— О, полагаю, в Дублине куда хуже.
Генрих с тоской смотрит, как льет за окном.
— А когда я проезжаю по улицам, мне кричат вслед. Люди встают из канав и кричат, чтобы я взял Екатерину обратно. Как бы им понравилось, если бы я вмешивался в их семейную жизнь?
Даже когда погода проясняется, королевские страхи не идут на убыль.
— Она сбежит и соберет против меня армию. Екатерина. От нее чего угодно можно ждать.
— Она сказала мне, что не сбежит.
— А по-вашему, она никогда не лжет? Я знаю, что это не так. У меня есть доказательства. Она солгала про свою девственность.
Ну да, конечно, устало думает он.
Генрих не верит в мощь вооруженной стражи, ключей и замков. Думает, нанятый императором ангел коснется их, и запоры рассыплются. В поездки король берет большой железный замок, который вешает на дверь особый слуга. Всю королевскую пищу пробуют специальные люди, а в постели проверяют, нет ли там отравленных иголок; и все равно Генрих боится, что его умертвят во сне.
Осень. Томас Мор худеет — и прежде поджарое тело стало, как щепка.
Кромвель позволяет Антонио Бонвизи передать арестанту еду.
— Хоть, правду сказать, вы в Лукке не умеете готовить. Я бы и сам что-нибудь ему послал, да если он заболеет, сами понимаете, что люди скажут. Он любит блюда из яиц. Любит ли что-нибудь еще — не знаю.
Вздох.
— Молочные пудинги.
Он улыбается. Сейчас мясоед.
— Немудрено, что он такой худосочный.
— Я знаю его сорок лет, — говорит Бонвизи. — Целую жизнь, Томмазо. Вы же не станете его мучить? Пообещайте мне, если можете, что никто не будет его мучить.
— Почему вы думаете, будто я такой же, как он? Послушайте, мне нет надобности давить. Это сделают его друзья и близкие. Я ведь прав?
— Нельзя ли просто оставить его в покое? Забыть?
— Если позволит король.
Он разрешает Мэг Ропер навещать арестанта в Тауэре. Отец и дочь гуляют по саду под руку. Иногда он смотрит на них из окна в доме коменданта.
К ноябрю такое отношение доказало свою бесполезность и даже хуже: все обернулось против него, как бродячая собака, которую ты из доброты подобрал на улице, а она вцепилась тебе в руку. Мэг говорит:
— Он сказал мне, он просил передать друзьям, что не даст никаких клятв, а если мы услышим, что он присягнул, значит, его вынудили жестоким обращением. И если в совете покажут бумагу с его подписью, мы должны знать: он ее не ставил.
От Мора теперь требуют под присягой признать Акт о супрематии, в котором перечислены все полномочия, принятые королем в последние два года. Акт не назначает короля главой церкви, как утверждают некоторые; акт констатирует, что король был и остается главой церкви. Если люди не принимают новых идей, дадим им старые. Если им нужны прецеденты, у него есть прецеденты. Во второй редакции, которая вступит в силу с нового года, прописано, что квалифицируется как государственная измена. Измена — не признавать титулы или юрисдикцию Генриха, хулить его устно или письменно, называть еретиком или схизматиком. Закон даст управу на монахов, которые сеют панику, утверждая, будто испанцы вот-вот высадятся и коронуют леди Марию. На священников, которые в проповедях вопят, что король тащит англичан за собой в геенну. Разве монарх много требует, когда предлагает своим подданным держаться в рамках приличий?
Это что-то новое, говорят ему, наказывать за слова. Нет, отвечает он, не сомневайтесь, это старое. Мы лишь придали форму тому, что судьи в своей мудрости уже определили как прецедентное право. Разъяснительная мера. Я за полную четкость в законах.
После того как Мор отказывается признать этот второй документ, принимается билль о конфискации его имущества в пользу короны. Об освобождении теперь не может быть и речи, вернее, никто теперь не поможет Мору, кроме самого Мора. Долг Кромвеля — сообщить арестанту, что отныне тому запрещается принимать посетителей и гулять в саду.
— Не на что смотреть, в это время года. — Мор поднимает глаза к узкой серой полоске неба в высоком окне. — Мне по-прежнему можно читать книги? Писать письма?
— Пока да.
— А Джон Вуд остается со мной?
Слуга.
— Да, конечно.
— Он время от времени приносит мне кое-какие новости. Говорят, среди королевских войск в Ирландии началась потовая лихорадка? Надо же, не в сезон.
Не только потовая лихорадка, но и чума. Только он не станет говорить этого Мору, как и того, что вся Ирландская кампания — позорная неудача и перевод денег; надо было послушать Ричарда и ехать туда самому.
