Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Волк под девушкой оскалился и произнес человеческим голосом:

– Почему?



Здесь к горам подступает пучина,
К окнам льнут окуляры кают,
И визитные карточки чинно
Корабли кораблям подают.


Как здесь дышится остро и влажно,
Как туманами берег примят,
Как подъемники многоэтажно
На своем эсперанто гремят!


Грузят танкеры и сухогрузы,
Порту спешка такая мила.
И, беззвучно качаясь, медузы
Бьют в беззвучные колокола.


Пассажиры к отплытью готовы,
А в тени океанских бортов
По-домашнему рыболовы
Удят рыбку негромких сортов.


Среди кранов, в туманы не канув,
Стойко держится удочек строй,
И, как удочки великанов,
Гнутся краны над темной водой.



– Не дури, бестолочь. Сам же знаешь, ты влюбился.

– Потому что ты деф, Четыреста одиннадцатый.

А. Алексеев-Гай

– Это меня и пугает, – отвечал он.

– Ну что ж, деф, давай поговорим…

* * *[13]



Опять необозримость океана
да пенный след у судна по пятам.
На мостике помощник капитана
поймать звезду пытается в секстант.


Куда бы нас с пути ни относило,
пусть нет средь океана маяков,
но есть зато небесные светила,
что выручить сумеют моряков.


Созвездия, весь небосвод усеяв,
нас под прицел берут со всех сторон.
Как дубль-ве глядит Кассиопея,
и точно туз бубновый — Орион.


Вот Близнецы, как двоеточье, строго
расставились от прочих вдалеке;
вот с ковшика Медведицы полого
спускается Арктурус по дуге.


Бесстрастно лаг отстукивает мили,
и будто существует — мнится мне —
одних светил небесных изобилье
да мы у мира звездного на дне.



Виктор Устьянцев

ПЯТЫЙ ДЕНЬ ОТПУСКА

Повесть[14]

1

Последние мои ботинки украли в самый неподходящий момент: в кинотеатре «Пролетарий» показывали трофейные фильмы, мне с трудом удалось раздобыть два билета на сеанс, начинающийся в три часа ночи, и я пригласил Анютку. И вот теперь мне не в чем было выйти на улицу.

10

–Коля, Саша, родненькие, что с вами? – в десятый раз тоскливо спрашивал Густов, глядя на товарищей.

У нас в деревне была только семилетка, учился я в Челябинске, жил на частной квартире, ботинки оставил в сенях, и вот их украли. Пришлось срочно телеграфировать матери, чтобы привезла сапоги, но началась распутица, добраться из нашей деревни до Челябинска мать, видимо, не смогла. А может, и телеграмму не получила, потому что из райцентра почту возили на лошадях, а в такую погоду и лошади увязали в грязи по самое брюхо.

Они не отвечали. Они даже не смотрели на него. У них были пустые глаза, движения их были неуверенны. На­деждин сидел у стены, уставившись на свои ноги, а Марков лежал на спине. В его широко открытых глазах отражалось желтое небо, и Густову казалось, что они горят каким-то зловещим светом.

Старые брезентовые тапочки, в которых я щеголял летом, «просили каши». Отыскав кусок медной проволоки, я прикрутил им резиновую подметку и отправился на первое в жизни свидание.

«Все», – подумал Густов. Его запас оптимизма кончился. Надеяться больше было не на что. Если бы даже случилось чудо из чудес и он смог бы добраться до корабля, имел бы он моральное право увезти с собой двух кротких животных, которые еще совсем недавно были людьми, его товарищами? Даже не животных, а растения? Что смогут с ними сделать врачи на Земле? Это же не заболевание, не психическое расстройство, это какая-то полнейшая и противоестественная потеря разума. И сомневаться не приходится, что это дело рук роботов. Раз они умеют копаться в чужих мозгах, как они делали тогда в круглой их тюрьме, наверняка они умеют и выкрадывать их содержимое…

Места оказались в последнем ряду, над головой громко стрекотал кинопроектор; впрочем, он не очень мешал, потому что фильм был не дублирован. Больше мешали головы сидящих впереди, из-за них не было видно титров, но последний ряд в этом отношении оказался как раз удобным: мы взобрались на спинки стульев, поставив ноги на сиденья. Мне эта поза давала еще одно преимущество: не надо было держать ноги на холодном цементном полу. И все-таки к тому моменту, когда белокурой красавице удалось обмануть пожилого лысеющего миллионера, мои ноги совсем закоченели, и я был даже рад, что красавица потратила на миллионера не так уж много времени. Фильм длился всего около часа, потому что наиболее пикантные моменты из ленты вырезали. Тем не менее нам с Анюткой было вполне достаточно того, что осталось: мы стеснялись смотреть друг на друга, хотя учились уже в девятом классе и догадывались, что детей находят не в капусте. Лишь выйдя на улицу, я отважился взять Анютку под руку.

Да, не зря у него все время было ощущение щепки, несомой неведомо куда неведомым потоком. Как только они утратили власть над событиями, с того самого рокового толчка, что заставил содрогнуться их «Сызрань», они были обречены. Человек не может, не должен быть игрушкой в чьих-то руках, кому бы эти руки ни принадлежали.

