Крис Муни
Комната мертвых
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
1
Перешагнув через труп охранника, Дарби МакКормик клацнула магазинной защелкой своего пистолета-пулемета «Хеклер-и-Кох», и два пустых рожка на тридцать патронов каждый со звоном полетели на пол. Следующим движением она вставила свежую обойму.
По лицу и спине градом катился пот. Напряженно вслушиваясь, она прижалась к стене возле двери, стараясь уловить хоть малейший шорох, доносящийся снизу, сквозь монотонное «чуф-чуф-чуф» вертолетных лопастей, перемешивающих жаркий воздух над крышей.
Она ничего не услышала, но знала, что Крис Флинн может появиться здесь в любой момент. Еще внизу, в подвале, укрываясь за грудой деревянных ящиков от двух подручных Флинна, которые лупили длинными очередями во все стороны, Дарби видела, как Флинн бросился к лестнице. А потом свет погас — это ее напарник по отряду полиции особого назначения отключил электропитание оптового склада. По шатким ступеням она взбежала на балюстраду первого этажа, чтобы перехватить Флинна, прежде чем он доберется до лестницы, которая оставалась для него единственным путем к спасению.
Дарби не сомневалась в том, что он еще не успел подняться по ней. Она выскочила из-за угла, глядя сквозь прорезь прицела на длинный коридор, залитый тусклым светом, сочащимся из окон. Все еще слишком темно. Она рывком надвинула на глаза очки ночного видения.
Темнота внутри складского помещения рассеялась, сменившись неестественно-зеленым свечением. Дарби медленно двинулась по коридору к лестнице.
С грохотом распахнулась дверь, и она увидела Флинна, стоявшего за спиной перепуганной женщины. Одной рукой он обхватил ее за горло, а другой приставил к ее виску «глок». Флинн осторожно выглядывал из-за плеча женщины, умело скрываясь за ней.
«Проклятье! Стрелять слишком опасно!»
К тому же Дарби хотела не убить Флинна, а всего лишь ранить, чтобы помешать ему добраться до вертолета. Полученный ею приказ не допускал двойного толкования: Флинна следовало взять живым. Мертвый он был бы бесполезен.
— Я знаю, чего вы, уроды, от меня хотите! — выкрикнул Флинн, и его высокий, срывающийся голос разрезал влажную духоту спертого воздуха. — Но я вам ни слова не скажу!
Дарби осторожно шагнула вперед.
— Мистер Флинн, я здесь, чтобы защитить вас. Картель…
— Оставайся на месте и брось пушку!
Дарби остановилась, но оружие опускать не спешила.
— Картель убьет вас, Крис. Вы слишком много знаете. Они не могут оставить вас в живых. А вот мы можем предложить вам защиту в обмен…
— Ничего не хочу слышать! Бросай пушку, или, клянусь Богом, я прикончу ее прямо здесь!
Дарби ничуть не сомневалась в том, что банкир (белый, американец, тридцати восьми лет) так и сделает. Он собственными руками задушил подружку, с которой прожил двенадцать лет, после того как узнал, что она с потрохами продала его полиции Бостона, сообщив о том, что с помощью своей компании по инкассированию чеков он отмыл почти полмиллиарда долларов для семейства Мендула, колумбийского наркокартеля, полученных от торговли кокаином.
Флинн двинулся вперед, прикрываясь женщиной, как щитом. Женщина покачнулась, и ее каблуки заскребли по полу, когда она вцепилась в руку Флинна, чтобы не упасть. Длинные черные волосы почти полностью закрывали ей лицо. Одета она была совсем не так, как принято одеваться у служащих товарных складов и оптовых магазинов. На ней были туфли-лодочки с перекрещивающимися ремешками и стразами из горного хрусталя и деловой белый костюм от модного портного, подчеркивающий достоинства высокой фигуры с выпуклостями в нужных местах.
«Спецназ может проследить за вертолетом, — подумала Дарби. — Они могут направить людей к месту посадки и взять всех тепленькими».
— Пожалуйста, сделайте так, как он говорит! — на ломаном английском взмолилась женщина. — У меня двое малышей. Я хочу вернуться к ним!
Дарби произнесла громко и отчетливо:
— Ладно, Крис, теперь ты — главный. Я отхожу от лестницы.
— Бросай пушку!
Дарби по-прежнему колебалась, не зная, на что решиться.
— Отпусти заложницу, и я не стану стрелять.
Женщина вскрикнула и тут же поперхнулась.
— Я прикончу ее, клянусь Богом…
— Ладно, Крис, твоя взяла.
Дарби опустила ствол и потянулась, снимая ремень пистолета-пулемета с плеча.
Флинн шагнул к лестнице. Инфракрасные очки ночного видения обеспечивали прекрасный обзор. Дарби отчетливо видела сеточку мелких, извилистых шрамов на лысой голове Флинна, обручальное кольцо с бриллиантом на пальце женщины и изящное переплетение узоров на ее браслете.
Дарби уронила «Хеклер-и-Кох» на пол и ногой оттолкнула его в сторону, к правой стене. Если Флинн начнет стрелять, она попробует прыгнуть в ту сторону. Под камуфляжной формой на ней был надет пуленепробиваемый жилет, а голени и бедра прикрывали металлические пластины.
«Молись, чтобы он не выстрелил тебе в голову».
— Твоя очередь, — сказала Дарби.
— Я тебе все равно не верю. — Флинн подошел ближе. — Становись на колени — и никаких резких движений.
— Я сделаю все, что скажешь, если ты не причинишь вреда заложнице.
— Ну, так и делай то, что я тебе говорю, аккуратно и медленно. А вздумаешь со мной шутки шутить, я прикончу ее, и все тут, ясно?
— Ясно.
Дарби опустилась на колени и медленно завела руки за голову.
— Вот и славно! — хрюкнул Фяинн. — Оставайся на месте, и я отпущу ее.
Он подошел к нижней площадке лестницы. В жарком и влажном воздухе коридора вдруг стал отчетливо ощутим запах духов «Шанель № 5», исходивший от женщины.
Флинн отпустил заложницу. Дарби слышала, как она торопливо поднимается вверх по лестнице на своих высоченных каблуках.
Но Флинн не последовал за ней. Он шагнул вперед, поднимая руку с пистолетом.
Дарби захлестнул страх. Она похолодела, чувствуя, как по спине стекают струйки пота. Впрочем, прожитая жизнь не промелькнула у нее перед глазами — на подобную чушь у нее не осталось времени. Она поступила так, как ее учили.
Флинн выстрелил, и она отклонилась в сторону. Пуля попала в стену. Руки ее двигались с быстротой молнии. Одна вцепилась Флинну в запястье, другая ухватила «глок» за ствол и вывернула его назад, так что оружие смотрело банкиру в живот.
Дарби рванула его на себя. Флинн, захваченный врасплох, покачнулся и, потеряв равновесие, растерялся.
Дарби вырвала у него девятимиллиметровый пистолет, перехватила его поудобнее и прострелила ему бедро.
С громким воплем Флинн рухнул на пол. Дарби развернулась и направила «глок» на заложницу, стоявшую на верхней площадке лестницы. В руках у той оказалась тупоносая «бе-ретта» с лазерным прицелом.
Дарби выстрелила дважды и попала женщине в живот. Ту отбросило к стене, и Дарби снова два раза нажала на спусковой крючок.
На полу корчился от боли Флинн. Дарби перевернула его на живот, уперлась коленом в основание позвоночника и рывком завела руки банкира за спину. Не успела она сорвать с форменного ремня пластиковые наручники, как в здании вспыхнул ослепительный свет.
Дарби сдвинула на лоб очки ночного видения, щурясь и смахивая пот с глаз.
— Черт побери! — выругалась заложница, глядя на темно-красные пятна на своем белом жакете. — А эти шарики с краской больно бьются!
Мужчина, изображавший Криса Флинна, застонал.
— Заткнись, Тина! За последние пару дней меня убивают уже в третий раз. — Он перекатился на спину. — МакКормик, чтоб тебе пусто было, ты чуть не сломала мне спину!
В коридор шагнул рослый мужчина с коротко остриженными — на армейский манер — каштановыми волосами и загорелым, обветренным лицом. Джон Хейг, инструктор по специальной подготовке Управления полиции Бостона. Щелкнув пальцами, он указал на дверь.
— МакКормик, за мной.
2
Дарби шагала следом за Хейгом, чувствуя, как в крови перестает бурлить адреналин, вызванный сдачей первого из серии выпускных экзаменов по программе полицейского спецназа, и на нее наваливаются усталость и опустошение. За последние три дня ей приходилось спать урывками, ведя круглосуточное непрерывное наблюдение за оптовым складом.
Каждый день первой недели тренировок по подготовке бойцов отряда полиции особого назначения начинался с десятимильной пробежки под палящими лучами августовского солнца на острове Мун
[1]. Помимо нее в отряде было еще восемь рекрутов. Все мужчины. До обеда они занимались огневой подготовкой, осваивая все виды стрелкового оружия, и рукопашным боем. После полудня им приходилось ползать по старым дренажным туннелям в черных очках, сквозь которые ничего не было видно, что позволяло проверить уровень склонности к клаустрофобии. Они погружались ночью с аквалангом в воды Бостонского залива и спускались по канату с вертолета. Один из новобранцев сломал ногу. Еще двое получили травмы и выбыли. Оставшиеся пятеро благополучно дожили до «Дороги в Изумрудный город», очередного испытания на выносливость.
