«Мамочка, — шепчу я, — а скоро представление окончится?» «Скоро, скоро, Володенька», — успокаивает меня мать.
– Не все ли равно? – с тоской отозвался француз. – Мне и так и этак не спастись.
Как она не понимает! Она думает, что успокаивает меня, что я жду конца, а я страшусь его, я бы отдал все на свете, даже свой драгоценный перочинный нож с шестью предметами, которым гордился необыкновенно, лишь бы праздник не кончался.
Но это было давно, лет семьдесят назад… Нет, поправил я себя, не семьдесят лет назад, а скорее наоборот, я буду сидеть рядом с мамой в жалком заезжем шапито только через полвека…
Лейла вновь вырулила на середину, сочтя, что настало время достойным образом развлечь публику, но брошенный кем-то из легионеров кинжал просвистел в непосредственной близости от ее многострадальной физиономии, что заставило демоническую женщину ретироваться в угол.
Но было, будет, какая в конце концов разница. Важно, что, как и тогда, я снова испытывал страх, что это яркое чудо кончится, что вот-вот рояль с музицирующей морщинистой обезьянкой плавно спланирует вниз, погаснет яркий свет, и снова наступит будничный мир, в котором здравый смысл самодовольно озирается вокруг, а не скулит, униженный и посрамленный, у моих ног.
Тем временем музыка оборвалась, потому что теперь рояль, стул и старый лорд плыли в воздухе порознь. При этом рояль продолжал жестяно отбивать все тот же танец, а обезьянка делала беспомощные движения руками и ногами и заливалась при этом смехом.
Это было уже слишком. Все имеет пределы. Я уже исчерпал свои резервы удивления, одна за другой во мне отключались какие-то пробки, и я бессмысленно и бесчувственно глазел, как лорд и его стул опустились на ковер, а рояль продолжал висеть, покачиваясь. Словно во сне, словно сомнамбула, я подошел к роялю и потянул его вниз за ножку. Куда там, он и не думал опускаться.
– Что, если податься на север? – спросил Франсуа, словно заранее отказываясь от малейших шансов на успех.
«Осторожнее… гм… мистер… — сухонький старичок потянул меня за рукав. — Не дай бог, рояль может…» «А? — пробормотал я. — А, да, да, конечно».
«Можно опустить рояль?» — спросил Хьюм.
– К северу от нас Сахара, – ответил Питмен. – Ее даже хорошо оснащенной экспедиции вряд ли преодолеть.
«Конечно, дорогой Хьюм, — засмеялся лорд Литтон, — это было просто замечательно. Если бы кто-нибудь сказал мне, что я буду играть, вися в воздухе, я бы поставил тысячу гиней, что это невозможно».
«Если вы не устали, леди и джентльмены, я бы хотел показать вам, что и сила огня отступает перед теми силами, которые выбрали меня для своего проявления».
…После отбоя три легионера перелезли через заднюю стену крепости, обменялись рукопожатиями и двинулись в путь.
«Как отступает?» — спросила дама с высокой седой прической.
«Очень просто. Огонь перестает быть огнем и перестает жечь».
«Вы гасите его, ха-ха-ха?» — засмеялся лорд Литтон.
Тор отправился на юг.
«Нет, сэр. Когда сталкиваются две силы, побеждает та, которая не слепа…» «Вы выражаетесь загадками, дорогой Хьюм».
«Увы, я ничего не могу сказать яснее».
«Почему?»
Франсуа побрел на запад.
«Потому, сэр, что я не знаю, как все это происходит».
«Вы не знаете, как подымаете в воздух все эти предметы и даже людей?» — недоверчиво воскликнула миссис Прайс.
«Именно так».
Ну а Питмен? Этот зашагал к северу, прямиком в Сахару, которую, по его словам, даже хорошо оснащенной экспедиции вряд ли преодолеть.
«Как странно», — пробормотала леди с высокой седой прической.
«Гм… однако же», — буркнул краснолицый и пожал плечами.
«С вашего разрешения, леди и джентльмены, я подойду сейчас к камину».
Хьюм аккуратно отставил в сторону от каминного очага экран с охотничьей сценой на нем, и я почувствовал, как от огня пахнуло жаром. Медиум вынул из подставки длинные каминные щипцы — не то, чтобы я когда-нибудь видел раньше каминные щипцы, я просто догадался о том, что это, — и разворошил угли. Посыпались искры. Хьюм сделал еще шаг к каминной решетке, и я непроизвольно напрягся, словно желая остановить его. Но он опустился на колени, протянул руки к огню, набрал полную пригоршню углей и поднес их к своему лицу.
2
Я не трусишка. Меня всегда забавляло, как моя бедная Наденька зажмуривала в кино глаза, когда на экране в кого-нибудь стреляли или кому-нибудь втыкали в спину или куда-нибудь еще нож. Но тут и я не выдержал. Не мог я спокойно смотреть, как вопьются сейчас раскаленные угли в слабую человеческую плоть, как на мгновение вспыхнут мошками в огне ресницы и брови, как вытекут глаза. Это ведь было не кино. До братьев Люмьер было еще далеко, еще дальше до фильмов ужасов.
«Хватит! — крикнула миссис Прайс. — Остановите безумца!» «Однако же!» — рявкнул красномордый.
«Боже, боже, боже», — стонала пожилая леди с высокой седой прической, а сухонький старичок начал громко икать.
На утренней поверке троих солдат недосчитались.
«Хьюм! — скомандовал лорд Литтон. — Можете заниматься самосожжением где угодно, но только не у меня в доме».
«Слушаю, — сказал Хьюм и опустил руки. На лице не было ни следа ожогов, разве что оно чуть раскраснелось, то ли от угольков, то ли от реакции присутствовавших. — Уверяю, леди и джентльмены, я вовсе не страдал и не истязал свою плоть. И чтобы вы поверили, я прошу кого-нибудь взять из моих рук вот этот красненький уголек», — медиум протянул ладонь, на которой лежал уголек. По поверхности его муарово пробегали искорки.
Лейтенант тотчас же установил, что ночью были похищены три верблюда. Организованный побег! Выяснить имена дезертиров также не составило труда. Верблюжьи следы ясней ясного указали направление поиска: к югу, западу и на север.
«Э, нет, Хьюм, — засмеялся лорд Литтон, — меня вы на это не подобьете, ха-ха-ха…» «Он же горячий», — отшатнулась мисс Прайс.