Сыпал мелкий дождь со снежной крупой, все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы не ступить в лужу, и мы молчали. Но вот я левой ногой за что-то зацепился, подметка отстала и начала загребать грязь и воду, выбрасывая впереди нас фонтанчики и при этом хлюпая так, будто хватала своими резиновыми губами горячую лапшу. Потом стала уж совсем неприлично чавкать. Чтобы Анютка ничего не заметила, я заговорил. Чего только я не молол!

«Но зачем, зачем?» – снова и снова спрашивал он себя и знал, что ответа нет. Вчера он доел последние крошки, оставшиеся от рациона, а теперь у него на руках еще и они. Ладно, с водой положение еще туда-сюда. Приспособился собирать по утрам иней, но еда… Бедные ребята. Мозги у них, похоже, выкрадены, но желудки остались. Чем их кормить? Они будут мычать от голода, а что он сможет сделать? Одолжить у кого-нибудь трубку и прикончить их? Он знал, что и этого сделать никогда не сумеет.

Наверное, я увлекся и перестал следить за поведением подметки: громко всхлипнув, она выбросила такую длинную струю, что нас обоих забрызгало. Как назло, в этот момент мы оказались под уличным фонарем, и Анютка сразу все увидела.

На что надеяться? Кто сумеет помочь? Какой восторг они испытали, когда пришли в себя над поверхностью планеты… Если бы только они могли представить себе, что их ждет под этим гнойным желтым небом…

— Сумасшедший, ты же простудишься! И как это я, дурочка, сразу не заметила!

Господи, неужели же было невероятное время, когда они были экипажем «Сызрани», когда корабль спокойно буравил космическое пространство, когда Коля и Саша играли в свои бесконечные шахматы под ритуальные заклинания? Пешки не орешки… Вот тебе и пешки, вот тебе и орешки. Да что говорить о родной «Сызрани»! Даже круглая ловушка с мертвенно светящимися стенами уже казалась ему невыразимо прекрасной. Конечно, это была ловушка, но они были вместе, они были живы, а раз они были вместе и были живы, ничего не было потеряно; их оптимизм, как бы он ни был перегружен обстоятельствами, держался на плаву: можно было надеяться.

Она не спросила, почему я в тапочках на резиновом ходу, видимо, догадалась, что обуться мне больше не во что. Как я ни сопротивлялся, она втолкнула меня в свою квартиру, заставила разуться, провела в кухню и стала растирать ноги шерстяным носком своего младшего брата Юрки, спавшего тут же, в кухне.

Какое это было блаженство! Нет, не только потому, что я чувствовал, как по мне растекается тепло. Я вдруг понял, как необходима и приятна человеку мягкость женских рук, как хорошо иметь свой дом, семью, понял, почему люди женятся. Я был готов жениться сию же минуту и если не сделал предложения, то лишь потому, что знал: нас не распишут, поскольку нам и шестнадцати не было.

Он посмотрел на товарищей. Тяжкое, свинцовое отчаяние прессом лежало на сердце. Понтон оптимизма больше не поддерживал его на поверхности. Он перевернулся и затонул. Не было ни надежды, ни веры, ни опоры. Было лишь отчаяние, которое все уплотнялось, тяжелело, холодело. Даже страх оно выдавливало из него.

Этот вечер мне запомнился на всю жизнь в мельчайших деталях, кроме содержания трофейного фильма.

Он подумал, что, если бы «Сызрань» потерпела настоящую катастрофу, если бы ее прошил какой-нибудь осколочек, они бы не мучались. Они бы даже не успели понять, что произошло. Они бы даже не знали, что умерли и что их корабль превратился в вечный замороженный саркофаг…

Но смотреть на то, что осталось от командира и Сашки, видеть их противоестественно пустые глаза, слышать их жалобное мычание…

2

Утренний Ветер спрашивал его о смысле существования. Нашел кого спрашивать. Кого и когда.

Он встал и отошел. Он. не мог больше смотреть на товарищей, видеть печальные взгляды дефов. Он вышел из лагеря. Куда угодно идти, только не быть здесь.

Но пути кинопроката поистине неисповедимы. Прошло восемнадцать лет, а я опять вижу на дергающемся экране белокурую красавицу и пожилого лысеющего миллионера. Этот фильм корабельный киномеханик обменял на рыбацком сейнере за «Свинарку и пастуха», который у нас за последние два года показывали шесть раз, не считая сеанса в кают-компании, когда ленту крутили не перемотанной, в обратном порядке, — боюсь, что это невинное развлечение скоро войдет в привычку.

Он медленно брел среди развалин, один под чужим желтым небом. Он физически ощущал свою бесконечную малость, свою беспомощность, никчемность. Можно было в тысячный раз проклинать судьбу, но кому до него и до его товарищей дело? Печальным дефам, думающим среди этих камней о смысле жизни? Ходячим железным манекенам среди однообразных бараков города? Этому нарывному небу?

Вечер выдался теплый, из душных корабельных кают и кубриков всех потянуло на воздух, и я разрешил показывать фильм на верхней палубе. Экран повесили на станину пусковой ракетной установки. Те, кто уже видел фильм, разместились по другую сторону экрана, оттуда им смотреть интереснее, да и располагались они там вольготнее. Собрались, наверное, все свободные от вахт и нарядов, потому что фильм хотя и старый, но зарубежный, а флотская кинобаза не часто балует корабли закордонной кинопродукцией.