Напялив армейский бронежилет и высокие ботинки, с рюкзаком, набитым тридцатью фунтами песка, и штурмовой винтовкой на груди, которую приходилось то и дело поднимать над головой, она бежала по одуряющей жаре до тех пор, пока не начинали подкашиваться ноги. Падала, поднималась и бежала дальше. Карабкалась по канатам, стенам и подмосткам. Ползла по грязи. Навьюченная амуницией, в полной боевой выкладке переходила вброд грязные ручьи. Выйдя из воды и сгибаясь под тяжестью рюкзака, который, пропитавшись влагой, стал весить вдвое больше, она снова бежала до изнеможения. Когда «веселье» наконец закончилось, ее угостили завтраком в фабричной упаковке — две бутылки воды, хлеб и яблоко, — который она проглотила на ходу, направляясь на огневой рубеж. Там она стреляла по мишеням до тех пор, пока кисти и предплечья не сводило судорогой от боли. Тренировка закончилась в десять вечера. Наскоро ополоснувшись под душем, она рухнула в койку, чтобы, проснувшись в четыре утра, начать все сначала.
Второй этап подготовки, о чем Дарби знала заранее, был рассчитан на то, чтобы сломить моральный дух рекрутов. Из-за постоянного недосыпания силы не восстанавливались, а царапины и ушибы заживали слишком медленно. Физические нагрузки разрушали оборонительные редуты, воздвигнутые разумом, что приводило к отчаянию, гневу, а в некоторых особо тяжелых случаях — к помешательству. На этой стадии отсеялись еще двое кандидатов. У них просто не хватило сил. Оставшаяся тройка благополучно дожила до практических занятий с имитацией реальной боевой обстановки.
Хейг быстро миновал последний лестничный пролет. Напарник Дарби по полицейскому спецназу лежал на спине и блаженствовал с сигарой во рту. Грудь его и одно плечо покрывали пятна ярко-красной краски. Увидев Дарби, он помахал ей рукой. Бойцы из группы спецназа, которых Хейг привлек к тренировке, чтобы они изображали охранников Криса Флинна, уже перекуривали, дымя сигаретами и сигарами, со всем возможным комфортом устроившись между ящиками и полками. Но они смотрели не на Хейга, они смотрели на нее. Дарби кожей чувствовала их оценивающие взгляды, способные прожечь в ней не одну дырку.
«Они в бешенстве оттого, что я их убила».
Она широко улыбнулась.
Хейг вышел на автостоянку Его серая футболка промокла на спине от пота. Он сунул в рот толстую плитку жевательного табака. Как обычно, прочесть что-то по его лицу было невозможно. Очевидно, он вполне комфортно чувствовал себя за лишенной всякого выражения маской, носить которую его приучили долгие годы службы в морской пехоте.
Хейг быстрым шагом направился в обход товарного склада. Под подошвами его высоких шнурованных армейских ботинок скрипел гравий. В жарком и знойном воздухе стоял неумолчный стрекот цикад.
— Та женщина, которую вы убили… — после долгого молчания обронил Хейг. Он смотрел прямо перед собой в темноту, окутавшую лесопосадки. — Почему вы решили, что она — не настоящая заложница? Как вы догадались, что это не так?
Дарби ожидала такого вопроса.
— Мне вдруг стало интересно, что делает хорошо одетая женщина в столь поздний час на оптовом складе.
— А вам не пришло в голову, что она может быть его владелицей? При подготовке к операции я рассказывал вам, что жена владельца руководит работой склада и часто задерживается допоздна.
— Вы также говорили, что Ортис — прижимистая и скупая ведьма.
— Что вы имеете в виду?
— У той женщины на руке был дорогущий браслет от Картье.
Хейг резко обернулся к ней. Глаза его расширились от удивления, на лбу собрались недоуменные морщинки.
— Вы сумели разглядеть этот чертов браслет?
— И еще на ней были туфли-лодочки от Кристиана Лубутена, — добавила Дарби. — Такие стоят примерно восемьсот баксов. И браслет тянет штуки на три, не меньше. Ничего не скажу о ее костюме, но он тоже не из дешевых. Кстати, от кого он? Гуччи? Армани?
— Я что, произвожу впечатление парня, который разбирается в таких вещах?
— Если судить по тому, как вы одеваетесь? Нет, сэр.
Хейг медленно зашагал по дороге, ведущей к уединенной площадке, на которой минеры подрывали обезвреженные бомбы.
— Из того, что вы сообщили нам о картеле, не было понятно, кто у них главарь — мужчина или женщина, — заметила Дарби. — После того как Флинн отпустил ее, она не побежала в соседнюю комнату. Она даже не стала звать на помощь. Она сразу бросилась вверх по лестнице, ведущей на крышу, то есть туда же, куда собирался Флинн. Мне это показалось странным. Вот почему, ранив Флинна, я развернулась к лестнице, а она уже стояла на площадке с «береттой» в руках. Думаю, она и есть глава картеля.
— Вы правы.
— Значит, план состоял в том, что она сыграет роль заложницы, а потом Флинн отпустит ее и, если сам не успеет прикончить меня к тому времени, она должна будет довершить начатое, когда я стану надевать на Флинна наручники.
— И опять вы правы.
— Кто из рекрутов убит или ранен?
— Вы — единственная, кто остался в живых.
— Вот что бывает, когда вы отправляете женщину сделать мужскую работу.
Хейг молча сплюнул густую табачную жижу и свернул на другую тропинку.
Вдалеке Дарби разглядела небольшой фермерский дом с пологой крышей, в котором жила последние две недели. В окнах бытовки, служившей раздевалкой, и подвального помещения виднелся слабый свет.
— Зачем мы туда возвращаемся?
— У нас гости. За вами прибыл какой-то малый, чтобы отвезти обратно в город. Приказ комиссара полиции, — ответил Хейг. — Не спрашивайте меня, зачем и почему; я не знаю подробностей.
У самой Дарби уже возникли вполне определенные подозрения. Она была руководителем экспертно-криминалистического отдела, ЭКО, подчинявшегося лично комиссару полиции Чад-зински, в состав которого входили лучшие следователи и криминалисты. Как правило, ее группе поручалось расследование жестоких убийств и дел, связанных с исчезновением людей.
Хейг снова сплюнул табачный сок.
— Я знаю, вы приложили чертовски много усилий, чтобы попасть в эту программу. Ваши навыки в обращении с оружием говорят сами за себя: в стрельбе вы лучшая в группе, тут нет вопросов. Признаюсь, у меня были сомнения на ваш счет. Из опыта могу сказать, что женщины не годятся на роль офицеров спецназа.
— Что же, приятно было доказать вам, что вы ошибаетесь.
— Вы всего лишь вторая женщина, подготовкой которой я занимался. Первая была первостатейной шлюхой.
Хейг не обернулся, чтобы посмотреть, не обиделась ли она. Ему было все равно. Этот человек говорил то, что думал, и плевать ему было на тех, кто считал себя оскорбленным. Дарби вдруг поняла, что ей нравится подобное отношение.
— Для начала эта девица потребовала для себя отдельную раздевалку, — продолжал инструктор. — Без конца жаловалась на нагрузки, причитая, что она не такая сильная, как прочие мужчины, и что она не обладает их выдержкой и стойкостью. Словом, обычная бабская чушь. Хотя правда заключалась в том, что у нее кишка была тонка пройти программу до конца. Но это не помешало ей подать иск о дискриминационном отношении, которым судья справедливо посоветовал ей подтереться. А вот вы не требовали для себя никаких привилегий. Вы спали, ели, принимали душ и переодевались вместе с остальными парнями. Вы не нагружали меня своими женскими проблемами, если таковые у вас были, и вдобавок справлялись со всеми испытаниями, которым я вас подвергал. И ни разу не пожаловались и не отступили. Вы держали рот на замке, а ушки — на макушке. И вкалывали изо всех сил. — Хейг в очередной раз сплюнул. — Я слышал, что вы врач. Получили степень в Гарварде по психологии преступности.
Дарби молча кивнула в знак согласия.
— Никогда не видел, чтобы врач — или любой эксперт, если на то пошло! — проделывал то же самое, что вы вытворяли здесь. Или теперь так стрелять тоже учат в Гарварде?
— Я часто бываю в тире и на стрельбище.
— Оно и видно. Вы уложили всех телохранителей, помешали Флинну добраться до вертушки, а уж как вы скрутили его самого — просто загляденье. Помните, что я говорил вам насчет оружия?
— Что на каждой пуле написано имя адвоката.
— Верно. И если бы сегодняшняя ситуация повторилась на самом деле, в Департаменте внутренних дел к вам не было бы никаких претензий, но это не значит, что какой-нибудь адво-катишка не возжаждал бы вашей крови. Стряпчим плевать на то, что вы поступили правильно, да еще и рисковали своей жизнью при этом. Пролитая кровь означает деньги, много денег, и эти адвокаты способны заползти к вам в задний проход и залечь там в спячку до тех пор, пока не высосут из вас все до последнего пенни. Вы не задумываясь пускаете оружие в ход, так что вбейте это в свою ирландскую башку, понятно?
