Мамины синие глаза сияли. Виноградины, полные сладкого сока, улыбались мне, и я досыта наедалась чудесного спелого винограда.
Я всегда выздоравливала
Моей маме на всю жизнь запомнился первый визит к врачу.
В Крапиве не было врача. Он был в К
омене. Туда-то и поехала она со своим отцом, когда ему сосной придавило ногу.
Со станции шли пешком. Одной рукой дед опирался на палку, другой держался за Ханету.
Вошли в кабинет. Дед снял кепку, как того требует приличие, и застыл на пороге.
Врач даже не взглянул на вошедшего.
— Добрый день, — сказал дед.
Дочка молчит, как и подобает девчонке. Ждет, когда врач поздоровается с ними. А он будто воды в рот набрал. Сидит себе за столом и головы не поднимает.
— Ну-с, зачем пожаловали? — наконец спросил врач, все еще глядя в свои бумаги.
Дед словно язык проглотил. Он все стоял и мял в руках кепку.
— Добрый день, — повторил он наконец.
Дочка по-прежнему молчит и смотрит попеременно то на отца, то на врача. На душе-у нее тяжело. Если б врач приветил отца, у него бы, наверное, развязался язык.
Врач поднял глаза и раздраженно спросил:
— Так зачем же пожаловали?
Дед кашлянул. Веки у него дрогнули, кепка чуть не выпала из рук. Он закивал головой, как бы в знак приветствия, и еще раз сказал дрожащим голосом:
— Добрый день!
Дочка смотрит на врача в белом халате и с тяжелым сердцем думает: „Никак, он встал сегодня с левой ноги!“
Врач поднялся. Глаза его грозно сверкнули, усы под носом встопорщились.
— Добрый день! Добрый день! Добрый день! — затрещал он как трещотка. — Сыт по горло вашим „добрым днем!“. Скажите лучше, зачем пришли?
Дочка смотрит на отца, на его искалеченную ногу. Неужели врач не понимает, зачем он потащился в эдакую даль?
Так вот наша семья и узнала, как обстоит дело с врачами, и старалась обходиться без них. Мама, присутствовавшая при унижении своего отца, питала к ним особую неприязнь.
Но ей пришлось пойти к врачу, когда заболела я.
Разумеется, она бы не понесла меня к врачу, не живи мы в то время в Коп
ере.
Копер! В ту пору это был маленький несуразный приморский городок с тесными улочками и переулками, густо застроенными узкими двухэтажными домами с крутыми лестницами.
Жизнь людей проходила у всех на виду.
Все в доме знали, кто когда встает и ложится, у кого что готовится на обед и на ужин, кто из соседей затеял стирку. Через улицу была протянута веревка, на которой сушилось белье, и решительно все могли видеть, хорошо ли оно простирано.
Семейные ссоры тотчас же делались общим достоянием.
А уж про детский плач и говорить нечего. Он прорывался сквозь стены, полы и перекрытия, проникал за все перегородки.
Однажды я заболела. В сильном жару металась на постели, плакала и кричала до хрипоты.
Устав от крика, я засыпала, но, едва проснувшись, с красными, пылающими щеками, вновь принималась плакать. Не знаю, сколько бы это продолжалось, если б в один прекрасный день к нам не сбежались женщины со всей округи. С ожесточением дергали они колокольчик на двери и настоятельно требовали, чтобы мама показала меня врачу.
— Без врача помрет! — в один голос заявили соседки.
Мама взяла меня на руки и, ласково улыбнувшись, стала тетешкать. Я успокоилась и тоже заулыбалась, а по щекам еще текли крупные слезы.
— Видите, — сказала мама. — Плач и смех — один грех.
— Нет, нет, ребенок очень болен! Несите его к врачу!
— Что вы так беспокоитесь за мою дочь?
Женщины ушли, но мои родители не на шутку встревожились и решили показать меня врачу, сколько бы это ни стоило.
— Пойдем к врачу! — сказала мама.
— А зачем? — спросила я.
— Затем. Ты нездорова. А врач тебя вылечит.
Мама надела на меня новое красное платьице в красный горох. Я рада была обновке и не упрямилась.
Всю дорогу мама несла меня на руках. Очень довольная, я прижималась к ней все крепче и крепче.
