Близнецов затаил дыхание.
— Д-да, — вздрогнув, ответила Таня.
— Да, это я, — ответил в трубке бас.
— Вам занести или под дверью оставить, потом заберете?
— Добрый день, — сказал Варенуха, — говорит администратор кабаре Варенуха.
— Что занести?
— Да это самое. Ваше благоверное. — За дверью весело засмеялись.
— А! Как ваше здоровье? — спросили в трубке.
Таня открыла дверь. На пороге стоял черноволосый крепыш в морской форме. На плече у него мокрой тряпкой висел Иван. Таня рванулась к нему. Они вдвоем затащили Ивана в комнату, положили на кровать, сняли перепачканный пиджак, ботинки, брюки. Иван тихо стонал, не открывая глаз. Лицо его было мертвенно-желтым, лишь под глазами чернели синяки. И только укрыв его одеялом, Таня сознательно посмотрела на моряка, вернувшего ей мужа.
— Мерси, — подивившись иностранной вежливости, поблагодарил Варенуха.
— Господи, Леня! — сказала она.
— Мне показалось вчера, — продолжал бас, — когда я видел вас в дирекции, что вы выглядели плохо, и я вам советовал бы сегодня никуда не ходить.
— То-то же. А то я боялся, что не узнаешь, — отозвался Рафалович. — Ну, хозяйка, с тебя причитается!
Варенуха удивился. Близнецов шепотом спросил: «Что?»
— Откуда ты? Где ты его нашел?
— А, простите, что, товарища Лиходеева нету дома?
— Да решили с братвой прошвырнуться маленечко. Идем себе по направлению к Невскому, а тут на встречном курсе два мента волокут твоего болезного прямо в «хмелеуборочную». Ну, там, объяснились, отмазали голубчика твоего, в такси запихали. И вот мы здесь. Хорошо еще, он адрес сумел сказать — правда, я понял с третьего раза.
— Он поехал кататься за город в машине, сказал, что вернется через два часа, — сообщил иностранец.
Таня вдруг крепко обняла Рафаловича и громко зарыдала. Он бережно подвел ее к кровати и сел рядом с ней. Дав ей выплакаться, он потрепал ее по плечу, и когда она подняла голову, сказал:
— Мерси, мерси! — воскликнул Варенуха, в то же время делая радостные знаки финдиректору. — Итак, ваше выступление сегодня в десять часов с половиной.
— Неадекватная реакция. Ну, хряпнул мужик лишку — с кем не бывает, что ж тут убиваться?
— О да, я помню, — ответила трубка.
— Да ты не знаешь…
— Нашелся! — радостно вскричал Варенуха, оставив трубку. — Я так и думал! Уехал за город и, конечно, застрял.
И Таня рассказала, как все было.
— Если это так, — бледнея от негодования, сказал Близнецов, — то это черт знает что такое! Позволь... но молнии?
— Вспомнил! Вспомнил! — вдруг заорал Варенуха. — В Покровском есть ресторан «Владикавказ»! Он напился и оттуда и телеграфирует.
— Значит, слушай дядю Леню и запоминай, — сказал он, выслушав ее рассказ. — С его стороны имеет место элементарное свинство. С твоей стороны имеет место стратегический просчет. Я Ваньку с детства знаю и скажу так: он выпьет обязательно, как тот мужик у Высоцкого. И твоя задача не пресечь этот процесс, а поставить его под полный контроль. Далее, процесс имеет две четких фазы, а именно: собственно пьянка и опохмелка. С первым относительно просто. Он должен четко понять, что уютнее, чем дома при любимой жене, ему не выпить нигде и никогда. Оговаривается день, допустим, суббота, восемнадцать ноль ноль, списочный состав. И жесткое условие: если хочет, чтобы мероприятие состоялось, пусть в течение недели воздерживается. Он сможет, я его знаю. Пусть всю неделю живет в ожидании. А в субботу пусть будет газ, ураган, тайфун и цунами. Ничего в том опасного не вижу — сам он во хмелю не буен, только гостей надо подобрать соответствующих. А за тобой улыбочка, вкусная закусочка, приятный разговор и в нужную минутку — дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? Далее согласно графику приходит воскресенье. И вот здесь наступает самая тонкая фаза операции. Просыпается он в жути и кошмаре, душа реанимации требует. А ты вместо упреков и сцен ему эту самую реанимацию дай, но в правильном виде, в нужной дозе и в надлежащем порядке. С самого ранья — или водочки, но максимум сто пятьдесят, или пивка не больше двух бутылок. Рассолом разживись, это можно неограниченно. Больше ничего не давай и спать тоже не давай, а бери сразу за грудки — и выгуливать, как собачку. Долго, быстро, чтоб пропотел весь. Тут главное, чтобы дури как можно больше вышло. Хорошо бы на лыжи, на коньки, пробежечку километров на пять-шесть. Вообще что-нибудь энергичное — приборочка там мокрая, стирка, глажка… — Рафалович сделал паузу и хитро посмотрел на Таню. — Горизонтальные упражнения тоже оч-чень хороши. Неоднократно проверено на личном опыте. — Поняв, о чем он, Таня чуть порозовела, но ничего не сказала. — Потом запускаешь его отмокать в горячую ванну. Конечно, банька с паром еще лучше, если сердце здоровое. К обеду рекомендую включить в меню что-нибудь остренькое, бульончик обязательно, котлетку, лучше паровую. А на десерт — еще немножечко реанимации, граммов сто или пивка бутылочку. И здоровый сон. Работай по этой схеме — горя знать не будешь.
— Нет, это чересчур, — озлобившись, заговорил Близнецов, — ну, дорого ему эта поездка обойдется!..
— А как же, Григорий Максимович, пакет нести?
— А сейчас-то что мне с ним делать? Ведь вон какой лежит! Больной совсем. Может, врача вызвать?
— Обязательно нести, обязательно, — ответил Близнецов.
— Больной не больной, а судя по виду, квасил крепко и долго. Врача не надо. Позориться, и только. Здесь ни прогулочки, ни пивко не помогут, надо только терпеть и ждать.
И опять открылась дверь, и оба вздрогнули.
— Долго?
«Она!» — с какой-то тоскою подумал Близнецов. Вошла та самая женщина с сумкой.
— Денька два-три промается. Перетерпи. Потом по схеме. Договорились?
На этот раз в телеграмме были слова:
— Спасибо тебе, Леня… Оставайся, кофе или чаю попьем.
«Спасибо подтверждение Переводите срочно пятьсот гормилицию мне Завтра вылетаю Москву Лиходеев».
— В другой раз. А то братва уже до кондиции дошла, а у меня — ни в одном глазу. Пойду наверстывать.
— Он с ума со... — начал Варенуха и сел в кресло, не договорив.
Таня с легким ужасом посмотрела на него, потом на бесчувственного Ивана, потом снова на Леню.
Близнецов же позвонил, появившемуся курьеру вручил пятьсот рублей и послал его на почту.
— Это что же — как он?
Варенуха в изумлении глядел на финдиректора, до того это не было похоже на него.
Рафалович усмехнулся.
— Помилуй, Григорий Максимович, — неуверенно заговорил администратор, — по-моему, ты напрасно деньги послал. Он в Покровском.
— Я-то норму знаю. А ему, когда прочухается, передай, что если еще раз такой фортель выкинет, я ему самолично хлебало начищу, и только как другу.
— Деньги придут обратно, — веско ответил Близнецов, — а он дорого ответит за этот пикник, — через два часа все будет ясно. Поезжай, Василий Васильевич, не теряй времени.
— А если бы он не был твоим другом, не начистил бы?
Варенуха забрал пакет и вышел. Он спустился вниз, увидел, что перед кассой нарастает очередь, узнал от кассирши, что та ждет через час аншлага, что публика страшно заинтересовалась черной магией, порадовался, поглядел, как кассирша орудует ножницами, тут же у кассы отшил от себя назойливого молодого человека, который просил приставить стул на вечер, и нырнул к себе в кабинетик, чтобы захватить кепку.
— Нет. Я бы тогда вот что сделал: оставил бы его, где лежит, а тебя подхватил бы и умчал отсюда в голубом авто.
Лишь только он водрузил кепку на голову, затрещал телефон.
«На край океана? В снах он молчит, чтобы я не узнала этот голос?»
— Да! — пронзительно крикнул Варенуха в трубку.
— Василий Васильевич? — спросил в трубке препротивный гнусавый голос и продолжал:
Но вслух Таня сказала:
— Вот что. Вы телеграммы эти никуда не носите. А спрячьте их поглубже в карман и никому об них даже не заикайтесь.
— А если бы я отказалась?
— Кто это говорит? — яростно заорал Варенуха. — Гражданин, прекратите ваши штуки! Вас сейчас обнаружат! Вы сильно пострадаете! Ваш номер?
— Хе-хе! — Он подкрутил воображаемый ус. — А если честно, я зарыдал бы и умчал в авто без тебя… Что, кстати, сейчас и сделаю. Так что до встречи, сестренка.
— Варенуха, — отозвался все тот же препротивный голос, — ты русский язык понимаешь? Не носи никуда телеграммы, повторять больше не буду.
— Ага! Вы не унимаетесь? — закричал Варенуха, захлестываемый злобой. — Ну, смотрите же! Ой, поплатитесь вы... вы слу?.. — и вдруг понял, что трубку еще до начала его слов повесили и никто его не слушает.
— Еще раз спасибо тебе. Ты заходи к нам, ладно? Вместе с Елкой заходите.
Тогда Варенуха схватил портфель и через боковой выход устремился в летний сад, примыкавший к зимнему зданию кабаре.
— Непременно. В следующий раз приду уже лейтенантом.
— Да?
Администратор был возбужден и полон энергии. Теперь он не сомневался в том, что какая-то шайка наглых негодяев проделывает сквернейшие шуточки с администрацией кабаре и что все это связано с таинственным исчезновением Лиходеева. Желание изобличить злодеев и распутать клубок душило администратора, и, как это ни странно, таинственные происшествия вызвали в нем предвкушение чего-то приятного, что всегда бывает, когда человек попадает в центр внимания, принеся сенсационное сообщение.
— Выпускаемся через месяц.
В голове Варенухи зазвучали не только целые отрывки из будущего его разговора, но даже и какие-то комплименты по его адресу:
Он ушел, а Таня еще долго сидела на кровати, переводя взгляд с лежащей фигуры на дверь и обратно.
«Садитесь, товарищ Варенуха... что такое?.. Гм... Владикавказ? Гм... Очень хорошо, что вы дали знать вовремя, товарищ Варенуха!.. Так вы полагаете? Голос гнусавый, вы говорите? Так... Варенуха открыл... Варенуха — свой парень... Варенуху мы знаем!»
Сказавшись в техникуме больной, Таня три дня выхаживала Ивана, не оставляя его ни на минуту. Очухавшись, он первым делом устремился в туалет и изрядно проблевался. Потом Таня сознательно заставила его повторить эту процедуру, влив в него три литра слабого раствора марганцовки. Потом он полтора часа со стонами и причитаниями отмокал в ванной. Далее пошли короткие циклы — он чашку за чашкой пил крепкий чай и беспрерывно, нудно виноватился перед Таней, понося себя последними словами и заверяя, что больше никогда в жизни… Таня слушала его молча, не ругая, не утешая. На втором этапе он вскакивал, бежал в туалет и извергал из себя весь чай в унитаз. После этого он выкуривал папироску, бухался в постель и слабым голосом звал Таню, а когда она приходила, заваливал ее рядом с собой и, что называется, исполнял супружеские обязанности. Это повторилось восемь раз и надоело Тане смертельно, особенно последняя часть. Однако же, памятуя слова Рафаловича о пользе «горизонтальных упражнений» в подобных ситуациях, она терпела. На девятом разе Иван просто заснул, а Таня, воспользовавшись паузой, сбегала за продуктами. Ночью Иван поминутно вскакивал то покурить, то в уборную, возвращался, шумно шаркая, скрипя дверями и половицами, стонал, ворочался. Наконец Таня сослала его в кабинет, но поспать ей так и не удалось — из-за тонкой стенки все слышались звуки его страданий. Иван шебуршал, как домашний ежик.
И слово «Варенуха» так и прыгало в голове у Варенухи.
На второй день он уже смог съесть кусочек колбасы, и обрадованная Таня потащила его гулять. Перед домом он, тяжело дыша, опустился на лавочку и принялся созерцать окружающую природу с печальной улыбкой безнадежно больного. Посидев с ним немного, Таня отвела его обратно и уложила в кровать, куда он тут же затребовал и ее. Дальше все пошло по вчерашней схеме.
Ветер дунул в лицо администратору, и в верхушках лип прошумело. Потемнело. Сильно посвежело. Варенуха поднял голову и увидел, что над Москвой уже близко, почти задевая краем летний сад, [несется] грозовая туча.
Как ни торопился администратор, как ни хотел до грозы проскочить, ему пришлось на секунду заглянуть в уборную в летнем саду, чтобы проверить — исполнили ли монтеры приказание провести в нее электричество. Мимо только что отремонтированного тира Варенуха пробежал к дощатому зданьицу, окрашенному в голубой цвет, и ворвался в мужское отделение. Провод уже был на месте, оставалось только ввинтить лампу в патрон. Но огорчило тут же старательного администратора то, что третьего дня окрашенные стены уже оказались исписанными неприличными словами, из которых одно было особенно старательно выведено углем прямо над сиденьем.
На третий день он позавтракал уже полноценно и сам предложил пойти погулять. Гуляли они долго, целенаправленно. Поначалу Иван все норовил присесть отдохнуть, отдышаться, потом ожил, задвигался быстрее — и под конец уже тащил за собой подуставшую Таню. В глазах его появился блеск, речь убыстрялась вместе с шагом, мысль цеплялась за самые разные, не связанные между собой предметы. Они перешли через мост, по набережной дошли до Адмиралтейского сада и оказались под памятником Пржевальскому с верблюдом. И тут, резко прервав свой рассказ непонятно о чем, он бухнулся перед ней на колени, схватил ее руку и прижал к губам.
— Что за мерз... — начал было Варенуха и вдруг услышал за собою голос:
— Варенуха?
— Встань, — сказала Таня. — Неловко. Люди смотрят.
Администратор вздрогнул, оглянулся и увидел перед собой какого-то небольшого толстяка в кепке и, как показалось Варенухе, с кошачьей как бы физиономией.
— Ну, я, — ответил Варенуха неприязненно, решив, что этот толстяк в уборную даже за ним полез, чтобы, конечно, выклянчить пропуск на вечер.
— Не встану, — упрямо сказал он. — Я знаю, что я сволочь, мразь, а ты святая женщина. Только не бросай меня, а? Я исправлюсь…
— Ах, вы? Очень, очень приятно, — пискливым голосом сказал котообразный толстяк и вдруг, развернувшись, ударил Варенуху по уху так, что кепка с администратора слетела и исчезла в отверстии сиденья, а сам администратор с размаху сел на него.
— Ты не сволочь, а дурачок, — сказала Таня. — И я тебя не брошу.
Удару толстяка отозвался громовой удар в небе, в уборной блеснуло, отчего особенно ярко выделилось черное слово на стене, и в ту же секунду в крышу ударил густой ливень. Еще раз сверкнуло, и в зловещем свете перед администратором возник второй — маленького роста, но с атлетическими плечами, рыжий, как огонь, один глаз с бельмом, рот с клыком.
— Честно?
Этот второй, будучи, очевидно, левшой, развернулся с левой и съездил администратора по другому уху. И опять трахнуло в небе и хлынуло сильнее. Крик «Караул!» не вышел у Варенухи, потому что захватило дух.
— Что вы, товари... — прошептал ополоумевший администратор, но тут же сообразил, что слово это никак не подходит к бандитам, избивающим человека в общественной уборной, прохрипел «Граждане!!», сообразил, что и названия граждан эти двое не заслуживают, и получил третий страшный удар от того с бельмом, но уж не по уху, а по середине лица, так что кровь хлынула на толстовку.
— Честно. Если будешь себя хорошо вести… До защиты диплома оставались считанные дни. К этому событию Таня подготовилась заблаговременно — по системе Рафаловича. С Иваном было обговорено меню, список приглашенных, взято слово сразу после защиты лететь домой, никуда не забегая. Утром он отправился в университет намытый, наодеколоненный, в свадебном костюме и с букетом тюльпанов, купленным накануне вечером Таней. Защита прошла нормально, комиссия поставила ему пять с минусом — да ведь минус в зачет не идет. Праздник удался на славу, культурно, без напряжения, без эксцессов. После ухода гостей даже осталось полбутылки хереса, которые Иван благополучно допил и лишь после этого вырубился. Утром Таня проснулась от его стонов и шебуршания. Она выставила его в кухню и из заветного ящичка в шкафу извлекла две бутылки удачно приобретенного рижского пива. Она их поставила перед мужем — и прочла в его красных глазах благодарность, не выразимую словами. Она невольно улыбнулась и пошла досыпать. Через некоторое время он забрался к ней под бочок и начал очень недвусмысленно ласкаться. Тактично, но твердо она велела ему сначала принять душ и почистить зубы.
Темный ужас поразил несчастного администратора, ему почудилось, что его хотят бить до смерти. Но ударов больше не последовало.
Так сложился, говоря научным слогом, алгоритм их взаимоотношений. Бывали, правда, некоторые сбои — после защиты диплома косяком пошли госэкзамены, не отметить которые грех, и ограничить «банкеты» одним разом в неделю пока не получалось. Не всегда удавалось и предотвратить переход опохмелки в пьянку самостоятельного значения. Но за второй день не перехлестывало никогда. После каждого события Иван радостно мчался домой, отказываясь от самых заманчивых предложений по части «культурной программы».
— Что у тебя в по́ртфеле, паразит? — пронзительным голосом, перекрикивая шум грозы, осведомился похожий на кота. — Телеграммы?
— Ты, Танька, больше чем жена, — признался он заплетающимся языком, когда она запаковывала его в постель после празднования четверки по научному коммунизму. — Ты друг, товарищ и брат…
— Те... телеграммы, — ответил полумертвый администратор.
Пятого июля, по итогам обучения на подготовительных курсах, Таню официально зачислили в техникум. Шестого июля Иван получил диплом об окончании университета. Десятого ему надлежало прибыть на работу — его распределили в Лениздат на должность младшего редактора. Восьмого Таня определила у себя задержку больше недели.
— А тебя предупреждали по телефону, чтобы ты не смел их никуда носить? Предупредили, я тебя спрашиваю?
Это могло означать только одно — ведь ее организм всегда работал как самый точный лунный календарь. Таню охватила несказанная радость, она закружила по комнате, прижав к груди большого плюшевого мишку, давно еще подаренного ей кем-то из подруг и привезенного сюда из общежития. Ивана не было дома, отправился за картошкой на рынок. Он придет, и она скажет ему… Или нет, сначала в консультацию…
— Предупре... ждали... дили, — задыхаясь, ответил администратор.
— А ты все-таки пошел? Дай сюда по́ртфель, гад! — гнусаво крикнул второй и одним взмахом выдрал у Варенухи портфель из рук.
Она резко остановилась, бросила мишку на кровать, пошла в кухню и села, обхватив голову руками… Так. Они живут в этой квартире четыре месяца. Значит, раньше, в старухиной комнате, этого произойти не могло. А здесь — здесь Иван ни разу не любился с ней на трезвую голову. Либо пьяный, либо с сильного похмелья… Перед глазами возникла сгорбленная, потухшая Лизавета, как она в автобус входила. И Петенька на руках у нее. Возникла и не желала уходить, так и стояла. Взгляд ее измученный, кривая уродливая ручка племянника, выпростанная из-под одеяла. И слова профессора, пересказанные ей Лизаветой: «Пьяное зачатие бьет без промаха…» Эх, Ванька, Ванька! Да и она хороша, раз любит муж только с пьяных глаз…
— Ах ты, ябедник поганый! — возмущенно заорал похожий на кота. — Ну ладно, пойдем-ка с нами, мы тебя устроим для поручений!
И оба подхватили бедного администратора под руки и с быстротой, с которой никогда еще не приходилось двигаться Василию Васильевичу, выволокли его на улицу.
— Ты чего? — сказал вернувшийся с картошкой Иван, целуя ее в щеку.
Гроза бушевала над Садовой, мостовая была затоплена, вода с грохотом и воем низвергалась в канализационные решетки. Из водосточных труб хлестало, бурные потоки выкатывались из подворотен, с крыш лило и мимо труб, уже не вмещавших воды. Все живое скрылось в подъездах, подворотнях над выступами. Спасти Василия Васильевича было некому. Прыгая через мутные реки, двое бандитов в секунду проволокли администратора до дома № 302, влетели с ним в подворотню, где жались к стенке две женщины, снявшие чулки и туфли. Василий Васильевич не посмел крикнуть им ничего и сам не понял, как оказались на лестнице, как поднялись и как его, мокрого до нитки, швырнули в переднюю, увы, очень хорошо ему знакомой квартиры Лиходеева. Трясясь от страху, близкий к безумию, он повалился на пол, и лужа распространилась по полу.
— Да вот, думаю, — с улыбкой сказала она. — В профкоме путевку предлагают, в Москву на два дня, всего за четыре рэ. С тобой бы съездить.
Оба разбойника исчезли, а вместо них появилась обнаженная девица, рыжая, со сверкающими в полутьме передней глазами. Варенуха понял, что это самое страшное из того, что с ним приключилось, вскочил, пытаясь скрыться от нее, но бежать было некуда, и он только вскрикнул слабо и прислонился к стене.
— Не могу, — сказал Иван. — Ты же знаешь, мне послезавтра на работу. А ты поезжай. Обязательно поезжай. Когда еще выберешься…
А девица подошла вплотную к администратору, положила ладони ему на плечи, и волосы Варенухи поднялись дыбом, потому что даже сквозь мокрую ткань толстовки он почувствовал, что ладони эти холодны, как лед.
Покидала в сумку тапочки-тряпочки, положила в кошелек тридцатник за качественный наркоз, поцеловала мужа, отсыпавшегося после первого трудового дня. И пошла уже однажды хоженным путем… На ночь в клинике не осталась — невмоготу было, подступила к самому горлу такая тоска, что хоть в петлю… И пошла она в одно-единственное место, куда могла пойти — на Маклина, к девчонкам. Собственно, так и так собиралась заглянуть, повидаться.
— Э, да он славненький, — тихо сказала девица, — дай-ка я тебя поцелую...
Поднялась на этаж, постучала, услышала знакомый Нинкин голос — и не удержалась, разревелась. А следом за ней и Нинка с Нелькой…
И у самых глаз Варенухи оказались горящие глаза и красный рот. Тогда сознание покинуло Варенуху.
Таня стояла посреди комнаты, чувствуя полную опустошенность. В голове не было ни единой мысли, в теле — ни единого желания, в душе — холод, анестезия. Сейчас придет Иван, ему надо будет что-то сказать, но она не знала, что скажет, как глянет ему в глаза. А потом придется что-то врать про поездку в Москву, отвечать на его расспросы. Господи, это свыше ее сил!
Резко зазвенел звонок. Таня вздрогнула, замерла, тяжело вздохнула и пошла открывать.
Глава 11. Раздвоение Ивана
В дверях стоял Рафалович в нелепом, кургузом гражданском пиджачке.
Бор на высоком берегу реки, еще недавно освещенный майским солнцем, стал неузнаваем сквозь белую решетку, он помутнел, размазался и растворился. Вода сплошною пеленой валила за окном. Время от времени в небе вспыхивала нитка, небо лопалось, и тогда на мгновение трепещущим светом обливало всю комнату больного, и листки его, которые сдуло на пол порывом ветра, залетевшим за решетку перед началом грозы, и самого больного, сидящего на кровати.
— Леня! — От облегчения у нее закружилась голова. — Да что ты стоишь, заходи же!
Иван тихо плакал, глядя на смешавшийся бор и кипящую в пузырях реку, а при каждом громовом ударе тихо вскрикивал и закрывал глаза руками.
Он не шелохнулся. В лице его не было ни кровинки, глаза бессмысленно блуждали, как у новорожденного.
Попытки Ивана сочинить заявление относительно страшного консультанта не привели ни к чему. Лишь только он получил бумагу и огрызок карандаша, он хищно потер руки и пристроился к столику, чтобы писать.
Она взяла его за рукав и потянула в прихожую.
Он бодро вывел начало:
— Что? Говори… Говори!
«Члена Массолита Ивана Николаевича Понырева заявление.
— Таня, Таня, — Он взял ее за плечи и больно сжал. — Таня… Елка отравилась…
Вчера вечером я пришел с покойным Александром Александровичем Мирцевым на Патриаршие пруды...»
И тут Иван запутался, именно из-за слова «покойный». Выходила сразу же какая-то нелепица: как это так — с покойным пришел на Патриаршие пруды? Покойники не ходят! «Еще, действительно, чего доброго, за сумасшедшего примут», — думал Иван и стал исправлять написанное.
Вышло так: «...с А. А. Мирцевым, который попал под трамвай...» Это также не удовлетворило автора заявления, и он решил начать с чего-то самого сильного, что сразу остановило бы внимание читающего, и написал про кота, садящегося в трамвай, потом про постное масло и отрезанную голову. После этого он обратился к Понтию Пилату и для вящей убедительности решил весь рассказ изложить полностью, с того момента, как Пилат шел шаркающей кавалерийской походкой на балкон.
IV
Иван перечеркивал написанное и сверху строк надписывал и даже попытался нарисовать таинственного консультанта и кота с монетой в руке, но чем дальше, тем путанее и непонятнее становилось это заявление. И к тому времени, как появилась за рекой страшная туча с дымящимися краями и желтоватым мутным брюхом, и проворчало далеко, и дунул ветер, Иван почувствовал, что обессилел, что с заявлением ему не совладать, и разлетевшиеся листки даже не стал поднимать и заплакал.
«И все же он лучше всех, — думала Елена, кружась под звуки «Амурских волн» по блистающему паркету актового зала и ощущая на талии его крепкую, теплую ладонь. — Пусть другие выше и стройнее. На корабле он расставит ноги пошире и выстоит в любой шторм. Пусть другие белее лицом. А он — как капитан флагмана испанской королевской флотилии или каравеллы, принадлежащей венецианскому дожу…»
Добродушная женщина в белом неслышно вошла в комнату, увидела, что поэт плачет, встревожилась, сказала, что сейчас же вызовет доктора и что все будет хорошо.
Она зажмурила глаза, без остатка отдаваясь вальсу. По огромному залу кружило несколько десятков пар, а на сцене играл военной музыки оркестр, и капельмейстер в белых перчатках чертил рукой треугольник, делая страшные глаза в направлении валторны, отстающей на четверть такта.
И вот прошло часа два, и бор заречный опять изменился. Он вырисовался до последнего дерева, и небо расчистилось до прежней голубизны, и успокоилась река, и лежал Иван, притихший и неплачущий, и смотрел за решетку.
Доктор, вызванный женщиной, сделал укол в руку Ивану, собрал с полу листки и унес их с собою, уверив, что Иван больше плакать не будет, что его расстроила гроза, а теперь после укола все пройдет, все изменится в самом наилучшем смысле.
Ослепительно белые мундиры, сверкающие золотом пряжки, кортики и новые погоны, пенные бальные платья. Царство белого и золотого. Бал.
И оказался прав. Тоска оставила Ивана, пролежав до вечера, он как-то и не заметил, как и когда небо полиняло, как загрустило и потемнело, и как почернел бор.
Иван выпил горячего молока, прилег, опять приятно зевая, и сам подивился, до чего изменились его мысли.
Лейтенант Рафалович, одетый в гражданское, ехал в электричке и, глядя на пролетающие за окнами пейзажи, не мог сдержать улыбки. Перспективы обрисовываются неплохие, и что же, да, он счастлив, а что, нельзя? Там, на выпускном балу, Елка, практичная, трезвая Елочка наконец сказала «да». Это было чуть ли не десятое по счету предложение руки и сердца, которое он сделал ей за последние четыре года. Смысл ее предыдущих отказов сводился к неопределенности будущего: да, она любит его, да, она готова ехать за ним на край света, готова прибить свой инженерный диплом над кухонной раковиной в каком-нибудь заштатном Океанске и пойти в гарнизонную школу учительницей химии или математики, готова по полгода ждать его возвращения из дальних походов, коротая время с другими офицерскими женами за домино и сплетнями. Но зачем это делать, когда можно этого и не делать? Зачем жить плохо, когда можно жить хорошо? И кто с этим спорит? Только не он. Откровенно говоря, он не любитель моря и морской романтики. Да и вообще романтики — слишком часто это слово служит завлекалочкой для юных мечтателей, которые, клюнув на удочку, получают в результате убогую, грязную, необустроенную жизнь в Тмутаракани… И в училище-то родное он попал чисто случайно, как инвалид пятой группы, которому — не положены погоны военного переводчика, зато годятся погоны морского радиоинженера. Что ж, он дал возможность Министерству обороны продемонстрировать пролетарский интернационализм, и теперь моральных долгов перед этим ведомством за собой не числил. Меры от избытка романтики в будущем были приняты — приказ о назначении лейтенанта Рафаловича в штат Ленинградской морской инженерной службы, расположенной в боковом крыле того самого дома, где до женитьбы жил Ванечка Ларин, в нужное время лег в соответствующую папочку. Такая работа сочетала преимущества гражданской службы (рабочий день с девяти до пяти, два выходных, возможность жить в родном доме со всеми привычными удобствами) с благами службы военной — пристойным должностным окладом, разного рода надбавками, гарантированным служебным ростом по крайней мере до кап-три и облегченным доступом к кое-каким дополнительным благам, если, конечно, все разыграть с умом… Конечно, для этого пришлось немного подсуетиться, в основном папаше, одним провести ускоренную телефонизацию, других накормить банкетами… Се ля ви!
Воспоминание о той женщине, что прокричала про постное масло и тем открыла тайну, уже не жгло больную душу Ивана, размазался в памяти кот под липами, не пугала отрезанная голова, и, вместо всего этого, стал размышлять Иван о том, что, по сути дела, в клинике неплохо, что Стравинский очень умен, что воздух, текущий сквозь решетку, и сладостен после грозы, и свеж.
Но чем ближе подступал город, тем больше нарастала в груди тревога.
Дом скорби засыпал. В тихих коридорах потухли белые матовые лампы, вместо них загорелись дежурные слабые голубые ночники.
В комнатах засыпали больные, умолкали и бреды и шепоты, все реже слышались осторожные шажки фельдшериц на резиновом полу коридора, все реже они навещали своих больных. И только в стороне от главного корпуса стоящий, не переставал светиться во всех окнах беспокойным светом корпус неудержимо буйных.
Елка. Елочка-Колючка… Они любили друг друга еще со школы, хотя, по всей логике, этого не могло быть. Говорят, крайности сходятся, но как могли сойтись две такие крайности? Она — сдержанная, немногословная, точная и предельно категоричная в оценках и суждениях, не умеющая прощать лжи и слабости, не заведшая ни одной подруги ни в школе, ни в институте, высокомерная и холодная со всеми, кроме узкого-узкого круга мальчишек-одноклассников, в который каким-то чудом попал и он. Первая по математике, первая по гимнастике, во всем, где нужна четкость, точность, владение собой. Отменная теннисистка. И он, вечный троечник, крикун и раздолбай, любитель скабрезных анекдотов и блатных песенок. В школе его держали за шута — видно, только поэтому не выгнали с позором за то, что на каком-то воскреснике, когда их класс отправили убирать школьный чердак, он вылез на крышу с только что найденным в чердачных залежах китайским флагом и завопил на всю округу: «Да здравствует великий кормчий Мао Цзэдун!» Конечно, к окончанию школы многое в нем переменилось — в основном благодаря общению с Елкой и ее потрясающим старшим братом… Их пару кое-кто из одноклассников прозвал «Барышня и хулиган». Лопухнулись! Скорее уж «Принцесса и обормот».
Иван лежал в сладкой истоме и, полуопустив веки, глядел, как льет свой свет поднимающаяся над черным бором луна, и думал о том, почему он, собственно, так взволновался из-за того, что Мирцев попал под трамвай?
— В конечном счете, ну его в болото! — прошептал Иван и даже усмехнулся. — Что я ему, кум или сват? Если как следует провентилировать этот вопрос, то выходит, что я, в сущности, даже и не знал покойника. В самом деле, что мне о нем было известно? Да ничего, кроме того, что он был лыс и красноречив до ужаса. И далее, товарищи, — продолжал кому-то свою речь Иван, — разберемся вот в чем: чего это я взбесился на этого загадочного консультанта, этого мага и профессора с пустым и черным глазом? К чему вся эта нелепая погоня со свечечкой в руках и дикая петрушка в ресторане?
Принцесса… В понятиях современной жизни не так далеко от истины. Надо же, за все эти годы он ни разу не задумался о ее, так сказать, общественном статусе, о том, с чьей, собственно, дочерью у него случилась любовь. Нет, он, конечно, не мог не знать, кто ее родители, но эти знания существовали как бы сами по себе, вне всякой связи с его взаимоотношениями с Елкой и с его видами на их совместное будущее. Мысль как-то отыграть ее родственные связи в плане жизнеустройства или какого-то «гешефта» просто не приходила ему в голову. Только сейчас, трясясь в электричке, он подумал, что если бы дело обстояло иначе, Елка моментально почувствовала бы малейший намек на корысть и жестко обрубила бы с ним всякие отношения. Она такая!
— Но, но, но! — вдруг сказал где-то прежний Иван новому Ивану. — Про то, что голову отрежет, он знал заранее! Как же не взволноваться?
— Об чем, товарищ, разговор! — возражал новый Иван Ивану прежнему, ветхому. — Здесь дело нечисто, личность он, вне сомнений, незаурядная и таинственная. Но ведь в этом-то самое интересное и есть! Человек видел Пилата! Это ли не интересно! Вместо того, чтобы устраивать дикую бузу с криками, беготней, а потом и с драками, лучше было бы расспросить о том, что было дальше и с этим арестованным Га-Ноцри, и с Пилатом. А я чепухой занялся! Важное, в самом деле, происшествие — редактора задавило. Ну, будет другой редактор, в чем дело!
Преодолевая отвращение, он заставил себя взглянуть на предстоящий брак с точки зрения делового предприятия… Между прочим, совсем не так блестяще, как кажется со стороны. Потому что принципиально иная система координат, другие, неведомые ему правила игры. Скажем, с детства знакомый круг хозяйственников районного и низшего городского звена — там все просто. Ты мне, я тебе. Ты мне телефончик, я тебе — дефицит, льготную очередь, чудо-справочку. Ты мне зятя, я тебе квартирку. В военных кругах игры посложнее, но определенный уровень уже освоен. И сам успел повращаться, и батя, как начальник узла, тянет примерно на полковника. Но тут! Не многовато ли откусил, Рафалович? Не подавиться бы…
Подремав еще немного, Иван новый ехидно спросил у старого Ивана:
О самой тягостной стороне проблемы он старался не думать.
— Так кто же я такой, в этом случае?
Дмитрий Дормидонтович Чернов отправился на выходные на дачу, рассчитывая в понедельник прямо оттуда приехать на работу.
— Дурак! — отчетливо сказал где-то бас, не принадлежащий ни одному из Иванов и очень похожий на бас консультанта. Иван, почему-то не только не обидевшись, но даже приятно изумившись слову «дурак», хихикнул в полусне, и померещилось ему, что пальма перед ним появилась на толстейшей ноге и качнула шапкой, и кот пришел веселый и не страшный, и сон уже совсем было накрыл его сознание, как вдруг балконная решетка двинулась в сторону и возникла на балконе таинственная от луны фигура в белом и, таинственно погрозив Ивану, севшему без всякого испуга на кровати, пальцем, прошептала:
Ефим Григорьевич Рафалович отъехал в Дагомыс поправлять здоровье. Отъехал он не один, а в компании с Алиной, новой фифочкой из эксплуатационного отдела. Рива Менделевна, которой из-за слабого сердца юг был категорически противопоказан, знала об этом еще до того, как у ее мужа созрел подобный план. И даже если бы этот шлимазель сам не додумался, она бы нашла способ внушить ему мысль в таком роде. Он за год совсем измотался, отдых был ему необходим — и отдых полноценный. А ей одинаково без надобности, чтобы он схлопотал инфаркт от трудовых перегрузок, простатит от супружеской верности или «три-шестнадцать» от случайных связей. На приличную семью вполне хватит одного инвалида!
Рива Менделевна железной хваткой держала бразды семейного правления в своих костлявых слабых ручках. Рядом с мужем, толстущим краснолицым гигантом с блестящей лысиной до темени и густыми, жесткими как пакля, кудрями на затылке, ее тщедушие, блеклость и бесцветность особенно бросались в глаза. Ефим Григорьевич разговаривал исключительно в режиме «фортиссимо», будучи сердит, орал на домашних и подчиненных, без малейшего стеснения употребляя весь известный ему русский фольклор, а в обратных ситуациях лез целоваться, обниматься без особого разбора, ставил подчиненным коньяк, а домашних и друзей засыпал сладостями и дорогими подарками. Рива Менделевна ни разу в жизни не повысила голоса и никому ничего не дарила. Ефим Григорьевич был здоров как бык — выявленные лет двадцать назад начатки гипертонии, геморроя и парадонтоза так и остались начатками. Рива Менделевна страдала стенокардией, аритмией, полиартритом, астмой и хроническим дисбактериозом из-за передозировки лекарств. На пенсию по инвалидности ей пришлось уйти в сорок с небольшим, и теперь у нее оставалась одна работа — семья, и одна, но пламенная страсть — лечиться.
— Т-сс!
Ее тихого, задыхающегося голоса в доме слушались беспрекословно. Руками мужа и детей она вела хозяйство, консультировала их на предмет общения с нужными людьми, устроила блестящие партии двум своим дочерям. Разглядев в младшеньком, Леониде, чуть менее топорную копию мужа, она выработала с ним соответствующую линию поведения. Если дочерей она муштровала не хуже заправского старшины, заставляла брать уроки музыки, языков и фигурного катания, ревностно следила за длиной их юбок и качеством знакомств, устраивала нудные выволочки за малейшую провинность — скажем, приход домой на пять минут позже обещанного, — то сын был пущен как бы на самотек. Учить его музыке было смешно: то, что он не Горовиц и не Менухин, было ясно не только с первой ноты, а с первого взгляда. Что же до общего образования, то ей казалось вполне достаточным пристроить его в приличную школу. В дальнейшем она планировала для него торговый техникум, а впоследствии — институт. Его неожиданное решение пойти в военно-морское училище поначалу шокировало ее, но по зрелому размышлению она возражать не стала. У военной карьеры, особенно в этой стране, были свои весомые достоинства, а сама неожиданность такого поприща для еврейского юноши могла, при умном подходе, оказаться большим плюсом. К его похождениям на амурном, питейном и картежном фронтах она относилась снисходительно. Конечно, ничего хорошего в таких занятиях не было, но куда важнее, чтобы мальчик не слишком выпадал из нравов той среды, в которой оказался, тем более что он изначально был в ней белой вороной — в силу все той же пятой графы.
Но пять лет она была лишена возможности держать его на коротком поводке, быть в курсе всего, чем он живет и дышит. А уж про его давнее увлечение одноклассницей и думать забыла… И вот, здравствуйте вам, такие новости натощак! Ай-вэй, Рива, ты старая клуша, нидойгедахт.
— Сядь, — сказала она сыну, который переминался перед нею с ноги на ногу.
Глава 12. Черная магия
— Встань! — на другом конце города сказала дочери Лидия Тарасовна.
Высоко приподнятая над партером сцена кабаре была освещена так сильно, что казалось, будто на ней солнечный полдень.
— Я прекрасно помню твою Лену Чернову. Не подумай, что я имею что-то против нее лично. Она хорошая девочка, хотя и русская… Но это заходит слишком далеко, — сказала Рива Менделевна.
И на эту сцену маленький человечек в дырявом котелке, с грушевидным малиновым носом, в клетчатых штанишках и лакированных ботинках на пуговках выехал на двухколесном велосипеде. Сделав один круг, он испустил победный крик, отчего его велосипед поднялся на дыбы. Проехавшись на одном заднем колесе, человечек перевернулся кверху ногами, на ходу отвинтил переднее колесо, причем оно убежало за кулисы, и покатил, вертя педали руками.
— Я прекрасно помню твоего Рафаловича. Не могу сказать, чтобы я была от него в восторге, возможно, он после школы и переменился к лучшему. Я даже готова допустить, что он хороший человек, хотя и еврей… Но то, о чем ты говоришь, не лезет ни в какие ворота, — сказала Лидия Тарасовна.
— Ты, конечно, можешь наплевать на свою старую больную мать и поступить по-своему. Но знай, что этим ты убьешь меня…
Тут под звуки вальса, исходящего из оркестровой ямы, где сидел джаз-оркестр, выехала на сцену на высокой штанге, под которой было только одно колесо, толстая блондинка в трико и юбочке, усеянной серебряными звездами, и стала ездить по сцене. Встречаясь с нею, человечек издавал приветственные крики и ногой снимал котелок. Затем выехал молодой человек с выпирающими из-под трико мускулами, тоже на высокой мачте, и заездил по сцене, но не сидя в сиденьи, а стоя на нем на руках и едва не касаясь ярких ламп в верхних софитах. Наконец, прикатил и малютка лет восьми со старческим лицом и зашнырял на крошечной двухколеске, к которой был приделан громадный автомобильный гудок, между взрослыми. Звуки его гудка вызвали раскат смеха и аплодисмент.
— Я не допущу, чтобы ты наплевала на дело жизни твоего отца и моей!
В заключение вся компания под тревожную дробь барабана из оркестра подкатилась к самому краю сцены, и в первых рядах ахнули и двинулись, потому что публике показалось, что вся четверка со своими машинами грохнется в оркестр. Но велосипеды остановились как раз в тот момент, когда колеса уже грозили соскользнуть в бездну на головы джазбандистов, велосипедисты с громким криком «Ап!» соскочили с машин и раскланялись, причем блондинка послала публике воздушный поцелуй, а малютка протрубил сигнал на своем гудке.
— Нас тысячами истребляли погромщики, миллионами уничтожал Гитлер. Сейчас советские начальники вынуждают бросать родные дома и бежать на край света, где нас убивают арабы и фашисты всех мастей. Все жаждут нашей гибели — и ты хочешь внести свой вклад в уничтожение собственного народа, продолжить дело Гитлера…
Грохот нескольких тысяч рук потряс здание до самого купола, занавес пошел и скрыл велосипедистов, зеленые огни в проходах угасли, в паутине трапеций под куполом, как солнца, вспыхнули белые шары. Наступил антракт.
— Всего месяц назад вышло новое постановление ЦК об усилении борьбы с сионизмом и закрытое приложение к нему. Очень, кстати, своевременно, а то эти клопы, жиреющие на крови страны, совсем уж распоясались… Ты же понимаешь, что в свете современной политической ситуации после такого брака дочери отцу останется только уйти на пенсию. И никто не предложит ему пост посла в каком-нибудь занюханном Габоне… Помолчи — никакая я не антисемитка и охотно допускаю, что даже среди евреев есть честные советские люди, в том числе, возможно, и твой разлюбезный Рафалович. Но какое до этого дело какому-нибудь Буканову или Завалящеву, которые спят и видят занять кресло отца и, уж поверь мне, не забудут воспользоваться таким удобным случаем спихнуть его…
Единственный человек, которого ни в какой мере не интересовали подвиги велосипедной семьи Джулли, выписанной из Вены, был финдиректор кабаре Григорий Максимович Близнецов. В то время, когда шло предпоследнее отделение, он сидел в директорском кабинете в полном одиночестве, молчал, курил и думал о столь неприятных вещах, что по лицу его то и дело проходила судорога. Думал он, конечно, об исчезновении директора, осложнившемся совершенно непредвиденным, немыслимым, страшнейшим исчезновением администратора, который как ушел перед самой грозой днем, так и по сей момент не вернулся. Близнецов находился в крайней степени недоумения и расстройства, кусал тонкие губы и изредка шептал что-то сам себе. Он знал, куда и по какому делу отправился Варенуха, и... раз этот Варенуха не вернулся, то догадаться было нетрудно, что с ним случилось... И Близнецов, подымая плечи, шептал сам себе: «Но за что?!»
— И что с того, что мои внуки будут носить фамилию Рафалович и числиться по паспорту евреями? Паспорт — это для чиновников, а кровь передается только через мать. А иначе разве я стала бы устраивать брак нашей Беллочки с русским мальчиком Юриком Айзенбергом?.. Что? Конечно же, русским — а то я не проработала с его мамой Марьей Ивановной в одной бухгалтерии пятнадцать лет! Так вот их дети — это евреи, а ты со своей Черновой можешь нарожать только трефных жидов!
И странное дело: такому деловому человеку, как Близнецов, проще всего было, конечно, догадаться позвонить туда, куда ушел Варенуха, узнать, что с тем стряслось, а между тем Григорий Максимович до девяти часов вечера не мог принудить себя это сделать. В девять, сделав над собою насилие, он все-таки взялся за трубку. И тут выяснилось, что телефон испорчен. Вызванный звонком курьер доложил, что испортились и все остальные аппараты в кабаре. Это, казалось бы, незначительное событие почему-то окончательно потрясло Близнецова.
Когда над головой его вспыхнул красный сигнал, возвещающий конец отделения, и когда донесся гул публики, вошел курьер и доложил, что господин маг прибыл. Финдиректора почему-то передернуло, и он пошел за кулисы, чтобы принять гастролера.
— И даже если тебе не дороги интересы собственной семьи, то подумай об интересах Родины! У твоего отца в кулаке вся промышленность города, а это ох какое непростое и ответственное хозяйство. Кто, по-твоему, способен курировать это дело, кроме отца? Лакей и лизоблюд Завалящев? Чей-нибудь племянничек, сосланный из Москвы за пьянство? Выдвиженец из Тамбова, совершенно не знающий специфики? Начнутся сбои, какой-нибудь завод напортачит с важным оборонным заказом, в нужную секунду не выстрелит пушка, не взлетит ракета… И тогда они пойдут по нашим улицам победным маршем, а нам и нашим детям будет запрещено говорить по-русски. Ты этого добиваешься?!
В большую уборную, где поместили иностранного артиста, под разными предлогами уже заглядывали любопытные. Мимо дверей уборной, в коридоре, где уже трещали первые сигнальные звонки, прошли фокусники в ярких халатах и с веерами в руках, появился конькобежец в белой вязанке, побывал бритый и бледный от пудры рассказчик, все, кончившие свои номера.
— Знаешь, мама, — опустив глаза в скатерть, тихо и твердо сказал Рафалович. — Не помню, как было раньше, но за последние годы я разучился воспринимать понятие «еврей» применительно к себе. И даже паспорт мне заменяло курсантское удостоверение, в котором нет графы «национальность». Да, я люблю вашу «Цум балалайку», но наша про Стеньку Разина мне ближе, хотя бы потому, что в ней я понимаю все слова, кроме «стрежень», а в «Балалайке» — ни одного, кроме «балалайка».
Прибывшая знаменитость поразила всех, во-первых, своим невиданным по длине фраком дивного покроя и добротного материала, во-вторых, тем, что явилась в черной полумаске. И в-третьих, своими спутниками.
— Ты говоришь полную чепуху, — сказала Елка, вжимая обе ладони в край стола. — Я не верю тебе. Я же не за иностранца выхожу, не за диссидента какого-нибудь, не за фарцовщика, а за советского офицера. И я отказываюсь понимать, как это может повредить отцу и, тем более, всей стране.
Их было двое: один — длинный, тонкий, в клетчатых брючонках и в треснувшем пенсне... ну, словом, он — Коровьев, которого в одну секунду узнал бы, ну, хотя бы тот же Никанор Иванович Босой, но, увы, контрамарка пропала зря — Никанора Ивановича не было на представлении.
— Ваша… Наша… — Рива Менделевна горько улыбнулась. — Это Бог карает меня за то, что кормила вас свининкой… Что ж, я боялась, что мои слова тебя не убедят. Тогда будь добр, подойди к книжному шкафу, раскрой вон ту створочку сбоку. Там сверху, у самой стенки старый альбом. Возьми сырую тряпочку, сотри с него пыль, а потом подай мне.
Второй был неимоверных размеров черный кот, который как вошел в уборную, так и сел непринужденно на диван, щурясь на оголенные гримировальные лампионы.
— Ах, вот как? Отказываешься?.. Тогда попробуем взглянуть на дело с другой стороны. Ты готова пожертвовать отцом, семьей, возможно, родиной — а во имя чего? Любви? А какая она — эта любовь? Это мы, русские, любим безрассудно, а у них и здесь на первом месте расчет, выгода. Давай, выходи за него — отца выгонят с работы, мы станем никем, и вот тогда твой разлюбезный покажет тебе любовь! Заплачешь, да поздно будет.
— Лжешь! — крикнула Елка. — Он меня любит!
В уборную то и дело заглядывали или толклись у дверей. Был тут помощник режиссера, побывала дрессировщица под тем предлогом, что забыла взять пудру.
— Ладно, не спеши с выводами, я дам тебе возможность все хорошенько обдумать. Сейчас я поеду к Дмитрию Дормидонтовичу в Солнечное, а в понедельник мы с тобой еще раз все обсудим, прежде чем говорить отцу… Только я приму некоторые меры предосторожности. — Лидия Тарасовна вышла в прихожую.
Близнецов с большим принуждением пожал руку магу, а длинный развязный в пенсне и сам отрекомендовался как «ихний помощник». Близнецов опять-таки принужденно осведомился у артиста, где его аппаратура, на что артист ничего не ответил, и вместо него ввязался в разговор все тот же длинный.
— Знаешь, кто это? — С желтой фотографии на потемневшей странице альбома на Рафаловича смотрело худое, аскетическое лицо длинноносого блондина в кожаной куртке и полувоенной фуражке. — Это твой дед, Мендель Фрумкин, чье имя еще ни разу не произносилось в этом доме. Я не помню его, и мать вспоминать о нем не любила и только перед самой смертью рассказала мне, что он был большевик, ближайший сподвижник Троцкого, комиссар, который бросил ее с годовалым ребенком на руках «за недостаточную идейность» и ушел к какой-то русской партийке. Потом он отрекся от Троцкого, выступал с разоблачительными речами, но это его не спасло. Его расстреляли. Перед самой войной вспомнили, что у этого врага народа осталась недобитая бывшая жена. Из родного Ленинграда мы попали в Салехард. Это называлось «административная ссылка»… Ты, наверное, интересовался, в кого наша тетя Кира такая русая и курносая? Так вот, когда тамошнего коменданта тянуло на зрелых женщин, он забавлялся с мамой… Но зато у нас были дрова, рыбий жир и большие желтые поливитамины, без которых я в первую же зиму легла бы в вечную мерзлоту, был свой отдельный закуток в бараке, у печки, за занавесочкой — и лютая зависть других ссыльных, и вечные шепотки, что уж эти-то везде устроятся… И каждую ночь мама плакала в подушку, тихо, чтобы я не слышала… Знаешь, я, наверное, пережила бы, если бы ты решил взять в жены русскую девушку из простой, обыкновенной семьи — ну, как сделал Ваня Ларин… Но снова допускать в род проклятое комендантское семя, семя змея…
— Наша аппаратура, товарищ драгоценный директор, — дребезжащим голосом заговорил он, — всегда при нас! Вот она! Эйн, цвей, дрей! — И тут, повертев перед глазами отшатнувшегося Близнецова узловатыми пальцами, внезапно вытащил из-за уха кота собственные Близнецова золотые часы, которые до этого были в жилетном кармане у владельца под застегнутым пиджаком и с продетой в петлю цепочкой.
— Мама, ну что ты такое говоришь? — пробормотал совершенно ошеломленный речью матери Леня. — При чем тут коменданты и змеи какие-то? При чем тут Елка?
Присутствовавшие ахнули, а заглядывавший в дверь гример одобрительно крякнул.
— Отец… — чуть слышно произнесла Рива Менделевна и вдруг разрыдалась. — Мама… Тетя… Теперь ты… Грехи отцов… Эйцехоре… Проклятое семя…
— Ваши часики? Прошу получить, — развязно сказал длинный помощник и подал на ладони Близнецову часы. И опять почему-то финдиректор содрогнулся. Но кот отмочил штуку, которая оказалась почище номера с чужими часами. Он неожиданно встал с дивана, на задних лапах подошел к подзеркальному столу, лапой снял пробку с графина, налил воды в стакан, выпил ее, водрузил пробку на место и гримировальной тряпкой вытер усы. Тут даже никто и не ахнул, а только рты раскрыли и в дверях кто-то шепнул:
Впервые на его памяти мать плакала. Это зрелище было невыносимо. Он развернулся и выбежал из комнаты.
— Ай, класс!
— Так, — сказала, возвратясь в гостиную, Лидия Тарасовна. — Продуктов в холодильнике и в буфете-достаточно. А если чего и не хватит, не сдохнешь.
Тут повсюду затрещали сигналы к началу последнего отделения, и все пошли из уборной вон.
Елка смотрела на нее, ничего не понимая. Что все это значит и почему мать держит в руках телефонный аппарат, обернутый шнуром, как веревкой?
Через минуту в зрительном зале погасли шары, загорелись зеленые надписи «Запасной выход» и в освещенной щели голубой завесы предстал полный, веселый, как дитя, человек в помятом фраке и несвежем белье. Публика тотчас узнала в нем конферансье Жоржа Бенгальского.
— Телефончик я забираю с собой. На всякий случай. Не вздумай выламывать дверь — она все равно железная…
Елка подскочила к матери и стала вырывать у нее аппарат. Лидия Тарасовна повернулась к дочери боком и резким, поставленным движением локтя ударила ее в солнечное сплетение. Елка сложилась пополам и, пятясь, добралась до края дивана. В ее круглых от ужаса глазах стояли слезы.
— Итак, граждане, — заговорил Бенгальский, улыбаясь младенческой улыбкой, — сейчас перед вами выступит знаменитый иностранный маг герр Фаланд. Ну, мы-то с вами понимаем, — хитро подмигнув публике, продолжал Бенгальский, — что никакой черной магии в природе не существует. Просто мосье Фаланд в высокой степени владеет техникой фокуса. Ну, а раз так, то двух мнений быть не может. Мы все, начиная от любого уважаемого посетителя... Виноват! — сам себя перебил Бенгальский и обратился к какому-то опоздавшему, который, согнувшись в три погибели, пробирался под шиканье к своему месту. — Вы, кажется, опоздать изволили? Вы извините нас, не правда ли, что мы начали без вас? — ядовито спрашивал Бенгальский, и опоздавший от конфуза не знал, куда деваться. — Итак... мы все, от любого посетителя галерки и вплоть до почтеннейшего Аркадия Аполлоновича, — тут Бенгальский послал привет рукой в ложу, где сидел с двумя дамами заведующий акустикой московских капитальных театров Аркадий Аполлонович Семплеяров, — все, как один, за овладение техникой и против всякой магии. Итак, попросим мистера Фаланда!
Лидия Тарасовна рассеянно улыбнулась.
Произнеся всю эту ахинею, Бенгальский отступил на шаг, сцепил обе ладони и стал махать ими в прорез занавеса, который и разошелся в разные стороны.
Выход мага с его длинным помощником и котом, выступившим из кулис на задних лапах, понравился публике. Прокатился аплодисмент. Коровьев и кот подошли к рампе и раскланялись. Это уже вызвало большой аплодисмент, и сотни лиц заулыбались, глядя на кота.
— Надо же, через столько-то лет пригодилось… Больно? Ничего, до свадьбы заживет. В общем, посиди, доченька, подумай.
— Кресло мне, — приказал Фаланд, и в ту же секунду, неизвестно как и каким образом, на сцене появилось большое кресло, в которое и сел замаскированный артист. Развалившись на полинявшей подушке, маг не спешил ничего показывать публике, пораженной появлением кресла из воздуха. Он оглядывал публику, а та не сводила глаз с кота.
— Я тебя ненавижу… — прошептала Елка.
Наконец послышались слова Фаланда:
— Это ненадолго, — сказала Лидия Тарасовна. — Потом всю жизнь благодарить будешь. — Она направилась в прихожую.
— Скажи мне, Фагот, — осведомился маг у клетчатого гаера, который, очевидно, носил и другое название, кроме «Коровьев», — так это и есть московское народонаселение?
— Я… — проговорила ей вслед Елка. — Я жду от него ребенка.
— Точно так, — почтительно ответил Фагот-Коровьев.
У самой двери мать развернулась, подошла к дивану и, нависая над дочерью, занесла руку, как для удара. Елка закрыла лицо руками.
— Так, так, так, — отозвался Фаланд, — я, как ты знаешь, давненько не видел москвичей... Признаться, некогда было... Надо сказать, что внешне они сильно изменились, как и сам город, впрочем... Не говорю уже о костюмах... Но появились эти трамваи, автомобили...
— Не физдипи, — спокойно сказала Лидия Тарасовна. — Кто три дня назад пакетики в мусоропровод выбрасывал? Кстати, если надумаешь воспользоваться отцовским телефоном то связь будет односторонняя — мембрану я тоже забираю.
— Троллейбусы! — подсказал Фагот.
— Чтоб ты сдохла, — шепотом сказала Елка. Лязгнула вторая, железная дверь. В ней повернулся ключ. Елка немедленно вскочила с дивана и подбежала к окну. Лидия Тарасовна вышла из подъезда и что-то объясняла шоферу поданной по ее распоряжению «Волги». Потом она села в машину и уехала.
— Да... да...
— Спокойно, — приказала себе Елка. Для начала она все проверила. Дверь действительно заперта снаружи. Из телефона в отцовском кабинете действительно вынута мембрана. Но в ее сумочке остались ключи, в том числе и тот, от железной двери. Значит…
Публика внимательно слушала, полагая, что это словесная прелюдия к магическим фокусам.
Она выглянула в окно. Хоть бы кто-нибудь… Есть!
Кулисы были полны артистов, между их лицами виднелось бледное лицо Близнецова.
— Тетя Маша! — крикнула она. — Меня тут заперли по ошибке! Выручайте. Я вам ключики скину…
В душе Рафаловича было полное, катастрофическое смятение. Это состояние было настолько ему не свойственно, что он никогда не мог понимать его в других, считал выдумкой писателей и уловкой слабаков. И сейчас, стоя возле ее дома, он желал, мучительно, всем сердцем желал — но чего? Немедленно, прямо сейчас увидеть ее и обнять? Не видеть ее никогда в жизни? Схватить ее и унести куда-нибудь на край света и бросить все остальное к чертям? Просто бросить все к чертям, включая и ее?
На физиономии Бенгальского, приютившегося сбоку возле портала, мелькало выражение некоторого недоумения, и он чуть-чуть приподнял бровь. Воспользовавшись паузой, он вступил со словами:
«Вот бы кого-нибудь не было вовсе, — подумал он. — Ее или мамы. Нет, не то чтобы умерли, а так — не было, и все. Или меня…»
— Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, которая так изумительно выросла в техническом отношении, а равно также и москвичами.
В Елкин дом он проник не дальше милицейского поста на первом этаже. Старшина, проверив его документ, вежливо сообщил, что пропустить его не может, поскольку в данный момент в указанной квартире никого нет. Конкретно Елена Дмитриевна?
Бенгальский приятно улыбнулся и потер руки.
Старшина смерил Рафаловича долгим, оценивающим взором и только потом сказал, что Елена Дмитриевна вышла с большим чемоданом минут пятнадцать назад. Куда? Неизвестно. Нет, передать ничего не просила.
Фаланд, клетчатый и кот повернули головы в сторону конферансье.
Где же, где искать ее? Ведь надо, позарез надо с ней встретиться! Или позарез не надо?
— Разве я выразил восхищение? — спросил маг у Коровьева-Фагота.
— Никак нет, метр, вы никакого восхищения не выражали, — почтительно изгибаясь, доложил клетчатый гаер.
— Так... что же он говорит?
Они встретились. Уже под вечер, когда Леня, который решительно не мог сейчас идти домой, к матери и уже не мог оставаться один, решил наведаться в родную «чурбаковую» общагу. Сам он выбыл оттуда дней десять назад, но оставалось еще много братвы, дожидающейся прибытия денежного довольствия с мест службы, да и коек свободных летом навалом. В картишки перекинуться, может, выпить немного или просто потрендеть — что угодно, лишь бы снять это идиотское состояние. А завтра, на свежую голову, разобраться, дозвониться…
— А он просто соврал, — звучно, на весь зал сообщил клетчатый и, повернувшись к Бенгальскому, прибавил:
Она шла навстречу ему по перрону и умудрялась сохранять гордую походку, даже согнувшись вбок под тяжестью чемодана.
— Поздравляю вас, гражданин соврамши!
— Елка! — Он кинулся к ней (в конечном счете, радостно!).
На галерее рассмеялись, а Бенгальский вздрогнул и выпучил глаза.
Она смерила его странным взглядом и попыталась пройти мимо, но он вцепился в чемодан, и она остановилась.
— Ну, меня, конечно, не столько интересуют эти автобусы, телефоны и прочая...
— Откуда ты?
— Аппаратура, — угодливо подсказал клетчатый.
— Из твоей казармы.
— Совершенно верно, благодарю, — отозвался артист, — сколько более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне?
— Погоди, какой еще казармы?
— Важнейший вопрос, сударь, — озабоченно подтвердил Фагот.
— Ну, общежития. Меня туда не пустили. Я посидела у фонтана с другими девочками. И имела с ними очень интересную беседу. Я узнала, как нежно ты любил меня за этот год, сколько раз и с кем, конкретно…
Тут в кулисах стали переглядываться и пожимать плечами. Бенгальский стоял красный, как рак, но, как бы отгадав тревогу за кулисами, маг сказал снисходительно:
— Елка, постой…
— Но мы, однако, заболтались, дорогой мой, а публика начинает скучать. Покажи ей что-нибудь... простенькое.
— А потом вышли твои сокурсники, разобрали девиц, а мне сказали, что ты там больше не живешь. Хотя твоя мамаша заверила меня по телефону, будто ты отправился в свое училище. Интересно, кто врал — ты ей или она мне? Хотя не все ли равно?
Тут зал облегченно шевельнулся. Пять тысяч глаз сосредоточились на Коровьеве. Тот немедленно выступил к одному концу рампы, кот перебрался к другому. Клетчатый щелкнул пальцами, залихватски крикнул:
— Три, четыре!
— Елка…
Тотчас поймал из воздуха атласную колоду карт, стасовал ее и лентой пустил по воздуху, кот немедленно ее поймал, в свою очередь стасовал, выпустил обратно клетчатому. Атласная лента фыркнула, клетчатый раскрыл рот, как птенец, и всю ее, карта за картой, заглотал. А кот раскланялся с партнером, шаркнув задней лапой.
— Пусти меня. Я сама донесу.
Аплодисмент ударил, как залп.
— Я… Я люблю тебя.