— Понятно.
Хейг распахнул перед ней дверь в офис.
— С вами я пошел бы в разведку в любой день недели, МакКормик.
3
Дарби свалила амуницию и оружие на свободный стол и на негнущихся ногах вошла в раздевалку.
Ее напарник по работе в лаборатории, Джексон Купер, сидел на одной из скамеек, привинченных к полу между рядами металлических шкафчиков для одежды, выкрашенных в серый цвет. На плечах и спине у него под темно-синей спортивной рубашкой с короткими рукавами плавно перекатывались тугие узлы мускулов, когда он большим пальцем лениво перелистывал потрепанный номер «Плейбоя».
— Тебе что, нравится торчать в мужской раздевалке? — поинтересовалась Дарби, расстегивая крепления бронежилета.
Куп даже не соизволил поднять голову.
— Твой инструктор, этот солдафон, распорядился, чтобы я ждал тебя здесь. К счастью, на полу я нашел вот эту штуку, и она не дала мне умереть со скуки. Это не ты обронила?
— Что стряслось?
— Похоже, в твоем родном городке, Белхэме, произошел грабеж со взломом. Маршалл-стрит. Женщину и мальчишку-подростка привязали к стульям. Женщина мертва, мальчик в больнице.
— Как их зовут?
— Эми Холлкокс. Как зовут мальчика, не знаю.
Фамилия женщины Дарби ничего не говорила, но она выросла не далее чем в двух милях от Маршалл-стрит. Насколько она помнила, тот район был застроен преимущественно большими старыми домами в колониальном стиле Новой Англии, с обширными земельными участками, на задах которых рос настоящий лес, через который вели тропинки, сбегающие к пруду Лососевая Заводь. Когда-то там жили преуспевающие врачи и адвокаты. Этот район считался — по крайней мере, пока она была маленькой — одним из самых спокойных и безопасных для жизни мест в Белхэме.
Дарби опустилась на скамью и принялась расшнуровывать армейские ботинки.
— Кому поручено расследование?
— Какому-то парню по имени Пайн.
— Арти Пайну?
— Да, он там самый главный. — Куп поднял голову и взглянул на нее в упор своими разноцветными глазами — один был голубым, второй темно-зеленым. — Откуда ты его знаешь?
— Арти начинал работать патрульным вместе с моим отцом. Но потом он стал детективом, и его перевели куда-то… в Бостон, кажется.
— Господи, да от тебя смердит!
— Последние три дня я жила на этой жаре под открытым небом.
— Большинство женщин, которых я знаю, предпочитают проводить отпуск другим способом — они нежатся на пляже. Как Саманта, к примеру.
Дарби швырнула свои ботинки в шкафчик.
— Кто такая Саманта?
— Саманта Джеймс, мисс Сентябрь. — Куп показал ей фото на развороте журнала. — После дней и ночей, которые Саманта проводит, спасая бездомных котят и щенков из приютов, где их подвергают эвтаназии, она предпочитает расслабиться на пляже с бутылочкой пива и хорошей книгой. Держу пари, она обожает романы Джейн Остин.
Дарби рассмеялась.
— Ты-то откуда знаком с творчеством Джейн Остин?
— Я встречаюсь с одной девушкой. Ее зовут Шерил. Так вот, она без ума от Джейн Остин.
— Как и любая женщина, если хочешь знать.
— Нет, она действительно без ума от нее, точно тебе говорю. Иногда мы… э-э… разыгрываем ролевые игры, так она заставляет меня надевать сюртук и изображать Дарси из этого кошмарного фильма «Гордость и предубеждение».
Дарби улыбнулась, вспоминая Колина Ферта в роли мистера Дарси.
— У тебя сейчас то же самое мечтательное выражение, что появляется на лице и у Шерил, — заметил Куп. — Я что-то пропустил?
— Ты все равно не поймешь. Займись лучше своей книжкой с картинками.
Дарби встала, скатала носки и отправила их в большую пластиковую корзину с крышкой.
— Отличный бросок. Кстати, как у тебя дела с этим банкиром-яппи?
[2]
— Мы с Тимом больше не встречаемся, — сообщила Дарси, стягивая через голову влажную от пота футболку.
— С чего бы вдруг?
— Типичная история. Я хочу сделать карьеру. И еще не готова взять на себя связанные с семьей обязательства. Я…
— Гомик
[3].
— И это тоже.
— И как ты догадалась, что он гомик?
— Он — не гомик, тупица! Тим славный парень, просто мы не созданы друг для друга. Лучше посмотри сюда. — Дарби взяла в руки свой ремень и вынула из ножен небольшой нож. — А еще здесь есть место для режущей проволоки-удавки и других маленьких штучек…
Федор Михайлович Достоевский
Собрание сочинений в пятнадцати томах
Том 8. Вечный муж. Подросток
Вечный муж
(рассказ)
I
Вельчанинов
Пришло лето — и Вельчанинов, сверх ожидания, остался в Петербурге. Поездка его на юг России расстроилась, а делу и конца не предвиделось. Это дело — тяжба по имению — принимало предурной оборот. Еще три месяца тому назад оно имело вид весьма несложный, чуть не бесспорный; но как-то вдруг всё изменилось. «Да и вообще всё стало изменяться к худшему!» — эту фразу Вельчанинов с злорадством и часто стал повторять про себя. Он употреблял адвоката ловкого, дорогого, известного и денег не жалел; но в нетерпении и от мнительности повадился заниматься делом и сам: читал и писал бумаги, которые сплошь браковал адвокат, бегал по присутственным местам, наводил справки и, вероятно, очень мешал всему; по крайней мере адвокат жаловался и гнал его на дачу. Но он даже и на дачу выехать не решился. Пыль, духота, белые петербургские ночи, раздражающие нервы, — вот чем наслаждался он в Петербурге. Квартира его была где-то у Большого театра
*, недавно нанятая им, и тоже не удалась; «всё не удавалось!» Ипохондрия его росла с каждым днем; но к ипохондрии он уже был склонен давно.
Это был человек много и широко поживший, уже далеко не молодой, лет тридцати восьми или даже тридцати девяти, и вся эта «старость» — как он сам выражался — пришла к нему «совсем почти неожиданно»; но он сам понимал, что состарелся скорее не количеством, а, так сказать, качеством лет и что если уж и начались его немощи, то скорее изнутри, чем снаружи. На взгляд он и до сих пор смотрел молодцом. Это был парень высокий и плотный, светло-рус, густоволос и без единой сединки в голове и в длинной, чуть не до половины груди, русой бороде; с первого взгляда как бы несколько неуклюжий и опустившийся; но, вглядевшись пристальнее, вы тотчас же отличили бы в нем господина, выдержанного отлично и когда-то получившего воспитание самое великосветское. Приемы Вельчанинова и теперь были свободны, смелы и даже грациозны, несмотря на всю благоприобретенную им брюзгливость и мешковатость. И даже до сих пор он был полон самой непоколебимой, самой великосветски нахальной самоуверенности, которой размера, может быть, и сам не подозревал в себе, несмотря на то что был человек не только умный, но даже иногда толковый, почти образованный и с несомненными дарованиями. Цвет лица его, открытого и румяного, отличался в старину женственною нежностью и обращал на него внимание женщин; да и теперь иной, взглянув на него, говорил: «Экой здоровенный, кровь с молоком!» И, однако ж, этот «здоровенный» был жестоко поражен ипохондрией. Глаза его, большие и голубые, лет десять назад имели тоже много в себе победительного; это были такие светлые, такие веселые и беззаботные глаза, что невольно влекли к себе каждого, с кем только он ни сходился. Теперь, к сороковым годам, ясность и доброта почти погасли в этих глазах, уже окружившихся легкими морщинками; в них появились, напротив, цинизм не совсем нравственного и уставшего человека, хитрость, всего чаще насмешка и еще новый оттенок, которого не было прежде: оттенок грусти и боли, — какой-то рассеянной грусти, как бы беспредметной, но сильной. Особенно проявлялась эта грусть, когда он оставался один. И странно, этот шумливый, веселый и рассеянный всего еще года два тому назад человек, так славно рассказывавший такие смешные рассказы, ничего так не любил теперь, как оставаться совершенно один. Он намеренно оставил множество знакомств, которых даже и теперь мог бы не оставлять, несмотря на окончательное расстройство своих денежных обстоятельств. Правда, тут помогло тщеславие: с его мнительностию и тщеславием нельзя было вынести прежних знакомств. Но и тщеславие его мало-помалу стало изменяться в уединении. Оно не уменьшилось, даже — напротив; но оно стало вырождаться в какое-то особого рода тщеславие, которого прежде не было: стало иногда страдать уже совсем от других причин, чем обыкновенно прежде, — от причин неожиданных и совершенно прежде немыслимых, от причин «более высших», чем до сих пор, — «если только можно так выразиться, если действительно есть причины высшие и низшие…» Это уже прибавлял он сам. Да, он дошел и до этого; он бился теперь с какими-то причинами высшими, о которых прежде и не задумался бы. В сознании своем и по совести он называл высшими все «причины», над которыми (к удивлению своему) никак не мог про себя засмеяться, — чего до сих пор еще не бывало, — про себя, разумеется; о, в обществе дело другое! Он превосходно знал, что сойдись только обстоятельства — и назавтра же он, вслух, несмотря на все таинственные и благоговейные решения своей совести, преспокойно отречется от всех этих «высших причин» и сам, первый, подымет их на смех, разумеется не признаваясь ни в чем. И это было действительно так, несмотря на некоторую, весьма даже значительную долю независимости мысли, отвоеванную им в последнее время у обладавших им до сих пор «низших причин». Да и сколько раз сам он, вставая наутро с постели, начинал стыдиться своих мыслей и чувств, пережитых в ночную бессонницу! (А он сплошь всё последнее время страдал бессонницей). Давно уже он заметил, что становится чрезвычайно мнителен во всем, и в важном и в мелочах, а потому и положил было доверять себе как можно меньше. Но выдавались, однако же, факты, которых уж никак нельзя было не признать действительно существующими. В последнее время, иногда по ночам, его мысли и ощущения почти совсем переменялись в сравнении с всегдашними и большею частию отнюдь не походили на те, которые выпадали ему на первую половину дня. Это его поразило — и он даже посоветовался с известным доктором, правда, человеком ему знакомым; разумеется, заговорил с ним шутя. Он получил в о— Господи, когда же ты наконец выйдешь замуж? Мне было бы интересно почитать твой список свадебных подарков.