Наконец пришли к врачу. Мужчина в белом халате открыл дверь приемной со словами:
— Заходите, пожалуйста!
Мама вошла.
Я прильнула к ней всем телом.
— Добрый день! — приветствовал нас доктор. — Стало быть, болен ребенок. Так что же с ним?
Мама, уже выучившая наизусть все, что надо было сказать врачу, заговорила:
— Жар у нее. Отчего, не знаю. Словно в паутине запуталась, никак не вырвется. Мы очень беспокоимся.
— Хорошо сделали, что пришли, — заметил доктор и показал на стол. — Поставьте ее сюда и разденьте! Сейчас я ее осмотрю…
Мама поставила меня на стол, и я тут же начала кривляться и дрыгать ногами. Она легонько шлепнула меня и выпрямила, но я никак не желала стоять на чужом столе и то и дело подгибала свои еще нетвердые ноги.
— Стой, не вертись! — уговаривала меня мама.
— Не хочу! Не хочу! — кричала я.
— Доктору надо осмотреть тебя! Сейчас я тебя раздену. Будь умницей, веди себя как следует!
Белый халат врача внушал мне непреодолимый страх. Я ни за что не хотела раздеваться! Я хотела только к маме на руки!
Мама сердито приподняла меня, посадила на стол и начала расстегивать красное платьице.
Испугавшись за платье и туфельки, я подняла дикий рев. Я кричала, всхлипывала и изо всех сил колотила маму.
— Поскорее, пожалуйста, — с заметным нетерпением сказал доктор. — У меня нет времени, я не могу ждать, когда ребенок утихомирится!
Мама в сильнейшем замешательстве взмолилась:
— Успокойся, очень тебя прошу!
— Нет! Нет! Нет!
Потеряв терпение, мама стала срывать с меня одежду. Я брыкалась, дрыгала ногами, молотила ее кулачками и тянула за белую кружевную кофту.
Но исход боя был уже предрешен. Еще мгновение — и мое новое платье до пят лежало на белом столе. А пока я пыталась примириться с поражением, мама сняла с меня рубашку и трусы.
Теперь я орала во все горло, бросая косые, враждебные взгляды то на врача, то на маму, которая не защитила меня от чужого человека. По моим щекам ручьем текли слезы гнева и ярости.
Мама со стыда готова была провалиться сквозь землю.
— Ох, — сказала она, заливаясь краской, — ребенок такой нервный.
Доктор вскинул на нее удивленные глаза, изогнул правую бровь и спросил:
— Нервный?
Желая спасти его от колотушек, мама взяла мои руки и крепко прижала их к бокам.
— Вы это утверждаете? — слова его резали, как ножом. — Вы, милая, не знаете, что такое нервы. Ребенок просто невоспитан! В этом все дело!
Мама побледнела и потупилась.
Доктор осмотрел меня и сказал:
— Оденьте ребенка!
Мама стала надевать на меня рубашку, штанишки и красное платье до пят.
Доктор выписал рецепт. Мама заплатила за прием, взяла меня на руки и ушла.
Я опять прижалась к ее груди, но она все еще была расстроена и сердита. Подумать только, как я ее осрамила!
Дома она швырнула меня на кровать и сказала:
— Теперь хоть умри, к врачу с тобой больше не пойду!
Вскоре я выздоровела. Мама долго держала свое слово.
Я часто болела ангиной. Бывало, заболит горло, откроется жар, щеки так и горят.
Градусника у нас не было. Мама сама измеряла мне температуру своей широкой натруженной ладонью. Приложит ее к подбородку, ко лбу и сразу определяет, что у меня жар.
Придет со службы отец, взглянет на меня и говорит:
— Не нравятся мне твои глаза, мутные какие-то. Уж не захворала ли?
Все диагнозы, которые ставили мои родители, считались верными и безусловными. Меня укладывали в постель и лечили домашними средствами.
Брат слетал по лестнице во двор, а потом бежал в раскинувшийся позади дома сад за листьями бузины. Для меня бы он пошел на край света.
Листья бузины мама прикладывала к моим запястьям, к лодыжкам и к шее. Если жар не спадал, она делала мне компресс из тонких кружочков картофеля, а коли и это не помогало, завертывала меня в холодную мокрую простыню и покрывала теплым одеялом. Через несколько часов жара как не бывало.
