Я приезжаю в Москву очень редко, но всегда, когда приезжаю, — мне попадается на глаза москвич Тугоуздов.
Знакомы мы с ним недавно — всего лишь несколько месяцев, но, выпивши однажды больше, чем нужно, перешли на «ты».
Недавно, узнав, что я в Москве, он отыскал меня, влетел в номер гостиницы и с порога закричал:
— Брось, брось! К черту твой письменный стол! Нынче у меня хорошее настроение, и я хочу глотнуть порцию свежего воздуха! Э, черт! Живешь-то ведь один раз!
Меня очень трудно уговорить присесть за письменный стол; но увести от письменного стола — самое легкое, беспроигрышное дело…
— Глотнем воздуху, — радушно согласился я. — Это можно.
— Эхма! — кричал оживленный Тугоуздов, в то время как мы, усевшись на лихача, мчались в оперетку. — Ходи, изба, ходи, печь! Гоп, гоп! Хорошо жить на свете, а?
— Совершенно безвредно, — улыбнулся я, впадая в его тон. — Так мы в оперетку?
— В оперетку. Там, знаешь, есть такие разные женщиночки. Хорр…шо!
«Вот оно, — подумал я, — настоящая широкая московская душа».
Как будто догадавшись, Тугоуздов подтвердил вслух:
— Настоящая я, брат, московская душа! Тут нас таких много. Валяй, Петя, — пятерку на чай дам! Гоп-гоп!
В оперетке, во время антракта, мы встретили двух неизвестных мне людей: Васю и Мишунчика.
По крайней мере, Тугоуздов, столкнувшись с ними, так и крикнул:
— Вася! Мишунчик!
Тут же он с ними расцеловался.
— Как подпрыгиваешь, Мишунчик?
Оказалось, что Мишунчик «подпрыгивал» хорошо, потому что, не задумываясь, отвечал:
— Ничего. Подъелдониваем.
У русского человека считается высшим шиком пускать в ход такие слова, которых до него никто не слыхивал; да и он сам завтра на тот же вопрос ответит иначе… Что-нибудь вроде: «ничего, гапибонимся» или «ничего, тарарыкаем».
А в переводе на русский язык этот краткий диалог очень прост:
— Как поживаешь, Миша?
— Ничего, помаленьку.
Тугоуздов познакомил меня с Васей, познакомил с Мишунчиком и не успокоился до тех пор, пока не взял с них слово ехать вместе с нами ужинать к «Яру».
— Нет, нет, уж вы не отвертитесь. Поедем, чепурыхнем (или чебурахнем — не помню).
Когда мы вернулись и сели на место, я спросил Тугоуздова:
— Кто это такие, твои друзья?
— А черт их знает, — беззаботно отвечал он, не отрывая бинокля от глаз.
— Чем они занимаются?
— Так просто… Москвичи. Кажется, хорошие ребята. Впрочем, я фамилию-то ихнюю забыл. Не то Кертинг и Полосухин, не то Димитрюков и Звездич. Тот, что Звездич, очень хорошо анекдоты рассказывает.
И закончил несколько неожиданно:
— Деляга.
II
Когда приехали к «Яру» — нас уже ждал накрытый стол.
— Все как следует? — жизнерадостно спросил Тугоуздов склонившегося к нему метрдотеля.
— Извольте видеть!
— Чего там изволить! Коньячишку дрянь поставили. Ты, братец, дай чего-нибудь этакого… старенького.
— Извольте-с. Есть очень хорошие коньяки 1820 года — только должен предупредить, Николай Савич, — тово-с! Семьдесят пять монет бутылочка.
— Ты, братец, глуп, — поморщился Тугоуздов. — Скажи, Тугоуздов когда-нибудь торговался?!
— Никак нет.
— То-то и оно. Живешь-то ведь один раз! Верно, ребятки?
— Верно, — подтвердил Мишунчик.
Шумно уселись за стол.
— Эхма! Ходи, изба, ходи, печь! — кричал Тугоуздов. — Шире дорогу, коньяк в горло идет! Пейте разумное, доброе, вечное!
…Мальчишка подошел к нам, держа в руке три розы, и заявил Тугоуздову:
— Вот вам прислали… С того столика. Господа Шинкунёвы.