Впервые в жизни он понял, что такое самоубийство. Он никогда не мог понять, как кто-то лишает себя жизни, сам, своими руками сталкивает себя в бездонную пропасть. Это казалось противоестественным. Самоубийство могло быть решением только больного, смятенного ума. Так думал он всегда, но теперь он вдруг остро почувствовал, что смерть может быть желанна.

Цикадой стрекочет кинопроектор «Украина», на экране полуобнаженная красавица причесывается перед зеркалом… В этот момент в конус протянувшегося от проектора к экрану света влезает разыскивающий кого-то дежурный боцман, старшина второй статьи Пахомов. Его силуэт приближается к красавице, и кто-то из передних рядов невинным голосом советует:

Да, самому шагнуть в никуда страшно. Но еще страшнее представить себе медленную голодную агонию товарищей, которые даже не смогут понять, от чего умирают, которые даже не будут понимать, что умирают. И он ничего не сможет сделать. Он – крохотная элементарная частичка, движущаяся по какой-то дьявольской траектории, не знающая, кто или что запустило его на нее, зато знающая, что оборотов осталось немного.

— Боцман, обними ее.

— И поцелуй в сахарные уста, — доносится из-за экрана.

Ему было тяжело. Тяжело даже всасывать в себя реденький воздух, который, казалось, не хотел иметь с ним дело.

Матросы дружно загоготали. Заметно, что картину эту всерьез принимают немногие, и сидящий рядом со мной заместитель по политической части капитан третьего ранга Протасов начинает ерзать на раскладном стуле. А реплики сыплются одна за другой; больше всего комментаторов по ту сторону экрана, они состязаются в остроумии с сидящими по эту сторону, и все это больше похоже не на просмотр фильма, а на перетягивание каната.

Он не заметил, как оказался подле стены, которая показалась ему знакомой. А, да, он же уже пролезал через этот пролом, когда спускался на фабрику трехруких кукол.

Однако все разом умолкли, когда над головами проскрипел железный голос корабельной трансляции:

У входа на плоском камне сидела все та же ящерица и смотрела на него маленькими блестящими глазками. Внезапно она подпрыгнула, на долю мгновения повисла в воздухе, сверкнула острыми зубами и шмякнулась точно на то место, где сидела. «Ей хорошо, – подумал Густов. Она не обременена памятью, и ее не мучают мысли о будущем. Подлинное дитя природы, которое вовсе не планировало появление разума, осознающего себя, а стало быть, и все горе, несчастья и опасности, которые обкладывают этот разум со всех сторон, чтобы побыстрее погасить нелепую, противоестественную искорку. Был бы он ящерицей, все было бы проще. Сиди себе на камне и добывай пропитание».

«Вновь прибывшим на корабль построиться на юте по левому борту».

– Прыгаешь? – спросил Густов, чтобы услышать хотя бы свой голос.

Нам с замполитом надо идти принимать молодое пополнение. Пробираясь между сидящими прямо на палубе матросами, слышу за спиной:

Ящерица внимательно посмотрела на него, и ему показалось, что она коротко кивнула. Он машинально направился ко входу в туннель. Как и в прошлый раз, в стенах вспыхнул свет.

— Салажата прибыли, значит, братцы, суши весла — скоро в запас.

Он прошел знакомой уже дорогой. А вот и куклы под прозрачными крышками. И эти тоже смотрят на него пустыми глазами. Все смотрят на него пустыми глазами. Весь мир смотрит на него пустыми глазами.



– Ну, что? – спросил он куклу, но она не ответила. Ее лицо с вытянутым клювом, узкой щелью рта и четырьмя глазами было исполнено вечного спокойствия.

На юте главный боцман выравнивал строй молодых матросов, прибывших из учебного отряда. Главный боцман у нас совсем не похож на тех традиционных боцманов, от одного вида которых у молодых матросов поджилки трясутся. Наш усов не носит, матом не ругается, ничего устрашающего в фигуре не имеет — щупленький такой. Неизменно вежлив, голос повышает редко, и фамилия у него ласкательная: Сенюшкин. Увидев нас с Протасовым, мичман Сенюшкин принимает положение «смирно», набирает полную грудь воздуха, изо всех сил старается придать своему голосу командирскую басовитость и зычность, но извергает лишь тонкий, петушиный крик:

— …и-ирьна!

«В чем-то ей можно позавидовать», – подумал он. Он, впрочем, уже завидует всем, от прыгающей на камне ящерицы до кукол под прозрачными крышками. По пищеводу подымалось едкое, как изжога, раздражение. Раздражение вызывал этот нелепый склад, эти нераспроданные игрушки. Ему было не до игрушек. Он сам был дурацкой игрушкой в чьих-то дурацких руках. Игрушкой для страшных игр. Он качнул саркофаг, висевший в воздухе без видимой опоры. «Интересно, – зачем-то подумал он, – что его поддерживает? Какое-то силовое поле? Но что создает его? «

Подбегает на положенную дистанцию и уже обычным своим голосом рапортует:

Он сделал несколько шагов вдоль висевших один за другим контейнеров. А вот и последний. Он легонько толкнул его, и контейнер послушно скользнул вдоль стены туннеля, бесшумно проплыл несколько метров и резко остановился, словно уперся в невидимую преграду.