Я лежала в комнате, а мама, брат и папа почти не оставляли меня одну. Отец, вообще-то угрюмый и молчаливый, приходя на обед, первым делом заглядывал ко мне в комнату и еще с порога говорил с улыбкой:
— Ну, дочка, теперь вижу — не умрешь!
Его карие глаза улыбались мне, а короткие подстриженные усы весело топорщились.
Поездом к отцу
Во время войны Антанта заключила союз с Италией, заплатив ей за это Приморьем, Горицей и Триестом вместе с Крапивой. Наша судьба была решена.
Папа не мог дождаться, когда мы приедем к нему в Марибор. Трудно ему было без жены, без дочурки и без сына Кирилла.
Он долго искал квартиру для своей молодой семьи. Будь у него побольше денег, он бы ее давно нашел, но вот дешевую квартиру найти было не так-то просто. А пока он написал маме, чтоб сходила к фотографу и снялась вместе с детьми — пусть у него будет хоть наша фотография. Мама тут же поехала с нами в Триест к фотографу. Так у нас появилась первая семейная фотография, фотография без отца, фотография, которую мы до сих пор храним как семейную реликвию.
Фотограф посадил маму в кресло. Она и сейчас сидит в нем, молодая и красивая. На ней отделанная кружевами кофта с широкими рукавами, собранными у запястья, и широкая юбка до пят. Талия тонкая, совсем осиная. Правая рука покоится на спинке плетеного кресла, левая — на коленях. Она горда собой и детьми — единственным своим достоянием.
Так маму посадил фотограф. По одну сторону стоит Кирилл, этакий сорванец в штанишках чуть ниже колен и с обручем, которого у него никогда не было. По другую руку стою я в длинном просторном платье с пышными рукавами. Сзади кулиса с изображенными на ней кустами и птицами.
Фотографию мама сразу же послала отцу в далекий Марибор.
Вскоре отец написал, что снял для нас квартиру. Правда, она недорогая, небольшая и скромная, но все же она ждет нас, и мы должны приехать. Ехать надо поездом. В такой-то день и час он встретит нас на вокзале.
Мама без конца повторяла: „Уезжаем к отцу!“
Мы покидали Крас с таким чувством, будто отправлялись в очень далекое путешествие.
От Краса до Марибора двести пятьдесят километров. Чтобы добраться до него на машине, нужно три часа, на вертолете — пятнадцать минут, на самолете — всего-навсего пять. Это теперь, а тогда…
Тогда мы ехали по знаменитой Южной железной дороге на старом, добром, скором, самом скором поезде, какие мы только видели.
Впереди шел паровоз, который приводила в движение паровая машина, с шипением пускавшая вверх белый пар.
Мы взобрались в вагон и сразу побежали к окну. Мама спустила стекло, помогла нам влезть на скамьи, и мы дружно замахали бабушке и тете Франце, провожавшим нас в дальнюю дорогу.
Поезд тронулся. Бабушка и тетя Франца становились все меньше и меньше и наконец совсем скрылись из виду.
Мы сели на скамейку. Мама — посередке, мы с братом — по бокам. Долгожданное путешествие к отцу, которому было очень трудно без нас, началось.
— Мама, куда мы едем? — спросил Кирилл.
— К отцу.
— Куда к отцу?
— Далеко-далеко.
— Куда далеко?
— К отцу.
Мы с братом были в восхищении и без устали повторяли свои вопросы.
Потом нам это надоело.
Колеса, бежавшие по светлым рельсам, пели свою песню. Услышала ее первой мама.
— Тише, тише, — сказала она. — Послушайте!
— Что послушать? — спросил брат.
— Послушайте! Услышите, как колеса поют. О чем говорят колеса?
Мы притихли и стали прислушиваться. Поезд спешил, и торопливые колеса все вертелись и вертелись. Только зачем они вертелись? Чтоб поскорей привезти нас к отцу!
Мама сказала:
— Колеса говорят: „Поезд спешит!“
— Куда спешит?
— К отцу!
Тут она нас обняла и звонко рассмеялась.
— Ну, слышали, как говорят колеса?
Мы снова прислушались, и мама опять сказала:
— Поезд спешит.
— Куда спешит?
— К отцу!
Мы уловили ритм колес и вместе с ними напевали песенку, которую пел поезд.