— Потовая лихорадка косит многих, — говорит Мор, — так быстро, во цвете лет. А если и выздоровеешь, будешь не в силах сражаться с дикими ирландцами, в этом я уверен. Помню, как Мэг болела; она тогда чуть не умерла. А вы болели? Нет, вы никогда не болеете, как я понимаю. — Мор еще какое-то время болтает ни о чем, затем вскидывает голову. — Скажите, есть ли новости из Антверпена? Говорят, Тиндейл там. Говорят, он прячется в домах английских купцов и не смеет выйти на улицу. Говорят, он в тюрьме, почти как я.
Это так или почти так. Тиндейл трудился в бедности и безвестности, и теперь его мир сжался до размеров каморки. А тем временем в городе по велению императора печатников клеймят и ослепляют, братьев и сестер убивают за веру: мужчинам рубят головы, женщин жгут на костре. Липкая паутина, протянутая Мором по всей Европе, по-прежнему действует; паутина из денег. У Кромвеля есть основания думать, что за Тиндейлом следят, но никакими ухищрениями, при том, что Стивен Воэн в Антверпене, не удалось выяснить, кто из англичан, приезжающих в крупный торговый город, — агенты Мора.
— В Лондоне Тиндейлу было бы спокойнее, — говорит Мор. — Здесь его оберегали бы вы, защитник заблуждений. Только посмотрите, что творится в Германии. Вы видите, Томас, к чему ведет нас ересь? Она ведет в Мюнстер.
В Мюнстере власть захватили сектанты, анабаптисты. Худший кошмар — когда просыпаешься, парализованный, и думаешь, что умер, — счастье по сравнению с тем, что творится там. Городских старшин выбросили из ратуши, их место заняли воры и безумцы, объявившие, что пришли последние дни и все должны креститься заново. Несогласных выгнали за городские стены, нагишом, умирать на снегу. Теперь город осажден собственным князем-епископом, который надеется взять защитников измором. Защитники, говорят, по большей части женщины и дети; их держит в страхе портной по фамилии Бокельсон, недавно короновавший себя королем Иерусалимским. По слухам Бокельсон и его присные установили многоженство, как предписывает Ветхий завет, и многие женщины предпочли смерть на виселице или в реке изнасилованию по Авраамову закону. Под видом того, что все теперь будет общее, «пророки» творят разбой среди бела дня. Говорят, они захватили дома богачей, сожгли их письма, изрезали картины, пустили искусные вышивки на половые тряпки и порвали все документы, кто чем владеет, чтобы не вернулись старые времена.
— Утопия, — говорит Кромвель, — не правда ли?
— Я слышал, они жгут книги из городских библиотек. Сочинения Эразма сгорели в пламени. Какими дьяволами надо быть, чтобы жечь милейшего Эразма? Но без сомнения, без сомнения, — кивает Мор, — порядок в Мюнстере скоро восстановят. Филипп Гессенский — друг Лютера; уж конечно, он одолжит доброму епископу пушки и пушкарей. Один еретик уничтожит другого. Братья передрались, вы видите? Как бешеные псы, пускающие слюну, рвут друг другу кишки при встрече.
— Я вам скажу, чем все закончится в Мюнстере. Кто-нибудь из осажденных сдаст город.
— Вы так думаете? У вас такой вид, будто вы хотите предложить пари. Увы, я и прежде не имел обыкновения биться об заклад, а теперь еще и король забрал все мои деньги.
— Такой человек, портной, забирает власть на месяц-два…
— Суконщик, сын кузнеца, забирает власть на год-два…
Он встает, подхватывает плащ: черная шерсть, мерлушковая подкладка. Мор сверкает глазами: ага, я обратил вас в бегство. И тут же, обычным тоном, словно гостю после обеда: неужто вам уже пора? Может, побудете еще?
Вскидывает подбородок.
— Так я больше не увижу Мэг?
В голосе пустота, боль, пробирающая до сердца. Кромвель отворачивается, говорит буднично:
— Вам надо произнести несколько слов. Вот и все.
— А. Просто слова.
