Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я ваша, мой храбрый Мальбрук…

И, потянувшись своим прекрасным, уже жадным до любви телом, она прильнула к его грубой форме, скрипящей ремнями, и губы Ольги прижались к мелко дрожавшим губам Григория Ивановича, опушенным ароматными нафиксатуаренными усами. И то, что должно было стать наградой какому-нибудь принцу или даже властелину государства, то, что береглось так тщательно и долго, досталось бывшему питерскому слесарю, мужеством своим снискавшему славу на полях войны, воюя бок о бок с теми, кого так ненавидел её отец.

Она вернулась домой в час ночи. Подбережный, очень гордый своей победой, но усталый и нежный, поцеловал Ольгу у самых дверей квартиры Романовых, и они договорились встретиться снова.

— Ну и ну! — только и сказала Александра Федоровна, высунувшая в коридор голову и с горячим осуждением покачав ею, а довольная Ольга, не снимая шубки, прошла в их с Татьяной комнату и бухнулась на кровать, закидывая за голову руки.

— Ах, Таня, Таня, молчи, не спрашивай пока ничего, — шептала она, замечая, что Татьяна приподнялась на постели и вопросительно смотрит на нее. А скоро в темную комнату проскользнули, обе в длинных ночных сорочках, Маша и Анастасия.

— Оленька, да где же ты была? — защебетала младшая Романова, присаживаясь к ней на постель. — Мама и папа чуть с ума не посходили от беспокойства. От тебя пахнет вином и табаком. Ой, да от тебя же мужчиной пахнет! — с испугом и радостью вскрикнула прозревшая Анастасия. — Ты была… с мужчиной?

— Да, да, дорогие мои! С мужчиной, — восторженно шептала Ольга, не переставая улыбаться, и девушки даже в темноте ощущали счастливую улыбку своей сестры. — Ах, это все так прекрасно было!

— Да что же… было? — вцепилась Анастасия в руку Ольги, нетерпеливо тормоша её. — Это… было? Да?

— Да, да, да, все было! Я уже совсем другая, девочки мои! Как же я многого не понимала раньше! Я раньше не жила!

— Но ты, наверно, скажешь нам, кто же этот твой избранник? — почти холодно и даже строго спросила Татьяна, в душе завидовавшая своей сестре.

— Скажу, почему бы не сказать. Его зовут Григорий Подбережный, и он всего-то ненамного меня старше. Он красивый, очень сильный, у него такие вот усы! — и Ольга большим пальцем руки провела вправо и влево над верхней губой воображаемые стрелки усов. — Мы с ним были в ресторане, в «Гранд-Отеле». Ах, как здорово пели там цыгане, а потом, потом он на своем «моторе» повез меня к себе домой, а там, а там… Ну, в общем, сегодня нет счастливее меня!

Маша, давно пережившая счастье любви, но потерявшая его, а потому неспособная проникнуться чувством, переполнявшим сестру, спросила:

— Но кто этот… обладатель усов и автомобиля? Какой-нибудь промышленник, купец из новых?

— Фи, Маша, — изобразила Ольга на своем лице гримаску презрения. Какой там купец? Подбережный — красный командир! Он командует целой дивизией, а скоро ему доверят целую армию и переведут служить в Москву. Он же в Академии учится!

Ольга вначале не поняла, почему в комнате повисла тяжкая тишина, но вот заговорила Татьяна:

— Да, ты опозорила всех нас, опозорила! Ты осрамила нашу честь, наш родовой герб, отдавшись какому-то большевику, пролившему, надо думать, столько крови настоящих защитников России, что ему никогда от неё не отмыться! Когда-то папа вызвал на дуэль Кирилла Николаича, белого офицера, нашего благодетеля и застрелил его! А ты можешь теперь представить, как отнесутся он и мама к тому, что ты стала любовницей не просто кухаркиного сына, но и врага России, коммуниста?

Нет, Ольга никогда не была глупышкой и могла предвидеть, что её роман с красным комдивом вызовет у её отца раздражение и даже гнев, но теперь, когда ей дали испытать, изведать настоящее счастье, его нужно было отстаивать, невзирая ни на какие препятствия.

— А мне все равно, как отнесутся к моей любви папаi и мамаi! — сказала она тоном, не терпящим возражений, и выпрямляясь на постели. — Пусть только попробуют мне что-нибудь сказать! Мне двадцать восемь лет, и я полюбила красивого мужчину, который тоже любит меня, а большевик он или нет безразлично! Наш папенька теперь, когда лишился всех своих ателье, работает простым фотографом у нового хозяина, снимает тех, кого сам называет сволочью, кого презирает, а потом ещё надеется — все ещё надеется, ха-ха, что снова станет императором! Ну, предположим, что Всевышний каким-то чудом вернет ему корону лет через десять, а нам, что ли, тоже десять лет дожидаться? Мне тогда уже тридцать восемь будет! Все, я больше не хочу быть великой княжной! Я хочу быть только женщиной и матерью!

Анастасия захлопала в ладоши и, порывисто обняв Ольгу, несколько раз звонко поцеловала её.

— Ах, Олюшка, ты такая умница! Я тоже стремлюсь выйти замуж, но ко мне пока никто не подходит. А ты, ты такая смелая, решительная! Я тоже хочу стать похожей на тебя. Ну зачем нам вспоминать наше прошлое? Теперь его не вернешь. Да и что хорошего там было? Уверена, что папенька обязательно просватал бы тебя за какого-нибудь урода, вроде того румынского наследного принца. Помнишь?

Анастасия хотела ещё что-то сказать, но Татьяна прервала её громко и властно:

— Да замолчи ты! Несешь такую чушь, язык, что помело! Тебе же, Оля, я вот что скажу: если ты не откажешься от своего… любовника с усами, то ты мне больше не сестра. С большевистской женой я общаться не желаю! — И, уже обращаясь к Маше, сказала: — Тебя же, Машенька, я попрошу с этой ночи спать в моей комнате. Я же перейду в твою… здесь махоркой и ваксой пахнет!

И, взяв в охапку свои подушки, Татьяна гордой поступью, шурша накрахмаленной сорочкой, ушла из спальни.

Нет, умная, умеющая разбираться в самой себе Татьяна сумела дать честный ответ, когда задала мысленно такой вопрос: \"Осуждаю ли я как женщина свою сестру? Чего во мне больше: великой княжны или женщины?\" И Татьяна была вынуждена признаться в том, что обвиняла Ольгу именно женщина, завидовавшая встрече сестры с мужчиной, но пытавшаяся маскировать свою ревность соображениями династического, родового свойства.

\"Да нет, зачем я ругаю саму себя? — говорил, однако, Тане другой внутренний голос. — Лично меня на вожжах к какому-нибудь большевику в постель не затащишь. Лучше всю жизнь быть одной, видеть в себе до смерти великую княжну, чем стать женой какого-нибудь хама в кожаных штанах с лампасами. У-у, как я ненавижу всех этих коммунистов — мужики или местечковые евреи!\"

Она ходила в библиотеку, что размещалась на углу Большого и Первой линии, рядом с лютеранской церковью Святой Екатерины, и работа по разбору книжных залежей, которой, казалось, не было видно ни конца ни края, доставляла Тане и муку, и радость попеременно: приходится сидеть одной в огромном зале с высокими шкафами, подниматься к полкам по ступенькам шаткой стремянки, но здесь, в уединении, Таня находила время для чтения, и вымышленный мир все больше и больше заполнял в её душе пустоты, возникшие от ощущения житейской неполноты. Девушка даже не выходила в зал к читателям, которых считала стоящими на куда более низкой ступни в происхождении своем, моральных качествах и прочем.

Но однажды заведующая библиотекой, пожилая седовласая интеллигентка, любившая всех читателей без разбору уже потому, что они тянулись к книгам, заметила Тане, доверительно кладя руку на её плечо:

— Милочка, ну что же вы все одна да одна? Вы уж меня, Татьяна Николаевна, покорно извините, но если в этой скорлупе сидеть, то замуж будет просто невозможно выйти. Я вот давно присматриваюсь к вам, и мне кажется, вы очень… влюблены в себя. Что же, Петроград на самом деле стал другим — он огрубел, заполнен деревенской массой, но очаги былой культуры все же сохранились. Я уже говорила о вас в одном салоне — там все помешаны на символистах и прочих новомодных течениях. Сходите, послушайте, скажите им эдак что-нибудь по-французски из Бодлера или Верлена. Там много приличной молодежи, даже кое-кто из столпов нынешней власти заходит, женщина подняла вверх и глаза, и указательный палец. — Уверена, что вам там понравится. Ну что, дать вам адрес? Именно сегодня у них встречаются…

И Татьяна Николаевна, немного подумав, согласилась.

Вечером, быстро приодевшись, опрыскав себя духами, напомадив губки, Таня выпорхнула из квартиры, на трамвае перебралась на другой берег Невы, где на шикарной, аристократической улице Гоголя разыскала нужный дом. Лестница — чиста, ухожена, электрический свет, лифтер рядом с пылающим внизу камином. Поднялась и позвонила. Шум оживленной беседы, хохот, звон бокалов вырвались на лестницу, едва открыли дверь. Хозяева салона, муж и жена, по-артистически небрежно одетые, какие-то взлохмаченные, немного пьяные, с папиросами в руках, ввели Татьяну Николаевну в гостиную, где в небрежных позах в креслах и на диванах располагались завсегдатаи, принявшие Татьяну с обворожительной галантностью. Усадив её в кресло, тут же налили в поданный бокал шампанское, а хозяин, наклоняясь к её уху, промолвил:

— Отдыхайте. Сегодня о Брюсове поговорить все собрались. Впрочем, можете и не слушать — такую дичь несут. Эстеты! Выпороть бы их всех хорошенько, символистов этих, а после всунуть им в руки по тому Пушкина или Тютчева, в конце концов.

Он ещё раз поцеловал руку ошарашенной таким приемом Татьяны и больше ей не досаждал, а девушка, никогда прежде не бывавшая на подобного рода вечерах, с жадностью слушала буквально всех, кто брал слово.

— И не говорите, пожалуйста, что «Венок» заслуживает тех похвал, которыми наградила критика эту книжку после её выхода в девятьсот пятом году, — говорила небрежно сидевшая женщина, — экстравагантный вид её подчеркивался синими в обтяжку трико, короткой юбкой Коломбины и широкополой шляпой с петушиным пером. — Стихи вялые, в них ещё нет той изящной силы и художественной непринужденности, как в \"Зеркале теней\".

— Ах, оставьте, Иродиада, — возражала ей словами и взмахом руки курившая женщина с очень короткой, какой-то детской стрижкой. — \"Семь цветов радуги\" Валерия Яковлевича — куда более вялые, материально-топорные, по-домашнему бытовые и скучные, как русские щи, но вы же не ругаете этот сборник?

— Ну, я понял теперь, Ника Карповна, что вы не русская, раз вам не по нраву кислые щи. То-то мне всегда казалось, что вы напоминаете какую-то древнегреческую римлянку. Неспроста от вас всегда пахнет оливками и аркадским вином, — говорил, пошатываясь, краснолицый мужчина.

— Откуда вам знать, как пахнет аркадское вино, коль вы дальше Ялты не ездили? — с холодным вызовом бросила Ника Карповна, и все смеялись, беззаботно и совершенно по-ребячески, чтобы через минуту вновь приняться за обсуждение поэзии Брюсова, читать его вирши протяжно, с подвыванием и при этом трясти волосами и выбрасывать вперед руку, сжатую в кулак.

Татьяна была ошеломлена. Она и не подозревала, что в Петрограде, в большевистском Петрограде, все ещё плохо накормленном, необогретом, с массой безработного люда, с бандитствующими шайками, могут быть такие оазисы культуры, старого быта и манер. Нет, она до революции не общалась с такими людьми, хотя знала, что в столице их немало, но теперь они казались ей жителями фантастической страны, а жить среди них, в их обособленном государстве, представлялось для девушки величайшим счастьем.

Наконец дошла очередь и до неё самой — кто-то осторожно подал мысль, что не худо было бы послушать мнение новых членов их литературного кружка, и Татьяна, нисколько не смущаясь, просто, но уверенно высказала свое мнение, потому что знала и любила этого поэта. Непринужденная манера, с которой говорила Таня, благородство, видевшееся в каждом её жесте и слове, всем понравились, а девушка была предельно довольна, что её слушали внимательно, признали равной себе.

— Приходите к нам по средам, Татьяна Николаевна. Мы вас полюбили… целовал хозяин руки Тане, когда на лестнице, выйдя проводить гостей, прощался с парящей над землей, счастливой девушкой.

— Придет, придет, не беспокойтесь, Каратыгин! — услышала Татьяна чей-то уверенный голос. — А сейчас надо бы помочь милой барышне до дому добраться.

— Ну, уж вы доставите, не бросите дорогой, коль у вас «мотор»! кудахтал хозяин, смотря сверху вниз на то, как очаровательная новая посетительница его салона спускалась по лестнице в сопровождении одного из самых важных гостей. А мужчина, шедший рядом с Таней по широкой лестнице, натягивая на руки дорогие перчатки на меху, хлопал ладонью о ладонь и говорил:

— Поверьте, на этих вечерах я ещё ни разу не видел более обаятельной и тонкой ценительницы поэзии. Мне кажется, сама Сафо явилась к нам, и уж счастлив будет тот из мужчин, кого она признает своим Фаоном.

Таня рассмеялась и посмотрела на красивого, уверенного в себе мужчину в коверкотовом пальто с каракулевым шалевым воротником и отлично выбритыми щеками.

— Но я не пишу стихов, а поэтому не могу называться Сафо, — чуть прищуривая свои черные глаза, сказала великая княжна. — Но так уж и быть, сегодня я позволю вам быть моим Фаоном. У вас, я слышала, автомобиль? Вам нетрудно будет довезти меня до дому? Я на Васильевском живу…

Когда они уселись на заднем сиденье роскошного «роллс-ройса» и незнакомец, точно фокусник, откуда-то извлек бутылку шампанского и бокалы, Таня испугалась — ей показалось, что этот элегантный и образованный мужчина станет предлагать ей что-то похожее на то, что предлагал её сестре Ольге какой-то красный командир. Но он хоть и угощал девушку шампанским, покуда автомобиль, ведомый шофером, мчал по ночным улицам Петрограда, но ничего предосудительного не произнес. И Таня даже удивилась, потому что она прекрасно видела, что сильно понравилась мужчине.

— Ах, какой же я неловкий, какой тюфяк! — беззаботно рассмеялся незнакомец, когда автомобиль затормозил у Таниного дома. — Я же, Татьяна Николаевна, так и не представился вам: Губанов Вадим Филиппыч, зампредседателя Петросовета, — товарища Зиновьева правая рука. Впрочем, все это пустяки, внимания не обращайте.

А когда Таня, у которой отчего-то заныло сердце и стали подкашиваться ноги, остановилась на лестнице и Губанов нежно коснулся пальцами её кожи чуть выше тонкой лайковой перчатки, а потом спросил, когда же они смогут увидеться вновь, после минутного раздумья сказала улыбающемуся зампреду Петроградского Совета:

— Будет от вас зависеть… — и, уже не оборачиваясь, застучала каблучками ботиков, взбегая наверх.

Скоро не только все сестры, но и Александра Федоровна, и Николай знали, что Татьяна, клявшаяся в том, что никогда не сойдется с неродовитым, эта неприступная великая княжна, как и Ольга, катается на автомобиле с каким-то мужчиной, но лишь Анастасия сумела выспросить у Тани, где служит её возлюбленный.

\"Ну и Танечка у нас, однако! — рассуждала потом Анастасия. — Давно ли с подушкой из спальни Ольги уходила, кляла её за то, что та связалась с большевиком, а сама-то разве лучше? Ах, какого большевичка жирненького замарьяжила! Поди, спит теперь и видит себя какой-нибудь красной губернаторшей\".

Но обида на сестру исчезала, как только Анастасия представляла и себя в объятиях мужчины. Тогда политические пристрастия, титулы, происхождение казались Анастасии глупыми ненужностями, важными, возможно, для мужчин, но не для женщин, ждущих любви, покоя, защиты и зарождения новой жизни в сердцевине их готовых к материнству молодых тел.

Нет, Николай устроил для Анастасии мастерскую не на десять, а на пять рабочих мест, с машинками «Зингер» самой последней модели, с манекенами и удобными столами для раскроя тканей, а главное, с хорошим освещением. Молоденькие мастерицы, работавшие под началом Анастасии, учились у юной хозяйки шить и сразу же работали на заказ, выполняя, пока не добьются совершенства, несложные операции. Выгода была взаимной: доход получали и Анастасия, и швеи, поэтому отношения в артели великой княжны были самые сердечные.

Однажды семнадцатилетняя Нюра, веснушчатая и такая же смешливая, как и хозяйка, заговорила с Анастасией, когда другие девушки ушли:

— Анастасия Николаевна, пришли б когда в нашу компанию. У нас как весело на вечеринках: танцуем под гитару и гармонь, поем, спорим о разном. Вот сегодня, например, про любовь спорить будем, — и Нюра прыснула в кулак, сконфузившись. — Ну, придете?

— Да, приду, — с неожиданной поспешностью ответила Анастасия, и Нюра даже захлопала в ладоши.

— Вот и чудно! Ну так я зайду за вами прямо на квартиру!

Девушки шли долго. Стремясь не запачкать обувь в мартовской грязи, обходили лужи, приподнимали полы длинных драповых пальто, наконец остановились возле двери, ведущей в помещение полуподвала.

— Это… здесь? — остановилась Анастасия.

— Здесь, здесь, да вы не бойтесь — там все у нас прилично, по-комсомольски.

Треньканье гитары на фоне гармонных плясовых переборов, стук каблуков и девичье залихватское повизгиванье были слышны в темной прихожей, когда Анастасия, предчувствуя что-то неизведанное прежде, встречу с чем-то необычным, снимала у вешалки пальто и стаскивала с изящных туфелек резиновые боты.

— А, Нюрка пришла! — заорал какой-то разбитной белобрысый парень, бросая партнершу, с которой танцевал, и кидаясь в сторону вошедших. — Ну, и вижу, что буржуйку свою привела. Точно, угадал?

Расправляя на бегу морщинки, собравшиеся за пояском на красной, какой-то крестьянской рубахе, белобрысый, широко улыбаясь, приблизился к вошедшим, вперился в Анастасию изумленно-изучающим взглядом, схватил её за руки, повлек к танцующим, не переставая говорить быстро и на радостном подъеме:

— Ладно, ты, Настя, за буржуйку на меня не обижайся, просто я давно уже просил Нюрку привести тебя к нам, чтобы ты увидела, как комсомольцы Васильевского острова гулять умеют. А я — секретарь организации района, Влас Калентьев. Хожу вот по низовым ячейкам, вношу, как говорится, струю жизни в их работу, вовлекаю в них новых членов. Ты не думай, это я у них на вечерушках такой рубаха-парень, а на самом деле — строгий, в кабинете сижу, пиджак ношу. Так что же, на самом деле свою мастерскую имеешь?

— Да, имею, — едва приходя в себя после увиденного и услышанного, промолвила Анастасия.

— Эксплуатируешь, выходит, рабочий класс?

— Эксплуатирую, — не понимая в полной мере всех оттенков этого слова, согласилась Анастасия, а все, кто обступил её и жадно рассматривал её «буржуйский» наряд, громко загоготали.

— Да тише вы, товарищи! — поднял руку Влас. — Ну не понимает пока товарищ Настя Романова, что пользоваться плодами чужого труда — нехорошо, нечестно. Но она в этом не виновата, нет! Я слышал, что она из бывших, по-французски говорить умеет, носит шелковые чулки и каждый день выливает на себя по целой бутылке одеколона. Но она-то здесь при чем? Виновно прошлое страны, царский гнет, и мы должны перевоспитать Анастасию Романову, чтобы она стала вполне пригодным для советского общества членом. Так, товарищи?

Все согласились с тем, что перевоспитать Анастасию нужно обязательно, снова затренькала гитара, приглашая к пляске, но слово взяла одна пышногрудая девица, синяя сатиновая кофта которой так и рвалась под натиском выпиравших прелестей:

— А пусть нам Настя расскажет, что нынче нужно носить, чтобы хлопцы любили. Она-то вон какая разряженная пришла, и мы тоже хочем…

И Анастасия, почему-то жалея этих девушек и парней, показывая на отдельные части своего туалета, на прическу и обувь, просто и мило стала объяснять, что платья теперь носят короткие, с глубоким вырезом на груди и спине, свободного покроя, волосы стригут \"а ля гарсон\", то есть под мальчика, чулки носят телесного цвета и прозрачные, пусть не шелк, так фильдекос или фильдеперс, а туфли открытые, легкие и изящные. И все слушали и смотрели на прелестную девушку, замерев от восхищения или зависти, обступив её плотным кольцом. А когда она, с чуть смущенной улыбкой, кончила говорить, после долгого молчания завопил какой-то парень, задирая над голым пузом старенькую косоворотку:

— А на фига нам вообще одежда?! Для любви одежда не нужна! Мешает только! Вот я вчера видал, как по Невскому ехал грузовик, а в нем полным полно народу, и все-то голышом, в чем мать родила! Еще и плакат с собой везли: \"Одежда — цепи человека\"! Все, раздеваюсь догола! Не хочу цепей!

Парень, как видно, настолько был увлечен идеей раздевания, что, сорвав с себя рубаху, стал развязывать и пояс брюк, но девушки отчаянно завизжали, стали закрывать руками лица, и ретивого парня быстро уняли другие комсомольцы, в том числе и Влас Калентьев.

— О любви! О любви говорить давайте! — послышались требования.

— Ведь ради этого собрались, а не на этого лоботряса голожопого, на Пашку смотреть!

И тут же форсистой походочкой, сложив на груди руки, на середину помещения вышла бойкая девушка, и каблуки её ботинок стали отбивать лихую чечетку. Девушка же заголосила:

Милка милого любила, спать с собою уложила Он лежал, лежал, лежал, прыг в окно — и сбежал!

Некоторые поддержали девушку, подхватили припев неприличной частушки, но другие зашикали на них:

— Все, кончайте балаган! Наплясались уже, теперь серьезно говорить будем!

Принесли самовар, от которого по прохладному полуподвалу потекло веселящее тепло, загремели стаканы толстого стекла, явились на большом столе нехитрые закуски, зеленые бутылки с водкой. Анастасия, сидевшая рядом с Власом, который щедро лил чай в её стакан и с суровостью начальника прислушивался к речам комсомольцев, говоривших о любви горячо и открыто, будто от ярости произносимых о любви слов зависело их счастье, слушала этих простых людей с истинным удовольствием. Только со своими сестрами она, и то лишь иногда, позволяла себе откровенные беседы об отношениях женщин и мужчин, а теперь говорили все, даже собравшиеся здесь парни. Некоторые призывали освободиться от старых семейных пут и жить друг с другом в любви открыто и никого не стесняясь, менять возлюбленных просто, без истерик и скандалов, как меняют сношенные сапоги или портянки. Но другие на таких кричали, говорили, что пока так жить нельзя, потому что коммунизм ещё не полностью построен, а когда все будет общим, то можно и попробовать. В общем, революционная свобода сделала свое — любиться можно было просто, без затей, без церкви, без согласия родителей, а лишь по личному согласию влюбленных. И Анастасия замечала, что собравшиеся здесь парни и девушки сидят парами, многие в обнимку, и смелыми, открытыми поцелуями сопровождался этот диспут — все было давно уж решено и опробовано в жизни.

Анастасия в сопровождении Власа выходила на улицу пораженная тем, что ей довелось услышать. Она, так рвавшаяся к любви, теперь боялась этой свободы, потому что хоть и желала выйти замуж, но хотела привязать к себе мужа надолго, на всю жизнь, потому что царская её природа тайно шептала девушке о необходимости подчинить себе мужчину. Здесь же все получалось по-другому…

— Влас, а вы тоже считаете, что известные отношения мужчин и женщин должны быть свободны? — спросила Анастасия, когда из двора, где был полуподвал, они вышли на проспект.

Он стоял без шапки, и густые льняные волосы двадцатипятилетнего голубоглазого парня ерошились от свежего весеннего ветра.

— Да что вы? — улыбнулся он. — Свобода в браке — это блажь, которая забудется всеми этими юнцами очень скоро. Якрепко жениться хочу, на всю жизнь… — и добавил, как-то озабоченно посмотрев по сторонам: — Давайте немного подальше отойдем. Сейчас за мной автомобиль приедет, служебный. Неудобно как-то будет, если увидят. Скажут после — комсомольский секретарь так обуржуился. А я уже привык к «мотору». Вы со мною, Настя, не прокатитесь по городу немного? Ну честное слово, я не буду настаивать на свободной любви. Едем?

Анастасия посмотрела на комсомольского вожака чуть насмешливо и с удовольствием сказала:

— Что ж, я согласна.

В тот июньский вечер двадцать третьего года, когда в гостиной квартиры Романовых собрались все члены семьи, Николай, нервно поднося ко рту папиросу, не замечая, как роняет пепел на ковер, бегал вокруг стола, за которым сидели его домочадцы, и почти кричал:

— Дочери, милые вы мои, да что же вы делаете с нами — со мной и матерью! Да как же можно было так гнусно распорядиться собой, вначале заведя шашни с этими коммунистами, а потом пообещав им руку и сердце?

Татьяна, смелая от знания того, что теперь, когда их трое, когда отец не посмеет отказать им всем, сумела вставить слово:

— Нет, папа, вначале были \"рука и сердце\", а уж потом то, что ты называешь словом \"шашни\".

— Да это все равно, все равно, — хватался за голову бывший император. — Когда-то я выстрелом из маузера разрушил связь Маши и этого низкородного поручика, теперь же вы мне предлагаете стать тестем глумящихся над Россией извергов. Прекрасно, вы мне обещаете законный брак через запись в какой-то мерзкой муниципальной книге регистрации, но даже не венчание, не церковную санкцию, не таинство! Ну подождали бы ещё немного! Если бы я полностью уверился в том, что никогда уже не стану правителем России, то непременно бы увез вас за границу, где вы…

Ольга резко, гордо встала из-за стола, с негодованием глядя на отца, сказала:

— Больше поединков не будет! Мы свободны в выборе мужей, и мы их выбрали. Разговоры о загранице за этим вот столом звучат давно, но только никто из нас их больше не хочет слушать! Если вы не дадите свое согласие на брак своих троих дочерей, то мы не станем спрашивать вашего разрешения. И я скажу за всех — мы прежде были несчастны по причине нашего… высокого происхождения. Когда-то нам было лестно, что мы являемся дочерьми русского царя, теперь же это только тяготит нас. Мы — не свободны, но хотим наконец обрести свободу.

И вдруг Николай почувствовал, что бессилен противостоять им.

\"На самом деле, — вдруг остановился он, потирая вспотевший лоб, девочки стремятся выйти замуж, ну да и Бог с ними. Разве я не страдал от того, что одинокой осталась Маша только из-за меня одного? Нужно наконец забыть, что ты — бывший император. Все твердят мне об этом, ведь царственность не в том, чтобы являться манекеном в горностаевой мантии, и не в присутствии царственной крови в жилах — я видел немало дурных людей, имевших августейших предков. Мне, всем нам нужно опроститься до того, чтобы попытаться стать лучшими в России, не нося при этом громких титулов. И вот пришел тот самый момент. Дочери мои подвигли меня к нему, я даю согласие на их брак, но при помощи своего опрощения и новых родственных связей не перестаю надеяться, что стану когда-нибудь правителем России\".

— Я согласен, — сказал Николай очень тихо и, пробежав взглядом по лицам дочерей, сидевшего здесь же Алеши и даже Александры Федоровны, увидел, как осветились их лица чувством благодарности к нему, отцу, главе семьи и монарху.

***

Почти сразу после объявления войны немцам одним лишь росчерком пера он запретил продажу спиртных напитков — вековечной беды и соблазна простого русского люда, и сделал это Николай несмотря на неизбежные финансовые потери, но зная, что народ поймет и примет эту меру. И люди на самом деле поняли и приняли её.

Он понимает необходимость своего личного присутствия подле нуждающегося в нем, в его внимании народа, и он — везде. На заводах, в госпиталях и лазаретах, при отправлении полков на фронт, напутствуя войска. С октября 1914 года начинает ездить в Ставку верховного главнокомандующего, которым был дядя царя, старейший в царском роду великий князь Николай Николаевич.

Нет, он не претендует в Ставке на вмешательство в стратегию — он просто хочет знать, как идут дела, и, главное, понимает необходимость своего присутствия неподалеку от фронта, где льется кровь. Николай как бы разделяет с другими тяготы войны, опасности. Позднее он станет возить в Ставку и на фронт, по воинским частям, своего Алешу, которому присвоят звание ефрейтора. Мать будет страшно волноваться за сына, но воля отца останется непоколеблена её сетованиями — царь воодушевлял войска присутствием рядом с собой наследника, и железная походная кровать Алеши стояла в Ставке подле его кровати.

И уже с первых отъездов Николая из Петербурга начнется переписка между Ники и Аликс, которая даст возможность увидеть, как любили друг друга эти супруги, прожившие вместе два десятка лет.

\"Так грустно в церкви без тебя, — напишет мужу Аликс 21сентября 1914 года. — Прощай, милушка, мои молитвы и думы следуют за тобой повсюду. Благословляю и целую тебя без конца, каждое дорогое, любимое местечко\".

А в другом письме к мужу Александра Федоровна, прощаясь с Николаем, писала: \"Прощай, моя птичка, благословляю и целую тебя горячо и с любовью. Навсегда твое старое солнышко\". Обыкновенно же царица называла Николая в письмах так: \"родная моя душка\", \"мое дорогое сокровище\", \"мой любимый\", «драгоценный», \"мой родной голубчик\", \"родная моя птичка\".

Николай отвечал жене в таком же теплом, ласковом тоне искренне любящего и очень скучающего мужа: \"Возлюбленная моя, часто-часто целую тебя, потому что теперь я очень свободен и имею время подумать о моей женушке и семействе. Надеюсь, ты не страдаешь от той мерзкой боли в челюсти и не переутомляешься. Дай Боже, чтобы моя крошечка была совсем здорова к моему возвращению. Обнимаю тебя и нежно целую твое бесценное личико, а также и всех дорогих детей. Благодарю девочек за их милые письма. Спокойной ночи, мое милое Солнышко. Всегда твой старый муженек\".

Николай в письмах к жене совсем не тот, каким мог представиться по дневнику, обращенному лишь к собственной памяти и личным чувствам. В письмах он полностью открыт и обнажен, наблюдателен и сострадателен и полностью доверяет своей супруге, когда пишет ей о положении на фронте, объясняя порой и ситуацию чисто стратегического плана. А как-то Николай написал запросто жене: \"У меня разыгрался геморрой, что очень неприятно. Пошли мне, пожалуйста, коробочку со свечами, которая лежит на маленькой полке, что слева от двери в моей уборной\". И заботливая, чуткая Александра Федоровна, беспокоясь о здоровье мужа, без промедления ответит: \"Посылаю тебе свечки. Как обидно, что ты опять в них нуждаешься\".

Ступень двадцать первая

БРАТЬЯ МАСОНЫ

Гудение протяжное, долгое, тянущее душу и какое-то загробное остановило Николая, когда в январе 1924 года, пряча лицо в воротник своей шубы, он переходил через Дворцовый мост. Дул пронизывающий ветер, и, казалось, именно он и собирал воедино, в какую-то тугую струю, в могучий поток звук заводских гудков, к которым примешались и автомобильные сигналы остановившихся на улицах машин. Потрясенный, не понимая, что происходит, он смотрел на отдельных прохожих, замерших на месте, будто они были заворожены этим странным оркестром, но потом кто-то сказал, надрывно и слезливо:

— Товарищи, Ленина хоронят!

И тотчас завыла какая-то баба, а вслед за нею и бородатый мужик. Крупные слезы катились по его глупому лицу и застывали на бороде белыми каплями.

— Ну, что вы плачете?! — резко шагнул он к рыдавшим, внезапно разозлившись на этих людей. — Небось, когда о смерти царя узнали, которого без суда вместе со всей семьей казнили, не плакали так горько! Совсем, наверное, не плакали, а этого полукалмыка, сифилитика, приказывавшего в крестьян стрелять, залившего Россию кровью, вон какими слезами оплакиваете!

Мужик сразу же закончил плакать, будто и не он минуту назад лил слезы в три ручья, озадаченно посмотрел на Николая, поморгал пустыми, как опорожненный стакан, глазами, обиженно сказал:

— А ты, гражданин, не равняй жопу с пальцем. Мы при твоем царе ничаво доброго не видели, а Ильич для нас дороже отца родного, потому как — наша власть, народная. Таперича нас никто не обидит…

Николай со злобой плюнул под ноги мужику, со злой укоризной покачал головой и зашагал прочь. Он не мог уразуметь, как можно было оплакивать смерть самого главного большевика, а значит, самого главного врага его страны. \"Да неужели за каких-нибудь шесть лет мой народ сумели так улестить, заморочить ему голову, что теперь большинство русских пропитаны коммунистическим ядом? Но если это правда, то как же мне бороться с коммунистами? Ведь тогда придется сражаться со всем народом ради того, чтобы вернуть им монархию, которая, оказывается, им совсем не нужна!\"

Он, видя на заснеженных улицах Петрограда горожан с заплаканными лицами, несчастных, осиротевших после смерти «Ильича», ощущал себя несчастным тоже, потому что эти люди могли так скорбеть в день похорон его врага, а узнав о смерти своего монарха, остались равнодушными и безучастными. А в голове все звучна горькая фраза бородатого мужика: \"Ты, гражданин, не равняй жопу с пальцем…\"

В тот день он не пошел в ателье, когда-то принадлежавшее ему, и где он сейчас подвизался на должности простого фотографа. Дом на Вознесенском вырос как-то неожиданно, словно случайно, но Романов догадывался, что он намеренно пришел сюда, чтобы в который уж раз попросить совета у человека, носившего на плечах голову — песочные часы.

— Не снимайте шубу, не снимайте! — замахал руками Лузгин. — Сам в пальто сижу — нетоплено, дрова все вышли.

Николай, молча опустившись в шубе на вовремя подставленный хозяином стул, сидел долго, понурясь. Потом заговорил, точно не говорил ни с кем уже давно, и настала потребность излить кому-то свою тоску и боль. Он с обидой в голосе говорил, что прошло уже больше пяти лет с тех пор, как он вернулся в Петроград, но все, что он делал, было каким-то мелким, безрезультатным вредительством, порой мальчишеским и вздорным. Сокрушить большевиков не удалось, и теперь народ льет слезы в день похорон Ленина, не постеснявшегося ради торжества своего убогого учения пойти на сделку с немцами.

— Что мне делать, Мокей Степаныч, что мне делать? — со слезами на глазах закончил он, и в его голосе пело отчаянье. — Лучше бы я ушел к Юденичу или Деникину. Там, с винтовкой в руках, я бы принес России больше пользы. Знаете, сейчас мне хочется убить себя — я разорен, я стал родственником отъявленных большевиков, не вижу никаких перспектив и средств в борьбе с коммунизмом. Если вы по-прежнему остаетесь монархистом в душе, то скажите, что я в силах сотворить для падения их режима? Или все кончено для нас?

Лузгин улыбался, превратив свой высокий лоб в стиральную доску, и Николай возмутился так, что даже вскочил со стула:

— Да что вы смеетесь, ей-Богу! Не вижу ничего веселого.

— А я вижу, вижу, ещё как вижу и плоды дел ваших. И поскорее расстаньтесь со своим отчаяньем. Оно не красит и монархов, а то, что вы все свои подвиги мальчишеством называете, вздором, — извините, никак согласиться не могу. Сносырева вспомните, Кронштадт, Красовскую с её любовниками, митрополита. Главное — вы обострили фракционную борьбу, и теперь она не затихает. О \"Платформе сорока шести\" слыхали? А про антипартийную деятельность Троцкого? Они там скоро всю столичную парторганизацию захватят, а все благодаря вам — вы семена раздора в большевистскую землицу бросили. А почему же, когда вы породнились с зампредом Петросовета, который очень дружен с товарищем Зиновьевым, председателем его, членом политбюро цэка партии, ещё каким фракционером, вы не налаживаете добрых отношений с теми, кто рвет на части крепкое прежде одеяло власти? Вот, умер Ленин, и товарищ Сталин стал теперь своею твердою стопою на вершине Олимпа. Зиновьев с Каменевым пытались подружиться с ним, составить триумвират, но гордый кавказец этих Пиладов с Орестами — под зад ногою. С Молотовым, Ворошиловым и Кагановичем дружить он хочет, но можно сделать так, что товарищ Сталин с Олимпа вниз тормашками или, как там, усатой своей башкою вниз и полетит…

— С какой же это стати полетит? Кто его сбросит? — спросил, поморщившись, Николай, которому было неприятно слышать обо всех этих интригах.

— Так мы же его и сбросим! У меня такой документик интересный давно уже приберегался об этом выскочке грузинском, ещё с самого девятьсот шестого года. Теперь-то эта бумажка в ход и пойдет…

И Лузгин уже кинулся было к своему тайнику, но Николай поспешно удержал его:

— Да оставьте вы в покое эти грязные доносы и сплетни. Ну и что с того, что слетит вниз Сталин? Это не меняет дело. Останется большевизм в лице Троцкого, Зиновьева или какого-нибудь Каменева.

— Да не понимаете вы, — почти закричал Лузгин, осердясь на ненужную щепетильность собеседника, — не понимаете разве, что Зиновьев, с которым вы подружиться обязательно должны через зятя своего, по гроб жизни вам за этот документ благодарен будет. Мы же главного врага Григория Евсеича как тростинку тонкую срубим. Вы же подле Зиновьева будете, а он высший партийный пост займет — генеральным секретарем станет. В монархию-то теперь, Николай Александрович, тихой сапой пробираться нужно. Есть у вас ещё один родственничек — комсомольский этот туз. Вы и на него влияние оказать через дочку можете, а он молодежь Петрограда поднимет. На молодежь же сейчас товарищ Троцкий ставку делает, проводя политику омоложения партии. Этим он старых большевиков, соратников Ленина, подкузьмить хочет. Окажете ему таким образом немалую услугу. Знаю, что и на товарища Подбережного вы управу найти сумеете — через обаяние Ольги Николаевны это сделать будет проще простого. А этот красный командир, слыхал я, возможно, в Военный Совет страны введен будет. Чем не личная гвардия, чем не преторианцы? Можно какую-нибудь \"военную оппозицию\" создать — вот это уж будет сила! Да и хватит, Николай Александрович, чваниться своей непричастностью к большевистской когорте. Вступиiте в партию, честное слово, увереннее чувствовать себя будете. А что вам? Главное — цель, а вы её достигнете, спасете страну, что сейчас Советским Союзом именуется. С волками жить, так по-волчьи…

— Ну хватит, хватит! Не хочу слушать ваших гнусностей! Вы, я вижу, так и остались филером по складу своего характера! Есть ещё какие-нибудь способы борьбы с коммунизмом? Или я поднимаюсь да ухожу!

Лузгин молчал долго. Смотрел на Николая с глубокой печалью, точно видел в нем гордого, но не слишком умного мальчика, не понимающего, что во взрослом мире необходимы компромиссы или даже обыкновенное лукавство.

— Хорошо, я назову вам организацию, которая когда-то смела с престола вас. Если у вас достанет терпения, чтобы работать на людей, борющихся с любой государственной властью, чтобы насадить свою, невидимую, но ощущаемую, могу назвать, как они себя именуют.

— И как же?

— Масоны.

— Масоны? В Советском Союзе, при большевиках?

— Именно так — в Союзе и при большевиках. А чем же наша страна не древо, в которое можно проникнуть и точить его, точить, покуда не сгниет вся сердцевина и дерево не рухнет? Ведь рухнула же ваша, пусть не слишком цветущая смоковница, но все-таки прочно державшаяся, — внешне прочно, — на своих корнях. Кто, как не масоны, были эти Керенские, Гучковы, Коноваловы, Терещенки, Львовы — Временное правительство, пришедшее на смену вашему.

— Ах, как жаль, что я этого не знал… — озадаченно промолвил Николай. — Но теперь — иное дело. Если эти новые масоны собираются точить власть коммунистов, я согласен войти в их Орден.

— Да, да, входите, входите! — заговорил Лузгин горячо. — И вам обязательно нужно будет открыться мастеру, кто вы такой! Тогда, я уверен, вы минуете степень ученика и получите более высокий сан, скорее всего, войдете в руководство ложи. Так вы сумеете вернуть себе хотя бы часть утерянной власти. Думаю, в Ордене вы обретете её сполна, а потом, когда вы, словно паучьей сетью, опутаете страну множеством лож и их филиалов, когда виднейшие большевики тоже станут вашими братьями, то можно будет надеяться на полное торжество. Произойдет незаметная подмена масонской власти монархической, и страна вернется на круги своя!

Николай, слушая Лузгина, весь горел от нетерпения и страстного желания поскорее познакомиться с масонами. Покачав головой, он с искренним восхищением сказал:

— Извините меня за недавние… грубые слова. Право, я недооценивал ваши знания, вашу ловкостью. Это все-таки талант. Так где же я могу найти масонов?

Кафе \"Веселый фарисей\", владельцем которого был Кириченко-Астромов-Ватсон, размещалось в полуподвале огромного дома на Лиговском проспекте. Когда Николай в тот студеный зимний вечер потянул на себя тяжелую дубовую дверь, украшенную какими-то бронзовыми бляшками, изображавшими то ли знаки Зодиака, то ли небесные тела, волна острой, какой-то диковатой музыки, веселой и разбитной, обожгла чувства Романова, смутившегося и даже отпрянувшего. Лузгин сказал ему, что мастер и генеральный секретарь ложи «Астрея» Борис Астромов содержит свое кафе, чтобы не вызывать у властей города сомнений в своей благонадежности, но Николай не мог представить, как шумная, разгульно-кабацкая обстановка \"Веселого фарисея\" может сочетаться с таинственной, мистической формой масонских действ, о которых он когда-то читал. Пересилив свое отвращение к царящей в кафе вакханалии, когда между столиками танцующие пары выделывали ногами замысловатые коленца под истошный вой труб, Николай прошел-таки в кафе и сдал шубу гардеробщику, вешалка которого размещалась прямо в зале.

— Господина Астромова я где бы мог увидеть? — хмурясь, спросил он принявшего его одежду старика.

— А вон наш Астромов, на трубе играет. В оркестре, самый крайний слева. За стол садитесь, а в перерыве или уж в конце вечера и поговорите с ним…

Николай, негодуя на себя за то, что пришел в этот вертеп, где он должен будет представиться вертлявому шуту с трубой, являющемуся будто главой масонской ложи, сел за столик, заказал закуску, полграфина водки и принялся за ужин, искоса наблюдая за хозяином кафе, худым мужчиной средних лет с очень узким, каким-то сплюснутым с боков лицом и с длинными лакейскими бакенбардами, призванными, должно быть, устранить непропорциональность физиономии. Николай видел, как выходил вперед этот музыкант со своей изогнутой, как курительная трубка, трубой, как извивался телом в такт извлекаемым из медного горла инструмента звукам, как страшно пучил глаза и вращал ими, демонстрируя наслаждение, получаемое от собственной игры.

\"Если это на самом деле руководитель питерских масонов, то до чего же докатились вольные каменщики, унизившие себя до общения с этим кривлякой, и до какой стадии падения дошел я сам, если явился в это гнусное кафе?\"

Николай принялся вспоминать, что рассказывал ему Лузгин об Астромове, — выходец из бедной семьи, он был принят в кадетский корпус, откуда подростка с треском выгнали за то, что он попытался изнасиловать учительницу французского языка. Поступил в университет, но и оттуда исключили. Отправился в Италию, учился в Турине, свел дружбу с психологом Чезаре Ломброзо, который к тому же был масоном. Умер Ломброзо, и Астромов возвратился в Петербург, принимал участие в штурме Зимнего дворца в октябре семнадцатого года. И теперь — владелец \"Веселого фарисея\", где в оркестре играет сам. Есть сведения, что содержит прачечную. В общем, авантюрист из низкородных, которым безразличны способы, готовые привести пусть к мизерному, но успеху в стремлении занять среди людей хоть какое-то видное положение. Но Николай, наливавший рюмку за рюмкой, чтобы только убить желание подняться из-за стола и выйти прочь, упорно ждал окончания работы \"Веселого фарисея\", потому что свержение большевистской власти стало для него куда более важной проблемой, чем сохранение достоинства.

— А вы чего же здесь сидите? — услышал он вдруг над собой чей-то приятный, мягкий голос. — Все ушли, мы запираем.

Разморенный теплом, выпитой водкой, Николай и не заметил, как помещение опустело. Лишь музыканты собирали инструменты да официанты, переругиваясь, убирали грязные тарелки и очищали от крошек заеденные скатерти. Николай присмотрелся к лицу наклонившегося над ним человека и увидел висячие баки, обрамлявшие узкое лицо.

— Господин Астромов? — поднялся он из-за стола.

— Да, это я — Кириченко-Астромов-Ватсон, — согласились «баки». — А с кем имею честь?

— С лицом, не менее, а возможно, более известным, чем ваш покойный друг и покровитель Ломброзо, — уверенно сказал Николай. — Где бы мы могли поговорить? Не здесь же, когда нас могут слышать эти \"шестерки\".

— Согласен, — серьезно посмотрел на странного посетителя Астромов. Пройдемте в мой кабинет.

Они прошли в маленькую комнатушку рядом с залом, уселись близ стола и закурили.

— Музыку вы какую странную играли. Я такой и не слышал никогда. Что-то африканское, не так ли? — спросил Николай.

— Да, вы правы, — продолжил всматриваться в черты лица незнакомца ученик знаменитого психолога. — Это — джаз. Только-только стал распространяться в Европе. Музыка североамериканских негров.

— Да и инструмент-то какой странный, в который вы с таким усердием дули, — улыбался Николай. — Тоже африканский?

— Нет, саксофон изобретен бельгийцем. В России они ещё до революции известны стали.

— Странно, в оркестре лейб-гвардии Преображенского полка, командиром которого я был, таких инструментов не имелось.

Николай видел, что Астромов смотрит на него с каким-то пожирающим интересом, и крылышки его тонкого, горбатого носа в волнении раздуваются.

— Вы, видно, шутите, сеньор, — очень тихо сказал Астромов наконец. Вы не могли командовать преображенцами — у них же император был за полковника.

— А может быть, я потому и сказал вам, что поважней вашего Ломброзо? Только Ломброзо умер, а я жив-здоров. Ну, присмотритесь к моему лицу. Если вы на самом деле сотрудничали с автором нашумевшего в мире \"Преступного типа\", а не занимались лишь поглощением тосканских и прочих вин, то поймете, отчего я говорил о себе как о знаменитости.

Астромов, зачем-то отстранясь, прищурив глаз и дергая себя за бак, долго вглядываясь в черты лица странного посетителя и наконец, приняв суровый вид, сказал:

— Не знаю, мошенник ли вы, самозванец или на самом деле чудом спасшийся Николай Романов, но вы явились ко мне не с добром. Что, хотите спровоцировать на что-то, а потом сдать в огэпэу? Не выйдет, у меня крепкие нервы, и на провокацию я не пойду! Сейчас же покиньте мое заведение, или же я немедленно вызову милицию! Не понимаете разве, что никому в Советском Союзе не дано право не то что быть неведомо как спасшимся царем, но и выдавать себя за такового хотя бы шутки ради!

— А масоном в Советском Союзе быть можно? — тихо спросил Николай и тут же увидел, как вздрогнул Астромов. Романов же, заметив это, насмешливо сказал: — Ну вот, господин масон, а говорили, что у вас крепкие нервы! Но не думайте, я вас не пугать пришел и уж во всяком случае не провоцировать. Я прекрасно понимаю, что сделают со мной чекисты, если убедятся в том, что я — спасшийся император. Вы видите теперь, что я имел куда более важные намерения, открывая вам свое инкогнито.

— Какие же?

— Борьбу с большевизмом.

— Ну хорошо, пусть я масон, — вскипел неожиданно Астромов, — но я не борюсь с большевизмом, с чего вы взяли? Наши цели — нравственное перерождение, создание храма внутри каждого из нас! Я даже собираюсь послать Сталину письмо, в котором предложу использовать масонские ложи России как помощников в деле строительства социализма. Мы сплотим рабочих и крестьян под нашими сводами, сделаем их нравственными и усердными адептами нынешней власти. А вы говорите — борьба с большевизмом!

— Да оставьте вы эту игру со мной, Астромов! — вознегодовал Николай. Неужели во всех ложах, что подчинились вашей \"Великой ложе Астреи\", этих «Дельфинах», \"Золотых колосьях\", в \"Пылающих львах\" и \"Цветущих акациях\" есть хоть один рабочий или, тем более, крестьянин? Вы приглашаете к себе интеллигенцию, советских служащих, врачей. Я прекрасно знаю о ваших связях с ложами Европы, от которых вы во многом зависите, так при чем же здесь нелепые разговоры о помощи масонов Сталину? Каменщики всегда ставили своей тайной целью навредить правящей элите или включить её в свои ряды. Но со Сталиным у вас этот номер не пройдет. Этот грузин хочет управлять страной самовластно, и масоны ему не нужны. Я же, бывший русский царь, стану вашим, и вы представляете, как много новых приверженцев войдут в ваши ряды только потому, что там буду я, когда-то лучший человек страны, помазанник? Раньше вы боролись против меня, теперь же мы будем вместе. Только я, подавая вам свою руку, хочу выпросить у масонов привилегий.

— Я понимаю, — кивнул Астромов, — вы хотите занять в руководстве ложи какой-нибудь видный пост.

— Да, вы правы. Это не слишком высокая цена за мой союз с вами.

— Согласен, только, чтобы не вызвать подозрения братьев, вам придется пройти все ступени посвящения поочередно. Правда, я сделаю так, что этот процесс не потребует долгого времени. И запомните хорошенько, господин Романов, масонская ложа — это не секретная организация, но организация с секретами, а допуская вас в короткий срок к нашим секретам, я рискую.

— Но ведь и я рискнул довериться вам даже после того, как увидел вас с этим вашим саксофоном. Мы играем открытыми картами.

В тот день его долго везли в автомобиле, в каком-то особом, отделенном от водителя салоне с плотно занавешенными стеклами, но Николаю казалось, что они крутят где-то в самом центре Петрограда, часто поворачивают влево и вправо, чтобы только сбить его с толку. Все это казалось странным, обижающим его самолюбие, но у сидящего с ним рядом Астромова он ничего не спросил и свою обиду не выдал, зато было как-то противно на душе, а тем более от предстоящего маскарада посвящения его в ученики.

\"Ничего, — утешал себя Николай, — нужно пережить и эту процедуру, зато я узнаю, что они там делают на своих собраниях. Уверен, что этот мерзавец Астромов наверняка является руководителем заговора против власти, нити которого ведут за границу. А все эти звездочки, ромбики, молотки и циркули — только ширма, чтобы отделить учеников от мастеров. Ах, как хорошо, что мои родные ничего не знают о том, куда меня везут. Вот опозорил бы себя!\"

Наконец автомобиль остановился, и Астромов сказал:

— Господин Романов, я закрою вам глаза повязкой. Такое правило.

— Закрывайте, — безропотно согласился тот, уже безучастный ко всему, что теперь будут делать с ним. \"Лишь бы не у чекистов оказался, а масоны Бог с ними…\"

Скрипели открывающиеся двери, слышалось чье-то шарканье, покашливанье, кто-то негромко шептался. Николаю помогли снять шубу, но на этом раздевание не закончилось. Вежливо попросили снять пиджак, сорочку, нижнюю рубаху, и, когда Николай выполнил указанное предписание, оставшись полуобнаженным, он, мгновенно покрывшись от холода гусиной кожей, все ещё с повязкой на голове, искренне сожалел о том, что согласился принять участие в этом балагане, но не потому, что ему было совестно стоять по пояс голым перед неизвестными ему людьми, а просто Романов очень сомневался, что его привели к себе настоящие масоны, а не шарлатаны, чтобы нещадно посмеяться над униженным монархом.

Снова вели по коридорам, источавшим запах обычной городской квартиры шкафов, наполненных пронафталиненной одеждой, картошки, дурного мыла. Топот многих ног слышался позади, и иногда к его голой спине, вызывая омерзение, прикасались чьи-то холодные пальцы, направляя Николая в нужную сторону. Наконец остановились, и он услышал громогласное, о чем был предупрежден и знал, как отвечать на такой вопрос:

— Что нужно новому брату?!

— Света! — так же с фальшивой патетикой ответил Николай, сразу же устыдившийся своего неестественно театрального голоса.

— Ты стремишься к свету, ну так получи его!

И те же холодные пальцы сняли повязку, и он увидел, что находится в большой комнате, освещенной лишь дюжиной свеч, ронявших блики на блестящие клинки собравшихся здесь людей. Все они — не только мужчины, но и женщины, — облаченные во что-то черное, просторное, направили острия своих длинных шпаг прямо в грудь Николаю, и он, хоть и был предупрежден об этом, испугался и даже отпрянул назад, наколовшись при этом на клинок, наведенный на него кем-то сзади.

— Клятва! Произнеси клятву, брат!

И бывший русский монарх, подчиняясь приказу ради того, чтобы в будущем не подчиняться ничьим приказам, заговорил заученными фразами:

— Обещаю любить братьев моих масонов, защищать их в опасности, хотя бы жизни моей грозила смерть. Обещаю хранить орденскую тайну. Не раскрывать существования братства, хотя бы я был спрошен об этом на суде. Не рассказывать ничего, что я узнаю, как брат. Обещаю исполнять постановления ложи и высших масонских властей.

Клятва была произнесена, и тут же к нему подошли двое мужчин, в одном из которых он узнал Астромова, хотя в этом чопорном, строгом, облаченном в черный балахон, с циркулем на груди, человеке невозможно было признать того вертлявого музыканта, вращавшего глазами. Такой же балахон надели на неофита, а в руки его вложили мастерок и циркуль, но, как видно, эти предметы представляли ценность, потому что Николай лишь подержал их, и они сразу же перекочевали к Астромову.

Находящиеся в зале люди, мужчины и женщины, стали подходить к Николаю и с тихой значительностью во взглядах поздравляли его со вступлением в ложу, и он, словно студент, впервые переживший тяжелый экзамен, сильно радовался в душе, что тоже стал масоном. Теперь он знал, что все эти очень культурные с виду люди, так непохожие на тех, кто плакал по случаю смерти Ленина, убеждены в том, что уничтожить нынешнюю власть нужно любыми, пусть даже такими старинными, экзотическими средствами, как масонство. И когда к нему приблизился Астромов, уже почти любимый Романовым, и тоже поздравил его, Николай спросил:

— Скажите, мастер, я раньше и не предполагал, что масонами могут быть и женщины. У вас же я вижу их…

Астромов покровительственно потрепал его по плечу с многозначительной миной на лице, в складках которого Романов тут же разглядел что-то скользко-похотливое, и сказал:

— Брат, времена теперь иные. Масонство в условиях социализма потребовало и от нас некоторых усовершенствований. Мы решили, что наши идеи уже потому более передовые, чем у большевиков, что мы стремимся внести гармонию между полами. Раньше, правда, все масоны были мужчинами, но если мы теперь стремимся к усовершенствованию личности, то без противоположного пола этого добиться нельзя никак. Вот и пополнили мы свои ряды женщинами, что делается, между прочим, и в братских нам западных ложах. Не нужно удивляться этому содружеству, брат. Поистине, мы приведем Россию к настоящей демократии, именно в масонском, высшем, горнем смысле этого слова.

Николай был приятно поражен. Все, что он слышал сейчас от Астромова, притягивало новизной, сходством с идеями, к которым стремился он сам, и их тихий разговор сейчас так и подсказывал, что он не ошибся и, претерпев неприятности смешных, устаревших таинств, нашел наконец ту среду, что не подведет его, вознесет и позволит снова стать монархом.

— Но вы ведь дали клятву не разглашать ни одну из тайн, что станет вам известна у нас, в ложе? — вдруг неожиданно весело спросил Астромов.

— Ну да, конечно, я сдержу её, — промямлил Николай, не понимающий причины неожиданного оживления главы масонов. Астромов же, воздевая вверх руки, пальцы которых были унизаны перстнями, а запястья браслетами, проговорил певуче и властно одновременно:

— Братья и сестры! Свяжитесь друг с другом священной любовной цепью! Пусть свяжет она разные природные субстанции, чтобы вознесся к небесам не построенный ещё храм Соломона, храм торжества гармонии, разума и морали!

Николай увидел, что люди, бродившие по темному залу, рассуждающие о чем-то горнем, выспреннем, вдруг остановились, будто только и ждали этого приказа главы ложи, и тут же вспыхнул электрический свет, заискрившийся радужными всполохами хрустальных люстр. Романов вначале не увидел, а только услыхал, как зашуршала одежда. Руки мужчин и женщин, подобные стеблям тростника, раскачиваемым ветром, переплелись между собой, черные просторные одежды упали на пол, и Николай увидел, что братья и сестры слились в одно существо, беспорядочно копошащееся, дергающееся, стонущее. Женщин здесь было меньше, чем мужчин, а поэтому всякое женское тело делилось между двумя, тремя мужскими, но не оказывало сопротивления, откликалось радостно и самозабвенно, и Николаю, который с ужасом смотрел на эту картину, казалось, что сам Сатана торжествует здесь.

— Царь, русский царь! — прошептал ему на ухо Астромов. — Идите, ступайте к ним. — Они примут вас с охотой, вы с ними равны, но вы в то же время тот, кто позволил нам гармонизировать природу людей. Начнем с природы, после ж перейдем на общество. Идите, идите к ним, вас ждут!

Николаю от отвращения хотелось закричать, ударить Астромова по лицу и тут же броситься к выходу, но он, отведя глаза в сторону, сумел сдержаться и лишь сказал главе масонов:

— Прошу вас, не принуждайте меня… пока. Это зрелище, признаться, не вызывает во мне энтузиазма. Возможно, я ещё не смог войти во все… тонкости вашего учения… чуть позже…

Астромов насмешливо пожал плечами:

— Настаивать не смею, но знайте, что путь к высшим масонским степеням лежит в признании своего первоначального равенства со всеми. Так что уж когда-нибудь придется…

— А когда же будет другое… заседание ложи? — спросил Николай, очень боясь, что Астромов не ответит.

— Мы собираемся по четвергам, господин Романов. И все же очень интересно, как вам удалось спастись? Вы мне расскажете когда-нибудь свою историю?

— Несомненно, — кивнул Романов. — В следующий четверг. Уверен, она покажется поучительной даже для генерального секретаря масонской ложи.

Выходил он из дома, где собирались советские масоны, уже без повязки на глазах, а поэтому запомнить, где располагалась ложа, было совсем несложно. В следующий четверг, однако, Николай Романов к масонам не явился, но зато в самый разгар их действа, когда в дверь постучались условным стуком, в квартиру, где царствовала масонская гармония, ворвались чекисты. Эти молодые по большей части люди застали в освещенном ярким светом зале, стены которого были украшены звездами, очень похожими на государственные символы их страны, такую картину, о которой один из чекистов сказал перед сном своей жене, стаскивая с ноги сапог:

— Ну, мать, многое повидал я в свои двадцать три года, но такое, как сегодня, в первый раз…

— А чего ж, Петь, ты такое повидал? — позевывая, облачаясь в холщовую ночную рубаху, спросила у молодого чекиста жена.

Но он, словно решив, что супруга не стоит того, чтобы он делился с ней служебной тайной, только махнул рукой, буркнул себе под нос: \"Да, грех содомский\" и примостился рядом с беременной третьим ребенком половиной.

***

В Ставке, в белорусском городе Могилеве, он жил в губернаторском доме, участвовал в военных советах, разъезжал по позициям, воодушевлял войска. Его представили к высшей российской воинской награде — к ордену Святого Георгия, — где-то его поезд попал под обстрел, и кто-то из придворных подал идею наградить царя, догадываясь, как приятно будет государю стать Георгиевским кавалером. И царь, как простой офицер, буквально не помнил себя от радости.

Александра Федоровна часто приезжала к мужу в Ставку. Приезжала вместе с детьми, со своей подругой Анной Вырубовой. Они жили в поезде, но в час дня за ними приезжал автомобиль, и они отправлялись в губернаторский дом, к завтраку, а летом трапезничали в саду, в палатке, откуда открывался чудный вид на реку и окрестности Могилева. Все радовались, глядя на Алексея Николаевича: он вырос, возмужал, окреп, пропала его былая застенчивость жизнь в Ставке пошла ему на пользу.

Ценно своими бытовыми подробностями описание обеда в Ставке, оставленное одним очевидцем:

\"…все начинают входить в столовую. Там большой стол для обеда и маленький — у окон — с закуской. Царь первый сдержанно закусывает, отходит, к нему присоединяются великие князья. Без стеснений все подходят к закуске. Гофмаршал обходит гостей и указывает, где кому сесть. У него в руках карточка, на которой в известном порядке написаны наши фамилии, имя царя подчеркнуто красными чернилами. Сегодня за столом 31 человек, обычно бывает 26–30.

Когда все закусили, царь идет к своему месту и садится спиной к двери зала. Рядом с ним, справа, Михаил Александрович, слева сегодня бельгийский представитель де Рикель. Рядом с Михаилом — Георгий Михайлович, затем Сергей, Шавельский, Штакельберг, Кедров, я и т. д. Против царя — Фредерикс. Подчеркнутые фамилии означают постоянные места, все остальные меняются, что и составляет особую обязанность гофмаршала, который должен руководствоваться при распределении гостей разными соображениями.

Сразу начинается разговор соседей между собой. Царь почти весь обед говорил с де Рикелем, оба много смеялись, а бельгиец при всей своей тучности просто подпрыгивал на стуле. С Михаилом Александровичем несколько слов в разное время, что и понятно — он свой.

Меню: суп с потрохами, ростбиф, пончики с шоколадным соусом и конфеты, которые стояли с начала обеда посредине стола на нескольких блюдах и тарелках. Перед каждым из нас четыре серебряных сосуда. Самый большой стопка для кваса, красное, портвейн или мадера, все напитки и вина в серебряных кувшинах. Стекла, фарфора и т. п. нет: Ставка считается в походе — ничего бьющегося не должно быть…\"

А между тем царице не верят в Ставке из-за связи с Распутиным. Старец опорочил лучшего человека России, и в офицерской среде ко времени свершения февральской революции желание унизить царя было столь высоко, что не стеснялись передавать из рук в руки отпечатанную за границей карикатуру следующего содержания: слева германский император Вильгельм измерял линейкой длину снаряда, а справа на коленях Николай — мерил аршином… Распутина.

И все хохотали, и никто не считал нужным стесняться…

Ступень двадцать вторая

НОВАЯ ОППОЗИЦИЯ

— Да берите, берите, не стесняйтесь, пожалуйста! — говорил человек с копной кудрявых волос, живыми, очень неглупыми глазами, разрезая яблоки на большом фарфоровом блюде. Николай, видя как из-под сочных долек на блюдо стекает бесцветная влага, думал о том, что ценой этого с виду безобидного, мирного дела стала кровь его подданных, пролитая с такой же беспечностью, как этот яблочный сок.

— Нет, спасибо, я яблок не ем.

— И зря, и зря, — говорил председатель Ленинградского Совета товарищ Зиновьев — фигура заметная и на общероссийском небосклоне. — Яблоки, знаете ли, способствуют работе мысли. Недаром на Ньютона именно яблоко упало.

И Зиновьев, очень довольный своей шуткой, рассмеялся, вынуждая улыбнуться и самого Николая, которого всесильный правитель его бывшей столицы вызвал в Смольный лично, позвонив ему по телефону, и этого звонка Николай ждал давно, хотя и не знал всего, что стояло за желанием Зиновьева познакомиться наконец с человеком, о котором ему говорили как о лице, очень якобы похожем на расстрелянного царя.

— Чего же вы сидите, как мышь, в подполье, Николай Александрович? говорил Зиновьев, хрустя разжевываемым яблоком. — Вам бы давно ко мне прийти, поговорили бы по душам…

— О чем же? — недоумевал Николай, который уже спустя полгода после суда над масонами, признанными виновными в притоносодержании, оставил мысль стать властелином России. Теперь ему казалось, что все его недавние поползновения вернуть корону были вздорными, основанными лишь на чувстве обиды на судьбу. Он радовался лишь тому, что все сделанное им при большевиках превратило его в настоящего, успокоенного, умудренного опытом человека, и можно было радоваться тому, что жить можно без эскадрона казаков, без ежедневных церемоний, так надоедавших ему прежде, без докучливых рапортов министров, без ответственности перед народом и злобной клеветы газет.

\"Для чего, — думал он с радостью теперь, — я стремился вернуть себе власть? Разве власть — это свобода? Нет, это тяжкие оковы, колодки каторжника. Я хотел спасти Россию? Так вот же, она сама как-то спасается, и газеты твердят о том, что начался хозяйственный подъем, промышленность и сельское хозяйство уже едва ли не достигают довоенного уровня. Мощь страны, моей страны, с каждым месяцем все умножается, и Россия постепенно признаётся как держава иностранными государствами. Или я недоволен своей карьерой? Доволен! Я работаю фотографом, и мне так нравится снимать людей, доставлять им радость. Мои дочери замужем и счастливы. Мой сын учится в университете, он, наверное, будет ученым и тоже счастлив. Моя жена перестала плакать, увидев, что в её семью вернулся покой. Нет, она не царица, но царский характер позволил и ей определиться в жизни — она стала председательницей домового комитета, её все любят, к ней приходят за советом, она нужна людям. Да чего же боле? Да, страна — не монархия, но все как-то выправилось, появилась надежда, народ повсеместно учится грамоте. Говорят, есть видимые успехи. Так почему я должен стремиться к власти? Не нужно! Я стал властелином самого себя, и я по-настоящему счастлив, счастлив!\"

— Считаете, что нам не о чем говорить? — очень осторожно, боясь обидеть собеседника, выплюнул Зиновьев на руку яблочные семечки. — А лично я думаю, что есть о чем, ещё как! Во-первых, я давно уже слышал о вас со стороны органов, имеющих в нашей стране крайне важное значение. Товарищ Бокий говорил, сообщая при этом весьма забавные, простите, соображения…

— Какие же это? — даже не поворачивая головы в сторону Зиновьева, спросил Николай.

— Да вот это ваше… тождество в фамилии, в том, что вы имеете детей одноименных с теми… врагами народа, короче.

— Еще, наверное, скажете, что я и внешне на Николая Второго похож, да?

Зиновьев, потрогав переносицу, натертую зажимами пенсне, мило улыбнулся и сказал:

— Ну, несколько похожи, несколько. Впрочем, Николай Александрович, я домыслам толпы не склонен верить, потому что человек самостоятельный и… и оригинальный. К тому же ваша последняя услуга, оказанная органам, поистине ценна. Я, признаюсь, не мог и подумать, что в Ленинграде могут существовать масонские организации, да ещё фактически занимающиеся растлением людей. Ну просто бордели какие-то! Скажите, как вам удалось проникнуть в самое логово этих вольных каменщиков?

Николай совершенно неожиданно для Зиновьева протянул руку к блюду и смело взял кусок яблока, с удовольствием разжевал его, улыбнулся и сказал.

— Я притворился, что очень хочу быть масоном, что мне будто бы близки их идеи о нравственном совершенствовании человека. В действительности же я знал, что масонство стремится разрушить государственное устройство. Вот вы возглавляете Совет, а под вашим стулом вдруг находят бомбу, я образно выражаюсь. Вам приятно будет?

— Нет, конечно, приятного в этом мало, — согласился Зиновьев, вглядываясь в лицо Николая с ещё большим интересом, чем прежде. — Так вы, выходит, ярый поборник, защитник существующей власти, так, товарищ Романов?

— Получается, что так. И вашей личной власти в том числе.

Зиновьев усмехнулся:

— С чего бы это вам так заботиться о крепости моей личной власти?

— Ну, во-первых, я знал, что вы сами были когда-то масоном, когда они ещё боролись с самодержавием. Ими являлись и Каменев, Троцкий, Свердлов и, поговаривают, сам товарищ Ленин. И вы представляете, как могла бы быть скомпрометирована коммунистическая партия, если бы советские масоны передали документальные свидетельства о причастности видных большевиков к их тайной организации? Товарищ Сталин, не имевший отношения к масонам и не слишком любящий вас и Каменева, непременно бы воспользовался этими документами, чтобы окончательно погубить вас и тем самым освободиться от назойливых оппонентов и противников. Вот с моей помощью и удалось предупредить выпад масонов в ваш адрес. Думаю, вы должны быть благодарны мне.

— Что ж, я на самом деле вам благодарен, хотя вы и преувеличили несколько степень опасности масонов. Да, когда-то я был в их рядах, но ведь все это в прошлом, — стараясь выглядеть легкомысленным, но, как видел Николай, с тревогой в голосе сказал Зиновьев.

— Преувеличил? — разжевал Николай другую дольку яблока. — О, ничуть! Знаете, у меня сохранились копии с некоторых масонских документов, ещё дореволюционного периода. Хотите, я дам им ход? Тогда вы на деле проверите степень опасности этих сведений. Ну, будете проверять?

— Не стоит, — ледяным тоном сказал Зиновьев. — И вы… вы очень странный, если не опасный человек, товарищ Романов. Вы что же, собрались меня запугивать, шантажировать? Нет, я этого не позволю! Со мной такие штучки не пройдут! Я председатель Ленсовета, я член политбюро Центрального комитета партии.

— Ну и что? — продолжал есть яблоки Николай. — А у меня хоть и нет таких громких титулов, но зато имеются бумажки ещё от старого Департамента полиции, где ваша фамилия — не Зиновьев, а другая, Радомысльский, — черным по белому значится среди братьев масонов. Вот уж товарищ Сталин порадуется, если у него эти документики появятся.

Зиновьев, давно уже водрузивший на свой нос пенсне, чтобы, наверное, лучше видеть того, кто говорил ему такие непозволительные дерзости, пробормотал сквозь стиснутые зубы:

— Ну вы и интриган, скажу я вам! Чего же вы от меня хотите? Вам, видно, не довольно того, что вы — тесть моего помощника. Что, решили карьеру с моей помощью сделать? Ну давайте я подыщу для вас какой-нибудь важный пост в Совете. Будете, к примеру, комиссаром по народному образованию в Ленинграде. Или мало?

— Ой, мало, Григорий Евсеич. Вот если бы ваш пост занять…

— Он, к сожалению, не вакантен! — вскричал Зиновьев, теряя терпение. Или вы попросите меня уйти в отставку? Не получится!

— Знаю, что не получится, — вздохнул Николай. — Вы ведь ради власти и делали революцию. Отнюдь не за счастье трудового народа боролись, а чтобы свое ничтожество возвысить…

— Да что вы себе позволяете, Романов? Вы-то сами кем до революции были? Я узнавал — какой-то там торговец гидравликой! В агентах у немчика Урлауба ходили. Итак, прошу вас назвать цену: я покупаю у вас те бумажки!

Николай печально улыбнулся:

— А чем платить-то будете, мукой, наверно? Мне на партконференции в начале девятнадцатого комиссар Медведко так целый вагон муки предлагал, чтобы я его в покое оставил.

— Вы и к Медведке приставали?

— Не только к нему, но и к Энтину, и к Белогрудову. Всем им я поручение дал, и они его исполнили беспрекословно, потому что очень не хотели быть замешанными в связях с левой эсеркой Варенькой Красовской. А вы, кстати, к Царице Варе в гости не ходили?

— Ваше-то какое дело, ходил или нет! — закричал Зиновьев, багровея. Сейчас же вон идите! Хотя нет, постойте, — замялся председатель Ленсовета, — подождите. Я у вас узнать хотел, какое же поручение исполнили беспрекословно Медведко, Энтин и Белогрудов? Только пули не нужно лить! Я вижу, вы мастер по провокациям!

Николай, так сильно ждавший встречи с Зиновьевым лишь ради того, чтобы познакомиться с этим всесильным правителем его бывшей столицы, уже не мечтавший о возвращении власти, а тем более власти, облаченной в императорскую мантию, с каждой минутой все больше и больше ненавидел этого выскочку, тщеславного и самовлюбленного. Он раньше полагал, что раз уж человек сумел собственными силами добиться столь важного поста, значит, он на самом деле что-нибудь да стоит, наделен умом, способностями, силой воли и энергией. Но ничего выдающегося Николай не увидел — перед ним сидел неврастеник, женолюбец, сластена и человек с самым посредственным умом, к тому же трусливый и готовый подличать, как и другие комиссары, из-за опасения потерять положение. Теперь в Николае снова вспыхнуло прежнее желание, и стремление заменить собой кого-нибудь из высших персон страны целиком захватило его. Он знал, что у Лузгина были масонские протоколы, проданные одним из братьев Департаменту полиции за очень большие деньги, и он также знал, что Лузгин не откажет ему, если будет нужно, и вручит ему эти документы.

— А поручение мое таким было, — потянулся Николай к блюду уже за десятым ломтиком яблока. — Дал им тезисы докладов, и комиссары блестяще справились с заданием: вы помните, конечно, ту горячую полемику о профсоюзах, по вопросам партийной дисциплины и так далее. Можете считать, что вся эта дискуссия — моих рук дело.

— Ну не могу постигнуть, какие у вас резоны были устраивать всю эту катавасию? — искренне удивился Зиновьев. — Может быть, вы, Романов, ненормальный, по вам психлечебница тоскует, вам страшно нравится любоваться скандалами, которые вы сами и творите?

— Да, люблю творить скандалы, вы в самую точку попали. Только на скандал кухарок или извозчиков мне бы неприятно было смотреть. Другое дело — партийные, советские тузы. Тут уж чувствуешь размах, масштаб, будто сумел столкнуть богов, титанов, и сам точно в титана или бога превращаешься, раз уж они повинуются твоим приказам!

Зиновьев уже смотрел на Николая не с испугом и трепетом, а с каким-то живым задором.

— Нет, вы на самом деле сумасшедший какой-то, раз вам нравятся эти картины, нравится быть их создателем. Ах вы и честолюбец! Ну так что, не принимаете портфель комиссара по делам народного образования в Ленинграде? Вы, я заметил, человек-то очень непростой, неглупый — справитесь.

— Да, очень неглупый, очень непростой, — согласился Николай, дожевывая последний кусок яблока, — но именно по этой причине от вашего портфельчика откажусь. Меня не устраивает Ленинград, второстепенная роль этого города. В Москву хочу. Не можете мне помочь?

— Нет, пожалуй, не могу. Сам бы не прочь переехать туда, где обитают лучшие мужи государства Советов, но, увы, приходится довольствоваться Питером.

— Да нет, не говорите мне, пожалуйста, что не можете! — махнул рукою Николай. — Знаю, в декабре нынешнего двадцать пятого года в столице открывается четырнадцатый съезд партии, и вы во главе ленинградской делегации едете туда. Вот и захватиiте меня с собою, выдайте по всей форме мандат с правом пусть не голоса — я же беспартийный, а хотя бы с правом на одно-единственное выступление.

— Вот интересно, — всплеснул руками Зиновьев, — и о чем же вы хотите сказать с высокой трибуны партийного форума?

— О чем? — загорелись глаза Николая. — Вот это-то самое главное. Идея моя оригинальна, но, как вы сможете убедиться, сильно расходится с планом самого товарища Сталина, желающего сделать Советский Союз индустриальной державой. К чему это? — спросил бы я у него. Вы что же, хотите вольных хлебопашцев, свободных хозяев, которые только природе и подчиняются и только налогом со страной рассчитываются, превратить в рабочих, зависимых от машин, от разделения труда, не имеющих ничего? Нет, сказал бы я Сталину, оставьте Россию страной сельского труда, пусть она будет житницей всего мира, коей была до революции, и страiны, где делают машины при помощи рабского труда, сами пришлют нам их в обмен на зерно, наше зерно. И пусть не думает Сталин — он очень этого хочет, — что можно сделать так, что рабочий и крестьянин подружатся, обнимутся и запоют одну песню «Интернационал», к примеру. Такого не будет никогда, потому что раб свободному не товарищ.

Зиновьев выслушал с удовольствием, но с улыбкой сомнения покачал головой:

— Так ведь это же начало оппозиции! Если вы будете членом нашей делегации, то нам нужно будет вас поддержать, и тогда окажется, что мы выступили против генеральной линии партии.

— Браво, как вы догадливы, честное слово! — ударил Николай в ладоши. Этого-то мне и нужно! Ленинград выступит против Москвы, против Сталина. Мы назовем себя \"Новая оппозиция\", и вы, по сути дела, станете её лидером, а я только лишь идейным вдохновителем. Уверен, что нас поддержит ещё и Каменев, ваш давний приятель. Ведь это о вас двоих Ленин как-то раз сказал политические проститутки?

— У Ильича очень часто рождались крайне неудачные сравнения! — отрезал Зиновьев раздраженно. — Лучше поговорим о деле. Признаться, ваша мысль мне очень близка. Если вы не будете против, мы вместе поработаем над текстом вашего доклада, он может главным оказаться от нашей делегации. Ознакомим с ним товарищей. Уверен, поддержат. Линией Сталина у нас многие недовольны.

— Еще бы! Ведь вы здесь командуете балом. Впрочем, найдем поддержку и в рядах комсомола Ленинграда. Вы разве не знали, что секретарь губкома молодых коммунистов — мой зять, Влас Калентьев? Очень энергичный молодой человек, прямо вам чета, наверно, вверх пойдет, старается.

— Поговорите с Калентьевым вначале вы, а после я вызову его к себе. Молодежь, уверен, пойдет за нами. Ну так вот, что бы ещё такое предпринять?

— Третий зять мой — командарм Подбережный.