— Ге! Спасибо! Вспомнили старого Тугоуздова. Стой, паренек! Сколько у тебя этого товару есть?
— Да хоть десяток, хоть два.
— Ну вот и волоки два! Отнеси им с записочкой, поблагодари! Стой, напишу.
Цветы были отосланы с игривой запиской Тугоуздова: «Ку-ку! А вот и я, здравствуйте, как пошевеливаетесь? Пьем за ваше, с криками ура!»
Под запиской он заставил подписаться нас всех, несмотря на мои мольбы и указания, что это неудобно.
— Ничего, ничего! Живем-то один раз… Эх-ма!
Мне стал нравиться этот стихийный, широкий безудержный человек.
«Вот он, московский-то размах, — подумал я. — Москва кутит, дым столбом!»
— Что там у вас еще? — спросил Тугоуздов метрдотеля.
— Еще горячая закуска заказана, потом уха, потом котлетки валлеруа…
— К черту твои закуски. Давай нам ухи… Эх-ма! Настоящей русской стерляжьей ушицы с расстегайчиками. Гоп-гоп! Настоящие исконные расстегайчики!
— Виноват, закуска заказана. Может, подать?
— Подай-ка, я тебе на голову ее выложу. Да ты вот что: и закуску к черту, и валлеруа твое к черту. Ты нам дай кабинетик и тащи туда уху. Верно, господа? Ведь все уже почти сыты.
— Конечно, — сказал я. — Напрасно ты эти котлеты и горячую закуску заказывал.
— Да, милый мой, черт с ним! Обеднеем от этого, что ли? Живешь-то ведь один раз. Ну дай я тебя поцелую!
Поцеловались.
III
В кабинете Тугоуздов предложил:
— Снимай, ребятки, сюртуки. Опростимся! Садись на пол, на ковре будем уху есть. Как рыбаки! Верно?
Ели уху на дорогом кабинетном ковре. Совсем как рыбаки.
— Постой, — забеспокоился Тугоуздов. — Ты какое вино-то открыл?
— Как же-с! «Клико энглянд».
— И дурак. Кто же с ухой «Клико» пьет? Дай посуше. Постой! А это оставь — сами не выпьем, фараоны выпьют.
— Какие фараоны? — полюбопытствовал я.
— Какие? А вот какие. Эй, Никифор! Зови сюда кочующее племя. Пусть споют! Эх-ма! — вдохновенно крикнул он. — Живешь-то…
— …ведь один раз, — докончил я.
— Верно! Откуда ты догадался?
Пришли цыгане. Сразу стало шумно, дымно и неуютно; всюду взор наталкивался на незнакомые, алчные лица, на открытые рты и ревущие глотки.
— Гоп, гоп! — кричал Тугоуздов, дирижируя хором и приплясывая. — Сыпь, накаливай (или «наяривай» — точно я не расслышал)! Барыни, налегайте на фрукту, пейте желтенькое! Эх-эх, тра-ла-ла!
Лицо его сияло весельем.
«Вот оно, — подумал я, — московский тысячник кутит! Что за забубенная головушка! Сколько в этом своеобразной, дикой красоты. Знают ли еще где-нибудь в России секрет такого разудалого, беззаветного веселья?!»
— Довольно! — кричал Тугоуздов. — Вот, нате вам! Очищайте арену! Едем, ребята!
— Домой? — спросил я.
— Что-о-о? С ума ты сошел! Кто ж теперь домой едет? В «Стрельну»! Под тропики! Кофе с абрикотинской мазью выпьем. Егор! Скажи, чтобы Семен подавал. Да позови Евграфа — пусть он звякнет Ивану Парфенычу, чтоб Алексей нам кофию сварганил. Эхма! Высыпай, ребятки.
В «Стрельне» пили кофе. Опять пели цыгане, потому что Тугоуздов хотел сравнить: «чья кишка толще»?
Оказалось, что «ярцам не выстоять».
В пятом часу утра стали собираться уходить.
— Ну, я домой, — робко сказал я.
— Ни-ни! Мы еще дернем в «Золотой якорь» — гуляй, душа! Ни за что не пущу. Мы еще должны по бокалу разгонного выпить.