твет, что факт изменения и даже раздвоения мыслей и ощущений по ночам во время бессонницы, и вообще по ночам, есть факт всеобщий между людьми, «сильно мыслящими и сильно чувствующими», что убеждения всей жизни иногда внезапно менялись под меланхолическим влиянием ночи и бессонницы; вдруг ни с того ни с сего самые роковые решения предпринимались; но что, конечно, всё до известной меры — и если, наконец, субъект уже слишком ощущает на себе эту раздвоимость, так что дело доходит до страдания, то бесспорно это признак, что уже образовалась болезнь; а стало быть, надо немедленно что-нибудь предпринять. Лучше же всего изменить радикально образ жизни, изменить диету или даже предпринять путешествие. Полезно, конечно, слабительное.
Вельчанинов дальше слушать не стал; но болезнь была ему совершенно доказана.
— Все это можно не покупать. Свой боевой пояс я заберу с собой.
«Итак, всё это только болезнь, всё это „высшее“ одна болезнь, и больше ничего!» — язвительно восклицал он иногда про себя. Очень уж ему не хотелось с этим согласиться.
— Мои поздравления! — пробормотал Куп, снова уткнувшись носом в журнал.
Дарби выскользнула из штанов и осталась перед ним в одном черном бюстгальтере для бега и тренировочных шортах. Она ничуть не стеснялась его. Купу не раз доводилось лицезреть ее в таком виде. Они вместе ходили в тренажерный зал, а после работы частенько бегали в Паблик-гарден.
И на протяжении двух последних недель она отказывалась пользоваться женской раздевалкой. Она одевалась здесь, в укромном уголке, тогда как мужчины оккупировали остальные проходы. Они сидели и расхаживали голыми в душевую и обратно. Эти мачо едва удостаивали ее взглядом или коротким кивком. Вся сексуальная энергия, которой они обладали на старте, без остатка ушла на то, чтобы преодолеть «Дорогу в Изумрудный город» и прочие прелести, которые подкидывал им неутомимый Хейг.
Скоро, впрочем, и по утрам стало повторяться то же, что происходило в исключительные ночные часы, но только с большею желчью, чем по ночам, со злостью вместо раскаяния, с насмешкой вместо умиления. В сущности, это были всё чаше и чаще приходившие ему на память, «внезапно и бог знает почему», иные происшествия из его прошедшей и давно прошедшей жизни, но приходившие каким-то особенным образом. Вельчанинов давно уже, например, жаловался на потерю памяти: он забывал лица знакомых людей, которые, при встречах, за это на него обижались
*; книга, прочитанная им полгода назад, забывалась в этот срок иногда совершенно. И что же? — несмотря на эту очевидную ежедневную утрату памяти (о чем он очень беспокоился) — всё, что касалось давно прошедшего, всё, что по десяти, по пятнадцати лет бывало даже совсем забыто, — всё вдруг иногда приходило теперь на память, но с такою изумительною точностию впечатлений и подробностей, что как будто бы он вновь их переживал. Некоторые из припоминавшихся фактов были до того забыты, что ему уже одно то казалось чудом, что они могли припомниться. Но это еще было не всё; да и у кого из широко поживших людей нет своего рода воспоминаний? Но дело в том, что всё это припоминавшееся возвращалось теперь как бы с заготовленной кем-то, совершенно новой, неожиданной и прежде совсем немыслимой точкой зрения на факт. Почему иные воспоминания казались ему теперь совсем преступлениями? И не в одних приговорах его ума было дело: своему мрачному, одиночному и больному уму он бы и не поверил; но доходило до проклятий и чуть ли не до слез, если и не наружных, так внутренних. Да он еще два года тому назад и не поверил бы, если б ему сказали, что он когда-нибудь заплачет! Сначала, впрочем, припоминалось больше не из чувствительного, а из язвительного: припоминались иные светские неудачи, унижения; вспоминалось о том, например, как его «оклеветал один интриган», вследствие чего, его перестали принимать в одном доме, — как, например, и даже не так давно, он был положительно и публично обижен, а на дуэль не вызвал, — как осадили его раз одной гфеостроумной эпиграммой в кругу самых хорошеньких женщин, а он не нашелся, что отвечать. Припомнились даже два-три неуплаченные долга, правда, пустяшные, но долги чести и таким людям, с которыми он перестал водиться и об которых уже говорил дурно. Мучило его тоже (но только в самые злые минуты) воспоминание о двух глупейшим образом промотанных состояниях, из которых каждое было значительное. Но скоро стало припоминаться и из «высшего».
Перебросив через плечо чистое полотенце, Дарби подхватила груду грязного белья и отнесла его в пластмассовую корзину, стоявшую возле раковины. Она развязала эластичную ленту, которой были перехвачены волосы, и взглянула на себя в зеркало. Ее взгляд сразу же наткнулся на тонкий белый шрам, заметный даже под слоем грима на искусственной скуле. Имплантат заменил кость, вдребезги разбитую топором Бродяги.
Дарби намочила полотенце и принялась стирать с лица остатки краски. Куп не отрываясь смотрел на нее. Их взгляды встретились в зеркале.
Вдруг, например, «ни с того ни с сего» припомнилась ему забытая — и в высочайшей степени забытая им — фигура добренького одного старичка чиновника, седенького и смешного, оскорбленного им когда-то, давным-давно, публично и безнаказанно и единственно из одного фанфаронства: из-за того только, чтоб не пропал даром один смешной и удачный каламбур, доставивший ему славу и который потом повторяли. Факт был до того им забыт, что даже фамилии этого старичка он не мог припомнить, хотя сразу представилась вся обстановка приключения в непостижимой ясности. Он ярко припомнил, что старик тогда заступался за дочь, жившую с ним вместе и засидевшуюся в девках и про которую в городе стали ходить какие-то слухи. Старичок стал было отвечать и сердиться, но вдруг заплакал навзрыд при всем обществе, что произвело даже некоторое впечатление. Кончили тем, что для смеха его напоили тогда шампанским и вдоволь насмеялись. И когда теперь припомнил «ни с того ни с сего» Вельчанинов о том, как старикашка рыдал и закрывался руками как ребенок, то ему вдруг показалось, что как будто он никогда и не забывал этого. И странно: ему всё это казалось тогда очень смешным; теперь же — напротив, и именно подробности, именно закрывание лица руками. Потом он припомнил, как, единственно для шутки, оклеветал одну прехорошенькую жену одного школьного учителя и клевета дошла до мужа. Вельчанинов скоро уехал из этого городка и не знал, чем тогда кончились следствия его клеветы, но теперь он стал вдруг воображать, чем кончились эти следствия, — и бог знает до чего бы дошло его воображение, если б вдруг не представилось ему одно гораздо ближайшее воспоминание об одной девушке, из простых мещанок, которая даже и не нравилась ему и которой, признаться, он и стыдился, но с которой, сам не зная для чего, прижил ребенка, да так и бросил ее вместе с ребенком, даже не простившись (правда, некогда было), когда уехал из Петербурга. Эту девушку он разыскивал потом целый год, но уже никак не мог отыскать. Впрочем, таких воспоминаний оказывались чуть не сотни — и так даже, что как будто каждое воспоминание тащило за собою десятки других. Мало-помалу стало страдать и его тщеславие.
— Классные у тебя шашечки на прессе, — обронил он.
Мы сказали уже, что тщеславие его выродилось в какое-то особенное. Это было справедливо. Минутами (редкими, впрочем) он доходил иногда до такого самозабвения, что не стыдился даже того, что не имеет своего экипажа, что слоняется пешком по присутственным местам, что стал несколько небрежен в костюме, — и случись, что кто-нибудь из старых знакомых обмерил бы его насмешливым взглядом на улице или просто вздумал бы не узнать, то, право, у него достало бы настолько высокомерия, чтоб даже и не поморщиться. Серьезно не поморщиться, вправду, а не то что для одного виду. Разумеется, это бывало редко, это были только минуты самозабвения и раздражения, но все-таки тщеславие его стало мало-помалу удаляться от прежних поводов и сосредоточиваться около одного вопроса, беспрерывно приходившего ему на ум.