Почему-то все взоры в эту секунду обратились ко мне. Гости лорда Литтона, очевидно, считали, что на роль огнепоклонника больше всего подходит русский варвар. Пусть граф, но явно варварский граф.
«Не бойтесь, господин Харин», — мягко сказал Хьюм. Слово «господин» он произнес по-русски, и была в этом «гаспэтине» какая-то поддержка, какая-то общая тайна, как будто хотел он сказать: не бойся, уж мы-то, избранные, друг другу вреда не причиним.
– Ну и хитрые канальи! – возмущался лейтенант. – Вычислили, что мы сможем отрядить только две группы преследования. Как же нам поступить? – обратился он к сержанту.
Знал я, видел, что бояться нечего, что только что на моих глазах прижимал он целую пригоршню жгучих угольев к лицу, и все-таки стиснул я губы, заставляя себя протянуть руку. Знать-то знал, но древний инстинкт дергал за мускулы: ты с ума сошел, что ли, ведь обожжет…
Хьюм улыбнулся, заговорщицки подмигнул мне и перекатил уголек на мою ладонь. Я напрягся, как перед болезненным уколом. Но укола не последовало. Глаза мои видели на ладони начавший тускнеть красный уголек, а болевые центры молчали, потому что никто не вопил им: больно!
– Очень просто, господин лейтенант. Тот, что отправился на север, либо повернет обратно, либо пропадет там с концами.
«Я понимаю, — сказал Хьюм, — что у кого-нибудь из вас может создаться впечатление, что уголек вовсе и не горячий. Сейчас мы проделаем эксперимент. Есть у кого-нибудь листок бумаги?» «Возьмите», — старая обезьянка протянула в сморщенной лапке газету. Мне показалось, что была это «Таймс».
«Благодарю вас, сэр. — Хьюм аккуратно оторвал лист, отделил от него половину и повернулся ко мне. — Бросьте сюда уголек, сэр».
«С удовольствием», — прокаркал я. Хоть уголек и не жег меня, но все мое естество жаждало побыстрее освободиться от него. Я бросил уголек на газету. Листок на моих глазах начал коричневеть вокруг него, темнеть, корежиться и вдруг вспыхнул веселым огоньком. Послышались аплодисменты.
– Значит, отрядим по одной группе на юг и на запад, больше людей из наших ресурсов не собрать. Тот отряд, что возвратится раньше, отправится на розыски третьего беглеца.
Мы возвращались вместе с Хьюмом после сеанса. Он опять предложил пройтись, и я согласился. Дождя не было, но воздух был насыщен влагой, и холодный ветер заставлял меня поеживаться. Я вспоминал ужин после сеанса и снисходительное добродушие хозяина по отношению к Хьюму. Нет, он не оскорблял его, но он и не давал забыть, кто есть кто. Часом раньше бледный молодой человек мог бросить вызов силе тяжести и жару огня, но вызов титулу и состоянию бросить он не мог… Хьюм словно ответил моим мыслям:
«Порой мне кажется, мистер Харин, что я глубоко несчастный человек…» «Почему?» «Потому что я не беру денег».
– Слушаюсь, господин лейтенант!
«Не понимаю».
«Как вам объяснить… Вы, наверное, слышали, что я пользуюсь определенным успехом, меня приглашают в лучшие дома, я имел честь быть принятым папой римским, Наполеоном Третьим, вашим царем Александром Вторым. Я знаю, что почти все аристократы тем не менее относятся ко мне, как к фокуснику. Пусть к необыкновенному, но к фокуснику. И не дают мне забыть о моем происхождении. А я все тщусь и тщусь доказать им, и скорее всего себе, что я ровня им. Именно тщусь. Умом я понимаю, что никогда ничего никому не докажу, но какая-то дьявольская гордыня разъедает мою душу, как уксус. И только со своей Сашей я счастлив. Мне ничего не нужно доказывать ей…» «Но деньги…» «Да, деньги. Если бы я хоть раз получил гонорар, все эти аристократы вздохнули бы с облегчением. Все бы стало на свои места. Мне бы вручали после сеанса конверт и выпроваживали через ход для слуг. Все было бы неизмеримо проще. А так… Я ведь знаю, что веду себя глупо, что я тщеславен, но ничего не могу с собой поделать… Надеюсь, вы простите меня за это излияние…» «О чем вы говорите, мистер Хьюм».
…Назавтра к полудню преследователи настигли Тора. Сперва американец решил под прикрытием песчаной дюны встретить приближающийся отряд сопротивлением, но затем отказался от своего намерения. Стоит ему сделать хотя бы один выстрел, и на пощаду рассчитывать нечего. Тор сдался без боя.
«Не знаю, почему я так откровенен с вами… Может, потому, что у меня ощущение… — Хьюм вздохнул, — как бы выразиться… что вы все равно знаете меня… Ваши предсказания… И потом мне почему-то кажется, что мы больше не увидимся…» «Я скоро возвращаюсь домой», — сказал я.
«Я открою вам маленький секрет. Скорее всего меня так тянет к себе высшее общество, потому что мой отец был аристократом. Моя бедная матушка несколько раз намекала мне, что я незаконнорожденный сын графа Хьюма. Не знаю, может быть… Но он ни разу не сделал даже попытки повидаться со мной… Сначала я испытывал почти ненависть к матушке, а теперь мне кажется, что она сама страдает еще больше меня…» Удивительно все-таки устроена человеческая психика. Вот человек, наделенный какими-то редчайшими способностями, которые и через сто лет будут казаться такими невероятными, что большинство, в том числе и люди ученые, предпочтут скорее отмахнуться от них, чем пытаться объяснить. Человек, имя которого будет известно и в двадцать втором веке, ибо только в будущем его чудеса перестанут быть чудесами и впишутся в новые парадигмы науки. А он страдает из-за какого-то дрянного графчика, соблазнившего в далекой деревушке шотландскую доверчивую крестьяночку, и бесплатно развлекает надутых идиотов, лишь бы быть поближе к так называемому высшему обществу…
Наверное, Хьюм не лгал, когда утверждал, что не может объяснить, как он творит чудеса. Впрочем, творит ли? Не мог этот заурядный человечек бросать по своей воле вызов законам природы и здравому смыслу. Просто, просто… скажем, в силу каких-то случайных обстоятельств он оказался тем проводником, сквозь который в наш привычный мир попадали силы неизвестного нам свойства.