— Да почему должны? Где такой закон, что должны?
— Нет, нет, ты уж и не говори. Поедем! Григорий! Скажи Савелию, чтоб он Семена кликнул. Да позови Ивана Маркелыча. Тебе чего? Цветы?! А ну тебя… Впрочем — ладно! Братцы, бери этот злак! Всадим в петлицы с двух сторон — то-то в «Якоре» смеяться будут! Хе-хе, почудим! Получайте, барышня! Адьюс. Егоррррр!
В «Якорь» нас не пустили. Мы долго стояли на морозе, переминаясь с ноги на ногу и униженно просили, приводя разные резоны, — «Якорь» был непреклонен.
— Нельзя, господа, — солидно говорил швейцар. — Поздно. Теперь разве к нам? Теперь к Жану время ехать.
— А, действительно, — спохватился Тугоуздов. — Что ж это мы, братцы, бобы разводим, когда уже шесть часов.
— А что?
— Да уже ведь к Жану можно ехать. Блинков поедим, водочки. Все равно, спать-то уж где же.
— Какой уж сон, — резонно подтвердил Вася, — седьмой час.
— Люди вот уже на рынок идут, а мы — спать? — подхватил и Мишунчик. (Кстати, он оказался не Кертингом и не Димитрюковым, а Жбанниковым, а Вася — Сычугом. Его национальность выяснить не удалось.)
IV
У Жана лениво ели блины с икрой и пили водку. День смотрел в окно, и мне было как-то стыдно за наше беспутство. Тугоуздов заявил, что он может бутылку шампанского открыть ладонью, хлопнув ею по донышку бутылки. Разбил две бутылки и стал плясать с Васей неприличный танец.
Я, еле ворочая языком, прожевывал толстый блин и все время силился открыть тяжелые, будто чужие, веки.
И сам себя упрекал я:
«Нет, не годишься ты, брат. Нет в тебе этакого непосредственного веселья… Ко всему относишься ты с критикой, с придиркой. Нет в тебе этакого… русского. Вот они, настоящие русские люди!»
Настоящие русские люди выбрались на свежий воздух только в десять часов утра; притом Вася и Мишунчик куда-то исчезли, а мы остались с Тугоуздовым посреди залитой солнцем улицы; солнечный свет слепил воспаленные глаза.
— Хорошо погуляли, — хрипло засмеялся Тугоуздов. — Я к тебе в гостиницу — спать. Можно?
Дома, в гостинице, он захотел черного кофе с коньяком и улегся только в двенадцатом часу.
Заснул и я.
V
Проснулся я около шести часов вечера. Тугоуздов сидел за столом и что-то подсчитывал карандашом.
— Что ты? — спросил я.
Он обернул ко мне недовольное лицо.
— Вот, черт меня побери! Шестьсот рублей как корова языком слизала.
— Ну что ты говоришь? Положим, я тоже больше двухсот истратил. Ну да ничего, — успокоил я осунувшегося Тугоуздова. — Живешь-то ведь один раз.
— Черт меня дернул этих двух прощелыг потащить… Пили, ели, хоть бы целковый кому на смех бросили…
— Да ведь ты же их сам тащил?
— Да уж… До старости доживу — все дураком останусь. Эти идиотские цветы еще. У Яра тридцать целковых отдал, да в «Стрельне» двадцать четыре. Кому это надо? Те тоже идиоты, Шинкунёвы — нужно им было свои паршивые цветы присылать… Они-то мне три розочки, а я — накося! На эти тридцать рублей три дня жить можно… И вот я теперь убедился: никогда сразу не нужно заказывать закуску и ужин. Закуской-то налопаешься, а ужина никто и не ест. А в счет-то его ставят… Не подарят!
— Ну что ж, — вздохнул я. — Что с возу упало, то и пропало. Постарайся забыть и начни новую жизнь.
— Да, тебе легко говорить… Ты цыган-то не приглашал — я приглашал!.. Ведь я им, подлецам, почти триста рублей роздал. За что, спрашивается? Поорали, накричали в уши разных бессмысленностей и пошлостей — а ты за это же и денежки плати…
Он опустил голову и долго смотрел на какую-то бумажку, лежавшую на столе.