Дарби опустила глаза на раковину, чувствуя, как перехватило дыхание. Не столько от комплимента, сколько от странного чувства, которое она испытывала в последнее время, когда в конце рабочего дня в груди возникало сладкое жжение от звука голоса Купа. Иногда, томясь в одиночестве своей квартиры, она ловила себя на мысли о нем. Пожалуй, Куп более всего подходил на роль члена семьи — причем единственного, учитывая, что мать ее уже умерла. Дарби часто спрашивала себя, а не вызвано ли это чувство тем, что совсем недавно Купу предложили новую работу. К нему обратилась компания из Лондона, занимавшаяся внедрением последних достижений в области экспертизы отпечатков пальцев, на чем специализировался и он.
— Есть новости из Лондона? — поинтересовалась она.
«Вот ведь, — начинал он думать иногда сатирически (а он всегда почти, думая о себе, начинал с сатирического), — вот ведь кто-то там заботится же об исправлении моей нравственности и посылает мне эти проклятые воспоминания и „слезы раскаяния“. Пусть, да ведь попусту! ведь всё стрельба холостыми зарядами! Ну не знаю ли я наверно, вернее чем наверно, что, несмотря на все эти слезные раскаяния и самоосуждения, во мне нет ни капельки самостоятельности, несмотря на все мои глупейшие сорок лет! Ведь случись завтра же такое же искушение, ну сойдись, например, опять обстоятельства так, что мне выгодно будет слух распустить, будто бы учительша от меня подарки принимала, — и я ведь наверное распущу, не дрогну, — и еще хуже, пакостнее, чем в первый раз, дело выйдет, потому что этот раз будет уже второй раз, а не первый. Ну оскорби меня опять, сейчас, этот князек, единственный сын у матери и которому я одиннадцать лет тому назад ногу отстрелил, — и я тотчас же его вызову и посажу опять на деревяшку. Ну не холостые ли, стало быть, заряды, и что в них толку! и для чего напоминать, когда я хоть сколько-нибудь развязаться с собой прилично не умею!»
— Они повысили ставку.
И хоть не повторялось опять факта с учительшей, хоть не сажал он никого на деревяшку, но одна мысль о том, что это непременно должно было бы повториться, если б сошлись обстоятельства, почти убивала его… иногда. Не всегда же в самом деле страдать воспоминаниями; можно отдохнуть и погулять-в антрактах.
— Ты собираешься принять их предложение?
Так Вельчанинов и делал: он готов был погулять в антрактах; но все-таки чем дальше, тем неприятнее становилось его житье в Петербурге. Подходит уж и июль. Мелькала в нем иногда решимость бросить всё и самую тяжбу и уехать куда-нибудь, не оглядываясь, как-нибудь вдруг, нечаянно, хоть туда же в Крым например. Но через час, обыкновенно, он уже презирал свою мысль и смеялся над ней: «Эти скверные мысли ни на каком юге не прекратятся, если уж раз начались и если я хоть сколько-нибудь порядочный человек, а стало быть, нечего и бежать от них, да и незачем».
— Скажи мне сама.
— Сказать тебе что?
«Да и к чему бежать, — продолжал он философствовать с горя, — здесь так пыльно, так душно, в этом доме так всё запачкано; в этих присутствиях, по которым я слоняюсь, между всеми этими деловыми людьми — столько самой мышиной суеты, столько самой толкучей заботы; во всем этом народе, оставшемся в городе, на всех этих лицах, мелькающих с утра до вечера, — так наивно и откровенно рассказано всё их себялюбие, всё их простодушное нахальство, вся трусливость их душонок, вся куриность их сердчишек, — что, право, тут рай ипохондрику, самым серьезным образом говоря! Всё откровенно, всё ясно, всё не считает даже нужным и прикрываться, как где-нибудь у наших барынь на дачах или на водах за границей; а стало быть, всё гораздо достойнее полнейшего уважения за одну только откровенность и простоту… Никуда не уеду! Лопну здесь, а никуда не уеду!..»
— Что будешь скучать по мне.
— Все будут скучать по тебе.
— А ты в особенности. Я уеду, и ты окончательно отгородишься от мира в своей квартире в фешенебельном районе Бикон-Хилл, будешь слушать Джона Майера и топить печали в ирландском виски.
II
— Не смей так говорить!
Господин с крепом на шляпе
— Чего? Что ты будешь скучать обо мне?
Было третье июля. Духота и жар стояли нестерпимые. День для Вельчанинова выдался самый хлопотливый: всё утро пришлось ходить и разъезжать, а в перспективе предстояла непременная надобность сегодня же вечером посетить одного нужного господина, одного дельца и статского советника, на его даче, где-то на Черной речке, и захватить его неожиданно дома. Часу в шестом Вельчанинов вошел наконец в один ресторан (весьма сомнительный, но французский) на Невском проспекте, у Полицейского моста
*, сел в своем обычном углу за свой столик и спросил свой ежедневный обед.
— Нет, что я буду слушать Джона Майера. — Дарби вытащила из своего шкафчика чистое полотенце. — Мне нужно по-быстрому принять душ. Дай мне пять минут.
Он съедал ежедневно обед в рубль и за вино платил особенно, что и считал жертвой, благоразумно им приносимой расстроенным своим обстоятельствам. Удивляясь, как можно есть такую дрянь, он уничтожал, однако же, всё до последней крошки — и каждый раз с таким аппетитом, как будто перед тем не ел трое суток. «Это что-то болезненное», — бормотал он про себя, замечая иногда свой аппетит. Но в этот раз он уселся за свой столик в самом сквернейшем расположении духа, с сердцем отбросил куда-то шляпу, облокотился и задумался. Завозись теперь как-нибудь обедавший с ним рядом сосед или не пойми его с первого слова прислуживавший ему мальчишка — и он, так умевший быть вежливым и, когда надо, так свысока невозмутимым, наверно бы расшумелся, как юнкер, и, пожалуй, сделал бы историю.
— Можешь не спешить, Грязный Гарри
[4].
4
Подали ему суп, он взял ложку, но вдруг, не успев зачерпнуть, бросил ложку на стол и чуть не вскочил со стула. Одна неожиданная мысль внезапно осенила его: в это мгновение он — и бог знает каким процессом — вдруг вполне осмыслил причину своей тоски, своей особенной отдельной тоски, которая мучила его уже несколько дней сряду, всё последнее время, бог знает как привязалась и бог знает почему не хотела никак отвязаться; теперь же он сразу всё разглядел и понял, как свои пять пальцев.
Перед тем как ехать в Белхэм, Дарби хотела узнать как можно больше о совершенном преступлении. Выезжая из Бостона, она несколько раз пыталась дозвониться Арти Пайну, но всякий раз автомат переадресовывал вызов на голосовую почту. Потерпев неудачу в очередной раз, Дарби оставила ему сообщение.
— Это всё эта шляпа! — пробормотал он как бы вдохновенный, — единственно одна только эта проклятая круглая шляпа, с этим мерзким траурным крепом, всему причиною!
В эфире «ВБЗ», бостонской радиостанции круглосуточного вещания, уже несколько раз прозвучал репортаж о громком убийстве. Но из двадцатисекундного сообщения, записанного находящимся на месте происшествия репортером, сложно было что-либо понять: «…в Белхэме женщина и ее сын стали жертвами преступления, которое, по мнению полиции, напоминает небрежную имитацию грабежа со взломом. Женщина погибла на месте, а ее сын в критическом состоянии доставлен в Центральную клинику Бостона. Представители полиции Белхэма отказываются сообщать имена жертв, но источник, близко знакомый с ходом расследования, назвал преступление зверским и бесчеловечным, худшим из всего, что ему доводилось видеть».
Он стал думать — и чем далее вдумывался, тем становился угрюмее и тем удивительнее становилось в его глазах «всё происшествие».
Репортаж закончился, и радиостанция начала передавать местный прогноз погоды. Снова дожди и одуряющая влажность. Жители день и ночь не выключали кондиционеры в домах, и система электроснабжения начала работать с перебоями. Диктор сообщил, что следует ожидать веерного отключения электроэнергии.
«Но… но какое же тут, однако, происшествие? — протестовал было он, не доверяя себе, — есть ли тут хоть что-нибудь похожее на происшествие?»
Получасом позже Дарби въехала на служебном автомобиле криминалистической лаборатории, темно-синем фургоне «форд-эксплорер», на Маршалл-стрит. Тротуары в тупичке оказались забиты местными жителями, сбежавшимися посмотреть бесплатное представление, и на их лицах плясали сине-белые сполохи мигалок, вращавшихся на крышах трех патрульных машин. Они плотно стояли в самом конце подъездной аллеи, ведущей к дверям массивного старинного особняка в колониальном стиле с кольцевой верандой и гаражом на три автомобиля, примыкавшем сбоку. Открыта в нем, впрочем, была только средняя дверь.
По обеим сторонам передней двери дома висели кованые античные фонари. Та же самая конструкция освещала гараж изнутри. Деревянный забор высотой, по крайней мере, в семь футов отделял подъездную аллею и баскетбольную площадку от заднего двора. Подъездную аллею перегораживала полицейская лента. Дарби подогнала фургон к тротуару, выбралась наружу и вытащила из багажного отделения свой рабочий чемоданчик. На окнах особняка, выходящих на улицу, были задернуты все шторы.