— Товарищ командир! Пополнение в составе восьмидесяти четырех человек построено.

Только что он думал, что ему не до игрушек. Конечно, ему не до игрушек, но хоть на несколько минут они отвлекли его от тяжких мыслей. Спасибо и за это, уродцы.

Я дохожу до середины строя, поворачиваюсь и здороваюсь:

– Давай обратно, трехрукий, – сказал он.

— Здравствуйте, товарищи матросы!

Был Густов человеком по натуре аккуратным, и если контейнерам с куклами полагалось быть вместе, пусть будут вместе.

Дружно набирают воздух и гаркают:

— Здравия желаем, товарищ капитан второго ранга! — Эхо гулко проносится над гаванью, слышно, как всплескивает вода — взлетают испуганные чайки.

Он подтолкнул саркофаг, но тот, казалось, заклинился. Он нажал посильнее, и контейнер сдвинулся, опять скользнул легко. «Защелка в этом месте, что ли, такая – фиксатор?» – подумал Густов, старательно оберегая искорку любопытства. Что угодно, только не оставаться опять наедине со страшными мыслями. Он толкнул контейнер назад, и тот снова остановился в том же месте.

— Вольно!

Сейчас только Густов заметил какой-то металлический выступ в стене. Именно под ним контейнер и фиксировался.

Строй облегченно вздыхает, и, расслабившись, матросы выжидательно смотрят на меня. Я иду вдоль строя, вглядываюсь в лица, стараясь запомнить их. Пока новенькое обмундирование не обмялось у новобранцев по плечам, их еще нетрудно отличить от бывалых матросов, а когда они наденут рабочие робы, можно и перепутать. И бывает, что заметишь с мостика непорядок, отчитаешь такого матроса, а он и не виноват, потому что еще не знает, как и что нужно делать. И вообще командир должен знать своих подчиненных в лицо, даже если их на корабле несколько сотен.

«Странное какое-то устройство», – подумал Густов, рассматривая выступ. Рядом с ним виднелась кнопка.

Похоже, что в учебном отряде их приучили к порядку: чистенькие, брюки и форменки отутюжены так, что о стрелки палец порежешь, все аккуратно подстрижены, побриты. Только вон у того, чернявого, бескозырка блином, перешита не по-уставному, видать, пижон. Ничего, боцман потом популярно объяснит ему, что к чему, а сейчас не стоит им омрачать настроение замечаниями.

Когда человек доведен до отчаяния, мысль его уже работает по каким-то особым правилам. Он смотрел на кнопку с напряженным вниманием, как будто этот плоский кружочек на подземной фабрике игрушек мог сыграть в его жизни какую-то роль. Не мог, конечно. Но все равно он смотрел и смотрел на кнопку, словно завороженный. Так давно он не делал ничего по своей воле, так своевольно и сурово несла его судьба в неведомом направлении, что кнопка, которую он мог нажать, а мог и не нажимать, приобретала в его подсознании некую мистическую значимость. Как будто она могла превратить его из беспомощного пассажира, мчащегося в водоворот плота, в рулевого.

А вот у этого в разрезе форменки видна цепочка на шее. Неужели крестик? Был на моей памяти случай, когда прислали на корабль баптиста. Протасову долго пришлось вести с ним душеспасительные беседы. Замполит потерпел тогда поражение, баптиста пришлось списать на берег, ибо вера запрещала ему брать в руки оружие, а у нас даже коки по тревоге расписаны на боевых постах.

— Фамилия?

Может быть, в другом положении он бы и не нажал ее. Скорей всего, конечно, ничего не случилось бы в этом заброшенном подземелье, но могло и случиться. Мог погаснуть свет, могли закрыться двери, да мало ли что могла привести в действие неведомая кнопка! Он был сыном высокоразвитой в техническом отношении цивилизации, он был, наконец, космонавтом, и каждая клетка его тела знала, какие огромные силы могут быть приведены в действие простым нажатием кнопки. Инстинкт был силен и однозначен: никогда не включай то устройство, с которым ты не знаком. Но теперь ему ровным счетом нечем было рисковать.

— Матрос Егоров. — Отвечает бойко, смотрит в глаза прямо, как говорят — «ест глазами начальство».

Ему нечего было терять. И если бы даже двери захлопнулись и он оказался замурованным среди трехруких кукол, ничто, в сущности, не изменилось бы – и наверху и здесь его ждал один конец. С другой стороны…

— Что у вас там на цепочке, товарищ Егоров? Крестик?

Он вздохнул и нажал кнопку. Вначале ему показалось, что ничего не произошло, и он испытал острое разочарование, но потом услышал тихое низкое гудение. Что-то все-таки кнопка привела в действие. Но что – он не понимал. Жаль, конечно, но ничего не случилось. Еле слышное гудение было не тем, чего он ждал, хотя, чего он ждал, он не знал. Нужно было идти. При всем желании больше здесь делать было нечего. Он в последний раз взглянул на куклу и вздрогнул. Ему показалось, что веко над одним из глаз затрепетало. Этого, конечно, не могло быть. Просто ему не хотелось уходить отсюда, возвращаться к пустым глазам Коли и Саши, к мучительным мыслям.