— За ковер пятьдесят рублей поставили. Вот безумие-то! Это мы ухой ковер залили. И дернула это меня нелегкая — на ковер лезть уху лопать… Тоже — рыбак выискался! Такого рыбака высечь нужно как следует, чтобы он знал.
— Ходи, изба, ходи, печь, — напомнил я.
— Что? Да!.. — криво улыбнулся он. — Этой бы печью да по мордасам меня. Тоже — широкая душа! Первобытная натура. Кому нужны были эти блины у Жана? Шестьдесят рублей заплатили — за что? Лучше бы домой поехали.
— Да ведь я говорил, чтобы домой!
— Я тебя и не упрекаю. А от цветов в «Стрельне» мог бы меня и удержать… На кой черт эти цветы нам были. Тоже, подумаешь, натыкали в петлицы и думают, что остроумно.
— Ты же сам предвкушал, как, дескать, в «Золотом якоре» смеяться будут.
— Кто? Кто бы там смеялся?! Дурак швейцар да пара размалеванных баб? Удивишь ты их этими розами!
Он потер ладонью голову.
— Я одного только не понимаю: за что я в «Стрельне» заплатил сто рублей, не считая цыган. За что с меня они сто рублей взяли?.. Даже, помню, сто десять рублей с копейками. Не иначе как эти два жулика попросили метрдотеля приписать их старые счета! Обрадовались!
— Какие жулики?
— Да эти: Симакович и Перепентьев.
— Они вовсе не Симакович и Перепентьев. Они Жбанников и Сычуг.
— А черт с ними! Сычуг — не Сычуг. Шофер тоже свинья — сорок два рубля содрал — за что, спрашивается? Какой-то Григорий тоже или Пантелей… Дал я ему целковый на чай, просил пять рублей разменять, а он возьми да и исчезни с золотым! Как бы теперь эти пять рублей пригодились… Швейцару тоже у Жана… Три рубля дал. Тысячу раз говорил себе: нужно иметь всегда мелкие. Предовольно с него было бы и полтинника.
Вспомнив еще что-то, он злобно схватил себя за голову.
— Валлеруа! Знают, черти, что подсунуть! По три с полтиной порция! Так четырнадцать рублей и ухнули. С какой радости, спрашивается?
— Ну чего там хныкать, — сказал я, решительно поднимаясь с дивана. — Поедем в «Прагу», пообедаем, придем в себя.
— В «Прагу»? — охнул Тугоуздов. — Не-ет, братец… я теперь неделю буду сосисками с пивом поддерживаться. Мы хотя не нищие, дорогой мой, а нам тоже соображаться надо… Хочешь, пойдем, тут такой ресторанчик есть «Неаполь», за углом. Графинчик водки с закуской 30 копеек, обед из трех блюд шесть гривен…
— Котлет валлеруа не будет?
— Зачем? — не понял он.
— Да как же. Может, цыган позовешь, а? Ходи, изба, ходи, печь…
— Молчи, чтоб ты пропал!
Он бросился на диван и простонал:
— А у Жана почти полкоробки икры осталось… не доели! А ведь он за нее двенадцать рублей поставил… Водки графин оставили… Семги три куска…
И эта широкая московская натура, этот размашистый гуляка заплакал от беспросветного отчаяния и скорби.
Функельман и сын
(Рассказ матери)
Я еще с прошлого года стала замечать, что мой мальчик ходит бледный, задумчивый. А когда еврейский мальчик начинает задумываться — это уже плохо. Что вы думаете, мне обыск нужен, что ли, или что?
— Мотя, — говорю я ему, — Мотя, мальчик мой! Чего тебе так каламитно?
Так он поднимет на меня свои глазки и скажет:
— Что значит — каламитно! Ничего мне не каламитно!
— Мотя! Чего ты крутишь? Ведь я же вижу…
— Ой, — говорит, — отстань ты от меня, мама! У меня скоро экзамен на аттестат зрелости, а потом у меня есть запросы.
Обрадовал! Когда у еврейского мальчика появляются запросы, так господин околоточный целую ночь не спит.