Куп, прихватив с собой саквояж эксперта, зашагал по аккуратно подстриженной лужайке перед домом. На крыльце рядом с входной дверью уже ожидал фотограф Майкл Бэнвиль, здоровенный малый, телосложением и вечной легкой небритостью напоминавший медведя гризли. Он был затянут с ног до головы в белый защитный комбинезон эксперта-криминалиста.
Всё дело состояло вот в чем: почти уже тому две недели (по-настоящему он не помнил, но, кажется, было две недели), как встретил он в первый раз, на улице, где-то на углу Подьяческой и Мещанской
*, одного господина с крепом на шляпе. Господин был, как и все, ничего в нем не было такого особенного, прошел он скоро, но посмотрел на Вельчанинова как-то слишком уж пристально и почему-то сразу обратил на себя его внимание до чрезвычайности. По крайней мере физиономия его показалась знакомою Вельчанинову. Он, очевидно, когда-то и где-то встречал ее. «А впрочем, мало ли тысяч физиономий встречал я в жизни — всех не упомнишь!» Пройдя шагов двадцать, он уже, казалось, и забыл про встречу, несмотря на всё первое впечатление. А впечатление, однако, осталось на целый день — и довольно оригинальное: в виде какой-то беспредметной, особенной злобы. Он теперь, через две недели, всё это припоминал ясно; припоминал тоже, что совершенно не понимал тогда, откуда в нем эта злоба, — и не понимал до того, что ни разу даже не сблизил и не сопоставил свое скверное расположение духа во весь тот вечер с утренней встречей. Но господин сам поспешил о себе напомнить и на другой день опять столкнулся с Вельчаниновым на Невском проспекте и опять как-то странно посмотрел на него. Вельчанинов плюнул, но, плюнув, тотчас же удивился своему плевку. Правда, есть физиономии, возбуждающие сразу беспредметное и бесцельное отвращение. «Да, я действительно его где-то встречал», — пробормотал он задумчиво, уже полчаса спустя после встречи. Затем опять весь вечер пробыл в сквернейшем расположении духа; даже дурной сон какой-то приснился ночью, и все-таки не пришло ему в голову, что вся причина этой новой и особенной хандры его — один только давешний траурный господин, хотя в этот вечер он не раз вспоминал его. Даже разозлился мимоходом, что «такая дрянь» смеет так долго ему вспоминаться; приписать же ему всё свое волнение, наверно, почел бы даже унизительным, если бы только мысль об том пришла ему в голову. Два дня спустя опять встретились, в толпе, при выходе с одного невского парохода. В этот, третий, раз Вельчанинов готов был поклясться, что господин в траурной шляпе узнал его и рванулся к нему, отвлекаемый и теснимый толпой; кажется, даже «осмелился» протянуть к нему руку; может быть, даже вскрикнул и окликнул его по имени. Последнего, впрочем, Вельчанинов не расслышал ясно, но… «кто же, однако, эта каналья и почему он не подходит ко мне, если в самом деле узнаёт и если так ему хочется подойти?» — злобно подумал он, садясь на извозчика и отправляясь к Смольному монастырю
*. Через полчаса он уже спорил и шумел с своим адвокатом, но вечером и ночью был опять в мерзейшей и самой фантастической тоске. «Уж не разливается ли желчь?» — мнительно спрашивал он себя, глядясь в зеркало.
Дарби включила фонарик и направилась к краю лужайки, чтобы осмотреть подъездную аллею. В ярком луче света сверкнули кровавые отпечатки ног. Рядом с одним из них она расставила конусы для обозначения улик.
Это была третья встреча. Потом дней пять сряду решительно «никто» не встречался, а об «каналье» и слух замер. А между тем нет-нет да и вспомнится господин с крепом на шляпе. С некоторым удивлением ловил себя на этом Вельчанинов: «Что мне тошно по нем, что ли? Гм!.. А тоже, должно быть, у него много дела в Петербурге, — и по ком это у него креп? Он, очевидно, узнавал меня, а я его не узнаю. И зачем эти люди надевают креп? К ним как-то нейдет… Мне кажется, если я поближе всмотрюсь в него, я его узнаю…»
— Напрасный труд, — окликнул ее с крыльца Бэнвиль. — Их оставили санитары реанимационной бригады. На крыльце и ступеньках тоже.
И что-то как будто начинало шевелиться в его воспоминаниях, как какое-нибудь известное, но вдруг почему-то забытое слово, которое из всех сил стараешься припомнить: знаешь его очень хорошо — и знаешь про то, что именно оно означает, около того ходишь; но вот никак не хочет слово припомниться, как ни бейся над ним!
«Там, должно быть, все залито кровью» — подумала Дарби.
«Это было… Это было давно… и это было где-то… Тут было… тут было… — ну, да черт с ним совсем, что тут было и не было!.. — злобно вскричал он вдруг. — И стоит ли об эту каналью так пакоститься и унижаться!..»
Опустив чемоданчик на траву и внимательно глядя себе под ноги, она направилась к гаражу.
Он рассердился ужасно; но вечером, когда ему вдруг припомнилось, что он давеча рассердился и «ужасно», — ему стало чрезвычайно неприятно: кто-то как будто поймал его в чем-нибудь. Он смутился и удивился:
Машин внутри не оказалось, стояли лишь горные велосипеды да самоходная газонокосилка. Пол покрывали темные пятна. Машинное масло, решила было Дарби, но, направив на них луч фонаря, убедилась, что это были кровавые отпечатки ног. Среди них выделялась единственная пара маленьких следов, оставленных узкой обувью, — кедами или кроссовками, судя по рисунку на подошве.
В глубине гаража Дарби обнаружила смазанные кровавые разводы на деревянных ступеньках, ведущих к двери.
«Есть же, стало быть, причины, по которым я так злюсь… ни с того ни с сего… при одном воспоминании…» Он не докончил своей мысли.
— Как мы должны поступить при появлении королевы? — раздался мужской голос из-за деревянного забора. — Просто поклониться до земли или еще и поцеловать ее в задницу?
— Если ты рассмотришь ее получше, тебе захочется поцеловать ее не только в задницу, — ответил ему другой голос. — Тебе захочется зарыться лицом меж ее бедер и не отрываться даже для того, чтобы глотнуть воздуха. Ты что, никогда не видел ее вблизи?
А на другой день рассердился еще пуще, но в этот раз ему показалось, что есть за что и что он совершенно прав; «дерзость была неслыханная»: дело в том, что произошла четвертая встреча. Господин с крепом явился опять, как будто из-под земли. Вельчанинов только что поймал на улице того самого статского советника и нужного господина, которого он и теперь ловил, чтобы захватить хоть на даче нечаянно, потому что этот чиновник, едва знакомый Вельчанинову, но нужный по делу, и тогда, как и теперь, не давался в руки и, очевидно, прятался, всеми силами не желая с своей стороны встретиться с Вельчаниновым; обрадовавшись, что наконец-таки с ним столкнулся, Вельчанинов пошел с ним рядом, спеша, заглядывая ему в глаза и напрягая все силы, чтобы навести седого хитреца на одну тему, на один разговор, в котором тот, может быть, и проговорился бы и выронил бы как-нибудь одно искомое и давно ожидаемое словечко; но седой хитрец был тоже себе на уме, отсмеивался и отмалчивался, — и вот именно в эту чрезвычайно хлопотливую минуту взгляд Вельчанинова вдруг отличил на противуположном тротуаре улицы господина с крепом на шляпе. Он стоял и пристально смотрел оттуда на них обоих; он следил за ними — это было очевидно — и, кажется, даже подсмеивался.
— Я видел ее пару раз в новостях по телевизору, — отозвался первый голос. — Она похожа на английскую актрису, при виде которой мой петушок встает и делает стойку. Ну, она еще снималась в сериале «Другой мир». Проклятье, как же ее звали-то?
«Черт возьми! — взбесился Вельчанинов, уже проводив чиновника и приписывая всю свою с ним неудачу внезапному появлению этого „нахала“, — черт возьми, шпионит он, что ли, за мной! Он, очевидно, следит за мной! Нанят, что ли, кем-нибудь и… и… и, ей-богу же, он подсмеивался! Я, ей-богу, исколочу его… Жаль только, что я хожу без палки! Я куплю палку! Я этого так не оставлю! Кто он такой? Я непременно хочу знать, кто он такой?» Наконец, — ровно три дня спустя после этой (четвертой) встречи, — мы застаем Вельчанинова в его ресторане, как мы и описывали, уже совершенно и серьезно взволнованного и даже несколько потерявшегося. Не сознаться в этом не мог даже и сам он, несмотря на всю гордость свою. Принужден же был он наконец догадаться, сопоставив все обстоятельства, что всей хандры его, всей этой особенной тоски его и всех его двухнедельных волнений — причиною был не кто иной, как этот самый траурный господин, «несмотря на всю его ничтожность».
— Кейт Бэкинсейл. Последовал щелчок пальцами.
«Пусть я ипохондрик, — думал Вельчанинов, — и, стало быть, из мухи готов слона сделать, но, однако же, легче ль мне оттого, что всё это, может быть, только одна фантазия? Ведь если каждая подобная шельма в состоянии будет совершенно перевернуть человека, то ведь это… ведь это…»
— Точно, — воскликнул первый мужчина. — Эта МакКормик похожа на нее как две капли воды, да еще и волосы у нее темно-рыжие. Эх, так бы и запустил в них пальцы, а она стояла бы передо мной на коленях и забавлялась с моим петушком.
Действительно, в этой сегодняшней (пятой) встрече, которая так взволновала Вельчанинова, слон явился совсем почти мухой: господин этот, как и прежде, юркнул мимо, но в этот раз уже не разглядывая Вельчанинова и не показывая, как прежде, вида, что его узнаёт, — а, напротив, опустив глаза и, кажется, очень желая, чтоб его самого не заметили. Вельчанинов оборотился и закричал ему во всё горло:
Раздался понимающий смешок.
— Эй, вы! креп на шляпе! Теперь прятаться! Стойте: кто вы такой?
Дарби постаралась пропустить досужие комментарии мимо ушей. Она уже давно поняла, что большинство мужчин видят в женщинах лишь сосуд для сексуальных забав, предназначенных для удовлетворения сугубо физиологических потребностей, не более того: «Трахни и выкинь на помойку…» До ее слуха частенько долетали подобные выражения в полицейском участке, когда коллеги полагали, что она их не слышит.
Вопрос (и весь крик) был очень бестолков. Но Вельчанинов догадался об этом, уже прокричав. На крик этот — господин оборотился, на минуту приостановился, потерялся, улыбнулся, хотел было что-то проговорить, что-то сделать, с минуту, очевидно, был в ужаснейшей нерешимости и вдруг — повернулся и побежал прочь без оглядки. Вельчанинов с удивлением смотрел ему вслед.
— Эй, парни, послушайте-ка!
«А что? — подумал он, — что, если и в самом деле не он ко мне, а я, напротив, к нему пристаю, и вся штука в этом?»
Голос Арти Пайна звучал грубо и хрипло. Это был голос человека, достаточно повидавшего в жизни, который слишком много вечеров провел на работе и за выпивкой. При звуках его Дарби мысленно перенеслась в детство, когда они с отцом каждую субботу жарили шашлыки, — вплоть до того дня, как ей должно было исполниться тринадцать. Пайн, круглый, как шар для боулинга, только с ножками, восседал в шезлонге и смолил то, что ее отец называл «пятидесяткой» — дешевые сигары толщиной с карандаш, завернутые в шуршащую обертку. Дым их был столь отвратителен, что отпугивал комаров после захода солнца. Пайн мог просидеть в шезлонге весь день, зажав в зубах сигару и рассказывая истории, которые всегда вызывали у слушателей истерический смех, сопровождавшийся похлопыванием по коленям в знак восторга и признательности. Время от времени он просил кого-нибудь из детворы принести еще пива из холодильника и всегда расплачивался с ними свернутой в трубочку долларовой банкнотой.
Пообедав, он поскорее отправился на дачу к чиновнику. Чиновника не застал; ответили, что «с утра не возвращались, да вряд ли и возвратятся сегодня раньше третьего или четвертого часу ночи, потому что остались в городе у именинника». Уж это было до того «обидно», что, в первой ярости, Вельчанинов положил было отправиться к имениннику и даже в самом деле поехал; но, сообразив на пути, что заходит далеко, отпустил середи дороги извозчика и потащился к себе пешком, к Большому театру. Он чувствовал потребность моциона. Чтоб успокоить взволнованные нервы, надо было ночью выспаться во что бы то ни стало, несмотря на бессонницу; а чтоб заснуть, надо было по крайней мере хоть устать. Таким образом, он добрался к себе уже в половине одиннадцатого, ибо путь был очень не малый, — и действительно очень устал.
— Вы говорите о девочке Биг Рэда, если кто не знает! — прорычал Пайн. — Когда она подойдет сюда, окажите ей достойный прием и уважение,
Дарби выключила фонарик. Вернувшись к входу в особняк, она заметила яркие вспышки фотоаппаратов на другой стороне улицы. Полиция Белхэма оттеснила стаю стервятников из средств массовой информации в загон, огороженный передвижными барьерами.
Нанятая им в марте месяце квартира его, которую он так злорадно браковал и ругал, извиняясь сам перед собою, что «все это на походе» и что он «застрял» в Петербурге нечаянно, через эту «проклятую тяжбу», — эта квартира его была вовсе не так дурна и не неприлична как он сам отзывался об ней. Вход был действительно несколько темноват и «запачкан», из-под ворот; но самая квартира, во втором этаже, состояла из двух больших, светлых и высоких комнат, отделенных одна от другой темною переднею и выходивших, таким образом, одна на улицу, другая во двор. К той, которая выходила окнами во двор, прилегал сбоку небольшой кабинет, назначавшийся служить спальней; но у Вельчанинова валялись в нем в беспорядке книги и бумаги; спал же он в одной из больших комнат, той самой, которая окнами выходила на улицу. Стлали ему на диване. Мебель у него стояла порядочная, хотя и подержанная, и находились, кроме того, некоторые даже дорогие вещи — осколки прежнего благосостояния: фарфоровые и бронзовые игрушки, большие и настоящие бухарские ковры; уцелели даже две недурные картины; но всё было в явном беспорядке, не на своем месте и даже запылено, с тех пор как прислуживавшая ему девушка, Пелагея, уехала на побывку к своим родным в Новгород и оставила его одного. Этот странный факт одиночной и девичьей прислуги у холостого и светского человека, всё еще желавшего соблюдать джентльменство, заставлял почти краснеть Вельчанинова, хотя этой Пелагеей он был очень доволен. Эта девушка определилась к нему в ту минуту, как он занял эту квартиру весной, из знакомого семейного дома, отбывшего за границу, и завела у него порядок. Но с отъездом ее он уже другой женской прислуги нанять не решился; нанимать же лакея на короткий срок не стоило, да он и не любил лакеев. Таким образом и устроилось, что комнаты его приходила убирать каждое утро дворничихина сестра Мавра, которой он и ключ оставлял, выходя со двора, и которая ровно ничего не делала, деньги брала и, кажется, воровала. Но он уже на всё махнул рукой и даже был тем доволен, что дома остается теперь совершенно один. Но всё до известной меры — и нервы его решительно не соглашались иногда, в иные желчные минуты, выносить всю эту «пакость», и, возвращаясь к себе домой, он почти каждый раз с отвращением входил в свои комнаты.
На крыльце Куп о чем-то разговаривал с Бэнвилем. Дарби склонилась над вымощенной каменными плитами пешеходной дорожкой, рассматривая кровавые отпечатки ног. Они совпадали с теми, что она видела на подъездной аллее.
Но в этот раз он едва дал себе время раздеться, бросился на кровать и раздражительно решил ни о чем не думать и во что бы то ни стало «сию же минуту» заснуть. И странно, он вдруг заснул, только что голова успела дотронуться до подушки; этого не бывало с ним почти уже с месяц.
Она присоединилась к коллегам и сказала:
Он проспал около трех часов, но сном тревожным; ему снились какие-то странные сны, какие снятся в лихорадке. Дело шло об каком-то преступлении, которое он будто бы совершил и утаил и в котором обвиняли его в один голос беспрерывно входившие к нему откудова-то люди. Толпа собралась ужасная, но люди всё еще не переставали входить, так что и дверь уже не затворялась, а стояла настежь. Но весь интерес сосредоточился наконец на одном странном человеке, каком-то очень ему когда-то близком и знакомом, который уже умер, а теперь почему-то вдруг тоже вошел к нему. Всего мучительнее было то, что Вельчанинов не знал, что это за человек, позабыл его имя и никак не мог вспомнить; он знал только, что когда-то его очень любил. От этого человека как будто и все прочие вошедшие люди ждали самого главного слова: или обвинения, или оправдания Вельчанинова, и все были в нетерпении. Но он сидел неподвижно за столом, молчал и не хотел говорить. Шум не умолкал, раздражение усиливалось, и вдруг Вельчанинов, в бешенстве, ударил этого человека за то, что он не хотел говорить, и почувствовал от этого странное наслаждение. Сердце его замерло от ужаса и от страдания за свой поступок, но в этом-то замиранье и заключалось наслаждение. Совсем остервенясь, он ударил в другой и в третий раз, и в каком-то опьянении от ярости и от страху, дошедшем до помешательства, но заключавшем тоже в себе бесконечное наслаждение, он уже не считал своих ударов, но бил не останавливаясь. Он хотел всё, всё это разрушить. Вдруг что-то случилось; все страшно закричали и обратились, выжидая, к дверям, и в это мгновение раздались звонкие три удара в колокольчик, но с такой силой, как будто его хотели сорвать с дверей. Вельчанинов проснулся, очнулся в один миг, стремглав вскочил с постели и бросился к дверям; он был совершенно убежден, что удар в колокольчик — не сон и что действительно кто-то позвонил к нему сию минуту. «Было бы слишком неестественно, если бы такой ясный, такой действительный, осязательный звон приснился мне только во сне!»
— Отпечатки ног на подъездной аллее и пешеходной дорожке отличаются от тех, что я обнаружила в гараже на ступеньках.
— Сейчас займусь ими, — пообещал Бэнвиль, собирая свое оборудование для съемки. — Я уже сфотографировал холл и кухню. Прежде чем пойдете туда, советую переодеться в эти чудные защитные комбинезончики.
Но, к удивлению его, и звон колокольчика оказался тоже сном. Он отворил дверь и вышел в сени, заглянул даже на лестницу — никого решительно не было. Колокольчик висел неподвижно. Подивившись, но и обрадовавшись, он воротился в комнату. Зажигая свечу, он вспомнил, что дверь стояла только припертая, а не запертая на замок и на крюк. Он и прежде, возвращаясь домой, часто забывал запирать дверь на ночь, не придавая делу особенной важности. Пелагея несколько раз за это ему выговаривала. Он воротился в переднюю запереть двери, еще раз отворил их и посмотрел в сенях и наложил только изнутри крючок, а ключ в дверях повернуть все-таки поленился. Часы ударили половину третьего; стало быть, он спал три часа.
— Не пугай, — отмахнулся Куп, — а то у меня уже поджилки трясутся!
Сон до того взволновал его, что он уже не захотел лечь сию минуту опять и решил с полчаса походить по комнате — «время выкурить сигару». Наскоро одевшись, он подошел к окну, приподнял толстую штофную
* гардину, а за ней белую стору. На улице уже совсем рассвело. Светлые летние петербургские ночи всегда производили в нем нервное раздражение и в последнее время только помогали его бессоннице, так что он, недели две назад, нарочно завел у себя на окнах эти толстые штофные гардины, не пропускавшие свету, когда их совсем опускали. Впустив свет и забыв на столе зажженную свечку, он стал расхаживать взад и вперед всё еще с каким-то тяжелым и больным чувством. Впечатление сна еще действовало. Серьезное страдание о том, что он мог поднять руку на этого человека и бить его, продолжалось.
— Вот что я вам скажу, — продолжал Бэнвиль. — Видите передние окна, выходящие на улицу? Когда я прибыл сюда, жалюзи были опущены, а шторы задернуты. А вот на окнах сзади и раздвижной стеклянной двери в гостиной занавесок не было. Это и есть то, что мы называем зацепкой, Куп.
— А ведь этого и человека-то нет и никогда не бывало, всё сон, чего же я ною?
— Спасибо за подсказку.
С ожесточением, и как будто в этом совокуплялись все заботы его, он стал думать о том, что решительно становится болен, «больным человеком».
Из задней части фургона Дарби вытащила защитные комбинезоны, и они переоделись под аккомпанемент вспышек над головами. Дарби надвинула на глаза очки-консервы, пересекла лужайку и открыла входную дверь.
Ему всегда было тяжело сознаваться, что он стареет или хиреет, и со злости он в дурные минуты преувеличивал и то и другое, нарочно, чтоб подразнить себя.
Холл выглядел так, словно здесь пронесся ураган. Фотографии были сорваны со стен и безжалостно разбиты. Старый письменный стол лежал на боку, зияя бойницами выдвинутых ящиков. Каждый дюйм выложенного плиткой пола усеивали осколки стекла, бумаги и раздавленные семейные снимки. Через весь коридор протянулась цепочка кровавых следов, исчезающая в кухне. На столешницах коричневого мрамора громоздилась разбитая посуда» Встроенные шкафчики и серванты — по крайней мере, те, которые она видела со своего места, — были распахнуты настежь, а полки их пусты. Дарби перевела взгляд на Купа.
— Старчество! совсем стареюсь, — бормотал он, прохаживаясь, — память теряю, привидения вижу, сны, звенят колокольчики… Черт возьми! я по опыту знаю, что такие сны всегда лихорадку во мне означали… Я убежден, что и вся эта «история» с этим крепом — тоже, может быть, сон. Решительно я вчера правду подумал: я, я к нему пристаю, а не он ко мне! Я поэму из него сочинил, а сам под стол от страху залез. И почему я его канальей зову? Человек, может быть, очень порядочный. Лицо, правда, неприятное, хотя ничего особенно некрасивого нет; одет, как и все. Взгляд только какой-то… Опять я за свое! я опять об нем!! и какого черта мне в его взгляде? Жить, что ли, я не могу без этого… висельника? Между прочими вскакивавшими в его голову мыслями одна тоже больно уязвила его: он вдруг как бы убедился, что этот господин с крепом был когда-то с ним знаком по-приятельски и теперь, встречая его, над ним смеется, потому что знает какой-нибудь его прежний большой секрет и видит его теперь в таком унизительном положении. Машинально подошел он к окну, чтоб отворить его и дохнуть ночным воздухом, и — и вдруг весь вздрогнул: ему показалось, что перед ним внезапно совершилось что-то неслыханное и необычайное.
— Пайн говорил тебе об этом? Куп отрицательно покачал головой.
— Нет. В противном случае я вызвал бы сюда Чудо-близнецов, и они уже встречали бы нас здесь. Мы одни не управимся, разве что будем работать без перерыва всю следующую неделю.
Окна он еще не успел отворить, но поскорей скользнул за угол оконного откоса и притаился: на пустынном противуположном тротуаре он вдруг увидел, прямо перед домом, господина с крепом на шляпе. Господин стоял на тротуаре лицом к его окнам, но, очевидно, не замечая его, и любопытно, как бы что-то соображая, выглядывал дом. Казалось, он что-то обдумывал и как бы на что-то решался; приподнял руку и как будто приставил палец ко лбу. Наконец решился: бегло огляделся кругом и, на цыпочках, крадучись, стал поспешно переходить через улицу. Так и есть: он прошел в их ворота, в калитку (которая летом иной раз до трех часов не запиралась засовом). «Он ко мне идет», — быстро промелькнуло у Вельчанинова, и вдруг, стремглав и точно так же на цыпочках, пробежал он в переднюю к дверям и — затих перед ними, замер в ожидании, чуть-чуть наложив вздрагивавшую правую руку на заложенный им давеча дверной крюк и прислушиваясь изо всей силы к шороху ожидаемых шагов на лестнице.
Дарби расстегнула молнию на комбинезоне, достала телефон и набрала номер оперативного управления, чтобы призвать на помощь Марка Алвеша и Рэнди Скотта. Столовая, как она заметила, находилась с правой стороны от холла. Там валялись перевернутые горка и буфет. Все ящики были выдвинуты, а их содержимое свалено на тканый коврик с восточным орнаментом, засыпанный осколками битого стекла.
Сердце его до того билось, что он боялся прослушать, когда взойдет на цыпочках незнакомец. Факта он не понимал, но ощущал всё в какой-то удесятеренной полноте. Как будто давешний сон слился с действительностию. Вельчанинов от природы был смел. Он любил иногда доводить до какого-то щегольства свое бесстрашие в ожидании опасности — даже если на него и никто не глядел, а только любуясь сам собою. Но теперь было еще и что-то другое. Давешний ипохондрик и мнительный нытик преобразился совершенно; это был уже вовсе не тот человек. Нервный, неслышный смех порывался из его груди. Из-за затворенной двери он угадывал каждое движение незнакомца.
— Давай пройдем через столовую, — предложила она, закончив разговор, — Пожалуй, так будет легче всего.
«А! вот он всходит, взошел, осматривается, прислушивается вниз на лестницу; чуть дышит, крадется… а! взялся за ручку, тянет, пробует! рассчитывал, что у меня не заперто! Значит, знал, что я иногда запереть забываю! Опять за ручку тянет; что ж он думает, что крючок соскочит? Расстаться жаль! Уйти жаль попусту?»
Осторожно пробираясь через столовую, она вдруг ощутила запах кордита
[5], смешавшийся с тяжелым смрадом крови с сильным медным привкусом, и у нее моментально начали слезиться глаза.
И действительно, всё так, наверно, и должно было происходить, как ему представлялось: кто-то действительно стоял за дверьми и тихо, неслышно пробовал замок и потягивал за ручку и, — «уж разумеется, имел свою цель». Но у Вельчанинова уже было готово решение задачи, и он с каким-то восторгом выжидал мгновения, изловчался и примеривался: ему неотразимо захотелось вдруг снять крюк, вдруг отворить настежь дверь и очутиться глаз на глаз с «страшилищем». «А что, дескать, вы здесь делаете, милостивый государь?»
Так и случилось; улучив мгновение, он вдруг снял крюк, толкнул дверь и — почти наткнулся на господина с крепом на шляпе.
В кухню вел арочный проход, слева находилась гостиная, и она вошла туда первой. На полу валялись телевизор с плоским экраном и пульт дистанционного управления. На бежевом ковре отчетливо выделялись грязные отпечатки ног, уходившие куда-то в сторону от раздвижной двери с разбитым стеклом. Она заметила точно такие же отпечатки на полу мореного дуба и мимоходом подумала, а не оставил ли их кто-нибудь из офицеров полиции.
Пройдя через арку, Дарби повернула за угол.
III
Сначала она увидела женские пальцы. Те, которые еще оставались на руке, были сломаны и торчали под неестественным углом. Запястья женщины и руки от кисти до локтя были надежно примотаны к подлокотникам толстым скотчем. То же самое и с лодыжками — несколько слоев клейкой ленты намертво прикрутили их к ножкам кресла. Горло у нее было перерезано от уха до уха, причем рана оказалась настолько глубокой, что голова едва не отделилась от шеи. Глаза у несчастной были плотно заклеены скотчем, а отрезанные пальцы — общим числом три — засунуты ей в рот.
Павел Павлович Трусоцкий