К вечеру вторая группа добралась до Франсуа Барре. Француз валялся без памяти: его бурдюк прохудился, и вода вытекла. Похоже было, что беглец не дотянет до утра. Пришлось везти его в крепость на носилках, прикрепленных к спинам двух верблюдов.
Я мысленно усмехнулся. Я переворошил охапку слов, которые ровным счетом ничего не объясняют, и почувствовал удовлетворение.
«А духи, — спросил я, — когда вы их вызываете, вы тоже не знаете, как это происходит?» Хьюм помолчал, и мне показалось, что вопрос был ему неприятен.
Теперь уже выделили тридцать человек, которые спешно помчались на север, вдогонку третьему дезертиру. У этого, правда, вышло двое суток форы, но скрыться в сахарской пустыне у него шансов не было. Следы его верблюда четко отпечатались на песке.
«Духи, — вздохнул он наконец, — я не люблю духов».
«Но они…»
«Не знаю, не знаю… Я знаю, что, когда по комнате летают столы и рояли, когда я взлетаю в воздух и люди, которые держат меня за руки, подымаются вместе со мной и вынуждены отпустить меня, чтобы не оторвать мне руки, когда я спокойно прикасаюсь к огню, все это пусть и невероятно, но реально. Самые заядлые скептики не могут отрицать того, что видят, что могут пощупать и потрогать. Самое большое, что они могут сделать — это не интересоваться мною. Вы слышали имя Натаниэля Готорна?» «Кто это? Не писатель ли?» «Да, это известный американский автор. Так вот он написал обо мне, я могу даже процитировать на память: «Все это абсолютно твердо доказанные факты, но я не могу заставить себя интересоваться ими».
На следующий день цепочка следов по-прежнему тянулась перед преследователями, уходя вдаль, но Питмена не было видно.
«Гм…»
«Это его право, по крайней мере, он честен. Но духи… Иногда присутствующим на моих сеансах кажется, что они видят какие-то привидения, узнают умерших, но… это так… неопределенно… Знаете, порой мне кажется, что у меня душа естествоиспытателя, и эти неясные выходцы из царства теней… они как бы… мне трудно это объяснить… низводят меня на уровень других медиумов, которые, увы, столь часто злоупотребляют доверием публики».
– Еще полсуток он, пожалуй, продержится без воды. Ведь верблюду больше двух бурдюков не поднять.
«Но ведь вы не пытаетесь никого обмануть?» «Нет, нет! Но я еще раз повторяю: рояль в воздухе — это реальность. А духи… Когда очень хочется чтонибудь увидеть, обязательно увидишь… Вы согласны?» «Да, наверное».
«А вот и мои отель. Саша и Гриша ждут меня. Они всегда ждут меня. Знаете, мистер Харин, мне кажется, то, что я делаю, не должно оскорблять всевышнего, иначе он бы не послал мне в награду Сашу… Благодарю вас, благодарю…» «Помилуйте, дорогой Хьюм, за что же?» «Я излил вам душу… Не помню, чтобы я с кем-нибудь был так откровенен».
– Черт бы его побрал, этого окаянного шотландца! – Сила и выносливость Питмена были всем известны.
«Я рад был познакомиться с вами. Прощайте, вы необыкновенный человек, и даже отдаленные потомки будут помнить ваше имя».
Хьюм поднял голову и пристально посмотрел на меня. В тусклом свете газовых фонарей глаза его казались огромными и печальными:
«Вы… вы говорите… просто так иль вы знаете… знаете?» — Он молча смотрел на меня, и я живо почувствовал, как он напрягся, ожидая ответа.
Воздух прогрелся, должно быть, градусов до пятидесяти, над пустыней реяла удушливая дымка пыли. Достаточно малейшего дуновения ветерка, чтобы скрыть следы преследуемого. Однако удача, похоже, отвернулась от Питмена.
«Да, дорогой Хьюм, мне удалось заглянуть за горизонт. Это правда».
«Спасибо, — прошептал Хьюм, и мне показалось, что на глазах у него блеснули слезы, — прощайте». — Он пожал мне руку и исчез в подъезде.
– Экий мерзавец! – пыхтел сержант, отдуваясь. – Ведь знает, что ему не уйти, а все-таки заставляет нас играть в догонялки. Ну, погоди ужо, схвачу – все кости переломаю!
«Надеюсь, ты простишь меня, друг Владимир, — улыбнулся Бруно, когда я вернулся на Кенсингтонроуд, — но тебе придется переодеться».
«Во что? Я только начал привыкать к этому элегантному костюму».
«Как во что? В твою вельветовую пижаму. Или ты хочешь появиться в твоем Доме ветеранов в сером цилиндре?» «А что…» «Увы, нельзя».
Верблюжьи следы петляли меж песчаных дюн, скрываясь вдали, небо приобрело сероватый оттенок, а солнце на этом фоне наливалось кровавым багрянцем.
«Почему?»
«Эта ткань могла бы вызвать шок у ваших специалистов, потому что, строго говоря, это и не ткань».
«А что это?»
– Вон он!
«Увы, друг Владимир, не могу, не имею права объяснить тебе. Да я и не знаю».
«А ты уверен, что я попаду точно домой? Не может случиться, что я вынырну на поверхность двадцатого века в том же Лондоне? Боюсь, с английской полицией и работниками нашего консульства может случиться шок: советский пенсионер оказывается в столице Великобритании в тапочках и вельветовой пижаме с двумя с половиной сотнями фунтов стерлингов в кармане».
«Нет, пенсионер в пижаме, но без пенса».
Один из легионеров указал в ту сторону, где виднелось движущееся пятно, в котором угадывалась фигура всадника верхом на верблюде.
«Почему без пенса?» — обиделся я.
«Потому что и деньги я у тебя отберу, друг Владимир», — улыбнулся Бруно.
– Вперед!
«Боишься, что меня обвинят в валютных махинациях?» «Хуже. Купюры столетней давности, да еще фальшивые, да еще сделанные не из бумаги… Увы, друг Владимир, увы…» «Ты меня огорчаешь, друг Бруно. Как же я доберусь до своего Дома ветеранов? Пешком? Через всю Европу. Подайте бывшему русскому драматургу, возвращающемуся на родину, же ву при, мсье, битте, эншульдиген мих…» «Что-что, но нищенствовать в Европе мы тебе не разрешим. И окажешься ты, друг Владимир, точно в своем Доме ветеранов сцены. Откуда начал ты свое путешествие, туда и вернешься».