— Мотя! Зачем тебе запросы? Что их, на ноги наденешь, когда башмаков нет, или на хлеб намажешь вместо масла? Запросы, запросы. Отцу твоему сорок шестой год — он даже этих запросов и не нюхал. И плохо, ты думаешь, вышло? Пойди поищи другой такой галантерейный магазин, как у Якова Функельмана! Нужны ему твои запросы! Он даже картоночки маленькие по всему магазину развесил! «Цены без запроса».
— Мама, не мешай мне! Я читаю.
Он читает! Когда он читает, так уже мать родную слушать не может. Я через тебя, может, сорок две болячки в жизни имела, а ты нос в книжку всунул и думаешь, что умный, как раввин. Гениальный ребенок.
Вижу — мой Мотя все крутит и крутит.
— Что ты крутишь?
— Ничего я не кручу. Не мешай читать.
Что это он там такое читает? Ой! Разве сердце матери это камень, или что? Я же так и знала! «Записки Крапоткина»! Тебе очень нужно знать записки Крапоткина, да? Ты будешь больной, если ты их не прочтешь? Брось сейчас же!
— Мама, оставь, не трогай. Я же тебя не трогаю.
Еще бы он родную мать тронул, шейгец паршивый!
И так мне в сердце ударило, будто с камнем.
Куда, вы думаете, я сейчас же побежала? Конечно, до отца.
— Яков! Что ты тут перекладываешь сорочки? Убежат они, что ли, от тебя, или что? Он должен обязательно сорочки перекладывать…
— А что?
— Ты бы лучше на Мотю посмотрел.
— А что?
— Ему надо читать «Записки Крапоткина», да?
— А что?
— Яков! Ты мне не крути. Что ты мне крутишь! Скандала захотел, обыска у тебя не было, да?
— А что?
Это не человек, а дурак какой-то. Еще он мне должен голову крутить!
— Что, тебе нужно, чтобы твой сын в тюрьме сидел? Тебе для него другого места нет? Надевайся, пойдем домой!
Вы думаете, что он делал, этот Мотя, когда мы пришли? Он читал себе «Записки Крапоткина».
— Мотька! — кричит Яков. — Брось книгу.
— А вы, — говорит, — ее подымете?
— Брось, или я тебя сию минуту по морде ударю.
И как вы думаете, что ответил этот Мотя?
— Попробуй! А я отравлюсь.
Это запросы называется!
— А, чтоб ты пропал! Тебе для матери книжку жалко. Тебя кто рожал — мать или Крапоткин?
— А что вы, — говорит Мотя, — думаете? Может, я благодаря ему второй раз на свет родился.
Ой, мое горе! Я заплакала, Яша заплакал, и Мотя тоже заплакал. Прямо маскарад!
Вышли мы с Яшей в спальню, смотрим друг на друга.
— Хороший мальчик, а? Ему еще в носу нужно ковырять, а он уже Крапоткина читает.
— Ну что же?
— Яша! Ты знаешь, что? Нашего мальчика нужно спасти. Это невозможно.
Так Яша мне говорит:
— Что, я его спасу? Как я его спасу? По морде ему дам? Так он отравится.
— Тебе сейчас — морда. Интеллигентный человек, а рассуждает, как разбойник. Для своего ребенка головой пошевелить трудно. Думай!
Яков сел, стал думать. Я села, стала думать. Ум хорошо, а два еще лучше.
Думаем, думаем, хоть святых вон выноси.
— Яша!
— А что?
— Знаешь, что? Нашего ребенка нужно отвлечь.
— Ой, какая ты умная — отвлечь! Чем я его отвлеку? По морде ему дам?
— Ты же другого не можешь! Для тебя Мотькина морда — это идеал!.. Он ребенок живой — его чем-нибудь другим заинтересовать нужно… Нехай он влюбится, или что?
— Какая ты, подумаешь, гениальная женщина! А в кого?
— Ну пусть он побывает в свете! Поведи его в кинематограф или еще куда! Что, ты не можешь повести его в ресторан?!
— Нашла учителя! Что, я бывал когда-нибудь в ресторане? Даже не знаю, как там отворять дверей.