Дорога была долгой. На редкость долгой. Ей просто не было конца.
Вскоре и песня колес нам наскучила.
Теперь мама показывала мелькавшие за окном деревья, ручейки и речки, стада коров на лугах, дома и людей на дороге.
Станции шли одна за другой. Но нашей все не было.
— Мама, куда мы едем? — в который раз спрашивала я.
— Ты же знаешь, к отцу!
— А куда к отцу?
— Далеко-далеко!
Игра, которая нас так забавляла, неожиданно прекратилась.
— Мама, мама, мы не едем далеко, мы едем в Марибор! — веско заявил брат.
Я навострила уши:
— А где Марибор?
— Еще одна остановка, и еще одна…
Но маме больше не удавалось успокоить меня.
Когда поезд останавливался, я хватала ее за руку и тащила к выходу, на перрон, к отцу.
— Уже Марибор!
На каждой остановке мне хотелось выйти из вагона. В Марибор. К отцу.
— Нет, нет, еще не Марибор! — говорила мама.
— Уже, уже, уже…
— Тогда ступай одна!
Я пошла по вагону к выходу.
Мама догнала меня, взяла на руки и понесла назад. Теперь уж я смирно сидела на своем месте.
В Марибор мы приехали очень усталые.
Там нас встречал отец.
Мама помахала ему в окошко. И мы с братом, встав на скамейку, тоже.
— Папа здесь! — кричала мама. — Видите его?
Папа стоял на путях и тоже махал нам. Прямо по рельсам подбежал он к нашему поезду.
Наконец мы все трое были в тамбуре вагона, а внизу, у ступенек, стоял наш папа.
Я протянула руки, и папа подхватил меня. Он поднял меня, как пушинку, обнял, поцеловал в обе щеки и поставил на землю рядом с собой.
Потом он взял Кирилла и поднял его так высоко, что мне показалось, будто он вот-вот взлетит. Еще мгновение — и брат уже стоял на земле рядом с ним.
Затем он подал руку маме, и она спустилась на перрон. Они обнялись, и отец растроганным голосом проговорил:
— Я так вас ждал!..
— Теперь мы все вместе, — сказала мама.
С Похорья задул холодный ветер.
— Ой, как здесь холодно! — воскликнула мама.
— Это тебе не Крас, — сказал отец, — зимой здесь ходят в пальто…
В Крапиве у мамы не было никакого пальто. Первое пальто она себе завела перед отъездом в Марибор.
На тележку, которую отец одолжил у хозяина дома, родители сложили весь наш скарб, впряглись в дышло и двинулись в путь.
Кирилл спокойно шагал рядом с ними, а я все время хныкала и капризничала, и отцу пришлось взять меня на руки. Я тут же крепко заснула.
Так мы оказались на другом конце нашей родины.
Отец снял квартиру в старом, приземистом одноэтажном доме на берегу Дравы, у самого железнодорожного полотна. Неподалеку был огромный мост, по которому ходили поезда в Марибор и обратно.
За нашим домом находилась конюшня, где громко ржали и били копытами скаковые лошади, принадлежавшие господину Тралину. Мы часто видели, как он вместе с женой катил по нашей улице в экипаже, запряженном парой бойких, породистых рысаков.
По соседству с нами жили Ц
ентнеры. Отец Центнер был точильщик. Он возил на тележке свое точило, кричал под окнами: „Точим ножи и ножницы!“ — и точил все, что ему давали. Никогда у нас не было таких острых ножей, как в то время, когда мы жили у Дравы.
Итак, мы жили в Мариборе, в который после войны понаехало много народу с Адриатики.
Сколько раз я слышала, что Марибор лучшее место на земле, что это прямо-таки штирийский
[1] Мер
ан.
Я тогда не понимала, что хотят сказать люди этим сравнением, но угадывала, что в нем высшая похвала Марибору, и всю жизнь гордилась Марибором и его жителями.
Весной нас, ребят, охватывало какое-то особенное нетерпение в этом штирийском Меране. Мы просто не могли дождаться, когда наконец сбросим башмаки и будем бегать босиком по мягкой траве, по дороге, по двору.
Много лет спустя мне довелось побывать в настоящем знаменитом Меране, который одолжил Марибору частицу своего славного имени. Меран — это альпийский городок в Италии, угнездившийся высоко в горах, обвеваемых теплыми морскими ветрами.
— Откуда вы? — спрашивали нас погонщики мулов.
— Откуда? Из штирийского Мерана!
— Значит, из Марибора!
— Вы, возможно, из Марибора, а мы из штирийского Мерана. — заметили мы и так припустили вперед, что только искры полетели.
Панамка осталась на поле боя
Не помню, какой был день — будни или воскресенье.
Помню только, что мама стояла на пороге.
Мы жили на Драве, в низеньком, покосившемся, приземистом домишке.
Папа, брат и я собирались в дорогу.
Мама, в завязанном сзади платке, стояла в дверях и скорее для очистки совести молила:
— Пожалейте меня, не ходите!
Лицо ее выражало тревогу.
— Я пойду с папой! — решительно заявил брат и, помахав словенским флажком, выжидательно воззрился на отца.
— Ну, ребятки, пошли! — бодро сказал папа, пропуская мимо ушей мамины просьбы.
— Не бери детей! — опять простонала мама.
Она просила и умоляла, но отец был не из тех, кого можно переупрямить.
Мы с братом прижались к отцу, взяли его за руки и зашагали с ним в сторону Заречной улицы. Я спешила изо всех сил, боясь, как бы мама не передумала и не вернула нас домой.
Я оглянулась: мама все еще стояла у порога и смотрела нам вслед.
Итак, победа за нами! Мы шли в город! Шли по Заречной улице, которая спускалась вниз, под железнодорожный мост, а потом снова поднималась наверх.
Драва была такая широкая, что я едва видела другой берег. Мутная и быстрая, она яростно билась о бетонные сваи моста.
Мы шли по берегу Дравы в ту сторону, откуда она текла.
— Чья Драва? — спросил брат и глянул на отца.
— Драва наша! — ответил он.
— Наша! — подтвердила я.
— А чья Сава? — погромче спросил Кирилл.
— И Сава наша! — ответил папа.
— Наша! — словно эхо, повторила я.
— А С
оча? — спросил Кирилл еще громче.
— Наша! — ответил отец.
— Наша! — присоединилась к нему я.
Эти слова мы повторяли снова и снова, утром, в постели, за обедом и ужином — всегда, когда папа был дома. Они стали нашим гимном, нашей любимой игрой. Я участвовала в этой игре, даже не подозревая, что тем самым мы осуждаем захватчиков, посягнувших на нашу словенскую землю вдоль реки Сочи.
[2] А теперь кое-кто зарился на наш город Марибор.
[3]
Дома об этом постоянно говорили, и я себе живо представляла каравай пшеничного хлеба, от которого другие хотят отломить по куску. А я бы никого не подпустила к нашему караваю.
Папа посмотрел на меня и потянул за руку:
— Шагай, дочка, шагай!
Я поглядела вверх, чтобы увидеть его лицо, и моя панамка слетела на землю. Папа нагнулся, поднял ее и нахлобучил мне на голову:
— Смотри, больше не теряй!
Через некоторое время я пощупала затылок — панамка была на месте. Успокоенная, я снова залюбовалась отцом, который казался мне просто великаном.
Иногда, когда у него было хорошее настроение, он сажал меня на колени и снимал майку, показывая след от раны, полученной в Галиции. Я водила пальцем по шраму, а папа говорил:
— Знаешь, дочка, если б пуля вошла на миллиметр ниже, то у тебя с Кириллом уже давно бы не было отца.
Но сейчас мы все трое были вместе. Мы шли по широкой ухабистой улице мимо особняков зажиточных горожан. Ставни везде были закрыты, но мы все равно чувствовали на себе враждебные взгляды обитателей этих особняков. На улице была толчея — это простой люд спешил на Главную площадь, где должен был состояться митинг.
Мы подошли к мосту. Над нами распростерлось ясное небо, слева темнел зеленый хребет Похорья, который представлялся мне могучим зверем, охранявшим город.
Мост уже кишмя кишел людьми. Мы слились в единый поток, пересекавший бурливую Драву.
На Главной площади стояла украшенная цветами трибуна. На нее один за другим поднимались ораторы. Папа хлопал всем подряд, я, глядя на него, тоже хлопала своими маленькими ладонями.
Сквозь толпу протискивался парень с флажками. Получив, как и все, два флажка, словенский и югославский, я тотчас замахала ими.
Вдруг я почувствовала неимоверную усталость и принялась с ожесточением дергать отца за штанину, требуя, чтобы он взял меня на руки.
— Ну, что с тобой делать, плакса-вакса, — вздохнул отец и посадил меня на плечи.
Я сразу стала выше всех. С высоты своего пьедестала размахивала я флажками и смотрела, как участники митинга строятся в колонну.
— Кирилл! Идем!
Папа должен был идти в ногу с остальными, и брату приходилось бежать вприпрыжку.
— Кирилл, не отставай, — поминутно подгонял его отец. — А ты, дочка, еще наверху?
— Да, да, да! — кричала я, болтая ногами и молотя отца в грудь.
Колонна повернула на Ветринскую улицу.
— Чей Марибор? — громко спросил папа.
— Наш! — так же громко ответил Кирилл.
— Наш! — закричали демонстранты.
— Чья Драва? — опять спросил отец.
— Драва наша! — закричали в колонне.
— Наша! — закричала я вместе со всеми.
В эту минуту из боковой улицы вынырнула толпа живущих в нашем городе австрияков и их приспешников. В руках у них были дубинки.
Они хотели, чтоб Марибор стал австрийским, хотели откусить от нашего каравая.
— Убирайтесь туда, откуда пришли! — до хрипоты орали нападающие.
— Мы словенцы и Марибор словенский! — прокричал мой отец.
— Австрийский! — ревела толпа с дубинками.
Папа поставил меня на землю — ему приходилось отбиваться от разъяренной толпы. Началось настоящее побоище и давка. Я уже собиралась заплакать и позвать отца, но в эту самую минуту у меня вырвали флажки, изломали их, изодрали в клочья, швырнули на землю и стали топтать ногами.
Я нагнулась, чтоб подобрать то, что осталось от флажков, и панамка, которой я так гордилась, опять упала. Только я подняла затоптанный флажок, как отец потянул меня за руку. Следом за тем он взял за руку брата и вместе с нами вошел в колонну. На лбу у него красовалась огромная шишка.
Вслед нам неслась враждебная песня. Песня повторялась снова и снова, и с каждым разом все враждебнее. Я чувствовала, эти осипшие горланы так и норовят уничтожить нас своей гнусной песенкой.
— Что они кричат? — спросила я у отца.
— Оскорбляют нас, словенцев.
Весь день шли схватки между австрияками и патриотами, не желавшими отдавать чужим свой Марибор.
Солнце уже осветило полмира, когда мы вернулись домой. У двери нас поджидала мама. Казалось, она вообще от нее не отходила.
Увидев всех троих, она облегченно вздохнула, а потом, заметив на лбу у отца шишку, сказала:
— Лучше б дома сидел!
Отец притворился, что не слышал ее слов.
— А ведь мы сегодня помогли Марибору! Не так ли, ребятки!
Для Кирилла этого было вполне достаточно. Словно в ответ, он прокричал на всю кухню:
— Чья Драва?
— Что с тобой? — удивилась мама.
Мы с отцом подхватили:
— Драва наша!
— Чей Марибор?
— Марибор наш!
— Наш, наш, наш! — с азартом бубнила я.
Мама взяла меня на руки и только тут обнаружила, что я без панамки. Она тотчас принялась выяснять, куда делась моя панамка. Я пощупала голову — панамки на ней больше не было!
Отец глянул на меня и весело рассмеялся.
— Панамки нет! Панамка осталась на поле брани!
Его звонкий смех заполнил собой всю кухню. Мы — мама, брат и я — тоже засмеялись. На поле боя, где текла кровь и где валялись изломанные флажки, лежала и моя панамка.
Старания мамы, стремившейся во что бы то ни стало оградить нас от всякого зла, были напрасны.
Дразнилку, высмеивающую словенцев, я много раз слышала в Мариборе.
Мы с братом гуляли во дворе, бегали по нашей улице и говорили по-немецки.
Тогда нам было все равно, лишь бы понимать друг друга.
Прошел год. Мы подросли и уже понимали, что мы словенцы, что австрийцы нас не любят. Теперь мы играли только со словенскими ребятами и говорили только по-словенски.