«И опять я не увижу самого движения во времени?» «Нет».
«Но…»
Отряд изо всех сил рванул к цели. Сержант разделил боевые силы надвое – чтобы окружить Питмена, который спешил укрыться в дюнах. Но теперь ему не уйти!
«Это невозможно, друг Владимир».
«Ты недоступен, друг Бруно».
«Что делать, как говорили когда-то, ноблес оближ, положение обязывает».
Однако там, где скрылся беглец, легионеров поджидал сущий ад: залпы, один за другим, боевой клич, вырвавшийся из сотен глоток…
«Мог бы и не переводить, — почему-то обиделся я. — Или ты меня уже совсем идиотом считаешь».
«Нет, отчего же, не совсем, — улыбнулся Бруно. — А если говорить серьезно, мне грустно расставаться с тобой, друг Владимир, я привык к тебе…» «Спасибо, друг Бруно, я унесу эти слова с собой. Это хоть можно забрать с собой?» «Можно, — очень серьезно сказал Бруно. — А я унесу с собой память о добром и смелом человеке…» «Но…» «Помолчи, друг Владимир, помолчи. Ты даже не понимаешь, как ты приблизил к нам и оживил свое время. Нам будет не хватать тебя».
Сражение окончилось, не успев начаться.
— Вот, собственно, и все, — вздохнул Владимир Григорьевич и посмотрел на своих слушателей. — Остальное вы знаете. Я вернулся…
Иван Степанович с достоинством расстегнул брюки, опустил их и лег животом на жесткий диванчик, покрытый белой куцей простынкой с черными инвентарными печатями.
Выскочившие из-за песчаных холмов бедуины в два счета прикончили горстку солдат, уцелевших от обстрела.
— Пожалуйста, Леночка, — снисходительно сказал он, — я готов.
Старшая сестра вынула из автоклава иглу и вставила в шприц. Чудак он все-таки, Иван Степанович. Как будто делает одолжение, честь оказывает, подставляя задницу.
— У вас витамины, сегодня последний укол.
Шейх Измин вложил кинжал в ножны.
— Я думаю, следует сделать еще несколько уколов. Мне они очень помогают.
— Это решаю не я. Сходите к Юрию Анатольевичу, если он решит…
– Аллах велик и милостив. Целый отряд презренных собак отправился в геенну огненную.
— Я ходил.
— И что же?
— Два раза не мог застать его, все время у Харипа в шестьдесят восьмой, — сказал Иван Степанович осуждающе. — Не понимаю, почему нужно все время заниматься одним человеком. В конце концов, он же не личный врач Харина, не Харин ему зарплату платит, а государство.
– Шейх! – выступил Питмен из рядов воинов. – Ты велел передать мне, что в награду за двадцать пять ружей доставишь меня к железной дороге на севере. Перед тобой валяется на песке три десятка ружей и куча всякого добра, какое было при себе у легионеров.
Леночка протерла место укола спиртом, втянула в шприц раствор витамина, нажала на плунжер, посмотрела на изгиб блеснувшей струйки и привычным движением вонзила иглу в обширную ягодицу.
— При чем тут личный врач? — сказала она. — Просто Владимир Григорьевич рассказывал о своем путешествии.
— Спасибо, — сказал Иван Степанович таким тоном, что было ясно, кто кому делал одолжение: не она ему, а он ей оказывал честь, доверяя свою совсем еще недавно начальственную задницу. Он важно и неторопливо поднял брюки, так же важно и неторопливо что-то булькнуло в нем, перелилось, и он спросил:
Прищурясь, шейх разглядывал предателя.
— А что за путешествие? Это когда он отсутствовал?
Слово «путешествие» он произнес с саркастическим нажимом. Конечно, подумала Леночка, Иван Степанович — дядька неприятный, вечно надутый, как индюк, но на этот раз его сарказм был ей понятен. Наверное, потому, что Юрка воспринимал россказни Харина с глупой детской доверчивостью. Конечно, старик был не виноват. Она ничего не имела против Харина, старичок тихий, неназойливый, нетребовательный в отличие от некоторых других. Но то, что он ставил ее Юрку в глупое положение, вызывало в ней глухое раздражение. Ну, тронулся старичок, бывает, даже и с молодыми бывает, но другим-то зачем голову морочить своими бреднями. Наверное, это раздражение и заставило ее сказать:
Момент был опасный, и Питмен прекрасно понимал это. Слово главаря бандитов – это вам не Священное Писание.
— Видите ли, был он в двадцать втором веке. — Она подумала и добавила: — Ив девятнадцатом. В Англии.
Смех зародился где-то в необъятных глубинах обширного тела Ивана Степановича, долго поднимался кверху, фильтровался и наконец вышел из него несколькими неспешными солидными выхлопами: ха-ха-ха.
— Шутница вы, Леночка.
– Шейх! – добавил он, понижая голос. – В Легионе узнают, что мне удалось освободиться, и тогда другие дезертиры тоже станут помогать тебе, поняв, что на твое слово можно положиться.
Наверное, собственный смех был ему приятен, потому что слово «шутница» произнес он благосклонно, одобрительно, как будто награждал ее некой почетной грамотой.
Следовало бы, конечно, старшей сестре промолчать, тем более что ждали свою очередь на процедуры еще несколько человек, но в ней шевелились какие-то неясные планы. Она и не пыталась их уяснить, боялась подсознательно, что, оказавшись с ними с глазу на глаз, устыдилась бы. А так, как бы и не понимая, что делает, она сказала:
— А я и не шучу. Он и вправду уверен, что побывал в будущем и прошедшем.
Шейх уразумел свою выгоду. Понятие «реклама» ему было неизвестно, однако важность передаваемой из уст в уста молвы представлялась бесспорной.
Иван Степанович еще раз булькнул, пропуская сквозь многочисленные внутренности смех, но уже другой, довольный, ибо испытывал в эту минуту глубокое удовлетворение.
Нет, не потому, конечно, что сошел Харин с ума, не таков он, чтобы радоваться чужим несчастьям, он человек высоких нравственных принципов, столько лет занимал ответственные посты, руководил театром. Не случайно люди его уважали, ему доверяли столь важные участки. Нет, потому еще испытал удовлетворение, что не раз смотрел на него Харин свысока, брезговал вступать с ним в разговоры. Было это Ивану Степановичу неприятно, и ловил он себя на том, что вызывает в нем этот старикашечка неприязнь. А теперь-то и становилось ясно почему: болезнь, вот почему. И можно было теперь относиться к Харину с жалостью — невелика радость лишиться на старости лет остатков разума.
– Да будет так, как я обещал. Мои люди проводят тебя, неверный, ты получишь столько еды и питья, сколько нужно.
Иван Степанович вышел из кабинета, важно кивнул старушке, ждавшей на стуле своей очереди, как будто приглашал ее не к старшей сестре в процедурную, а к себе в кабинет, зашел в свою комнату, взял «За рубежом» и пошел в садик посидеть на скамеечке. Но что-то не читалось ему сегодня. Был он почему-то приятно возбужден, испытывал прилив сил. Помогли ему инъекции бэ-прим и бэ-двенадцать, помогли, совсем еще молодцом себя чувствовал, еще ого-го…
Час спустя отряд бедуинов из восьми человек вместе с Питменом взял курс на север.
Да, поторопились некоторые недальновидные товарищи, вытолкали на пенсию. Что им его опыт, его знание людей, театра. Им бы своего человечка лишь посадить. А толку? А что им толк? Толк — понятие растяжимое. Атмосфера, говорят, теперь другая. Гласность. Сказать все можно. Особенно, когда больше сказать нечего. Интриганы… так коллектив театра переворошить, перекрутить, что выступили люди против него, против человека, который ничего никому плохого не сделал.
Да, бывало, случалось, наказывал кое-кого, но ведь только для пользы дела. Дело — вот что главное. И для пользы его нельзя останавливаться ни перед чем.
Он вспомнил почему-то, как подвела его заслуженная артистка Панчихина. Старушка сидела в его кабинете и казалась совсем крошечной в большом кресле. Она испуганно вжалась в спинку, боялась, видно, что вот-вот вынут ее из кресла и выставят из кабинета, из театра. Чувствовала…
«Понимаете, Лидия Иосифовна, — сказал он со вздохом, — боюсь, вам нужно решать…» «Что, Иван Степанович?» — каркнула старушка.
3
«Думается, нужно вам оформлять пенсию».
Актриса ойкнула и побледнела. Годами двадцатью раньше, когда Ивана Степановича только перевели в театр из музея, он, может быть, и испугался бы. Но теперь он знал, чего стоят актерские охи и ахи. Лидия Иосифовна закрыла глаза и дышала быстро и мелко.
Шотландцу было ясно: эта поддержка отнюдь не гарантирует успех его предприятия – разве что избавляет от угрозы гибели на данный момент.
«Понимаете, вы постоянно бюллетените, и я просто беспокоюсь о вашем же здоровье. — Он посмотрел на листок, лежавший перед ним на большом, крытом толстым стеклом, столе. — В прошлом месяце вы вышли всего на шесть дней, в позапрошлом — на четыре… Конечно, я понимаю…» — Он услышал какой-то хрип и поднял глаза. Актриса выгнулась и разом осела, на лобике ее блестел пот. Она закрыла глаза и уронила голову на плечо. У него мелькнула было мысль, что, может, ей действительно плохо, но он легко отогнал ее. Детские приемчики, ах, сердце, ах, воды. Закрыть глаза и дышать со свистом — невелико искусство. Он бы и сам мог сыграть так, тем более что у него-то сердчишко действительно пошаливало, иной раз ловил себя на том, что уже привык время от времени массировать легонько левую сторону груди.
«Может быть, водички вам налить?» — спросил он на всякий случай, но актриса не отвечала. Упорная была старуха. Ну что ж, она умела играть, но и у него выдержки хватало, слава богу, всю жизнь с людьми работал, и в клубах, и в музее, и вот теперь в театре.
Он разложил перед собой штатное расписание и список личного состава — предстояло сокращение штатов, и нужно было заранее подготовить кандидатуры. Но никак он не мог сосредоточиться, нет-нет да поглядывал краешком глаза на Панчихину. И вдруг словно подтолкнуло его что-то. Старуха начала сползать с кресла, подол ее платья задрался, и видна была худая ляжка в чулке и край комбинации. Вот эта-та черная комбинация с разорванными кружевцами — почему-то запомнились ему эти кружевца — и встревожила его. Уж слишком как-то представлялась старуха. Он нажал кнопку секретаря и сказал секретарше Людочке:
– Какой отсюда самый ближний оазис у железной дороги? – поинтересовался он у араба, ехавшего на верблюде рядом с ним.
«Тут Лидии Иосифовне плохо, вызови «скорую»…» Он был почти уверен, что при слове «скорая» старуха встрепенется, пробормочет что-нибудь приличествующее вроде: «Ах, простите, я, кажется…», но Панчихина продолжала лежать в кресле нелепой скомканной куклой. Продолжала она лежать и тогда, когда в кабинет вошла бригада «скорой»: какая-то замученная врачиха в грубом пальто, накинутом на халат, и бородатенький санитар с тяжеленным металлическим чемоданчиком.
В дверях стояла Людочка, а за нею Гаврилова из бухгалтерии, еще кто-то. Все-таки развлечение. Это тебе не репетиция «Женитьбы Бальзаминова», которую они репетировали, наверное, уже полгода и никак не могли выпустить спектакль. Что-то, видите ли, никак не мог найти их сиятельство художественный руководитель, и Иван Степанович уже не раз ставил о нем вопрос у руководства. Руководство понимающе вздыхало, разводило руками и говорило:
«Так-то оно так, Иван Степаныч, но…» Прикрывали этим «но» свою трусость и беспринципность. Удобное словечко это «но». Вообще начинало Ивану Степановичу в последнее время казаться, что-то вокруг шло не так, как раньше. Слишком много пожимали плечами, слишком часто разводили руками, слишком охотно выставляли щитами всяческие «но»…
– Окбур.
Врачиха тем временем скомандовала бородатому:
«Носилки!» — При этом она посмотрела на Ивана Степановича так, будто он был в чем-то виноват. Она открыла было рот, хотела, видно, что-то спросить, но передумала. Лицо ее было злое, брезгливое.
– Это далеко отсюда?
Черт-те знает кому только доверяют такой важный участок, как медицина, подумал Иван Степанович. Бородатый тем временем вернулся с носилками. За ним трусил еще один, водитель, наверное. Из кармана куртки у него торчал «Советский спорт». Они уложили Лидию Иосифовну на носилки, и мужчины подняли их.