— Что ты крутишь! Что ты мине крутишь? Тебе это чужой ребенок? Это крапоткинское дите, а не твое? Такой большой дурак и не может мальчика развлекать.
Так пошел он к Моте, стал крутить:
— Ну, Мотечка, не сердись на нас. Пойди с отцом немного пройдись. Я ведь же тебя люблю — ты такой бледненький.
Ну, Мотька туда-сюда — стал крутить: то дайте ему главу дочитать, то у него ноги болят.
— Хороший ребенок! Книжку читать — ноги не болят, а с отцом пройтись — откуда ноги взялись. Надевай картузик, Мотенька, ну же!
Похныкал мой Мотенька, покапризничал — пошел с папой.
Они только за двери — я сейчас же к нему в ящик… Боже ты мой! И как это у нас до сих пор обыска не было — не понимаю! За что только, извините, полиция деньги получает?.. И Крапоткины у него, и Бебели, и Мебели, и Малинины, и Буренины — прямо пороховой склад. Эрфуртских программ — так целых три штуки! Как у ребенка голова не лопнула от всего этого?!
Ой, как оно у меня в печке горело, если бы вы знали! Быка можно было зажарить.
В одиннадцать часов вечера вернулись Яша с Мотей, а на другое утро такой визг по дому пошел, как будто его резали.
— Где мои книги?! Кто имел право брать чужую собственность! Это насилие! Я протестуюсь!!
Функельманы, это верно, любят молчать, но когда они уже начинают кричать — так скандал выходит на всю улицу.
— Что ты кричишь, как дурак, — говорит Яков. — От этого книжка не появится обратно. Пойдем лучше контру сыграем.
— Не желаю я вашу контру, отдайте мне моего Энгельса и Каутского!
— Мотя, ты совсем сумасшедший! Я же тебе дам фору — будем играть на три рубля. Если выиграешь, покупай себе хоть десяток новых книг.
— Потому только, — говорит Мотя, — и пойду с тобой, чтобы свои книги вернуть.
Ушли они. Пришли вечером в половине двенадцатого.
— Ну что, Мотя, — спрашиваю. — Как твои дела?
— Хорошие дела, когда папаша играет, как маркер. Разве можно при такой форе кончать в последнем шаре? Конечно же, он выиграет. Я не успею подойти к биллиарду, как у него партия сделана.
Ну, утром встали они. Мотя и говорит:
— Папаша, хочешь контру?
— А почему нет?
Ушли. Слава богу! Бог всегда слушает еврейские молитвы. Уже Мотя о книжках и не вспоминает.
Раньше у него только и слышишь:
— Классовые перегородки, добавочная стоимость, кооперативные начала…
А теперь такие хорошие русские слова:
— Красный по борту в лузу, фора, очко, алагер.
Прямо сердце радовалось.
Ну пришли они в двенадцать часов ночи — оба веселые, легли спать.
Пиджаки в мелу, взяла я почистить — что-то торчит из кармана. Э, программа кинематографа: хе-хе! После эрфуртской программы, это, знаете, недурно. Бог таки поворачивает ухо к еврейским молитвам!
Ну, так у них так и пошло: сегодня биллиард, завтра биллиард, и послезавтра тоже биллиард.
— Ну, — говорю я как-то, — слава богу, Яша… Отвлек ты мальчика. Уже пусть он немного позанимается. И ты свой магазин забросил.
— Рано, — говорит Яша. — Еще он вчера хотел открытку с видом на Маркса купить.
Ну, рано так рано.
Уже они кинематограф забросили — уже программки цирка у них в кармане.
Еще проходит неделя — кажется, довольно, мальчик отвлекся.
— Мотя, что же с экзаменом? Яша, что же с магазином?
— Еще не совсем хорошо, — говорит Яша, — подождем недельку. Ты думаешь, запросы так легко из человека выходят?!
Недельку так недельку. Уже у них по карманам не цирковая программа, а от кафешантана — ужасно бойкий этот Яша оказался…
— Ну довольно, Яша, хватит! Гораздо бы лучше, чтобы Мотя за свои книги засел.
— Сегодня, — говорит Яша, — нельзя еще, мы одному человечку в одном месте быть обещали.