— Если вы не хотите произносить, я их напишу. Поставите снизу свое имя, и король будет счастлив. Я отряжу свою барку, вас доставят в Челси, к причалу на краю вашего сада — не на что смотреть в это время года, как вы сказали, зато каким теплым будет прием! Леди Алиса ждет — уже одна ее стряпня сразу вернет вам силы, — Алиса стоит рядом с вами, смотрит, как вы едите, и едва вы утираете рот, хватает вас на руки, целует в жирные от баранины губы, ах, муженек, как же я по тебе соскучилась! Она несет вас в спальню, запирает дверь, прячет ключ в карман и рвет с вас одежду, пока вы не остаетесь в одной рубашке, из-под которой торчат худые белые ноги, — что ж, согласитесь, тут женщина в своем праве. На следующий день — только вообразите! — вы поднимаетесь до рассвета, спешите в привычную келью, бичуете себя, требуете принести хлеб и воду, а к восьми утра вы уже в своей власянице, поверх накинут старый шлафрок — тот самый, кроваво-красный, с прорехой… ноги на скамеечке, и единственный сын приносит вам почту… ломаете печать своего возлюбленного Эразма… А прочтя письма, вы сможете — скажем, если не будет дождя — пойти к своим птицам, к своей лисичке в клетке, и сказать им: я тоже был узником, а теперь я на воле, потому что Кромвель показал мне выход… Разве вы этого не хотите? Разве вы не хотите вернуться домой?
— Вам надо написать пьесу, — говорит Мор восхищенно.
Кромвель смеется:
— Может, еще напишу.
— Это лучше Чосера. Слова. Слова. Просто слова.
Он оборачивается. Смотрит на Мора. Как будто освещение переменилось. Открылось окно в страну, где дуют холодные ветры его детства.
— Та книга… Это был словарь?
Мор хмурится.
— Простите?
— Я поднялся по лестнице в Ламбете… минуточку… Я взбежал по лестнице в Ламбете, неся вам питье и пшеничный хлебец на случай, если вы ночью проснетесь и захотите есть. Было семь вечера. Вы читали, а когда подняли голову, прикрыли ее руками, — он раскрывает ладони крыльями, — словно защищая. Я спросил вас, мастер Мор, что в этой большой книге? А вы ответили, слова, слова, просто слова.
Мор склоняет голову набок.
— Когда это произошло?
— Думаю, мне было лет семь.
— Чепуха, — искренне говорит Мор. — Мы не были тогда знакомы. Хотя… — хмурит лоб, — вы, наверное, были… а я…
— Вы собирались в Оксфорд. Вы не помните, да и с какой стати? — Кромвель пожимает плечами. — Я подумал, вы надо мной посмеялись.
— Вполне возможно, — говорит Мор. — Если эта встреча и впрямь была. А теперь вы приходите сюда смеяться надо мной. Говорите про Алису. Про мои худые белые ноги.
— Полагаю, это все же был словарь. Вы точно не помните?.. Что ж… моя барка ждет, и я не хочу держать гребцов на холоде.
— Дни здесь очень длинные, — говорит Мор. — А ночи еще длиннее. У меня болит в груди. Дышать тяжело.
— Так вперед, в Челси! Доктор Беттс придет с визитом: ай-ай-ай, Томас Мор, до чего вы себя довели! Зажмите нос и выпейте эту гадкую микстуру…
— Иногда мне кажется, что я не увижу утра.
Кромвель открывает дверь.
— Мартин!
Мартину лет тридцать, светлые волосы под беретом заметно поредели, лицо худощавое, улыбчивое. Мартин родился в Колчестере, в семье портного, читать учился по Евангелию Уиклифа, которое отец хранил на крыше под соломой. Это новая Англия; Англия, в которой Мартин может вытащить старую книгу и показать соседям. У него есть братья, все — евангельской веры. Жена вот-вот должна разродиться третьим.
— Есть новости?
— Пока нет. Но ведь вы согласитесь быть крестным? Томас — если мальчик, если девочка — то как назовете, сэр.
Рукопожатие, улыбка.
— Грейс, — говорит он. От него ожидается денежный подарок — обеспечить ребенку будущее. Он снова поворачивается к больному, который теперь сгорбился за столом.
— Сэр Томас говорит, по ночам ему трудно дышать. Принесите ему тюфяки, подушки, что найдете — пусть сидит, если так легче. У него должны быть все возможности дожить до того, чтобы одуматься, выказать верность королю и вернуться домой. А теперь, желаю вам обоим доброго вечера.
Мор поднимает глаза.
— Я хочу написать письмо.
— Конечно. Вам принесут бумагу и чернила.
— Я хочу написать Мэг.
— В таком случае напишите ей что-нибудь человеческое.
Письма Мора чужды обычному человеческому. Они адресованы Мэг, но рассчитаны на друзей в Европе.
— Кромвель!..
Голос Мора разворачивает его назад.
— Как королева?
Мор всегда точен, никогда не назовет королевой Екатерину. Вопрос означает: как Анна? Но что тут можно ответить? Он выходит за дверь. В узком окошке сизая мгла сменилась вечерней синью.
Он слышал ее голос из соседней комнаты: тихий, неумолимый. И гневные крики Генриха: «Это не я! Не я!»
Во внешней приемной Томас Болейн, монсеньор: узкое лицо напряжено. Рядом прихлебатели Болейнов, переглядываются: Фрэнсис Уэстон, Фрэнсис Брайан. В углу, пытаясь выглядеть как можно более незаметным, лютнист Марк Смитон — он-то что здесь делает? Не вполне семейный конклав: Джордж Болейн в Париже, ведет переговоры. Родилась мысль выдать двухлетнюю принцессу Елизавету за сына французского короля; Болейны всерьез считают, что у них это получится.
— Какое событие так огорчило королеву? — спрашивает он удивленно, словно в остальное время она — спокойнейшая из женщин.
Уэстон отвечает:
— Леди Кэри… она, так сказать…
Брайан фыркает:
— Брюхата очередным бастардом.
— Хм. А вы не знали? — Приятно видеть их потрясенные лица. — Я думал, это дело семейное.
Брайанова повязка ему подмигивает — сегодня она ядовито-желтого цвета.
— А вы, должно быть, очень внимательно за ней следили, Кромвель.
— В чем я, увы, не преуспел, — говорит Болейн. — Она говорит, отец ребенка — Уильям Стаффорд, и она за ним замужем. Вы знаете этого Стаффорда?
— Мельком. Что ж, — бодро говорит он, — каковы наши действия? Марк, музыкальное сопровождение не потребуется — отправляйся куда-нибудь, где можешь быть полезен.
С королем только Генри Норрис, с королевой — Джейн Рочфорд. Широкое лицо Генриха бело.
— Мадам, вы вините меня в том, что было еще до нашего знакомства.
Остальные тоже вошли и теперь теснятся за его спиной. Генрих говорит:
— Милорд Уилтшир, неужто у вас нет управы на ваших дочерей?
— Кромвель знал! — хмыкает Брайан.
Монсеньор начинает говорить, запинаясь — и это Томас Болейн, дипломат, прославленный своей отточенной речью. Анна перебивает отца.
— С чего бы ей беременеть от Стаффорда? Я не верю, что ребенок его. Зачем бы он на ней женился, если не из честолюбия? Что ж, он просчитался, потому что теперь ноги ее не будет при дворе! Хоть бы она и на коленях ко мне приползла, я не стану ничего слушать. Пусть подохнет с голоду!
Будь Анна моя жена, думает он, я бы ушел из дома на весь вечер. Лицо заострилось, движения дерганые — сейчас ей лучше не давать в руки острые предметы. «Что делать?» — шепчет Норрис. Джейн Рочфорд стоит, прислонившись к шпалере, на которой нимфы переплетаются в древесной листве; ее подол в каком-то воспетом поэтами ручье, вуаль задевает облако с выглядывающей из-за него богиней. Она поднимает голову; на лице выражение сдержанного торжества.
Я мог бы вызвать архиепископа, думает Кромвель, при нем Анна не посмеет кричать и топать ногами. Теперь она схватила Норриса за рукав — что это означает?
— Моя сестра все нарочно затеяла, чтобы меня позлить! Она думает, что будет расхаживать с пузом, жалеть меня и насмехаться надо мной, потому что я потеряла ребенка.
— Я совершенно убежден, что если вникнуть в вопрос… — начинает ее отец.
— Прочь! — кричит Анна. — Убирайтесь и скажите ей… скажите мистрис Стаффорд, что она больше не член моей семьи! Я ее не знаю. Отныне она не Болейн.
— Идите, Уилтшир, — добавляет Генрих тоном учителя, обещающего школяру порку. — Я поговорю с вами позже.
Кромвель говорит королю невинным голосом:
— Ваше величество, может, не будем сегодня заниматься делами?
Генрих смеется.
Леди Рочфорд бежит рядом с ним. Он не замедляет шаг, так что ей приходится подобрать юбки.
— Вы правда знали, господин секретарь? Или сказали для того лишь, чтобы посмотреть на их лица?
— Где мне с вами тягаться? Вы видите мои уловки.
— Счастье, что я вижу уловки леди Кэри.
— Так это вы ее разоблачили?
Кто же еще? — думает Кромвель. Ну конечно, мужа Джорджа рядом нет, шпионить ей не за кем.
Постель Марии закидана ворохом шелков — оранжевых, вишневых, малиновых — словно перина занялась огнем. На табуретах и на подоконниках — лифы, спутанные ленты и непарные перчатки. Зеленые чулки — не те ли самые, которые она показала до самого колена, несясь к нему в тот день, когда предложила на ней жениться?
Он стоит в дверях.
— Уильям Стаффорд, хм?
Мария выпрямляется, раскрасневшаяся, в руке — бархатная домашняя туфля. Теперь, когда тайна раскрыта, она ослабила шнуровку. Взгляд скользит мимо него.
— Спасибо, Джейн, неси это сюда.
— Простите, сударь. — Джейн Сеймур на цыпочках проходит мимо, неся стопку сложенного белья. Следом юноша волочит желтый кожаный ларь.
— Ставь тут, Марк.
— Смотрите, господин секретарь, — говорит Смитон, — я здесь полезен.
Джейн встает на колени и открывает ларь.
— Подложить батист?
— Не надо батиста. Где вторая туфля?
— Советую поторопиться, — предупреждает леди Рочфорд. — Если дядя Норфолк тебя увидит, то побьет палкой. Твоя августейшая сестра считает, что отец твоего ребенка — король. Она говорит, с какой стати им быть Уильяму Стаффорду.
Мария фыркает.
— Все-то ей известно! Как будто Анна знает, что значит выйти за человека ради него самого. Передай ей, что Уильям меня любит. Он обо мне заботится — и больше никто в целом мире!
Кромвель наклоняется и шепчет:
— Мистрис Сеймур, я и не знал, что вы близки с леди Кэри.
— Никто больше ей не поможет.
Джейн не поднимает головы; склоненная шея порозовела.
— Этот мой надкроватный полог, — говорит Мария. — Снимите его.
На пологе — гербы ее мужа Уилла Кэри, умершего лет, наверное, семь назад.
— Гербы я могу спороть.
Ну конечно, кому нужен покойник с его эмблемами?
— Где мой золоченый таз, Рочфорд, не ты его взяла? — Мария пинает желтый ларь, сплошь украшенный геральдическими соколами Анны. — Если это у меня увидят, то отнимут, а мои вещи выбросят на дорогу.
— Если вы можете подождать час, — говорит он, — я пришлю вам сундук.
— С надписью «Томас Кромвель»? Нет у меня часа. Вот что! — Она начинает сдирать с кровати простыни. — Увязывайте тюки!
— Фу! — говорит Джейн Рочфорд. — Бежать, как служанка, укравшая столовое серебро? К тому же в Кенте тебе эти вещи не понадобятся. У Стаффорда, небось, ферма? Скромная усадьба? Впрочем, ты можешь их продать. Что тебе наверняка придется сделать.
— Мой дорогой брат поможет мне, как только вернется из Франции. Он не оставит меня без средств.
— Позволю возразить. Лорд Рочфорд, как и я, будет возмущен, что ты опозорила родню.
Мария поворачивается к ней, вскидывая руку, как кошка, выпускающая когти.
— Это лучше, чем день твоей свадьбы, Рочфорд! Это все равно что дом, полный подарков. Ты не умеешь любить, ты не знаешь, что такое любовь, ты можешь только завидовать тем, кто знает, и радоваться их неприятностям. Ты несчастная злюка, которую ненавидит муж, и я тебя жалею, и жалею свою сестру Анну. Я в жизни не поменялась бы с ней местами! Лучше делить ложе с бедным и честным джентльменом, который тебя любит, чем быть королевой и удерживать мужа старыми бордельными штучками, — да, я знаю, король сказал Норрису, как Анна его ублажает, и поверь мне, ребенка так не зачнешь. А теперь она боится каждой женщины при дворе — ты что, на нее смотрел? ты уже и раньше на нее смотрел! Семь лет она добивалась короны, и спаси нас Бог от исполнения молитв! Она думала, каждый день будет, как коронация. — Мария, тяжело дыша, запускает руку в ворох своих пожитков и бросает Джейн Сеймур два рукава. — Вот, милая, возьми с моим благословением. У тебя одной здесь доброе сердце.
Джейн Рочфорд выходит, хлопнув дверью.
— Пусть ее, — шепчет Джейн Сеймур. — Не думайте вы о ней!
— Скатертью дорожка! — зло бросает Мария. — Я должна радоваться, что она не стала копаться в моих вещах и предлагать цену.
В тишине ее слова хлопают, плещут, словно птицы, которые бьются от страха и гадят на стены: король сказал Норрису, как Анна его ублажает. По ночам она пускает в ход свои искусные приемы. Он перефразировал — куда же без этого. Бьюсь об заклад, Норрис ловил каждое слово. Господи Иисусе, что за люди! В дверях лютнист Марк слушает, приоткрыв рот.
— Марк, если будешь стоять здесь и шлепать губами, как рыба, я велю тебя выпотрошить и зажарить.
Лютнист исчезает.
Тюки, которые упаковала мистрис Сеймур, похожи на птиц с перебитыми крыльями. Он перевязывает их по новой — не шелковым шнуром, а прочной веревкой.
— Вы всегда носите с собой веревку, господин секретарь? — Мария вскрикивает: — Ах, моя книга любовных стихов! Она у Шелтон! — и выбегает из комнаты.
— Да, книгу ей надо взять, — замечает он. — В Кенте стихов не пишут.
— Леди Рочфорд сказала бы, что сонетами не согреешься. Впрочем, мне никто сонетов не писал, — говорит Джейн, — так что я тут не судья.
Лиз, думает он, отпусти меня. Разожми свои мертвые руки. Неужто тебе жаль для меня этой девочки, такой маленькой и худенькой, такой некрасивой?
— Джейн!
— Да, господин секретарь!
Она закатывается на перину. Садится, вытаскивая из-под себя юбки, встает, держась за столбик балдахина, и, подняв руки, начинает отцеплять полог.
— Спускайтесь. Я сам это сделаю. И я пришлю за мистрис Стаффорд телегу. Ей самой все не унести.
— Я справлюсь. Государственный секретарь не занимается балдахинами.
— Государственный секретарь занимается всем. Странно, что я не шью королю рубашек.
Джейн покачивается над ним, ее ноги утопают в перине.
— Королева Екатерина шьет. До сих пор.
— Вдовствующая принцесса Екатерина. Спускайтесь.
Она спрыгивает, юбки колышутся и шуршат.
— Даже после всего, что между ними произошло. Только на прошлой неделе прислала дюжину.
— Мне казалось, король ей запретил.
— Анна говорит, их надо порвать и использовать на… ну, вы понимаете, в нужниках. Король был очень зол. Возможно потому, что ему неприятно слово «нужник».
— Это верно, — говорит Кромвель. Король ненавидит грубые слова и не раз строго обрывал придворных, пытавшихся рассказать сальную историю. — Так это правда, что сказала Мария? Что королева боится?
— Сейчас он вздыхает по Мэри Шелтон. Да вы сами знаете. Наблюдали.
— Однако это, без сомнения, вполне невинно. Король должен быть галантным до тех пор, пока наденет длинный шлафрок и будет сидеть у огня с капелланами.
— Объясните это Анне — она не понимает. Она хочет отослать Шелтон прочь. Ее отец и брат не соглашаются. Шелтон — их родственница, и уж если король глядит на сторону, то пусть это будет кто-то из своих. Кровосмешение в наши дни так модно! Дядя Норфолк… я хотела сказать, его светлость….
— Ничего, — рассеянно говорит он, — я его тоже так называю.
Джейн закрывает ладошкой рот. У нее детские пальчики с крохотными розовыми ногтями.
— Я буду вспоминать это, когда окажусь в деревне без всяких развлечений. А он вам говорит «дорогой племянник Кромвель»?
— Вы оставляете двор?
Без сомнений, она собралась замуж. За кого-то в деревне.
— Я надеюсь, месяца через три меня отпустят.
В комнату врывается Мария со злобной гримасой на лице. Она прижимает к животу — теперь уже вполне заметному — две вышитые подушки, в свободной руке золоченый таз, а в тазу — книга стихов. Мария бросает подушки и раскрывает кулак: в таз с грохотом, словно игральные кости, сыплется пригоршня серебряных пуговиц.
— Все было у Шелтон. Вот сорока!
— Все равно королева меня не любит, — говорит Джейн. — И я соскучилась по Вулфхоллу.
Для новогоднего подарка королю он заказал Гансу миниатюру: Соломон на троне приветствует царицу Савскую. Это аллегория, объясняет он. Король принимает плоды церкви и дань своего народа.
Ганс смотрит на него испытующее. «Я понял». Делает наброски. Соломон исполнен величия. Царица стоит спиной к зрителю, невидимое лицо поднято к царю.
— А мысленно, — спрашивает он, — вы видите ее лицо, хоть оно и скрыто?
— Вы оплатили затылок, — отвечает Ганс, — его и получайте. — Трет лоб, потом сдается. — Неправда. Я ее вижу.
— Это какая-то случайная встречная?
— Не совсем. Скорее женщина из детских воспоминаний.
Они сидят перед шпалерой, которую подарил ему король. Взгляд художника обращается к ней.
— Эта женщина. Она принадлежала Вулси, затем королю, теперь вам.
— Уверяю вас, в жизни у нее нет двойника.
Разве что в Вестминстере есть очень скрытная и многоликая шлюха.
— Я знаю, кто она. — Ганс многозначительно кивает, сжав губы; глаза дразнят, как у собаки, которая стащила платок, чтобы ты за нею побегал. — Слышал в Антверпене. Почему вы не заберете ее сюда?
— Она замужем. — Он неприятно поражен, что в Антверпене кто-то обсуждает его личные дела.
— Думаете, она с вами не поедет?
— Много лет прошло. Я изменился.
— Ja. Теперь вы богаты.
— Но что про меня скажут, если я уведу женщину у мужа?
Ганс пожимает плечами. Они такие циничные, эти немцы. Мор говорит, лютеране совокупляются в церкви.
— И к тому же… — говорит Ганс.
— Что?
Ганс вновь пожимает плечами: ничего.
— Ничего. Вздернете меня на дыбу и потребуете ответа?
— Я никого не вздергиваю на дыбу. Только угрожаю.
— Ладно, — произносит Ганс умиротворяюще, — я просто о всех тех женщинах, которые мечтают выйти за вас замуж. Каждая англичанка мечтает отравить мужа и заранее составляет список женихов. И во всех этих списках вы — первый.
В свободные моменты — их на неделе выпадает два или три — он разбирал бумаги Дома архивов. Хотя евреи изгнаны из королевства, какие только обломки человеческих кораблекрушений ни прибивало сюда судьбой; за три столетия здание пустовало лишь месяц. Он пробегает глазами отчеты прежних попечителей, с любопытством разглядывает расписки на древнееврейском, оставленные умершими насельниками. Некоторые прожили в этих стенах, таясь от лондонцев, по пятьдесят лет. Идя по коридорам, он ощущает ступнями следы их ног.
Он идет навестить двух последних обитательниц — молчаливых и настороженных женщин неопределенного возраста, записанных как Кэтрин Уэтли и Мэри Кук.
— Что вы делаете? — спрашивает он, подразумевая «что вы делаете со своим временем?»
— Мы молимся.
Они разглядывают его, пытаясь понять, чего ждать, хорошего или дурного. Лица их говорят: у нас ничего не осталось, кроме наших историй; с какой стати мы будем ими делиться?
Он отправляет им в подарок дичь, но не знает, станут ли они есть мясо из рук не-еврея. Томас Кристмас, приор церкви Христа в Кентербери, прислал ему двенадцать яблок, завернутых, каждое по отдельности, в серую ткань, — редкий сорт, который особенно хорош с вином. Он отдает яблоки крещеным еврейкам вместе с вином, которое сам для них выбрал.
— В тысяча триста пятьдесят третьем году, — говорит он, — в доме оставалась всего одна насельница. Мне горько думать, что она жила тут в полном одиночестве. Последним местом ее жительства указан город Эксетер, но хотелось бы знать, как она туда попала. Ее звали Кларисия.
— Мы ничего о ней не знаем, — отвечает Кэтрин или, может быть, Мэри. — Да и откуда нам.
Она щупает яблоки, не понимая, что это большая ценность — лучший подарок, какой смог измыслить приор. Если они вам не понравятся, говорит он, да и если понравятся тоже, у меня есть груши для запекания. Кто-то прислал мне пять сотен.
— Видимо, очень хочет, чтобы на него обратили внимание, — говорит Кэтрин или Мэри, а другая добавляет: — Пять сотен фунтов было бы лучше.
Женщины смеются, но без искренности: он понимает, что им никогда не подружиться. Красивое имя, Кларисия. Надо было предложить его для дочери тюремщика. Так могут звать женщину-мечту — женщину, которую ты видишь насквозь.
Закончив новогодний подарок королю, Ганс говорит:
— Это мой первый его портрет.
— Надеюсь, скоро будет еще.
Ганс знает, что у него есть английская Библия, почти законченный перевод. Он подносит палец к губам: сейчас слишком рано об этом говорить, может быть, через год.
— Если вы посвятите ее Генриху, тот не сможет отказаться. Я бы изобразил его на титуле как главу церкви, со всеми регалиями. — Ганс расхаживает по комнате, прикидывая вслух расходы на бумагу, печать, возможную прибыль. Лукас Кранах рисует титульные листы Лютеру. — Гравюры с Мартином и его женой идут нарасхват. А у Кранаха все похожи на свиней.
Верно. Даже у его обнаженных умильные свиные мордочки, ноги крестьянок и жесткие хрящеватые уши.
— Но если я буду писать короля, наверное, придется ему польстить. Показать, каким он был пять лет назад. Или десять.
— Хватит и пяти. Иначе он может усмотреть издевку.
Ганс чиркает себя пальцем по горлу, сгибает колени, высовывает язык, как повешенный, — видимо, предусмотрел все способы казни.
— Надо будет изобразить непринужденное величие.
Ганс улыбается во весь рот:
— За этим дело не станет!
Конец года приносит с собой холода и странный, водянисто-зеленоватый свет. Письма ложатся на стол с легким шелестом, как снежинки: от докторов богословия из Германии, от послов из Франции, от Марии Болейн из Кента.
— Ты только послушай, — говорит он Ричарду, сломав печать. — Мария просит денег. Пишет, что осознает свою опрометчивость. Что любовь затмила ей разум.
— Любовь, значит?
Он читает. Она и на минуту не сожалеет, что вышла за Уильяма Стаффорда. Она могла бы выбрать себе другого мужа, знатного и титулованного. Однако «уверяю вас, господин секретарь, я нашла в нем столько честности, что будь моя воля выбирать, я предпочла бы лучше просить милостыню вместе с ним, чем быть величайшей королевой христианского мира».
Она не смеет писать своей сестре королеве. Отцу, дяде и брату — тоже. Они так жестоки. Поэтому пишет ему. Легко можно вообразить, как Стаффорд заглядывает Марии через плечо, и та бросает со смехом: Томас Кромвель, я когда-то возбудила его надежды.
Ричард говорит:
— Я уже почти не помню, что должен был жениться на Марии.
— То были иные времена, не то, что сейчас.
И Ричард счастлив; вот как оно все повернулось, мы сумели обойтись без Болейнов. Однако ради замужества Анны Болейн весь христианский мир перевернули вверх дном; ради рыжего поросеночка в колыбели; что если Генрих и впрямь пресытился и вся затея проклята?
— Позови Уилтшира.
— Сюда, в Дом архивов?
— Придет и сюда, только свистни.
Он унизит Уилтшира — в обычной своей дружелюбной манере — и заставит выделить Марии содержание. Дочь честно работала на отца, добывала ему почести своим лоном — пусть теперь ее обеспечивает. Ричард будет сидеть в полутьме и записывать. Это напомнит Болейну о делах семилетней давности. Шапюи сказал ему, в этом королевстве вы теперь то же, что кардинал, и даже больше.
Алиса Мор приходит к нему в Рождественский сочельник. Свет резкий, как лезвие старого кинжала, и в этом освещении Алиса выглядит старой.
Он встречает ее как принцессу, ведет в комнату, заново обитую панелями и покрашенную, где горит жаркий огонь — дымоход недавно прочистили, и тяга отличная. Воздух пахнет сосновым лапником.
— Вы здесь празднуете? — Ради него Алиса постаралась прихорошиться: туго затянула волосы под усыпанным жемчужинами чепцом. — Я помню, как тут было темно и сыро. Муж всегда говорил, — (он отмечает, что она употребила прошедшее время), — мой муж говорил, заточите Кромвеля в самое глубокое подземелье, и к вечеру он будет сидеть на бархатной подушке, есть соловьиные язычки и ссужать тюремщиков деньгами.
— Он часто говорил о том, чтобы заточить меня в подземелье?
— Это были только разговоры. — Она нервничает. — Я подумала, вы могли бы устроить мне встречу с королем. Он всегда учтив и добр к женщинам.
Кромвель качает головой. Если допустить Алису до короля, она начнет вспоминать, как тот приезжал в Челси и гулял по саду. Расстроит Генриха, заставит думать про Мора, который временно забыт.
— Его величество очень занят с французскими послами. Хочет в этом году устроить особо пышное празднование. Доверьтесь моим суждениям.
— Вы были к нам очень добры, — нехотя говорит Алиса. — Я спрашиваю себя, почему. У вас всегда какая-нибудь уловка.
— Родился ловкачом, — отвечает он. — Ничего не могу с собой поделать. Алиса, почему ваш муж такой упрямец?
— Я понимаю его не больше, чем Святую Троицу.
— Так что мы будем делать?
— Надо, чтобы он изложил королю свои резоны. Наедине. Если король заранее пообещает отменить все наказания.
— То есть даст ему лицензию на государственную измену? Этого король не может.
— Святая Агнесса! Томас Кромвель говорит, чего не может король! Всякий петух важно расхаживает по двору, пока не придет служанка и не свернет ему шею.
— Таков закон. Обычай этой страны.
— Я считала, что Генриха поставили выше закона.
— Мы не в Константинополе, леди Алиса. Впрочем, я ничего не имею против турок. Сейчас мы всецело за магометан. Пока они отвлекают императора.
— У меня почти не осталось денег, — говорит она. — Приходится каждый раз изыскивать пятнадцать шиллингов на его недельное содержание. Он мне не пишет. Только ей, своей дорогой Мэг. Она ведь не моя дочь. Будь здесь его первая жена, я бы ее спросила, сразу ли Мэг такой уродилась. Она скрытная. Помалкивает и про себя, и про него. Теперь вот рассказала, что он давал ей отстирывать кровь со своих рубашек, что он носил под бельем власяницу. Я думала, что после свадьбы я уговорила его от этого отказаться, но откуда мне было знать? Он спал один и закрывал дверь на щеколду. Если у него и свербело от конского волоса, он мне не говорил, чесался сам. Во всяком случае, все это было между ними двоими, мне никто не докладывал.