Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ленькин грустно засопел, от безнадежности махнул рукой.

— Вот в этом вы и попытайтесь убедить господина Бортко.

Тоскливо сопя, Витька Ленькин занялся привычным делом — копал в носу с отсутствующим видом.

А Тоекуда был уже занят совсем другими вопросами, подводил к Михалычу Анатолия, Серегу, других разбойников поприличнее. Михалыч как раз бегал с Бортко по раскопу, смотрели и второго мамонта.

— Михалыч, прошу вас взять еще пятерых моих людей…

— Вообще-то, люди не помешают, — протянул Михалыч нерешительно.

— Им нужно скрыться из города? — мимоходом уточнил Бортко.

— Вступили на путь исправления, — решительно ответил Тоекуда. — А расходы на людей — помимо наградных. Вот только мой совет: слетайте-ка вы сегодня на вертолете!

— Зачем?!

— А затем, — внушительно ответил Тоекуда, — что я не хотел бы вычитать из вашего гонорара стоимость сотового телефона, — и не выдержал — расплылся в радостной улыбке до ушей.

Михалыч бледно усмехнулся. А к нему уже шли спецназовцы — как ни странно, с Мишей во главе.

— Михалыч… Тут ребята просятся…

— Куда просятся? На горшок?

— Ну зачем вы. На работу просятся.

— Гм… Им что, очень уж в город не хочется?

— По правде говоря, совсем не хочется…

— Миша, спроси Тоекуду. Скажи, я не против, но деньги дает только он.

— А вообще люди нужны?

— Ты же сам видишь — копать не перекопать, да и зверье появилось.

— В тот раз шли — еще не то делалось!

— В тот раз вокруг людей не было, ни одного человека. Сейчас все пуганые стали, но ведь что будет — неизвестно. Охотиться — надо, отгонять зверье — тоже надо…

— В общем, берете?!

— К Тоекуде иди, к Тоекуде…

Сгущались сумерки, заменяющие северную ночь, выкатывались солнце и луна, одновременно в разных концах неба. Стало прохладнее, даже Андрей надел куртку.

На раскопе шевелился целый муравейник, и ученые предупреждали честно — отдых будет, когда удалят и выкинут последний кусок тухлого мяса. А до того будет аврал и аврал.

— В три смены?

— Будет надо, и в четыре.

Алеша с Женей тянули веревку, вбивали колышки через метр — делать метровую сетку. Андрей с самыми крепкими ребятами раскапывал рыхлую землю, отбрасывал ее подальше.

Игорь с Михалычем рубили, резали, выбрасывали на-гора протухшие куски древнего слона. Слышалось чвяканье топора о метровые пласты мяса, они выбрасывали огромные куски, переносили их ниже по реке.

Согласный общий труд, с понятной целью. Тем ведь и привлекает экспедиция, тем и интересна была она всем, кто сейчас рвался в нее попасть. Уже сейчас виден был этот совместный труд и уже заметен результат.

Совсем была бы экспедиционная идиллия, если бы не страшный смрад.

Дольше часа в раскопе не выдерживал никто. Одурев от чудовищной вони, люди шли к Исвиркету, смывая усталость в прозрачных ледяных струях реки.

ГЛАВА 23

Сны

Весна и лето 1998 года



Весной, ранним летом, пока прибывает день, в конце первой половины года людям снятся странные, необычные сны. Весна идет на север, день прибывает, и ночи светлые, короткие, а человек спит немного и высыпается легко и быстро. Закаты в это время прозрачные, их краски легкие, летучие и нежные. Есть что-то нереальное в этих закатах, и людям снятся после них такие же прозрачные, нереальные сны, такие же летучие и нежные.

В начале этого пронизанного светом, золотым светом прибывающего солнца лета Жене Андрееву снилось, как он играет в компьютерные игры в Японии, и почему-то именно на острове Шикотан. Женя просыпался и никак не мог понять, почему именно Шикотан?! Но засыпал, и все повторялось, а почему — он не знал.

Печенюшкину снился мамонтятник. Что он разводит мамонтов и построил мамонтятник — огромный, голов на пятьдесят. Снилось, как на конгрессе в Зимбабве его венчают лаврами нового Галилея и Коперника, вместе взятых, а мамонты сопят в соседнем зале.

Лидии тоже снились мамонты, но в более реальной ситуации. Ей снилось, как она выгребает навоз огромной железной лопатой. И как она ни старалась во сне, навоз прибывал куда быстрее, чем она выбрасывала его через железный забор. А с другой стороны стояли Печенюшкин и Ямиками Тоекуда и подбадривали ее громкими криками. Лидия разозлилась так, что встала, опершись на лопату и подбоченившись другой рукой… Но только она собралась высказать мужчинам, какого она о них мнения, как оказывалась заваленной навозом с головой и просыпалась в холодном поту.

В комнате было прохладно, струился летучий, прозрачный свет июньской ночи из окна, а Савел блаженно улыбался, его как раз венчали лаврами.

Акулову снилось кофе, бутерброд с ветчиной и даже нечто особенно лучезарное, симпатичное: что у него в руках вдруг сам собой образовался автомат ППШ, и его хозяин, самец зверочеловека, умирает в луже крови, а Вовка Акулов поливает автоматным огнем визжащее, лопочущее стадо. В этом сне Акулов был в состоянии стоять вполне вертикально, мог даже идти не морщась и не издавая стонов.

Михалычу снилось, что он дописал книгу «Почему советские ученые проявляют различные стадии дегенерации?», что эта книга вышла большим тиражом и продается на всех перекрестках. И что из-за этой книги на него уже было три покушения, а на задворках ученого городка академик Горбашка, выгнанные из краевой управы отставные прихвостни Простатитова и прочая, извините за выражение, интеллигенция сжигают его, Михалыча, чучело. Он блаженно улыбался и похрюкивал во сне от удовольствия.

К сожалению, мы не знаем, что снилось годовалой дочке Михалыча, она еще не может рассказать.

А еще одной девочке уже ничего не могло присниться. Там, куда она ушла, никому не нужная здесь, убитая подонками ради душного «счастья» подонков, есть много чего… Но снов, скорее всего, нет.

Но были люди, которым и в эти летучие, прозрачные ночи дивного северного июня снилось что-то не очень хорошее.

Крагову, например, опять снился отец. Он, Андрюша Крагов, еще маленький, и все взрослые кажутся огромными и возвышаются, как башни. И драгоценный родитель говорит презрительно, улыбаясь своей любимой улыбкой (которую с ходом лет позаимствовал у него сам Андрюша):

— Ну что, опять трусишь, любезный? В штаны-то хоть не навалил?

Образ отца, папули, папочки заволокся розово-кровавой дымкой, и вот Андрюша Крагов уже стоял посреди большой комнаты, и часть гостей покатывалась со смеху, а часть посматривала сочувственно, а папа, возвышаясь над семилетним Андрюшей, как боевой слон или как танк, громко им всем сообщал:

— Вчера соседская болонка гавкнула, мой засранец чуть на стол не залез. Поджилки тряслись у ублюдка.

Сон тут же перешел на другое, приятное, как Андрей Крагов пинает в лицо кого-то лежащего на земле, а избиваемый кричит и стонет. Между избиваемым и отцом не было ничего общего внешне, но между ними возникала какая-то неясная связь, и это было особенно приятно.

Ленькину снилось, что он защищает кандидатскую. Защититься он мечтал уже лет двадцать, но сон был вовсе не о приятном. Работа оказалась безобразная, ученый совет прятал неясные улыбки, сам Ленькин не мог вымолвить членораздельного слова.

Во сне Ленькин утирал раскрасневшиеся, залитые потом щеки, пытался тыкать указкой в диаграммы и схемы, но все время попадал не в те, а нужные куда-то потерялись.

Дамы бросали особенно соболезнующие взоры, члены совета переглядывались, пожимали плечами, плыл шепот:

— Почти пятьдесят… Последний шанс… Двое детей… Да черт с ним… Бросаем белые шары…

А в разгар этого позорища со стуком распахнулась дверь, с топотом вломился Чижиков и завопил:

— Отменить! Не заслужил!

И ученый совет в панике ринулся прочь, сшибая стулья, опрокинув ящик для бюллетеней.

Трудно сказать, что именно снилось Чижикову, потому что он был способен рассказать еще меньше, чем годовалая дочка Михалыча. Возвращаясь в Карск, Ямиками очень хотел немного пообщаться с Чижиковым…

По словам всех домашних, Чижиков «болел» уже несколько дней и из комнаты не выходил. Ямиками надолго запомнил жутко грязное, косматое существо, вокруг лысины которого дыбом стояли слипшиеся, засаленные до вертикального стояния грязные космы.

Существо три дня подряд валило в одни и те же штаны и теперь сидело посреди пропитанной тошнотными запахами комнаты, глядя безумными глазами.

Громко сопя, оно тянуло что-то маленькое за ниточку. Ямиками наклонился и увидел, к своему изумлению, таракана. Обычнейшего рыжего таракана, каких сколько угодно и в Японии. Таракан был ниткой привязан за лапку, и Чижиков его вытаскивал из-под кровати. Таракан оказался поблизости, и существо, расплескивая жидкость, налило в заляпанный стакан.

— С приездом! — сипло вякнуло существо, вылило водку в распухший, бесформенный рот.

Таракан, естественно, дал деру, сколько позволяла намотанная на палец Чижикова нитка.

— С отъездом! — наливало, снова вякало существо с почти неузнаваемым, опухшим лицом, с обезумевшими, заплывшими глазами. Ямиками на цыпочках удалился и уже в прихожей слышал страшный рев и вой:

— Во-оон!!! Воо-он стоит!!! А-аа-ааа!!! Не трогайте!! Не трогайте меня!!! Синие!!! Зеленые!!! Не трогайте!!! Уууу!!! — уже не голосом Чижикова вопило оно.

«Кажется, delirium tremens[2] и порный распад ричности», — подумал Ямиками-сан, как ему казалось, по-русски.

Но судя по последнему вою, бред Чижикова был ужасен и ничуть не соответствовал трепетному свету весны.

И Фролу снилось что-то страшное. Снился ему суд, и на этом суде вдруг оказывались живы все те, кто знал, как именно исчезли все его конкуренты. Все, кто занимался торговлей алюминием до того, как в этом деле появился Фрол.

Вот он сидел на скамье подсудимых, а свидетельские места заполняли какие-то странные люди. Фрол пригляделся, узнавая своих связных, подельников, членов воровского толковища, выносивших приговоры, членов своей шайки, узнавших уж очень много, — словом, всех, кого в разное время и по разным причинам ему пришлось убрать. Он точно знал, что все они покойники, что никак к нему не подкопаешься, что все, чьи показания могли быть для него опасны, давно закатаны в асфальт, вмешаны в бетон, скормлены свиньям… Но все они сидели здесь и все внимательно смотрели на него: в разодранных, запятнанных кровью костюмах, с дырами от пуль, с торчащими рукоятками финок, с пустыми, мертвыми глазами.

Фрол перевел взгляд на зал. Зал был полон, и все передние ряды молча смотрели на него. Все они тоже были в запачканной, простреленной одежде, с отверстиями от пуль, с неживым выражением лиц. И все это были люди, которых он убивал. Многих из которых убили те, кто сидел сейчас в креслах свидетелей.

Покойники ловили взгляд Фрола и приходили в возбуждение.

— К нам, к нам! Иди к нам!! — завыли, вскакивая, мертвецы.

И вдруг, как по команде, замолчали. Хлопнула дверь, и в зал вошел, почти вбежал и сел на место прокурора вполне живой человек, но при виде его совсем упало сердце у Фрола. Нанду сидел на прокурорском месте, глядя на него, как на помойку.

А все покойники смотрели на него.

— Взять его! — властно повел Нанду рукой от первых рядов к клетке Фрола, как Вий в одноименном фильме. И словно волна затопила пространство перед клеткой, и Фрол понял, что никакая решетка не удержит эти распяленные рты, простертые руки, скрюченные пальцы. Бежать!!! В панике метнулся было Фрол, но был пригвожден к месту вцепившимися в плечи костяными руками. Вскрикнув, метнулся, поднял лицо уголовник. Полураспавшееся, но странно знакомое даже таким, с отвалившимися кусками плоти, с обнажившимся черепом лицо…

Кантонов!!! Второй конвоир был Яфетов. Те, кого он убивал еще первыми, еще не королем карского алюминия, а главарем обычной шайки. Потом покойников было не счесть, но эти, эти были первыми, и Фрол рванулся с болезненным криком. Костяные пальцы впились крепче.

— Тихо, тихо, Фрол Тихомирович, скоро приедем…

Машина мягко шелестела и шумела по шоссе, вскочить не давал ремень безопасности, а рев толпы раздавался из радиоприемника — транслировали матч по футболу.

Ну конечно, он ехал в родные места, в схорон. Скоро, скоро он засядет на глубину нескольких метров, под слой металла и бетона. Ни Гитлер, ни Борман не имели такого совершенства, как его бункер, и скоро-скоро он станет недоступен для всяких Нанду и прочих мужиков и лохов.

Опять дремал Фрол и зря боялся снова заснуть, потому что теперь ему снилось хорошее, как он отнимает копейки у малышей возле кинотеатра. Фрол даже всхлипывал во сне и улыбался, так приятно было вспоминать, как в золотые, невозвратные четырнадцать лет пинал в промежность первоклассников, не дававших выворачивать карманы.

И секретарю Простатитова, Анне Сергеевне, тоже снилось хорошее, что ее переводят в начальники общего отдела. Причем снилось прямо в рабочее время, потому что губернатор позорно продул перевыборы и тут же бесследно пропал. Делать Анне Сергеевне было решительно нечего, погода была тихая и теплая, и детективный роман — ах! — сам выскальзывал из пухлой руки Анны Сергеевны. Содержание сна странно диктовалось и весной с ее прозрачностью и дивностью, и, так сказать, местом протекания сна. Потому что в этом сне перечислялись пайки, виды услуг, доступ в спецраспределители и другая благодать, которая должна была излиться на Анну Сергеевну с получением этого места.

Но как это случается во сне, приятное сменилось кошмаром. Вместо пайка и парикмахерской стал сниться еще без следа пропавший Простатитов. И во сне хныкала, плакала Анна Сергеевна, постепенно доходя до крика уже распяленным, потерявшим всякую форму ртом.

Что-то похожее на рычание вырвало Анну Сергеевну из сладких объятий Морфея. Над ней наклонялся верзила со страшным, обожженным лицом, и хоть убейте, где-то Анна Сергеевна это лицо уже видела…

Но как ни страшен был этот где-то уже виденный ею человек, но и выражение лица было самое приятное и милое, и голос его, подобный реву боевого быка, оказался ласков и заботлив.

— Девушка, да что случилось?! Кто вас обидел, девушка? Юбку оборвал? Жениться не хочет, поганец? Так вы только скажите, мы его и пригласим, и побеседуем…

И страшный человек сделал выразительное движение раскрытой ладонью, словно сгребал что-то висящее сверху.

— Да губернатор тут пропал! — не думая, выпалила Анна Сергеевна, и тут горе-злосчастье снова навалилось на нее, и не выдержала девушка, в голос зарыдала, распяливая рот, утирая слезы кулаками. — Пропа-ал!

— Я разве пропал?! — очень удивился вошедший, и тут только Анна Сергеевна начала приходить в себя.

А Нанду прошел в кабинет, и вслед за ним колыхнулась, стала втекать в кабинет губернатора свита.

— Гм, — произнес Нанду, задумчиво рассматривая кабинет, постепенно сосредотачиваясь на картинах.

— Интересно, а так это было или все-таки не совсем так, а Михалыч? — обратился он к пожилому, седеющему мужику с красной рожей. И ткнул в картину, на которой, ангельски улыбаясь, казаки копьями протыкали на стенах Карска невыразимо отвратительных маньчжур.

— Категорически не так, — решительно ответил Михалыч, и Нанду кивнул головой.

— А это еще что? — ткнул он пальцем в назидательную картину, где враги перестройки зашибали танковым люком защитника ельцинизма Илью Рохлина. И веселое изумление все яснее пробивалось на его физиономии по мере получения объяснений.

— Может, в сортир перевесим? — деловито спросил Нанду свиту.

— Завтра… Поработать надо… Вот по алюминию… Вот… — все задвигались, заговорили.

— Ну, значит, завтра… Девушка, — обратился к Анне Сергеевне этот странный, непонятный человек, и Анна Сергеевна испугалась и даже схватилась за сердце. — Да что вы так меня боитесь?! Честное слово, не кусаюсь. Даже Ельцина и то не покусал… И не бойтесь, я вас не уволю. Вы бы лучше нам чайку, а?

Анна Сергеевна сделала понимающее лицо и пошла выполнять свои обязанности.

Пройдет не так уж много времени, и закаты нальются красками — густыми, зрелыми, тяжелыми. Не будет в них трепетности, юности, незавершенности. Закаты будут начинаться раньше, листва станет не салатной, а густо-зеленой, и в кронах, как ранняя проседь, нет-нет, да и мелькнет желтый лист. День пойдет на убыль, солнце заходить будет в туманы, станет грустно и легко по вечерам, и тогда уже сны будут сниться не легкие, волшебные, а солидные, серьезные сны-снищи. И страшно подумать, что будет сниться в августе тем, кому плохо спалось в конце мая.

Впрочем, для одного героя нашей повести осень уже наступила. В южном полушарии середина зимы — наше лето. Весна наступает в сентябре, а осень, соответственно, в апреле. И Ване Простатитову снился вполне солидный, по-осеннему основательный сон. И снился ему как раз кабинет губернатора в здании Карской областной управы. Снился разговор с Фролом, и как он отдает ему на откуп весь карский алюминий. И неудивительно, потому что эта эстансия в пампе куплена была как раз на эти деньги… так сказать, не без помощи Фрола.

На эстансии не было еще никакой обстановки, не было почти ничего, необходимого для жизни. И беглый губернатор спал, чтобы назавтра вить свое гнездо. Он спал деятельно, как спят очень маленькие дети, чтобы завтра начать жить сначала.

Начать сначала, начать с нуля — это стало его идеей фикс. А что он, собственно, мог еще?

Политическая карьера завершилась.

Предприниматель? Но он понятия не имел, как вообще ведутся дела. Он никогда и ничего не создал. Он был не предприниматель, а примитивный коммерсант… Почти что как торгующий с лотка. Торговавший тем, что создали другие. И даже не сам торговал, а делал крышу от администрации.

Преподаватель? Ученый? Он никогда толком не занимался наукой. Он хотел «руководить», получая кресла и должности. Это ему было интереснее.

Ему часто казалось, что он тоже может, что у него получится внести серьезный вклад в науку, сделать нечто существенное, важное, что заметят и потомки через много веков после нас… Если это и так, то уже было поздно, за годы творческого безделья давно и прочно выработалась некая леность ума.

Жить преподавателем дико провинциального Карского университета? Простатитов помнил, как пришел искать своего верного клеврета, автора всех его речей мадам Карлинову. Странным был для него сам облик университета — все эти юноши, а больше девушки в не очень чистых коридорах, лекции, звонки, собрания кафедры…

— Где тут искусствоведы?

— Вон в той аудитории, у них лекция кончается.

— Девушки, где мне искать товарища Карлинову?

— В тринадцать ноль пять.

Но что это такое, это тринадцать ноль пять?! Наверное, это что-то такое, что все университетские понимают сразу?! Но он-то этого не понимает…

— Это вы про время, да? — от напряжения скривился Простатитов.

А оказалось, это номер комнаты… Нет, и этим он не мог заняться.

И вот теперь он крепко спал, в новой стране, с новым именем. Спал в своей последней обители, чтобы жить на последние деньги, а рядом с ним сопела его последняя ставка и его последняя надежда.

А Галине Тимофеевне не спалось. Тихо-тихо, чтобы не будить мужа, она встала с постели. Накинула халат, вышла из комнаты, неся с собой в руках туфли. Женщина прошла анфиладой комнат, здесь любили строить комнаты смежные, а не чтобы дверь из коридора. Прошла прихожую — большой холл, в американском духе. Тоже необставленный, только заваленный привезенной мебелью. Из холла дверь вела прямо на крыльцо, без веранды. Веранда была с другой стороны дома и выходила прямо в сад, но женщине было неприятно идти по этим гулким темным комнатам одной.

Здесь, в южном полушарии, царила осень. Ступив с крыльца на кирпичи дорожки, Галина Тимофеевна тут же обула туфли: все-таки было прохладно, примерно как у нас в сентябре. Звезды, созвездия заполнили все небо, почти без туч. Все совершенно незнакомые. Тихо шагая по дорожке, Галина Тимофеевна жмурилась на эти созвездия. Когда-то маленькая девочка шагала под другими звездами, совсем другого полушария. Трудно поверить, что этот ребенок, гулявший с папой за ручку, и была она… Вот эта самая она… А было это под Иркутском? Или уже под Карском?

— Смотри, доченька, звездочка падает! — тогда сказали ей.

И она впервые стала смотреть на небо, на эти странные миры, чужие солнца. И много раз поднимала к ним голову, все думая, что пора бы всем этим заняться — созвездиями, звездами, их местом на небосклоне. А время, ну конечно, не настало. Она училась, работала, бегала на вечеринки, занималась общественной работой, целовалась с парнями, готовила обеды, рожала детей… Для чего? Вместе с юностью из ее жизни ушло и звездное небо, и постепенно она забыла и то немногое, что успела о нем узнать.

А потом она надеялась, что еще будет когда-нибудь время… И тогда она перечитает всего Пушкина, выучит польский язык, изучит звезды и созвездия. И вот теперь это время настало. Она может потратить много времени, чтобы изучить это чужое небо. Вот сейчас и выяснится — действительно хотела она, ждала она… или только хотела хотеть? Или смысл был в том, чтобы обманывать себя и ждать того, что и не должно наступить? Она не знала.

«Бойтесь своих желаний, они сбываются», — невольно усмехнулась женщина.

Налетал теплый ночной ветер, и чужие, незнакомые деревья шумели вокруг, и тоже очень незнакомо. К деревьям придется привыкать. И к птице с таким скрипучим, незнакомым голосом… Нельзя сказать, что с неприятным голосом, но с очень, с очень незнакомым.

Галина Тимофеевна остановилась у речки, куда привела ее тропка. Вода в речке еле двигалась, отражая деревья и звезды. Здесь ветер пролетал порывами, не сильно, и трепал только кроны деревьев. На дереве что-то говорила птица, а внизу кто-то тихо пищал. Галина Тимофеевна склонилась над цветком, откуда вроде бы шел писк. Маленькая черно-красная бабочка с мясистым оранжевым тельцем ползла по лепесткам цветка, тельце бабочки сокращалось, и она явственно попискивала.

Галина Тимофеевна невольно разулыбалась незнакомым птицам, деревьям, насекомым. Все здесь было незнакомым, чужим, но потому и страшно интересным. И теперь можно все это посмотреть! Например, посмотреть на кондора, как он описывает круги в дымном небе над Кордильерами. Мелькнула картинка из детской книжки, из Жюля Верна — кондор уносит в когтях…

Наверное, здесь нет кондоров, в смысле, их нет тут, в плоской, везде одинаковой пампе. Там, где стоит их эстансия. Тут красиво и удобно жить, но тут везде только равнина. А кондоры водятся, где горы. Кордильеры — это где-то тысяча, полторы тысячи километров на запад. Но ведь она может и проехать эти километры! Здесь везде отличные дороги и прекрасные, дешевые машины. Через неделю, две, когда все немного устроится… Взять машину, и через два дня она будет уже в Кордильерах. А здесь, наверное, есть и туристские маршруты? И которые с комфортом, и для любителей палаток и костров? Надо будет узнать, потому что надо же освоить эту чужую, незнакомую страну, раз уж в ней жить.

Она теперь все может. И изучать небо, и ездить. Не надо ни преподавать, ни играть светскую даму, а готовить и убирать будет прислуга. Валерка живет своей жизнью. Даже Валерка! А Мария давно сама по себе. Вроде собирается замуж… За кого? Она толком и не сказала. Надо будет позвонить…

И не может она ничего. Не может вернуть ту девчонку с длиннющими косами, бегущую по берегу Байкала. Вставало солнце где-то там, за горами, за долами, где за хребтами — Япония. Разливался рассвет по байкальской удивительной воде, розовел, золотились облака. Все было впереди — и день, и жизнь. И казалось: розовым и золотым будет то, что начинается с рассветом.

Да ведь и было это! Было! Было! Вон сколько было всего… И дел, и приключений, и романов. Почему же вспоминается так остро, как шла с отцом вдоль воды вечером, как он показал ей на небо? Потому ли, что вспоминается вся жизнь под старость? И душным ужасом окатило Галину Тимофеевну от этого простого слова «старость».

Нет-нет, старость еще далеко! Еще несколько лет… О Господи, несколько лет…

А может, вспоминается потому, что главного-то в жизни так и не было. Давай, звезда моя, не будем врать самой себе. Много что с тобой случилось в жизни. Много чего еще будет. Но ведь не было того, что для тебя главное. Для тебя, как для любой нормальной бабы.

Никто не любил так, как отец. Любили парни, потом любили мужчины… И как любили!.. С ума сходили, землю целовали, все сокровища Земли сулили! Куда там строгому, разумному отцу. Но любили, чтобы им самим было хорошо, получается, свое же удовольствие. Любили то, что доставляет радость, приятно возбуждает и волнует. Но не любил никто за то просто, что вот есть она такая на свете. А отец любил именно так.

И не было того, кем ей гордиться. На кого смотреть бы снизу вверх. Кого обожать, чувствуя себя слабой и маленькой. Она же видела, какими глазами смотрели иногда из зала женщины на выступавшего мужа. На такого жалкого порой! А ей часто было завидно, потому что у них это было — смотреть на него такими глазами, а у нее, что тут поделать, — не было.

Тот первый мальчик? Как его хоть звали, того мальчика? Ну вот, забыла… И, скорее всего, навсегда. Ах, право, жаль! Этого мальчика она потеряла, и потеряла по дурости. Была и его дурость, и ее. Девки вообще страшные дуры, задирают пятачок, вот как она. А ведь на этого мальчика она могла бы так смотреть из зала.

А на Ваню Простатитова — не могла. Хоть Ваня и стал губернатором, а тот мальчик образовался, кажется, только в простого доцента. Или максимум — в профессора, и где-то там, далеко, на Байкале.

Но на того мальчика, а как же его звали, черт возьми! — на того мальчика она могла бы так смотреть, а вот на Ваню — не могла. И никто не мог бы, если хорошо бы его знал.

И получается, что жизнь в юности поднесла к ее лицу что-то вкусное, дала понюхать, облизать, почувствовать вкус — и обделила этим навсегда. В точности, как в случае со звездами.

Галина Тимофеевна вздохнула. Может быть, Ваня «потерял нерв»? Это выражение Галина Тимофеевна вычитала у Дика Френсиса, и оно ей понравилось. Но если по чести и совести, а был ли он вообще, «нерв» у Ивана Простатитова? Ничуть он не изменился за последние годы, всегда он был такой же, как и в юности. Зависимый, мнительный, неуверенный в себе, трусливый. Последние годы Галина сдерживала себя, помятуя пословицу: «Нет несправедливее судьи, чем разлюбившая женщина». Но любила ли она его… Может, только хотела любить? Вот оклемается он, придет в себя после той девки… и что? Не будет ведь человека, за которым, как за каменной стеной. На которого вот так смотреть бы…

«Опять сопли ему вытирать?» — с раздражением подумалось Галине.

И еще подумалось, что она ведь обычная женщина. И, как всякая женщина, охотно будет вытирать сопли тому, кого любит. И просто привычному, родному, отцу детей. Но при условии, что он сильнее. Ну что она может поделать, если это — главное условие?!

«А кто мне-то самой сопли вытрет?» — невольно подумала женщина. Всегда вытирала Ване сопли она. Рассказывала ему, какой он хороший и умный, как он все сумеет сделать правильно, как все еще будет прекрасно. Рассказывала, пока он не ушел от нее. Нет, это не просто вспышка ревности! Его бабы ее не волнуют. Действительно не волнуют. Как ни странно, ревнует она только к той девочке, из-за которой Ваня сбежал в Аргентину. Ревнует потому, что Ваня впустил ее в свою жизнь… Пусть это звучит высокопарно, но впустил в свое сердце.

Ох, да пусть бы переспал, с кем ему нравится! Только бы ее любил, интересовался бы, а что у нее на душе? О чем думает? Что чувствует? А не только ее платья, ее внешность на приемах, ее умение давать, давать, давать! Кстати о платьях: вот вернется в дом, не забыть сменить рубашку. Лучше всего на ту, розовую, Ваня ее очень любит. Тем более, будет свежая. Ваня проснется под утро, у него последние месяцы появилась такая привычка. Надо быть в удобном… для него. Ох, надоело! Когда он ее держал на руках последний раз? Когда последний раз спрашивал, ну, хотя бы, не жмут ли ей туфли? Или говорил с ней про звезды и про кондоров? Вот то-то и оно…

Так, может быть, имеет смысл поискать того, кто захочет ей вытереть сопли? Пока она еще нужна кому-то? Найти сильного человека, которому она станет нужна. Здесь они все такие… нормальные такие, раскованные, разумные. Вот такого бы… немолодого, но ведь и она уже не девочка. А главное, чтобы нормального и сильного. Вот завтра надо ехать, договариваться про мебель… Потом будут еще деловые встречи всякие, главное — от них не уклоняться. И культурная программа — поездка на запад, смотреть кондоров; вечеринки, музеи, библиотеки. И не надо никакой пошлятины с курортами и ресторанами. Есть вот такие ночи, когда можно гулять, и необязательно в халате поверх фланелевой ночной рубашки.

Шумели незнакомые деревья. Пищала бабочка в цветках, кричала птица. Спал огромный чужой континент.

Последняя надежда, последняя жизненная ставка Простатитова напряженно размышляла, когда и как его удобнее предать.

ЭПИЛОГ

Опять булькал «Хенесси» в стаканах. Как и месяц назад, звукам льющегося коньяка отвечало бульканье, какие-то загадочные звуки из автоклавов во всем Институте биофизики. Опять перед Ямиками маячили не рыла подопечных Фрола, не лощеные морды гэбульников, а нормальные человеческие лица. А лица Савела Печенюшкина и его жены Лидии были к тому же приятными.

— Итак, мой друг, я пришел предложить вам работу. Изучение этой туши, во всех возможных ракурсах.

— Вы имеете в виду биохимию, содержимое желудка и так далее?

— Ну да, и это все тоже.

— А разве у вас нельзя сделать анализы? И разве там аппаратура не лучше?

— Не все и так уж намного лучше. И везти уже нет времени: пока Чижиков пытался подгрести его под себя, мамонт изрядно протух. Тут получается целый коллектив ученых, а в следующем году будет еще больше — будем брать вторую тушу мамонта. Тут и вам будет работа, и Морошкину, и еще многим другим. Принимаете участие?

— Принимаю, и в экспедицию поеду. Из Японии ученые будут?

— И из Японии, и из Европы. Я думаю, результаты исследований следует опубликовать и представить на конгрессе в Зимбабве, в 2001 году. Надеюсь, вы будете?

— Не сомневайтесь!

— А вообще-то, мой друг, я пришел попрощаться. Наверное, мы увидимся следующим летом, в экспедиции. Ну, и на конгрессе в 2001, в Зимбабве.

— Ну вы хоть получили, что хотели?

— Вообще-то, получил. Я ведь должен был только проверить, возможны ли живые мамонты в Сибири. Чижиков наболтал об этом в Японии, даже показал какой-то фильм, и мы, можно сказать, что поверили.

— Так вы, получается, сюда только ради мамонтов и прилетели?!

— Можете смеяться, мой друг. Я понимаю, это очень забавно. Я ведь правда почти поверил в живого мамонта. И не только я один… Много людей поверило, и людей далеко не тупых, уверяю вас. Наверное, это от просторов вашей потрясающей страны. Тут так много места, она так удивительна, что здесь может быть все, что угодно. Вот люди и покупаются, самым глупейшим образом.

— Вам Чижиков сказал, что он нашел живого мамонта? И вы послали Михалыча, чтобы он проверил?! Так?

— Примерно так. И не могу сказать, чтобы все было так уж бесплодно. Все же трупы мамонтов мы нашли, а это в наше время тоже редкость, и немалая. Есть и какие-то странные медведи, очень уж похожи на пещерных. А зверолюди… Про них разговоров ведется невероятное количество, а мы все же зафиксировали целое стадо и знаем, где оно живет. Это немало.

— Да, немало. Но ваш успех только доказывает, как велика Сибирь. У нас тут самые невероятные истории могут оказаться чистой правдой, а самые реальные — враньем. А вот что мамонты все только мертвые, вы в этом твердо уверены?

Тоекуде хотелось ответить резкостью — Савел, по его мнению, заслуживал. Но сдержался, бросил сухо:

— Да, уверен.

— Будь по-вашему. А теперь давайте я вам покажу кое-что… Я вам давно хотел это показать, да у вас там все дела, дела… Много времени это не займет. Пойдемте?

— Ну пойдемте.

— Давайте-ка это с собой, — произнес Савел и с невероятной ловкостью подхватил бутылку коньяка, а Лидия — стаканы и закуску.

И они пошли через все здание, куда-то на задворки института. Здесь, на задворках Института биофизики, стоял загон из толстенных прутьев. Очень большой… неудобно большой загон. И какое-то животное бегало по этому загону. Животное размером с крупного теленка, пожалуй. Это животное носилось лихо, с неуемной энергией, но что-то детское сквозило в его движениях. Что-то неуверенное, а главное — неумелое. Это животное совсем не умело точно координировать себя и все свои движения.

Зверь заметил людей, подбежал ближе, и сразу стало видно, что это и правда детеныш. С непропорциональной головой, с большими глазами, с трогательным частоколом волосков по высокому горбу на холке. Уши были у него заметно меньше, чем у взрослых.

Ямиками Тоекуда даже как-то и не представлял себе, что с ним вообще может такое случиться. А тут ноги ослабли, словно ватные, голоса людей начали звучать издалека.

— И молока ему, паршивцу, нужно, вы себе представить не можете, сколько, — задумчиво сказал Савел. — Весь институт разорил!

Но тут он, наконец, заметил, что происходит с Тоекудой.

— Девочки! — рявкнул Савел, подхватывая Ямиками.

Ямиками усадили на скамейку. Ямиками растирали виски. Ямиками совали под нос какую-то вонючую дрянь. В Ямиками вливали его же собственный коньяк. Перед Ямиками только что не танцевали ритуальные танцы. Постепенно стихал звон в ушах, и ноги перестали подгибаться. Опять заорали кузнечики, зашелестел ветер в листве.

И все это время мамонтенок лихо носился, играл, разбрасывал хоботом траву, надевал на себя старую автомобильную покрышку буквально в нескольких шагах от него.

— Савел, где вы их все-таки нашли?! Ведь на Таймыре их нет…

— А их нигде нет. Разве вы не знаете, что в современной Сибири нет и не может быть мамонтов?

Тоекуда безнадежно махнул рукой.

— Я знаю, что не может. Мне на сто рядов объяснили, что не может. А вон… бегает! — и Тоекуда почти с ненавистью ткнул пальцем в резвое животное. Мамонтенок трубно завопил, помчался, смешно взбрыкивая задними ногами.

Печенюшкин изучал его задумчиво.

— А знаете, Ямиками, в чем ваша главная ошибка?

Тоекуда изобразил внимание.

— В том, что вы пытаетесь найти мамонтов так, как это делали сто лет назад… Найти их в природе, в еще неисследованных местах. Это экстенсивный путь, он в наше время ненадежен.

— Но ведь кое-что я же нашел!

— Да, в Сибири кое-что еще возможно… Но именно что «кое-что» и даже здесь — очень немногое… Идти надо интенсивным путем! Надо не искать, а делать самим! Между прочим, у меня там, наверху, еще один… Хотите посмотреть?

Тоекуда достиг стадии, когда ничто уже не удивляет.

— Зачем же вы его держите наверху? Он же вам разнесет всю лабораторию…

— Не разнесет. Он в автоклаве. Видите ли, этот уже родился, а тот, который наверху, еще не родился, вот в чем дело. Ну что, пойдем его смотреть?

Только тут до Тоекуды начало всерьез доходить. С четверть минуты он думал, посасывая мундштук «Беломора».

— Возьмите, возьмите! — засуетилась Лидия, сунула ему пачку «L&M». Тоекуда бледно улыбнулся, отодвинул руку милой дамы.

— «Беломор» намного лучше… Ну, допустим, яйцеклетки мамонтих находили уже давно…

Савел согласно склонил голову.

— Наверное, вы нашли способ их активизировать…

Савел опять наклонил голову.

— И, конечно же, нашли способ сделать так, чтобы ваше открытие было непросто присвоить…

Савел опять наклонил голову и явственно хрюкнул при этом.

— Но вот чего я не в силах понять, так это где вы достали половые клетки мамонта? Насколько мне известно, их никогда не находили… Была, конечно, идея взять половые клетки современного индийского слона… Виды как будто бы довольно близкие, могло получиться. Но я же вижу — это мамонт.

Тоекуда ткнул рукой в веселое животное в загоне. И, подняв голову, погромче:

— Ведь это мамонт?

— Ну конечно, это мамонт, Ямиками-сан… Не сомневайтесь, это самый чистокровный мамонт. А история половых клеток… О, это особая история… У вас есть немножечко времени?

Времени у Ямиками теперь было в избытке, и Савел рассказал ему эту старую, запутанную историю. Дело в том, что половые клетки мамонта действительно нашли случайно, и виноват во всем был, конечно же, опять Михалыч…

Дело в том, что когда-то, как это ни трудно представить, Михалыч был еще вовсе не Михалычем, а маленьким мальчиком Мишей. И этого, тогда еще маленького и милого мальчика, бабушка привезла в Петербург и повела в Зоологический музей. А там, в Зоологическом музее, сидело чучело знаменитого на весь мир березовского мамонта. Того самого мамонта, который тридцать тысяч лет назад сорвался в овраг, сломал бедренные кости и погиб, а потом был найден охотниками на реке Березовке, в современной Якутии. Экспедиция Императорской Академии наук изучила вытаявший из оврага труп, очистила кости и шкуру, и в Петербурге из них сделали чучело.

А сын старшей сестры несчастной мамы Михалыча, Алешка Семенов, был сыном большого ученого, написавшего много книг про то, как насекомые совокупляются на цветочках и стебельках ядовитых растений с Кавказа, и что получается вследствие всех этих насекомых и растительных безобразий. Этот большой человек был совершенно уверен, что его сын тоже должен окончить университет и потом стать большим ученым. А гадкий Алешка, старший брат Михалыча, имел натуру низменную и порочную и сильно сомневался в словах папы, и чем больше он сомневался, тем больше впадал в тоску. А чем больше он впадал в тоску, тем больше употреблял содержащих спирт напитков. А поскольку употреблением напитков он занимался долго и с энтузиазмом, то и оказался, в конечном счете, полностью потерян и для науки, и для всего позитивно мыслящего человечества.

Этот гадкий и порочный брат оказывал прямо-таки чарующее воздействие на маленького Мишу Андреева. Наверное, это происходило от плохой наследственности, потому что происходил Михалыч, как это не неприлично, от мужчины. Бабушка Михалыча знала совершенно точно, что женщины высоконравственны, фригидны, трудолюбивы и ответственны, а тем самым и несравненно лучше и приличнее мужчин, совершеннее их и угоднее Богу. И что мужчины порочны, похотливы, скотски эгоистичны и что у них не физиология, а патология. С точки зрения бабушки Михалыча, быть мужчиной означало дикое нарушение приличий и сознательный отказ от должного. Она очень хотела оградить милого маленького Мишу от тлетворного влияния мужчин.