Сегодня одному человечку, завтра одному человечку… Вижу я, Яков мой крутить начинает.
А один раз оба этих дурака в десять часов утра явились.
— Где вы были, шарлатаны?
— У товарища ночевали. Уже было поздно, и дождик шел, так мы остались.
Странный этот дождик, который на их улице шел, а на нашей улице не шел.
— Я, — говорит Яша, — спать лягу, у меня голова болит. И у Моти тоже голова болит; пусть и он ложится.
Так вы знаете что? Взяла я их костюмы, и там лежало в карманах такое, что ужас: у Мотьки черепаховая шпилька, а у Яши черный ажурный чулок.
Это тоже дождик?!
То эрфуртская программа, потом кинематографическая, потом от цирка, потом от шантана, а теперь такая программа, что плюнуть хочется.
— Яша! Это что значит?
— Что? Чулок! Что ты, чулков не видала?
— Где же ты его взял?
— У коммивояжера для образца.
— А зачем же он надеванный? А зачем ты пьяный? А зачем у Мотьки женская шпилька?
— Это тоже для образца.
— Что ты крутишь? Что ты мне крутишь? А отчего Мотька спать хочет? А отчего в твоей чековой книжке одни корешки? Ты с корешков жить будешь? Чтоб вас громом убило, паршивцев!
И теперь вот так оно и пошло: Мотька днем за биллиардом, а ночью его по шантанам черти таскают. Яшка днем за биллиардом, а ночью с Мотькой по шантанам бегает. Такая дружба, будто черт с веревкой их связал. Отец хоть изредка в магазин за деньгами придет, а Мотька совсем исчез! Приедет, переменит воротничок — и опять назад.
Наш еврейский бог услышал еврейскую молитву, но только слишком; он сделал больше, чем надо. Так Мотька отвлекся, что я день и ночь плачу.
Уже Мотька отца на биллиарде обыгрывает и фору ему дает, а этот старый осел на него не надыхается.
И так они оба отвлекаются, что плакать хочется. Уже и экзаменов нет, и магазина нет. Все они из дому тащут, а в дом ничего. Разве что иногда принесут в кармане кусок раздавленного ананаса или половинку шелкового корсета. И уж они крутят, уж они крутят…
Вы извините меня, что я отнимаю время разговорами, но я у вас хотела одну вещь спросить… Тут никого нет поблизости? Слушайте! Нет ли у вас свободной эрфуртской программы или Крапоткина? Что вы знаете, утопающий за соломинку хватается, так я бы, может быть, попробовала бы… Вы знаете что? Положу Моте под подушку, может, он найдет и отвлечется немного… А тому старому ослу — сплошное ему горе — даже отвлекаться нечем! Он уже будет крутить, и крутить, и крутить до самой смерти…
Случай из жизни
Некоторые критики упрекают меня в том, что я никогда не описываю действительной жизни, а «выдумываю из головы» сюжеты своих рассказов.
Ну хорошо.
Ну, вот этот рассказ я наконец решил написать не «из головы»; я решил добросовестно передать все, ничего не преувеличивая, не преуменьшая, — всю ту адски перепутанную нить действительной жизни, рассмотрением которой я был занят вчера.
Да и сегодня тоже занят (вот — пишу).
I
Едва я спустился вчера, в 3 часа дня, в низок кавказского ресторанчика, как сразу же увидел толстого смуглолицего человека, сидевшего в углу с понуренным видом.
Мы узнали друг друга.
— Ага! — улыбнулся я. — Живы, здоровы? Вы меня помните?
— Еще бы! Если бы не вы, до сих пор пришлось бы мне сидеть «за въезд в магазин на автомобиле через оконное стекло». Что говорить — шофер я плохой.
Я познакомил пришедшего со мной товарища с «шофером», и мы, усевшись за соседним столиком, дружески разговорились.
— Со мной всегда какие-нибудь дурацкие истории случаются, — с невыразимо печальным видом признался этот человек. — То я на автомобиле в магазин въеду, то меня в театре ночью забудут и запрут, то я прыгаю в реку, чтобы спасти гладильную доску, похожую, по моему мнению, на погибающего.
Он огляделся и наклонился к нам с загадочным видом: