается, как будто хочет сказать: «не уходите». — Пора мне помолиться и в постель.

С моря налетел сильный ветер: скрипят мачты в порту, в городе дребезжат окна. Завтра, наверное, будет дождь. Он зажигает свечу и берется за письмо, однако не может сосредоточиться. Ветер рвет с деревьев листву. Образы движутся за стеклом, чайки проносятся как призраки: белый чепец Элизабет, когда та провожала его до дверей в последнее утро. Только не было этого: она спала во влажной постели, под одеялом желтого турецкого атласа. Жребий, который привел его сюда, привел и к тому утру пять лет назад, когда он выходил из дома женатым человеком с бумагами Вулси под мышкой. Был ли он тогда счастлив? Трудно сказать.

В ту ночь на Кипре, теперь уже давнюю, он готов был уйти из банка или хотя бы попросить, чтобы его отправили с рекомендательными письмами на Восток. Ему хотелось увидеть Святую землю, ее растения и людей, поцеловать камни, по которым ступали апостолы, торговаться в неведомых закоулках странных городов и черных шатрах, где закутанные женщины порскают по углам, как тараканы. В ту ночь решалась его судьба. Глядя в окно на огни набережной, он слышал в комнате позади грудной смех и тихое «аль-хамду лиллах»,[64] с которым женщина встряхнула в руке кубики из слоновой кости, затем стук. Когда наступила тишина, он спросил: «Ну и что там?»

Больше — Восток. Меньше — Запад. Азартные игры — не порок, если они тебе по средствам.

— Три и три.

Это много или мало? Не сразу сообразишь. Судьба не подтолкнула его решительно, а так, легонько тронула за плечо.

— Я еду домой.

— Только не сегодня. Уже прилив.

На следующее утро он чувствует богов за спиной, как ветер. Он повернул к Европе. Домом тогда было узкое здание на тихом канале, за тяжелыми деревянными ставнями. Ансельма на коленях, золотисто-нагая под длинным ночным платьем зеленого дамаста, отливающего при свечах чернотой, на коленях перед маленьким серебряным алтарем у себя в комнате, про который она говорила: «Это самое ценное, что у меня есть». Подожди минутку, сказала Ансельма. Она молилась на родном языке, то вкрадчиво-умильно, то почти с угрозой, и, видимо, выпросила у серебряных святых чуточку снисхождения, а может, углядела за их блистательной праведностью некую лазейку-щелочку, потому что встала и со словами: «Теперь можно», — потянула шелковую шнуровку, чтобы он мог коснуться ее грудей.

III Ранняя обедня

Ноябрь 1532

Рейф стоит над ним, говорит, уже семь. Король ушел к мессе.

Он провел ночь с призраками.

— Мы не хотели вас будить. Вы никогда не спите допоздна.

Ветер вздыхает в трубах. Пригоршня дождя ударяет в окно, как щебень, за ней другая.

— Возможно, погода задержит нас в Кале.

Пять лет назад, уезжая во Францию, Вулси попросил его следить за положением дел при дворе и отписать, как только Генрих и Анна разделят ложе. Он спросил тогда: а как я узнаю, что это произошло? Кардинал ответил: «Думаю, это будет видно по его лицу».

К тому времени, как он дошел до церкви, ветер утих и дождь перестал, однако улицы превратились в грязь; местные жители, вышедшие поглазеть на знать, все сплошь на ходулях и с плащами, накинутыми на голову, как новое племя безголовых исполинов. Он протискивается через толпу зевак, затем шепчет плотно стоящим джентльменам: s\'il vous plait, с\'est urgent,[65] дайте дорогу великому грешнику. Он смеются и расступаются.

Анна входит под руку с губернатором. Тот напряжен — видимо, разыгралась подагра, но предупредителен, шепчет любезности, на которые не получает ответа. Лицо Анны — нарочито непроницаемо. Король ведет супругу Уингфилда, болтает с ней весело, на Анну не смотрит вовсе. Король выглядит большим, добродушным. Шарит взглядом в толпе, отыскивает его, Кромвеля. Улыбается.

Выходя из церкви, Генрих надевает шляпу. Шляпа большая, новая. И на этой шляпе — перо.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I Anna Regina[66]

1533

Двое малышей сидят на скамье в Остин-фрайарз, выставив вперед пятки. Оба еще в детских платьицах, не поймешь, кто мальчик, а кто девочка. Пухлые мордашки под чепчиками сияют. Их вид, сытый и довольный — очевидная заслуга молодой матери, Хелен Барр, которая тем временем рассказывает свою историю: дочь разорившегося мелкого торговца из Эссекса, жена Мэтью Барра, который ее бил, а потом и вовсе бросил — указывает на младшего — «вот с ним в пузе».

Соседи привычно идут к нему со своими бедами: у кого-то дверь покосилась, кому-то чужие гуси мешают гоготом, кому-то не дают спать склочные муж и жена в доме напротив, которые ночь напролет бранятся и швыряют посуду. Эти мелочные заботы съедают его время, но уж лучше Хелен Барр, чем соседские гуси. Мысленно он наряжает ее в узорчатый бархат, который видел вчера — шесть шиллингов за ярд — вместо видавшего виды шерстяного платья. Руки женщины загрубели от тяжелой работы — он добавляет перчатки.

— Может статься, его уже и в живых-то нету. Муж был пьяницей и задирой, каких мало. Его приятель говорит, убили твоего муженька, ищи на дне реки. А другие видели его с дорожной сумой на причале в Тилбери. Вот и разбери, кто я теперь: жена или вдова?

— Я попробую разузнать. Хотя для тебя лучше, если он сгинул. На что живешь?

— Как муж пропал, шила паруса, потом перебралась в Лондон искать его, нанималась на поденную работу. Раз в год в монастыре у собора Святого Павла стираю простыни. Сестры хвалили меня, сказали, что дадут тюфяк на чердаке, только они с детьми не пускают.

Вот оно, церковное милосердие, ему не впервой такое слышать.

— Незачем тебе гнуть спину на этих ханжей. Будешь жить тут. Работа найдется. В доме хватает народу, сама видишь, я строюсь.

Она порядочная женщина, думает он, раз не обратилась к самому очевидному способу заработать, хотя, выйди она на улицу, отбою не будет.

— Мне сказали, ты хочешь научиться грамоте, чтобы читать Писание.

— Я сошлась тут с женщинами, они отвели меня в подвал в Бродгейте, который называют ночной школой. Я и раньше знала про Ноя, волхвов и Авраама, а вот про апостола Павла услыхала впервые. На ферме у нас жили домовые, они сквашивали молоко и вызывали грозу, но мне сказали, они нехристи. И все равно зря мы там не остались. Отцу не давалась городская работа.

Хелен не сводит с детей тревожных глаз. Малыши сползли со скамейки и приковыляли к стене, где на их глазах рождается рисунок; каждый шажок заставляет Хелен обмирать от страха. Юный немец, которого Ганс приставил к несложным работам, поворачивает рисунок — по-английски он не говорит — показать, чем занимается. Видишь, роза. Три льва, смотри, прыгают. Две черные птицы.

— Красный! — вопит малыш постарше.

— Она знает цвета, — поясняет зардевшаяся от гордости Хелен. — А еще считает до трех.

На месте, где раньше был герб Вулси, красуется его собственный, недавно пожалованный: три вздыбленных золотых льва на лазурном поле, на поясе червленая роза с зелеными шипами между двумя корнуольскими галками.

— Смотри, Хелен, — говорит он, — эти черные птицы — эмблема Вулси. — Он смеется. — А ведь многие надеялись никогда больше их не увидеть!

— Среди наших не все вас понимают.

— Ты про тех, из ночной школы?

— Они говорят, как может кто-то держаться евангельской веры и любить такого человека?

— Мне никогда не была по душе его заносчивость, ежедневные процессии, роскошь. Однако от основания Англии никто не служил ей с большим рвением. А когда его милость приближал тебя, — добавляет он грустно, — он становился гак прост, так любезен… Хелен, переберешься сегодня?

Кромвель думает о монахинях, которые стирают простыни раз в год. Воображает потрясенное лицо кардинала. Прачки следовали за его милостью, как шлюхи за армейским обозом, разгоряченные от ежечасных трудов. В Йоркском дворце стояла ванна высотой в человеческий рост, а комнату на голландский манер согревала печь. Сколько раз ему приходилось говорить о делах с распаренной кардинальской головой, торчащей из горячей воды. Ванну забрал Генрих и теперь плещется в ней с избранными друзьями, которые покорно терпят, если господину захочется от души макнуть их в воду.

Художник протягивает кисть старшей девочке. Хелен сияет.

— Осторожно, детка, — говорит она.

На стене возникает синее пятно. Такая маленькая, а такая умелая, хвалит художник. Gefällt es Ihnen, Herr Cromwell, sind Sie stolz darauf?

Художник спрашивает, — переводит он для Хелен, — нравится ли мне, горжусь ли я собой. Важно, что вами гордятся друзья, говорит Хелен.

Я вечно перевожу: если не языки, то людей. Анну Генриху. Генриха Анне. Сейчас король так нуждается в сочувствии, а она колючая, словно репейник. Временами глаза короля останавливаются на других женщинах — и тогда Анна срывается с места и несется в свои покои. Он, Кромвель, мечется между ними, словно площадной поэт, неся заверения всепоглощающей страсти обеим сторонам.

Еще нет трех, а в комнате уже стемнело. Он подхватывает младшего из детей, который тут же обмякает у него на плече, проваливается в сон, словно на ходу врезался в стену.

— Хелен, — говорит он, — мой дом полон бойких молодых людей, и все они будут учить тебя грамоте, задаривать подарками и скрашивать твою жизнь. Учись, не отказывайся от подарков, будь счастлива среди нас, но если кто-нибудь позволит себе лишнее, говори мне или Рейфу Сэдлеру. Мальчишке с рыжей бородкой. Впрочем, он давно уже не мальчишка.

Скоро двадцать лет, как он забрал Рейфа из отцовского дома; стоял такой же хмурый день, дождь хлестал как из ведра, а сонный мальчуган притулился к плечу, когда он вносил его в дом на Фенчерч-стрит.



Из-за штормов они застряли в Кале на десять дней. В Булони потерпели крушение корабли, Антверпен затопило, под водой оказалась значительная часть побережья. Кромвель хочет написать друзьям, узнать, живы ли, не разорены ли, но дороги размыты, да и сам Кале стал островком, на котором правит счастливый монарх. Он испрашивает аудиенцию — дела не ждут, — но получает ответ: «Сегодня утром король не сможет вас принять. Он с леди Анной сочиняет музыку для арфы».

Они с Рейфом переглядываются и уходят.

— Остается надеяться, что из-под их пера выйдет достойная пьеска.

Томас Уайетт и Генри Норрис надираются в грязной таверне. Клянутся друг другу в вечной дружбе, а на заднем дворе их челядь лупит друг дружку и валяет в грязи.

Марии Болейн нигде не видно. Вероятно, они со Стаффордом тоже нашли тихое местечко и сочиняют музыку.

В полдень, при свечах, лорд Бернерс показывает ему свою библиотеку: живо ковыляет от стола к столу, бережно листает древние фолианты, которые переводит. Вот роман о короле Артуре.

— Поначалу я едва не бросил. История слишком неправдоподобна, но мало-помалу мне открылась ее мораль.