— Никак нет.

Он почувствовал, что сердце его резко притормозило и тут же бросилось вперед. Теперь уже веко и над вторым глазом явственно дернулось. Вот тебе и игрушка…

— А что же все-таки? Может, покажете?

Он не помнил, сколько времени простоял возле прозрачного контейнера, он как будто впал в оцепенение, но в какой-то момент кукла повернула голову и посмотрела на него. Всего этого, конечно, быть не могло, срабатывали какие-то защитные механизмы, выключавшие его здравый смысл, погружавшие его в какие-то галлюцинации, но трехрукий тем не менее шевелился.

Матрос потянул за цепочку и извлек из-за пазухи… черную пешку.

Добила Густова третья рука. Если бы кукла просто подергала руками, открыла или закрыла рот, он был уже готов принять это как подтверждение своей галлюцинации. Но лежавший под прозрачной крышкой поднял третью руку, которая росла у него из груди, уперся ею в крышку, и та с недовольным чавканьем откинулась. Сам же контейнер плавно опустился на пол.

— Так что же вы исповедуете, товарищ Егоров?

Трехрукий завозился, задергался, сел. «Боже, какая чушь лезет в голову! – подумал Густов. – Зачем он крутит головой, когда у него четыре глаза? И так, наверное, поле зрения составляет все триста шестьдесят градусов «.

Кто-то хихикнул. Егоров наконец-то смутился и не совсем внятно пробормотал:

Он стоял и смотрел на трехрукое существо с клювом вместо носа. Он, конечно, видел куклы, которые открывают и закрывают глаза, бормочут «папа» или «мама», хнычут, смеются или танцуют брейк, в зависимости от того, какая программа вложена в игрушку. Но эта… Клювастый посмотрел на него и вдруг протянул ему все ту же третью руку. «Это что, приветствие или он хочет, чтобы я помог ему встать?» – подумал Густов. На всякий случай протянул руку и почувствовал прикосновение маленькой, но крепкой ладошки. Он дотянул, и трехрукий встал, покачиваясь на коротких ножках. Он стоял и смотрел на Густова, потом поклонился.

— Просто так повесил, без исповедания. Извините.

– М-да, – сказал Густов, – кажется, еще один иждивенец появился…

Конечно, это было чепухой, и сказал он про иждивенца просто так. Он даже не знал, что перед ним: что-то вроде заводной игрушки или живое существо? По крайней мере, клювастый не был металлическим. Прикосновение его ладошки напоминало живую плоть.

— Но почему именно пешку? Не коня, не ферзя, а именно пешку? Да еще черную. Только откровенно.

Клювастый открыл рот и издал серию щелкающих звуков.

Егоров недоверчиво покосился на боцмана и сказал довольно твердо:

— Видите ли, она наиболее точно символизирует мое теперешнее положение.

– Ну что, давай знакомиться, – сказал Густов. Он ткнул себя в грудь и сказал: – Во-ло-дя.

— Спасибо. Вот теперь все ясно, — вежливо сказал я.

Трехрукий посмотрел на него, кивнул и прощелкал:

– Во-ло-дя.

Ох, если бы мне было ясно! Кто он, этот Егоров? Человек, склонный к скоморошничанью ради дешевой популярности и «оригинальности», или принципиальный отрицатель? Вряд ли у него в восемнадцать лет есть твердые убеждения. Пожалуй, он из той не столь уж малочисленной породы людей его возраста, которые поскорее хотят утвердить свою самостоятельность. Жажда самостоятельности вообще свойственна молодости, но иногда путь к самоутверждению принимает самые уродливые формы и такой вот самоутверждающийся паренек способен вытворять черт знает что, легко ранимое самолюбие подстегивает его на поступки самые отчаянные, но отнюдь не обдуманные. А может, кто-то уже успел засорить ему мозги, как засорили тому баптисту?

– Молодец.

Так кто же он все-таки? Лучше или хуже того баптиста? Что это: необдуманная шалость или вызов? Если вызов, я должен его принять. И не Протасову, а мне придется этого новоявленного апостола наставлять на путь истинный. И вызов надо принять тотчас. Однако не разводить же с ним дискуссию сейчас, вот здесь, перед строем? А может быть, как раз именно сейчас? Но все это так неожиданно, у меня даже нет времени все обдумать как следует.

Клювастый изогнул третью руку, показал на себя и произнес по слогам:

Выручил Сенюшкин.

— А что мне повесить на шею, если следовать вашей градации? — спросил он матроса.

– Га-лин-та.

Тот пожал плечами:

То ли нервы у него начали сдавать от всех напастей, то ли так потрясло его появление трехрукого гномика, но он почувствовал, как в горле у него защипало. Конечно, помощи от новорожденного гномика ждать не приходилось, но все равно он вызывал в нем какие-то теплые чувства.

— Не знаю, не думал. Наверное, слона.

– Пойдем, Галинта, – сказал он и протянул руку.

Гномик крепко схватился за нее, и они пошли по туннелю к выходу.

Ага, не думал. Это уже лучше.