«Что с ней?» — спросил Иван Степанович, но врачиха даже не ответила, пожала только плечами. Воспитаньице…
Старуха оклемалась, оказался у нее микроинфаркт, проводили ее на пенсию, но почувствовал Иван Степанович, что что-то в театре переменилось. И взгляды ловил на себе косые, и разговаривали с ним не так, как раньше, не так… И откуда-то выползло нелепое слово «выборы»… И их сиятельство худрук осмелел. И даже руководство смотрело на него не то с жалостью, не то с осуждением. Сам Петр Петрович, как-то разговаривая с ним, долго играл остро отточенными карандашами — все пытался поставить их на попа — пожевал губы, бросил на Ивана Степановича быстрый взгляд исподлобья, сказал брезгливо:
– Два дня езды, если не устраивать долгий привал. Но ведь верблюды очень устали!
«Ты бы, Иван Степанович, сделал выводы…» С того разговора у Петра Петровича и покатился он кубарем вниз, быстрее и быстрее, пока не докатился до пенсии, инвалидности и Дома ветеранов. Слава богу, если можно так выразиться, до позорища выборов директора не дожил.
Да, не так он представлял себе конец пути. Не так. Не то, чтобы он часто задумывался о конце, нет, некогда ему было заниматься такими пустяками, но если и мелькала неприглашенная заблудшая мыслишка о смерти, то представлялась она, смерть, Ивану Степановичу боевой, на посту предпочел бы он закрыть глаза, в кабинете или где-нибудь на совещании, чтоб говорили все: сгорел Котомкин на работе… В последних-то двух словах и заключалась вся разница. То сгорел на работе, а то просто сгорел…
– Долгий привал – еще чего выдумал! Даже короткой передышки и то не будет. Вперед!
Иван Степанович вздохнул. Горько было, горько. Но и сейчас не позволял он себе озлобиться. Нужно было продолжать жить. Жить и бороться. Хотя бы против того непорядка, с которым он сталкивался здесь. Разве это порядок, когда спятившего старика не лечат, а дают ему возможность сбивать с толку других ветеранов безумными россказнями. Конечно, психические заболевания, наверное, не заразны, но все равно не дело, когда несет больной всякий бред, смущает народ… А врач — если, конечно, этого Юрия Анатольевича можно назвать врачом — не только не принимает меры, а запирается в теплой компании с больным, и его невозможно найти… Да еще неизвестно, чем они там занимаются.
Нет, нет, поправил себя Иван Степанович, подставляя лицо солнышку, это ни к чему. Чем они могут заниматься, кто это воспримет всерьез. Он вдруг поймал себя на том, что мысленно составляет заявление. Лучше сделать упор на будущем. Будущее наверняка должно заставить директора отреагировать. Какой он ни на есть руководитель, а все-таки директор, пусть хотя бы Дома ветеранов, и должен понять, что будущим не шутят. Будущее… будущее — слишком святое дело, чтобы его компрометировали ненормальные склеротики. В конце концов, здесь Дом ветеранов, а не психушка. Да, этот тезис и нужно положить в основу заявления, Иван Степанович облегченно вздохнул. Не любил он воспоминаний. Только крутили они сердце, озлобляли понапрасну. Дело, главное — дело. И теперь, когда занят он был пусть небольшим, но настоящим делом, на душе стало покойно. Он боролся за порядок, и это возвращало ему самоуважение. Рожденный бороться должен бороться до конца.
– Падаю перед тобою ниц, господин. Сам ты белолицый, а сила у тебя, как у бедуина.
Он переписывал заявление на имя директора четыре раза, но добился все-таки своего: формулировки были четкие и краткие, выводы логичные.
— Здравствуйте, Пантелеймон Романович, — сказал он.
Вечером все же пришлось устроить короткий привал, а затем, не щадя животных, отряд упорно продвигался к цели, пока наконец на второй день вдали не показалось темное пятно – словно брошенная на песок тряпка.
— Здравствуйте, — буркнул директор.
Сидит, как Будда, подумал Иван Степанович, нет, чтобы встать, выйти из-за стола, пожать руку, поговорить с заслуженным человеком. И откуда он такой взялся, молчун, глухонемыми он, что ли, руководил раньше. Вон надулся, аж побагровел весь, руководитель…
— Я пришел с заявлением, — сказал Иван Степанович, — вот, пожалуйста. — Он вынул из кармана листок, развернул его и положил на стол.
– Вон он, Окбур.
Директор посмотрел на Ивана Степановича, на листок на пустынной поверхности стола и ничего не сказал, только еще больше набычился.
У Ивана Степановича вдруг мелькнула дикая мысль, что, может быть, директор и вправду надувной, как уверяли местные остряки, которые говорили, что видели ниппель у него на шее. Он с трудом удержался от того, чтобы сделать шаг к столу, перегнуться и пощупать Пантелеймона Романовича, хорошо ли накачан. Это же надо, какая чушь лезет в голову… Следовало, конечно, уйти, но Иван Степанович упустил момент, когда это было бы естественным, а сейчас неловкость приклеила его к полу, и он чувствовал себя глупо. Надо было обязательно что-то сказать, чтобы проткнуть дурацкое молчание, которое все раздувалось и раздувалось тягостным пузырем.
– Дал бы мне кто-нибудь из вас бурнус. По-моему, я основательно поджарился на солнце, глядишь, за местного сойду.
— Может быть, вы прочтете при мне? — наконец выдавил из себя Иван Степанович, как выдавливают из тюбика засохшую зубную пасту.
Директор взглянул исподлобья на посетителя, побарабанил пальцами сразу обеих рук по столу, мелодия угадывалась знакомая, и Иван Степанович вдруг подумал, что, может быть, псих-то как раз он, Иван Степанович, и что, может быть, это он только думает, что он в Доме ветеранов, может, он уже давно в психушке. Мысли эти его испугали, он не любил, когда мысли начинали забредать бог весть куда, и сделал несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться. Главное — насытить клетки кислородом, кислород — защита. Он окислит всякую дрань, что лезла в голову. В животе у него что-то забурчало, булькнуло, перелилось из одного сообщающегося сосуда в другой. Обычно Иван Степанович внимания на таинственную жизнь своих внутренностей не обращал, не до этого было, но сейчас ему вдруг показалось, что директор обязательно спросит его, что это такое.
И директор спросил неожиданно высоким голосом:
– Среди берберов, которые живут в горах, немало светлокожих. Они не темнее тебя, господин мой… А вот тебе бурнус.
— Что это?
И от того, что он столь четко представил себе заранее вопрос, Иван Степанович испугался почему-то, растерялся.
— Это… — замялся он, — перистальтика у меня такая…
– Сходил бы кто-нибудь из вас на разведку в оазис.
Пантелеймон Романович дико посмотрел на него, поднял заявление и потряс им в воздухе.
— Я про это.
— А… заявление.
– Хорошо, господин, я схожу. А вы покамест располагайтесь тут.
— Я… изучу, — сказал директор и опустил глаза…
Юрий Анатольевич сказал старушке, которая испуганно смотрела на него, нервно теребя оборки на желтенькой блузке:
Над пустыней во всей своей красе распростерлось синее тропическое небо. Бедуины приготовили на раскаленных камнях какую-то нехитрую еду. Питмен тоже подкрепился, после чего путники, завернувшись в покрывала, улеглись. Питмену было ясно, что о побеге его уже сообщили по радио. Но места, где нет гарнизона, для него не опасны. С одним жандармом из арабов он и сам управится, без посторонней помощи.
— Не волнуйтесь, Галина Дмитриевна. Маленькая тахикардийка, больше ничего. Торопится немножко сердечко, спешит, но мы его успокоим, вот попьете зги капельки, корвалол, и все будет в порядке.
— Благослови вас бог. — Старушка неловко перекрестила его, смутилась и добавила: — Вообще-то я не очень верующая, но как-то… — Она легко засмеялась и ушла.
В дверь просунул голову Ефим Львович.
Прогретый за день мелкий песок отдал все свое тепло, и пустыню окутал пронизывающий холод. К рассвету барханы покрылись инеем, можно было подумать, будто бы выпал снег. Уже заалела заря, когда посланец вернулся.
— Юрий Анатольевич, вас Пузырь требует.
— Пузырь?
— Простите, я хотел сказать директор.
– Ну что там?
— Ах да, я сразу не сообразил. Спасибо.
Директор молча кивнул ему и так же молча подтолкнулнул к нему по полированной поверхности стола лисюк бумага. Юрий Анатольевич увидел слово «заявление» и начертанное наискосок красной шариковой ручкой «Моисееву».
– На целый оазис всего два солдата. С этими в случае чего ты и сам справишься.
Он взял листок и начал читать: «психические заболевания… врач Моисеев Ю. А…вместо лечения… бредовые россказни… будущее… компрометирует…» И подпись, крупная и величественная, как ее владелец: Котомкин И. С., член КПСС, персональный пенсионер республиканского значения.
Юрий Анатольевич почувствовал, как кровь стремительно прилила к его щекам, как будто ее гнали мощным насосом, и его всего обдало жаром. Сердце споткнулось раз-другой и понеслось аллюром. Кроме Елены, сказать было некому. Она не могла сказать. И кому? Этому булькающему величественному кретину? А почему, собственно, не могла? Нет, не могла… Но кто же тогда? Анна Серафимовна? Смешно. Ефим Львович? Они с Котомкиным давно уже не разговаривают. А, Константин Михайлович, ну, конечно же… Ему почему-то очень хотелось верить, что именно Константин Михайлович рассказал Котомкину о путешествиях Владимира Григорьевича. Он даже попытался представить себе сцену: Константин Михайлович теребит, как обычно, пуговицы на своей рубашке и говорит Котомкину: «А Владимир Григорьевич-то… то-го…» — «Что того?» — «Ездил в будущее…» Нет, не получалась эта сцена. Не настолько глуп булькающий Иван Степанович, чтобы написать заявление на основании слов бедного Константина Михайловича. Нет. Дас ист невозможно.
– А у железной дороги?
Но тогда… Как ни отталкивал от себя эту мысль Юрий Анатольевич, она все равно наплывала на него, холодила промозглым тягостным туманом: Леночка. Больше некому.
А почему, в сущности, он так разволновался, что случилось? Леночка искренне убеждена, что Владимир Григорьевич нездоров, что его нужно лечить, что ему нужна квалифицированная психиатрическая помощь. Она этого и не скрывала. Разве она не говорила ему, что он не должен замалчивать такой случай? Разве не говорила, что, вылети он в окошко в очередном путешествии, с него же спросят? Говорила. И справедливо говорила, потому что… потому что… что потому что? Потому что беспокоится за него? Или за старика Харина?
– Будку охраняет только один сторож – европеец, он пьет не просыхая. Вождю арабского племени я сказал, что ты друг шейха Измина. На этих арабов можно положиться. Руми они ненавидят, и сюда еще не дотянулись кровожадные лапы Легиона. Так что они будут на твоей стороне.
Но почему он так легко капитулировал? Почему так легко и быстро примирился с тем, что Владимир Григорьевич ненормален, почему думает только о том, от кого узнал Котомкин о собраниях в шестьдесят восьмой комнате, как будто именно это имеет решающее значение, а не сам Владимир Григорьевич.
Он так явственно увидел перед собой Харина — невысокого, с треугольничком худенькой цыплячьей грудки, покрытой седым пухом между лацканами пижамы, с умными живыми глазами. И голос: милые друзья мои…
Неужели предаст, подумал он, и вопрос был тягостный, как была тягостной мысль о встрече Владимира Григорьевича с психиатром. Не могли, не должны были соприкасаться хроностанция, порхающий Прокоп в переливающемся комбинезоне и психиатр. Он даже не умел объяснить себе почему, он просто чувствовал это нутром, всем своим небогатым врачебным и жизненным опытом. Не должны были соприкасаться эти вещи, как не должны соприкасаться материя и антиматерия, ибо их соединение уничтожает друг друга.
– Спасибо.
Он вдруг сообразил, что давно уже стоит перед директором, держит в руке заявление Котомкина, и Пантелеймон Романович молча смотрит на него, втянув голову в покатые плечи.
— Я подумаю, что делать, — сказал он.
— Да, да, — кивнул директор и облегченно уткнулся взглядом в свои руки, что привычно лежали перед ним на столе.
Первые лучи солнца засверкали на крупицах тающего инея, когда Питмен подошел к выкрашенному красной краской стволу пальмы, к которому была прикреплена табличка с надписью:
Нужно поговорить с Леночкой, подумал Юрий Анатольевич, у нее светлая головка, она не впадет в панику от любой чепухи, как он. Она все расставит по местам, мигом наведет порядок в его растрепанной душе. У нее удивительные руки. Все вещи любили ее руки, от шприцов до него самого, все так и тянулись навстречу им.
Когда он вошел в Леночкин пенал, она сидела за своим столиком и что-то писала, склонив головку набок. И кончик языка высунула. Наверное, именно так она выглядела, когда писала в школе сочинения. Онегин как представитель… Да чей бы ни был он представитель, хоть бы коллектива ветеранов сцены…
— Угадай, Юрчонок, что я сочиняю, — сказала Леночка. Она не посмотрела на него, но знала, кто вошел.
ОАЗИС ОКБУР
— Инвентарную ведомость. Простыней желтых куцых столько-то…
— А вот и нет. Смотри,
Она протянула ему листок, и он прочел:
«Меняем двухкомн. кв. 28 м, кухня 6 м, метро «Коломенское» и однокомн. кв. 20 м, кухня 10 м, метро «Речной вокзал» на трехкомнатную кв. от 40 м».
4
— Все говорят, это прекрасный вариант, — сказала Леночка. — Можно было получить и большую, но ведь на троих могут не дать. Теперь, говорят, такие строгости. А что, если большие подсобные помещения, и сорок метров немало. Главное — чтоб кухня была просторная. А то в нашей шестиметровой и повернуться вдвоем нельзя. Ты согласен?
Он держал ее за плечи, и плечи под халатиком привычно поерзали, находя удобное положение под его ладонями, и мир был прост и приятен, потому что состоял в основном из этих теплых плечей.
— Чего ты молчишь?
Возле сторожевой будки все было тихо. У железнодорожного полотна паслись козы. Питмен отворил дверь и вошел. За столом сидел какой-то оборванец. Лицо его напоминало высушенную голову аризонца: южноамериканские индейцы столь искусно обрабатывали их, что голова взрослого человека сжималась до размеров кулака, сохраняя при этом индивидуальные черты лица.
— Что? А, да, конечно, согласен.
Он усмехнулся. Глупышка. Да если бы она предложила сменяться на дырявый сарай в ста километрах от Москвы, он был бы так же счастлив.
— Сегодня же дам объявление… А на тебя жаловались, — сказала Леночка.
– Доброе утро! – поздоровался дезертир.
— Кто?
— Котомкин. Этот, который булькает. Хотел повторить курс инъекций витаминов и никак не мог к тебе попасть. Сидит, говорит, врач все время у Харина.
– К черту церемонии! – отозвалась живая мумия, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся железнодорожником. – Чего надо-то?
Юрий Анатольевич почувствовал какое-то неприятное стеснение в груди. Котомкин. Неужели он был прав, тоскливо задал он себе риторический вопрос, который не нуждался в ответе. Уравнение допускало только одно решение, и за двумя черточками в правой его стороне стояли Иван Степанович и Леночка. Он достал из кармана халата заявление и положил его перед медсестрой.
— Вот.
Леночка прочла его, коротко пожала плечами, посмотрела снизу вверх на врача.
– Я сопровождал караван. Теперь он отправился в Тимбукту, а мне хотелось бы попасть в Марракеш.
— Ну и что? Демагог, конечно, этот Котомкин, но по существу…
— Что по существу?
— По существу он прав, нельзя оставить больного человека без помощи, мы ж говорили с тобой об этом.
– Дурацкая идея. Что бы вам тоже не прогуляться с ними в Тимбукту?… Черт, куда подевалась моя бутылка?
— Да, но…
— Юрчоночек мой глупенький, — сказала Леночка и потерлась щекой об его живот. — Ну разве можно быть таким… таким мнительным? Чего ты разволновался? Надо пригласить специалиста, чтобы он посмотрел Харина. Ну и что? Что ты его, на каторгу отсылаешь? Да я уверена, что его и в больницу незачем будет брать. Они вообще не любят брать стариков. Тем более что он же не буйный. Даст что-нибудь, какие-нибудь транквилизаторы, не знаю. Но главное, ты будешь спокоен, ты выполнил свой врачебный долг. Даже если есть один шанс из ста, что Владимир Григорьевич выкинет что-нибудь эдакое, ты будешь знать, что сделал все от тебя зависящее.
Хорошо говорила Леночка, мягко, без нажима, заботливо, словно массировала его совесть, и она успокаивалась. Тем более что, по существу, она права. Даже при желании ей трудно возразить. И тем более трудно. что такого желания у него не было. То есть вроде бы и было только что, но куда-то испарилось, исчезло.
После недолгих поисков бутылка со спиртным обнаружилась.
— Как ты думаешь, чей дать лучше телефон?
— Что? Какой телефон?
— Юрчоночек, тебе еще рассеянность по чину не полагается. Станешь стареньким профессором — тогда пожалуйста. Жил человек рассеянный на улице Бассейной. Я об обмене.
– Когда пойдет поезд? – вопросил Питмен, начиная терять терпение.
— Ах да, конечно. Прости. А может, дать оба телефона? Тебя дома не будет, я отвечу. И наоборот.
— Ну вот, а то некоторые девочки утверждают, что мужики вроде и ни к чему. А я сама и не сообразила. Она снова потерлась щекой об его халат. — Правда, от тебя есть польза, а?
Железнодорожник затолкал в рот громадный кусок рыбы и, покуда справлялся с ней, знай себе пожимал плечами в ответ.
— Хочется надеяться, птичка-синичка.
Психиатр оказался немолодой поблекшей женщиной с каким-то брезгливым и жеваным лицом. На голове у нее был старомодный шиньон, и Юрий Анатольевич подумал, что она, наверное, пришлепнула его лет двадцать назад и забыла снять.
Она сидела в его кабинетике и листала пухлую историю болезни Владимира Григорьевича, кивала удовлетворенно, как будто уже поставила диагноз.
– Бред какой-то! Вы что, не знаете, когда отходит поезд?!
— Он ходячий? — спросила она строго, как на допросе, и Юрий Анатольевич подумал, что следовало бы ей ответить также резко, чтоб поставить ее на место, но не нашелся.
— Да, сейчас он неплохо ходит.
– Нет. Знаю только, когда он сюда прибудет.
— Я думаю, в таком случае нам удобнее побеседовать здесь, а не в палате.
— Да, наверное.