Но хотя совсем маленьким Миша и был необычайно мил, но когда вырос — совершенно испортился. К ужасу своей мудрой, всегда все точно знавшей бабушки, этот гаденыш сам стал превращаться в мужчину!

И тогда, в Петербурге, маленький Миша уже переставал слушаться свою замечательную бабушку, становился наглым, порочным мальчишкой и уже любил плохие слова, экспедиции и своего гадкого брата.

Но особенно сильно он любил науку и все, связанное с наукой. Вероятно, это тоже сказывалась наследственность, потому что не одно поколение предков Михалыча занималось разными науками и имело, смеем полагать, некоторые заслуги. Эти… одним словом, мужчины, с первым же теплом уезжали в какие-то дурацкие экспедиции, совершенно не думая о том, что должны заниматься вовсе не этим, а холить своих обожаемых жен и создавать им всяческие положительные эмоции. Михалыч был просто генетически обречен на занятие наукой, и ничего с этим нельзя было поделать.

Маленький Миша был совершенно очарован мамонтом. Он ходил вокруг мамонта, он любовался колоссальной грязно-бурой тушей, он сравнивал ее с другими известными ему животными. Только два существа во всем музее вызывали у него сравнимый восторг, и это были лисий кузу и пятнистый кускус из Австралии. Почему именно они, наверное, не смог бы рассказать и сам Миша.

Он поверг в ужас и отчаяние свою замечательную бабушку, отказавшись смотреть Аничков мост, картины Ренуара, творения Фаберже и другие предметы, жизненно необходимые десятилетнему ребенку. Он хотел смотреть только на мамонта.

А когда через месяц рыдающего Мишу Андреева повезли обратно в Карск, где не было ни мамонта, ни брата Ли Феня, его порочный, вечно пьяный брат совершил страшное должностное преступление: он кощунственно проник в стеклянный колпак, под которым стояло чучело, и вырвал у мамонта здоровенный клок волос. И Михалыч всю жизнь хранил их вместе с благодарностью к брату, его рисунками и прочими реликвиями, вроде фотографии с надписью «с приветом от лисьего кузу».

Конечно же, Печенюшкин был не в силах не изучить эти волосы, и тут его ждало действительно великое открытие! Такое великое, что он сразу не поверил собственным глазам… Дело в том, что брат Михалыча, непристойный Алешка Семенов, волосы вырвал не где-нибудь, а между ног сидящего мамонта. То ли он нарочно издевался, то ли так уж получилось… Но волосы он рванул почти там, где десятки тысяч лет назад покачивался исполинский, подобный толстому шлангу, половой член древнего слона.

…Наверное, древний слон нашел себе подругу незадолго до того, как снежный мост рухнул, увлекая его с огромной высоты в темные недра оврага. А может быть, в последний момент, уже при гибели животного, темные силы природы вызвали оргазм у погибавшего слона… кто знает!

— Во всяком случае, результат перед вами, — закончил свой рассказ Савел Печенюшкин и ткнул пальцем в загон. Туда, где Лидия в компании четырех других дам поила мамонтенка молоком из здоровенной клизмы. Одна дама, не обиженная ростом, держала клизму на вытянутых руках, две дамы стискивали мамонтенка, тумаками не давая ему прыгать и играть. Одна держала длинный гибкий шланг. Лидия вводила его в пасть. Мамонтенок фыркал и чихал, временами все-таки ухитрялся подпрыгивать, крутил хвостом и очень громко чавкал. Все пятеро были в молоке с головы до ног. Ямиками опять схватился за сердце, судорожно глотнул побольше воздуху.

Нет, все-таки… Ямиками Тоекуда нажал на глазное яблоко пальцем, отпустил. Мамонтенок и дамы словно бы раздвоились. Как видно, мамонтенок существовал не только в мозгу Тоекуды. И был реален в той же степени, что и эти все русские дамы.

Ямиками сделал несколько шагов. Его ноздри впустили незнакомый, странный, но несомненно звериный запах. Нога поскользнулась на слоновьей лепешке, и запах тоже был довольно характерный. Трудно было представить себе такую многофакторную галлюцинацию.

Ямиками повернулся к Савелу, потянул чековую книжку.

— Я дам вам этот миллион.

— Десять миллионов, — мягко уточнил Савел. — И имейте в виду, что метода я вам не продам. И никому не продам. Я его опубликую, тогда пользуйтесь. А вот этого… забирайте его хоть сегодня!

— Вы говорили, есть еще один?

— Да, пока что в автоклаве. Забираете?

— Такими суммами я распоряжаюсь не один…

— Ну так звоните, говорите. Я и этого продаю только с одной целью — надо же организовывать правильное производство, мамонтятник. Яйцеклетки ведь еще наверняка найдут, верно ведь?

— Постоянно находят…

— Ну вот и милости прошу. Все предложения рассмотрим, не сомневайтесь. А яйцеклетки или купим, или давайте на процентах работать, как вам удобнее.

— Насчет мамонтятника… Вы это серьезно?

— Ну вы же видите. Вот же она, первая продукция.

— Тогда, может… Может, будем делать мамонтятник вместе?

— Это прекрасная идея. Пойдем обсудим?

— Обсудим. Но окончательные решения все равно принимаю не я. Вам придется приехать в Японию…

— Ну что ж, значит, мы встретимся и до 2001 года. Я этим не огорчен, а только доволен.

— Я тоже.

Савел стоял широко расставив ноги, подставив ветру грудь в расстегнутой рубахе, с удовольствием вдыхая запах зелени. Маленький, спокойный, упрямый. Недавний потомок людей, сосланных в Сибирь за веру и превративших Сибирь в какую-никакую, а часть цивилизованного мира. Ученый международного класса, прочно стоящий на земле. И на планете Земля.