* * *

— В таком случае, мне жаль вас, мичман, — сказал я, повернувшись к боцману. — У пешки, по крайней мере, есть возможность выйти в ферзи, а вам уготовано оставаться лишь слоном. Всю жизнь, пока вас не скушает пешка, даже если ей не удастся выбиться в ферзи.

– Значит, ты деф, кладовщик? – спросил Четыреста одиннадцатый…

— Авось не скушает, — усмехнулся боцман. И угрожающе добавил: — Как бы я сам их…

– Да.

— Не надо, боцман, — оборвал я Сенюшкина, — пусть живут. Они хорошие.

– А как же со штампом? Ты же проходил проверку?

Однако шутки шутками, а я должен ответить Егорову сейчас. И не только ему. Я хотел лишь поздравить молодых матросов с прибытием на боевой корабль и высказать добрые пожелания и напутствия, но теперь надо сказать все это по-иному. А как?

– Да.

И тут я увидел над головой Егорова Большую Медведицу. Выйдя опять на середину перед строем и глядя только на Егорова, заговорил:

– И как же тебе удавалось получить штамп?

– Я научился управлять мыслями. Перед проверкой у меня в голове не оставалось ни одной лишней мысли.

— Еще вчера вы были школьниками, а сегодня пришли на новейший боевой корабль — ракетный крейсер. Вчера вы изучали географию и Земля вам казалась очень большой, на ней столько морей, озер и рек, что даже самые прилежные из вас вряд ли запомнили все их названия. Потом вы стали изучать астрономию и убедились, что в системе мироздания наша Земля очень маленькая и ее с помощью ядерных боеголовок можно уничтожить. Но можно еще и уберечь. Вот вам и доверено беречь нашу Землю — такую огромную, с тысячами гор, морей и рек, и такую маленькую в общей системе мироздания, но единственную для нас, самую родную. И беречь эту Землю народ доверяет именно вам. Вот что определяет ваше сегодняшнее положение. И я уверен, что вы хорошо понимаете всю серьезность этого положения и будете служить не просто прилежно и добросовестно, а отдавать все силы тому святому делу, которое вам доверено.

– А куда ж ты их девал?

Я сделал паузу, умышленно затянув ее, чтобы дать время им все хорошенько запомнить и обдумать. Потом намеренно строго сказал:

— А сейчас, боцман, надо их разместить, помыть в бане и покормить.

– Я… не умею объяснить… Когда я подходил к проверочному стенду, я был не деф. Сам Мозг мог проверять меня и ничего бы не нашел: все мысли правильные, каждая на своем месте. Ни одной больше, чем положено, ни одной меньше.

Когда мы с Протасовым отошли на шкафут, замполит, закуривая, сказал:

– А после проверки?

— Пацаны еще, вот и чудят.

– Я сразу же становился собою.

Тоже мне дипломат! Неужели он думает, что я под эту пешку буду подводить политическую подоплеку? Плохо же ты знаешь своего командира, дорогой и многоуважаемый Иван Митрофанович.

– Интересно, брат.

— Придется мне этого новоявленного апостола взять под свою опеку, — сказал я. — Распоряжусь, чтобы назначили Егорова уборщиком моей каюты. По крайней мере, так мы чаще будем видеться.

Четыреста одиннадцатый даже не заметил, как употребил слово «брат», которому его научил Иней. Странно это было: только что его распирала ненависть к угрюмому кладовщику, а теперь он назвал его коротким словом «брат». Да нет, пожалуй, не странно. Разве все дефы не братья?

Протасов с сомнением покачал головой:

– Потом ты все-таки попытаешься научить меня, а сейчас побеседуем-ка с этим Двести семьдесят четвер­тым.

— Судя по всему, у «апостола» воспаленное самолюбие, и я не уверен, что он встретит сие назначение с огромным воодушевлением. Ему бы для начала что-нибудь жаропонижающее прописать, скажем, дать охладиться на верхней палубе. К тому же зачем отнимать хлеб у меня?

– Ты ведь его подсоединял к фантомной машине?

— Хлеб-то, прямо скажем, черствоватый. Но попробую, авось не обломаю зубы.

– Да. Я хочу поговорить с ним. Я думаю, у нас еще есть время.

— Ну что ж, приятного аппетита.

Они поднялись в зал, и кладовщик спросил:

– Тебе нужно для него туловище?

3

– Нет, я просто подсоединю его к питанию. Так будет спокойнее.

После отбоя иду в кормовой кубрик посмотреть, как разместили молодых матросов. Еще не доходя до кубрика, слышу, как там гулкими перекатами бродят человеческие голоса. Непорядок, конечно, после отбоя полагается соблюдать тишину, но надо их понять — все-таки первый раз ночуют на корабле.

– Почему?

В тусклом свете синей дежурной лампочки едва видны лишь те, кто лежит на ближних койках, далее все лица сливаются в неясную серую массу, присутствие многих людей угадываешь лишь по голосам:

– По крайней мере, он не сможет кинуться на нас.

— Кубрики в учебном попросторнее, зато харч здесь, пожалуй, получше.

– Да, ты прав, брат.

— Тебе бы только живот набить…

Они подсоединили клеммы Двести семьдесят четвертого к источнику энергии.

– Ты проверил клеммы, начальник станции? – нетерпеливо спросил Двести семьдесят четвертый. – Я должен торопиться.

В другом углу разговор серьезнее:

— Зря я в боцмана пошел, лучше бы в ракетчики, на худой конец — торпедистом.

«Ну конечно, – подумал Четыреста одиннадцатый. – Он ведь еще ничего не знает. Он помнит, что ему хотели проверить клеммы, и больше ничего. Он еще полон важности, преданности своему Творцу и нетерпения. Он торопится. Ему кажется, что он столп порядка и гроза дефов. Не долго же тебе осталось пыжиться, тупоумный палач. Ты уже не палач, ты уже жертва». Четыреста одиннадцатый все растягивал и растягивал паузу, ему жаль было расставаться с предвкушением удара, который он сейчас нанесет.

— Зато гражданская специальность будет. Боцмана и на рыболовных и на торгашах нужны, да и на пассажирских без них не обойдешься. А ракетчикам и торпедистам на гражданке работу не найти.

– Долго ты будешь стоять? – еще нетерпеливее крикнул Двести семьдесят четвертый. – Или ты хочешь…

— А главный-то боцман, как его — Семечкин или Сенечкин, — вовсе и не похож на боцмана.

– Обожди. Ты знаешь, для, чего пришел сюда?

Следовавший за мной мичман Сенюшкин после такой аттестации, вероятно нечаянно, отпустил стальную дверь, и она орудийно бухнула. Тотчас кто-то крикнул:

– Ты задаешь странные вопросы. Разумеется, знаю, но поторопись. Великий Творец…

— Полундра!

– Я получил приказ от Творца…

Из прохода вынырнул матрос с повязкой дневального, открыл было рот, чтобы подать команду, но, видимо, вспомнил, что после отбоя этого делать не полагается, и тихо доложил:

– Меня не интересуют твои приказы, ты держишь мою голову на стенде, и я буду жаловаться на тебя Мозгу. Я начальник стражи, на моей груди…

— Товарищ командир, прибывшие из учебного отряда спят. Дневальный матрос Мельник. — Вскинул было ладонь к виску, но вспомнил, что бескозырка лежит на рундуке, схватил ее, хотел надеть на голову, но раздумал и, окончательно смутившись, стал сосредоточенно изучать носки своих яловых ботинок.

– Приказ, который я получил, касается тебя, Двести семьдесят четвертый.

— Чем вы тут занимались? — спросил Сенюшкин.

– Что ты хочешь сказать?

— Да вот… — Матрос кивнул в проход.

– То, что ты слышишь. Мозг приказал скормить твою голову прессу.

На переборке, привязанная к паропроводу за один угол, косо висела картина в багетовой рамке. На холсте было изображено море и крейсер, разваливающий острым форштевнем волну. Крейсер был выписан графически точно, как в справочнике, а море явно подкачало, оно чем-то напоминало студень, что подают в портовой столовой. И пейзаж сей способен украсить разве что грязную стену этой столовой, там он вполне бы сошел вместе с биточками и треской с макаронами. Здесь же, на корабле, каждый квадратный сантиметр площади на счету и не стоило бы украшать переборки подобными изделиями. Но то, что Мельник основательно благоустраивается на новом месте, пожалуй, не так уж плохо.

– Что-о?

— Сами писали?

– То, что ты слышишь.

— Так точно. Балуюсь, когда есть свободное время.

– Этого не может быть, кирд, твои мозги нуждаются в коррекции, ты просто-напросто превратился в безумного дефа, и не меня, а тебя ждет пресс.

— Ну, здесь у вас свободного времени будет не так уж много. Особенно в море.

— Я понимаю. — Мельник помял в руках бескозырку и, поймав иронический взгляд мичмана Сенюшкина, пообещал: — Я больше не буду.

– Ты разрядил пришельцев по приказу Мозга и загнал их сознание в память Хранилища…

В его позе, в том, как совсем по-детски произнес он это, было столько искреннего раскаяния, что я неожиданно для себя сказал:

– Как ты смел копаться в моей голове? Может, ты даже подсоединял меня к фантомной машине?

— Почему же? Получается у вас неплохо. Продолжайте, — и пошел между коек.

– Да.

— Есть! — весело отозвался Мельник, обрадованный непонятно чем: то ли тем, что отделался без замечаний, то ли тем, что ему разрешили малевать дальше.

– Как ты смел?

Шут с ним, пусть малюет, если ему так нравится, лишь бы служил хорошо. А не отдать ли его на попечение старшины первой статьи Смирнова? Я-то не ахти какой ценитель живописи, а Смирнов заочно учится в Строгановском, в этом деле собаку съел, может, и разглядит в молодом матросе искру божию? Нынче художники шибко боятся, как бы их не упрекнули в фотографичности, ищут новый цвет и форму, может, и в этом студне есть что-то такое, недоступное моему пониманию.

– Это хороший вопрос, бывший начальник стражи.

В кубрике пахло свежим бельем и баней. Матросы тихо лежали в койках, притворяясь спящими, кое-кто при моем приближении даже искусно посапывал, но спиной я чувствовал, что они смотрят на нас с боцманом.

– Бывший?

Выйдя из кубрика, мы проверили вахтенных на верхней палубе и разошлись по своим каютам. Ложась в постель, я вспомнил, что завтра мою каюту будет прибирать Егоров. Интересно, как он к этому отнесется. Потом вспомнил не досмотренный сегодня фильм, тот вечер, когда мы с Анюткой смотрели этот фильм, и впервые за многие годы моя корабельная постель показалась мне холодной и неуютной. «Эх, Анютка, Анютка, что же мы с тобой наделали?»

– Да, конечно. Бывший Я действительно совершил преступление, но не то, что ты думаешь. Главное мое преступление перед Мозгом – это то, что твоя голова до сих пор не под прессом.

4

– Что ты несешь?

С давних пор в русском флоте существовала добрая традиция: за столом в кают-компании запрещалось вести служебные разговоры, дабы не портить аппетит господам офицерам. Разрешалось во время трапезы лишь сообщать светские новости и рассказывать анекдоты.

– То, что ты слышишь.

Насчет светских новостей у нас было туговато: офицеры слишком редко сходили на берег, да и базовые сплетни мало кого интересовали. С анекдотами было свободнее, пришлось лишь ввести ограничения против циничных. Но суть этой доброй традиции сохранилась — служебных разговоров в кают-компании избегали.

– Ты деф, твои мозги свихнулись, ты ничтожный уродец, ты монстр, сейчас появятся стражники, и им-то ты уже не сможешь…

Однако в это утро за завтраком все только и говорили о салажатах. Штурман капитан-лейтенант Саблин, отпивая маленькими глоточками черный кофе, приготовленный вестовыми по его особому рецепту, и, глубоко затягиваясь сигаретой, жаловался:

– Слушай, Двести семьдесят четвертый. Ты не веришь мне, и это понятно. На туловище, которым ты только что пользовался, два креста. Когда ты включал свой канал связи, стражники увеличивали обороты двигателей, готовые к выполнению твоих команд…

— Раньше, скажем, после революции и до самых тридцатых годов, было куда проще, хотя матросики были малограмотными, а то и вовсе неграмотными…

– Хватит, деф, если ты сейчас вернешь мне тело, я готов забыть о твоем преступлении.

— А нас с вами еще и в проекте не было, — вставил инженер-механик Солониченко.

– Я дам тебе возможность уйти из города к… другим дефам. Только после этого я доложу Творцу.

Саблин, оставив реплику механика без внимания, продолжал:

– Я понимаю тебя. Так не хочется расставаться с фантомами.

— Служба для матроса была действительно школой. Даже быт для него приобретал воспитательное значение. Раньше он в деревне спал на кошме и укрывался сермягой, а здесь ему давали две чистые простыни. Дома он перебивался хлебом с лебедой да квасом с редькой, а тут его кормили четыре раза в сутки. И первое, и второе, и компот… А теперь разве удивишь его макаронами по-флотски, если дома он лопал котлету де воляй и судака фри?

– При чем тут фантомы?

— Наш милый штурман прокладывает курс к сердцу матроса по-прежнему через желудок, — иронически заметил корабельный интендант.

– Ты в сущности фантом, такой же фантом, как те, которые создает машина. Тебя нет. Я уже доложил Мозгу, что ты под прессом. Мозг был доволен.

Но Саблин и на это замечание не отреагировал.

– Ты лжешь.

— Теперь они все эрудиты. Ты ему — слово, а он тебе — десять. И упаси бог задеть его самолюбие! Он и начальству пожалуется, а то еще и в газету напишет. Нет, согласитесь, раньше матрос был куда более послушен, чем сейчас.

– Я понимаю, ты не хочешь верить мне. Но ты можешь открыть канал связи стражников. Может быть, новый начальник как раз сейчас отдает приказы…

— Ах, какая жалость, что теперь плеточек нет! — опять вмешался механик. И, подражая штурману, раздумчиво произнес: — Раньше было куда проще: он тебе — слово, а ты ему — в морду. Благодать!

– А если я призову на помощь?

— Не утрируйте, Игорь Петрович! — рассердился Саблин. — Согласен, что сейчас они быстрее все схватывают, легко овладевают специальностью. А вот на дисциплине их образованность что-то не так заметно сказывается.

– Не призовешь.

— Вам не нравится, что они рассуждают и позволяют себе обо всем иметь собственное мнение? — Ага, и замполит «завелся». — Но ведь это хорошо, что они рассуждают, а не слепо подчиняются. Между прочим, и в уставе записано, что дисциплина у нас основана на сознании каждым военнослужащим своего воинского долга.

– Почему?

— Мерси. — Саблин приложил руку к сердцу и поклонился замполиту. — А я-то думал, что вы преподнесете мне что-нибудь свеженькое, оригинальное. А вы повторяете старые да еще и уставные истины.

– Потому что я сохраню тебе сознание. При определенных условиях, конечно, а они-то уже наверняка су нут твою голову под пресс.

— Но ведь — истины!..

– При каких условиях?

Откровенно говоря, я люблю эти споры. Смешно, что Саблин рассуждает, как крепостник. Но я знаю, что это не всерьез, что Саблин в этих спорах — катализатор, он «подогревает» страсти. Однако сейчас они, кажется, слишком разогрелись, пора немного остудить. И я сообщаю Саблину: