Первым делом ему под руки попалось нечто, на ощупь более всего напоминавшее пыльный, туго набитый чем-то весьма твердым и тяжелым сапог со шпорой. Рядом с первым сапогом пан Кшиштоф обнаружил еще один, судя по всему, парный, и, уже успев раздраженно дернуть за этот второй сапог, вдруг сообразил, что это за сапоги и что находится внутри них.
– А! – глупо закричал спросонья денщик капитана Жюно Поль. – Ке дьябль?! Часовой! Тревога!!!
Пан Кшиштоф рубанул мерзавца, спутавшего ему все планы, саблей, но сабля зацепилась за верх кибитки, и денщик продолжал орать во всю глотку и отлягиваться от пана Кшиштофа сапогами.
Уже понимая, что ему снова не повезло и что все окончательно пропало, пан Кшиштоф ткнул саблей, как вертелом, в темноту кибитки, попав во что-то мягкое. От этого положение только ухудшилось, потому что денщик, которому острие сабли вонзилось пониже спины, заорал без слов и таким дурным голосом, что пана Кшиштофа перекосило от отвращения.
Недорезанный денщик орал именно, как недорезанный – громко и визгливо. Пан Кшиштоф еще три или четыре раза ткнул саблей в мягкое, с неожиданной трезвостью понимая при этом, что дело кончено и что своими колющими ударами он добьется только того, что жирная свинья денщик будет с почестями отправлен домой в санитарном обозе и, может быть, получит за свои никогда не имевшие места подвиги орден Почетного легиона и пожизненную пенсию, которой ему, пану Кшиштофу, вполне хватило бы для безбедного существования. От обиды, произведенной этим вполне логичным предположением, он пырнул визжащую темноту острием сабли с совершенно нечеловеческой силой. Темнота отозвалась столь же нечеловеческим воплем и похожим на близкий удар молнии выстрелом из пистолета, который наконец-то подвернулся денщику под руку. Хотя выстрел был произведен почти в упор, бедняга Поль второпях ухитрился промахнуться, и пуля, шевельнув волосы на голове пана Кшиштофа, ушла в ночное небо.
Теперь все окончательно пропало. Со всех сторон слышались крики, топот и лязг торопливо расхватываемого оружия. Какой-то умник, быстрее других сообразивший, что к чему, схватил пана Кшиштофа за плечо похожей по силе хватки на столярные тиски рукой. Огинский с разворота, от всей души, рубанул умника саблей, попав, насколько он мог судить, в лицо. Умник выпустил его плечо и опрокинулся в темноту, но тут набежали другие умники, и началась потеха.
Заяц в душе пана Кшиштофа временно умер, уступив свое место льву или, что вернее, загнанной в угол крысе. Огинский рубился с уланами так, как только могут рубиться поляки – искусно, самозабвенно, целиком отдаваясь любимому делу рубки и не считая ран. Он азартно хэкал, приседал, отражал удары и делал выпады, калеча и убивая одного за другим набегавших из темноты противников. Гордость польского шляхтича вдруг проснулась в нем, подавив на время все иные чувства и расчеты. Ежели бы у пана Кшиштофа было время подумать перед тем, как вступить в бой, он непременно обратился бы в паническое бегство. Теперь же ни думать, ни бояться не было времени: пан Кшиштоф неистово рубился с уланами, целиком отдавшись на волю своего не забывшего старинной науки тела.
Сабли, сталкиваясь в воздухе, издавали высокий, режущий ухо лязг и высекали снопы бледных, хорошо видимых в ночной темноте искр. В тесном пространстве между повозками уланы могли нападать по одному, много по двое. Многие из них еще не успели до конца проснуться, и раньше, чем трубач протер глаза и заиграл тревогу, пан Кшиштоф успел молодецкими ударами свалить четверых противников. Он чувствовал в себе силы и желание прямо здесь, в этом узком, воняющем лошадиной мочой проходе, изрубить на куски весь эскадрон капитана Жюно до последнего человека, но тут кто-то, насев на него сзади, попытался обхватить его поперек и прижать руки к туловищу.
Овладевшая было паном Кшиштофом эйфория разом прошла. Он еще не впал в панику, тело еще помнило, что надобно делать, но холодный ум бывалого проходимца уже принял единственно возможное при настоящей расстановке сил решение: бежать, пока не зарезали. Пан Кшиштоф резко отвел назад локоть, глубоко погрузившийся в живот противника, одновременно ударив его затылком в середину лица. Раздался мягкий удар, неприятный хруст сломанного носа и придушенный вопль. Пан Кшиштоф почувствовал, что свободен, и кинулся отступать, держа курс на черную стену возвышавшихся позади конюшни деревьев парка.
Дорогу ему преградили трое улан, и пан Кшиштоф, дико и страшно крича, принялся снова рубиться – не так, как это делает поседевший в схватках ветеран, который рад случаю еще раз блеснуть своим мастерством, а так, как изнуренный путешественник по притокам никому не ведомых тропических рек прорубает себе сквозь заросли ядовитого бамбука дорогу к спасительной возвышенности.
В ноги ему откуда-то сбоку сунули пику – умело и, видимо, делая это не в первый раз. Пан Кшиштоф запутался в древке пики ногами, споткнулся, потерял равновесие, взмахнул руками и понял, что падает. Перед тем, как рухнуть спиною на брусчатку двора, он успел заметить кого-то, кто, стоя с ним рядом, так же яростно и безнадежно, как он сам, рубился с уланами. Потом каменный двор, предательски подпрыгнув, со страшной силой ударил его по спине, а сверху, из усыпанной звездами тьмы, прямо на лицо с треском опустился окованный железом ружейный приклад. Пан Кшиштоф услышал этот треск, подумал, что в жизни своей не слышал более отвратительного звука, и потерял сознание.
Глава 9
Человек, вступивший в бой несколько позднее пана Кшиштофа и сумевший до поры весьма успешно оберегать его от нападений с тыла и с флангов, был, конечно же, его кузен Вацлав Огинский, застигнутый переполохом в двух шагах от возка капитана Жюно.
Все произошло слишком быстро и неожиданно, чтобы Вацлав мог хотя бы сообразить, что за каша вдруг заварилась вокруг него. Только что вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь мирными, вполне привычными звуками, производимыми спящими людьми и стоящими в стойлах лошадьми. Звуки эти были в точности такими же, как и те, которые Вацлав уже неоднократно слышал, обходя дозором расположение своего спящего эскадрона. И вдруг эта привычная мирная тишина была прорезана нечеловеческим визгом, словно с кого-то заживо сдирали кожу, а потом и выстрелом, гулко прокатившимся над задним двором и слышным, наверное, даже в находившейся за три версты отсюда деревне.
Дело, которое посреди ночи привело Вацлава на задний двор усадьбы Вязмитиновых, было точно такое же, как и то, ради которого его кузен, рискуя жизнью, снова вернулся туда, где его поджидала позорная смерть. Глядя из окна княжеского кабинета, Вацлав очень хорошо заметил, куда была спрятана вынесенная из дома денщиком капитана Жюно икона. Знал он, в отличие от своего кузена, и то, что пройдоха Поль ночует в капитанском возке, опасаясь за сохранность сложенного там имущества – не столько капитанского, сколько своего собственного. На случай внезапного пробуждения денщика у него были предусмотрены некоторые меры – не слишком благородные, но зато действенные.
Вацлав вполне благополучно добрался уже почти до самого капитанского возка, когда там, куда он направлялся, неожиданно разыгрался описанный выше скандал. Молодой Огинский, услышав этот адский шум, который впору было бы производить вырвавшимся из пекла демонам, отпрянул в тень ближней к нему фуры, выставив перед собой саблю и пистолет.
Вокруг него шумно зашевелились, вскакивая с постелей и расхватывая оружие, заспанные уланы. В большинстве своем это были бывалые, видавшие всевозможные виды вояки, для которых не составило особого труда разобраться, откуда именно исходит потревоживший их посреди ночи шум. В бархатистом ночном воздухе холодным серебром засверкали обнаженные сабли. После первого, разбудившего всех выстрела уже никто не стрелял, опасаясь в суматохе попасть в своих.
– Казаки! – истошно закричал из своего укрытая Вацлав, рассчитывая еще более усилить суматоху.
Кто-то спросонья подхватил этот крик, но искра паники тут же потухла, не получив никакой пищи извне. Не было бородатых, налетающих из темноты всадников, не было сверкающих кривых сабель и грозно уставленных пик, была лишь ночь, суматоха, и были не прекращающиеся истошные вопли капитанского денщика.
Потом там, в эпицентре шума, в двух шагах от притаившегося в темноте Вацлава, залязгали сабли, и послышался стон первого раненого. Это уже не могло быть следствием дурного сна, привидевшегося с пьяных глаз пройдохе Полю. Близ капитанской кибитки кто-то рубился всерьез, перемежая удары отборными проклятьями, произносимыми на хорошем, вполне правильном польском языке.
Сотня самых противоположных мыслей и суждений вихрем пронеслась в голове Вацлава, но из всей этой сотни в мозгу гвоздем засела лишь одна: здесь, в двух шагах от него, насмерть бился с французами его кузен, голос которого ни с чем нельзя было спутать. Княжна Мария, умирающий в своей спальне князь, похищенная французами чудотворная икона и даже страх смерти, который в семнадцать лет бывает особенно силен, – все было забыто, заглушено и отброшено назад голосом крови, звавшим Вацлава Огинского вступиться за погибающего в неравном бою родича.
Вацлав выскочил из укрытия, увидел перед собой какую-то темную, поблескивающую двумя рядами металлических пуговиц массу и, не успев ни о чем подумать, ткнул в нее саблей. Заколотый наповал улан без единого звука повалился на землю, едва не вывернув саблю из руки Вацлава. Огинский, уперевшись ногой в труп, вырвал саблю как раз вовремя, чтобы отразить обрушившийся на него сверху удар.
Его белый французский колет был хорошо виден даже в темноте, и потому пришедшийся на долю Вацлава натиск улан оказался даже сильнее того, с которым пришлось столкнуться пану Кшиштофу. Если бы на месте стычки вдруг случился сторонний и, к тому же, философски настроенный наблюдатель, он не преминул бы вспомнить старую шутку, гласившую, что поляк обыкновенно рождается с саблей в руке. Уроки, преподанные Вацлаву сначала старым дядькой, много воевавшим еще с запорожскими казаками, а после и темнолицым, худым и твердым, как клинок, учителем фехтования мсье Дюбуа, не пропали даром: юный Огинский дрался по всем правилам искусства, стойко отражая натиск многочисленных противников, которые сыпались на него со всех сторон – спереди, справа, слева, сзади и даже, казалось, прямиком с ночного неба.
Мало-помалу он прорубил себе дорогу к кузену и, пройдя по трупам улан, стал с ним плечом к плечу. Увы, эта семейная идиллия продолжалась недолго: кто-то сунул в ноги Кшиштофу пику, повалив его навзничь. На голову старшего кузена тут же опустился приклад ружья. Увернувшись от чьей-то сабли, Вацлав одним мастерским ударом зарубил того, кто это сделал, плечом оттолкнул еще одного улана и вырвался на относительно свободное пространство, сразу, же прижавшись спиной к повозке.
Кто-то из улан ткнул в него пикой. Вацлав увернулся, и стальной наконечник пики с глухим ударом вонзился в дощатый борт повозки. Огинский схватился рукой за древко, удерживая вооруженного пикой улана на месте, и взмахнул саблей. Улан выпустил пику и опрокинулся в темноту, схватившись обеими руками за разрубленное горло.
– Стойте! – вдруг закричал кто-то по-французски. – Отставить, черт бы вас всех побрал! Капрал, остановите же своих идиотов! Всем стоять!
Мало-помалу свалка вокруг повозок прекратилась, и уланы с явной неохотой опустили оружие. Вацлав стоял, прижавшись спиной к шершавому, все еще хранившему дневное тепло борту повозки, и, тяжело дыша, ждал решения своей судьбы.
– Он мой! – снова раздался молодой, самоуверенный голос, и на освободившееся пространство, расталкивая полуодетых улан, вышел щеголеватый французский лейтенант, годами чуть постарше Вацлава, с аккуратнейшими бачками и подстриженными по последней моде усиками. В руке он не без изящества сжимал золоченую шпагу, жалованную князю Вязмитинову императрицей Екатериной Великой.
– Сударь, – надменно обратился он к Вацлаву, – храбрость ваша несомненна, но вы оказались в весьма незавидном положении. Предлагаю вам сложить оружие. В противном случае я буду иметь честь атаковать вас.
После отступления от Дрисского лагеря, после рева пушек и пожара Смоленска, после горячего дела у переправы через Днепр и, в особенности, после только что прекратившейся беспорядочной и кровавой резни напыщенный тон француза и весь вид его показались Вацлаву такими нелепыми, что он не удержался от хриплого каркающего смеха.
– Уж не думаете ли вы, – насмешливо сказал он лейтенанту, бессознательно пародируя его манеру говорить, в которой не так давно и сам предпочитал выражаться, – что украденная вами у парализованного старика шпага сама сделает за вас то, с чем вы были не в состоянии справиться со своим собственным оружием?
Лейтенант вспыхнул и сделал быстрый шаг вперед.
– Анри, – послышался откуда-то голос капитана Жюно, – мальчик мой, я бы вам этого не посоветовал.
– Но, мой капитан, он назвал меня вором! – звенящим голосом выкрикнул лейтенант, продолжая прожигать прижатого к повозке Вацлава яростным взглядом.
– Вы сами на это напросились, мой друг, – ответил на это невидимый капитан. – А впрочем, – он зевнул, – впрочем, как знаете.
Молодой лейтенант, которого капитан Жюно назвал Анри, с самым серьезным видом принял классическую фехтовальную стойку, слегка присев на широко, под прямым углом расставленных ногах и задрав выше головы согнутую крючком левую руку. Острие шпаги при этом нацелилось прямиком в лицо Вацлава, описывая перед ним медленные круги.
– Вы осел, сударь, – сказал ему Вацлав и тоже стал в стойку, выставив перед собой саблю и заложив левую руку за спину, как это делают обыкновенно те, кто дерется на эспадронах.
Золоченая шпага, жалованная за храбрость князю Вязмитинову великой императрицей, заплясала вокруг Вацлава, ныряя, совершая мудреные финты и все время норовя ужалить откуда-нибудь сбоку или снизу. Вацлав вертел тяжелой уланской саблей, отражая удары, с неудовольствием чувствуя, как немеет усталая кисть руки и как наливается чугунной тяжестью больная голова. Покрытое затейливым травленым узором узкое лезвие стремительно выскакивало со всех сторон, словно оно было не одно, а весь мир был утыкан, как булавками, одинаковыми блестящими лезвиями. Тяжелая сабля взлетала и размашисто опускалась, рубя воздух, шпага жалила колющими ударами и, казалось, извивалась, как живая змея.
Уланы, поначалу смотревшие на эту затею как на глупую и ненужную забаву, понемногу вошли во вкус зрелища и начали подбадривать своего лейтенанта одобрительными выкриками. Вацлав вдруг понял, что против собственной воли сделался игрушкой для этих людей. Стиснув зубы, он собрал в кулак все свое умение и волю и начал драться так, как дрался минуту назад между повозок – не заботясь о внешней красоте своих движений и стремясь лишь к тому, чтобы уничтожить врага.
Лейтенант, видимо, почуял перемену в своем противнике. Он заметно подтянулся, посуровел и уже гораздо меньше, чем в начале схватки, напоминал балетного танцора. Его движения сделались еще более быстрыми и точными, но все его хитроумные атаки разбивались вдребезги о глухую защиту Вацлава. Он бешено вращал кистью, избегая прямого столкновения своей шпаги с тяжелой уланской саблей, но эти столкновения происходили все чаще, сопровождаясь глухим лязгом. Золоченая именная шпага была весьма дурным оружием для настоящего, не на жизнь, а на смерть, боя, и Вацлав, наконец, окончательно доказал это, сильным ударом своей тяжелой и неудобной сабли сломав клинок противника у самого основания. Лейтенант растерянно выпрямился, все еще держа в руке бесполезную витую гарду с торчавшим из нее коротеньким обломком, которым нельзя было зарезать даже курицу.
– Кончено, – сказал Вацлав, с трудом переводя дыхание. – Что прикажете с вами делать: взять в плен или зарубить?
Отдавая должное мужеству противника, уланы встретили этот вопрос хохотом и одобрительными выкриками. Лейтенант Анри покраснел до ушей, что, к его большому счастью, было незаметно в темноте, отшвырнул обломок и закричал, озираясь по сторонам:
– Шпагу мне!
– Довольно, – прозвучал из темноты голос капитана Жюно, который по-прежнему оставался невидимым. – Возьмите его!
Уланы бросились вперед. Вацлав поднял саблю, намереваясь как можно дороже продать свою жизнь, но тут откуда-то сзади, по всей видимости, с повозки, которая была у него за спиной, кто-то ударил его по голове, как показалось Вацлаву, оглоблей. Продолжая сжимать в руке саблю, Вацлав Огинский без чувств упал на землю.
К месту стычки, слабо освещенному лишь отблесками горевшего поодаль костра, по приказу капитана принесли фонари и горящие головни. Сделалось светло – не так, как днем, но все же вполне достаточно для того, чтобы капитан мог как следует рассмотреть виновников ночного переполоха. Хорошенько всмотревшись в их лица, капитан Жюно беспомощно развел руками и повернулся к стоявшему рядом с ним офицеру – тому самому толстому лейтенанту, которого едва не обчистил в карты пан Кшиштоф.
– Ничего не понимаю, – сказал капитан Жюно. – На мой взгляд, это не лезет ни в какие ворота. Что общего может быть между этими двумя?
Лейтенант в ответ лишь так же беспомощно развел руками. Удивление французов было вполне естественным: на брусчатке двора перед ними лежали два человека, которым совершенно нечего было здесь делать – тем более, вместе. Один из этих двоих был выдававший себя за личного порученца Мюрата карточный шулер (или, наоборот, порученец Мюрата, решивший зачем-то словчить в карты), а другой – молодой офицер-карабинер, которого совсем недавно осмотрел полковой лекарь и, признав почти безнадежным, оставил на попечение местного священника. Оставалось только гадать, что свело эту парочку вместе и, главное, зачем они посреди ночи затеяли резню со своими соотечественниками. Тут явно была какая-то загадка, но капитан Жюно, как человек военный, прямой и сравнительно бесхитростный, вовсе не желал тратить свое драгоценное время на разгадывание шарад. Он был командир эскадрона, стоящего во фронте на вражеской территории, а значит, просто не имел права на колебания и отсрочки. Люди, посреди ночи тайно пробравшиеся в расположение его эскадрона, убившие часового и выведшие из строя не менее десятка солдат, были, независимо от своего происхождения, цели и побудительных мотивов, шпионами и диверсантами, и подлежали расстрелу. Именно так надлежало с ними поступить, и именно так намеревался поступить с ними капитан Жюно. Он уже открыл рот, чтобы отдать приказ, в природе которого не сомневался ни он сам, ни кто бы то ни было из его подчиненных, но тут его одолел беспокойный демон любопытства. В конце концов, в том, чтобы допросить пойманных вражеских агентов перед казнью, не было ничего дурного. Ведь не могло же быть такого, чтобы эти двое заведомо пожертвовали своими жизнями только для того, чтобы покалечить и убить десяток улан! У них наверняка была какая-то иная, гораздо более значительная цель, и капитан Жюно между делом подумал, что, разоблачив эту цель, он мог бы удостоиться особых милостей командования и, чем черт ни шутит, может быть, даже самого императора.
Поэтому, убедившись, что оба шпиона живы, но находятся в бессознательном состоянии, капитан отдал совсем не тот приказ, которого от него ждали.
– Запереть этих двоих, – скомандовал он, – выставить охрану. Утром я допрошу их и решу, что с ними делать дальше. Может оказаться, что это важные птицы.
Вокруг стонали раненые, и громче всех по-прежнему ныл и причитал капитанский денщик Поль, действительно изрядно пострадавший от сабли пана Кшиштофа. Между повозками уже мелькали блестящие стекла очков и отражающая блики факелов лысина доктора. Сделав все необходимые распоряжения, капитан Жюно отступил несколько в сторону, чтобы не мешать солдатам, занятым расчисткой места стычки, закурил трубочку и, сам не зная зачем, поднял глаза на \"погруженный в темноту дом. Он сразу же увидел распахнутое окно во втором этаже, где, как ему показалось, быстро мелькнуло что-то белое – не то платье, не то просто шевельнувшаяся от ночного сквозняка занавеска.
Заметив это шевеление, капитан Жюно глубоко затянулся трубкой, вздохнул и подумал, что завтра поутру, кроме двоих пойманных шпионов и диверсантов, ему, наверное, все-таки придется допросить кое-кого еще. Придя к такому выводу, он постарался выкинуть из головы ночное происшествие и все связанные с ним вопросы, крикнул, чтобы усилили посты и, выколотив трубку о каблук, отправился досыпать.
Сотрясение, вызванное в голове пана Кшиштофа ударом окованного железом ружейного приклада, было столь сильным, что он не пришел в себя даже тогда, когда его небрежно, словно рогожный куль с картошкой, свалили по каменным ступенькам в подвал, где еще при старом князе помещалась так называемая холодная. Сюда, в эту холодную, в былые времена сажали воров, браконьеров и буянов. Сиживали здесь и пойманные в непотребном виде пьяные дворовые, посаженные под замок до полного вытрезвления с тем, чтобы наутро предстать пред светлые очи грозного князя Александра Николаевича. Пьяных князь не любил особенно, говоря, что сознательное доведение себя до бессмысленного скотского состояния есть грех не только перед богом, но и перед самим собой и перед природой. Посему изловленных в пьяном виде дворовых мужиков (хотя бывали среди них и бабы), продержав в холодной, отправляли обратно в деревню, заменяя другими.
Холодная представляла собой довольно просторное, выложенное тесаным камнем помещение, в коем из мебели помещалась только груда прошлогодней подгнившей соломы да несколько намертво вделанных в стены железных, рыжих от ржавчины колец, к которым в давние, еще до Александра Николаевича, времена цепями приковывали самых буйных или тех, кто таковыми считался. Высокие кирпичные ступени вели к дубовой, обитой железными полосами двери, запиравшейся снаружи на засов; в другом углу, под самым потолком, помещалось полукруглое окно, забранное вертикальными стальными прутьями, поставленными так часто, что сквозь них с трудом могла протиснуться разве что кошка, да и то не слишком крупная. Помещение это было заранее присмотрено одним их наиболее хозяйственных капралов капитана Жюно под гауптвахту, хотя в тот момент никто не думал, для каких целей оно будет употреблено.
Вот сюда и поместили, сбросив со ступенек, сначала пана Кшиштофа, а потом и его кузена, который пребывал в таком же точно бессознательном состоянии. Тяжелая дверь с грохотом захлопнулась, лязгнул задвигаемый засов, и в холодной стало тихо.
Долгое время никто из пленных не шевелился. Они лежали рядом на каменном полу, напоминая более мертвецов, чем живых людей. Повязка сбилась с головы Вацлава Огинского, рана его открылась, и выступившая оттуда кровь опять залила половину лица. Пан Кшиштоф выглядел немногим лучше, хотя досталось ему меньше, чем Вацлаву. Именно он, пан Кшиштоф, первым начал приходить в себя.
Место, в котором он очнулся, страдая от жестокой головной боли, было мрачным и совершенно ему не знакомым. Вследствие сумятицы последних перед ударом по голове минут и вследствие самого этого удара воспоминания пана Кшиштофа о том, как он сюда попал, были, мягко говоря, неполными и отрывочными. Он помнил, что собирался выкрасть икону, помнил, что был обнаружен и что дрался, уже не рассчитывая остаться в живых. Судя по этим воспоминаниям, пану Кшиштофу в данный момент полагалось быть мертвым, как печная заслонка. Но голова у него болела, и руки, которыми он бессознательно шарил вокруг себя, ощущали камень, землю и солому. “Впрочем, – вполне резонно подумал пан Кшиштоф, – кто может знать, что ощущает и чего не ощущает душа человека, внезапно покинувшая бренное тело и вознесшаяся на небо?”
Тут ему сделалось по-настоящему страшно. Несмотря на свой образ жизни, а может быть, и благодаря ему, пан Кшиштоф был верующим человеком – не столько набожным, сколько суеверным. Ему не раз приходила в голову весьма неприятная мысль о том, что в будущей жизни его деяния зачтутся ему сполна, но в ту пору всегда находилось какое-нибудь дело – очередное мошенничество, или бутылка вина, или сговорчивая женщина, – которое отвлекало его от мрачных раздумий. Теперь же мысль о том, что он уже умер, лишившись в запале боя последней возможности замолить свои многочисленные грехи, поразила пана Кшиштофа до самой глубины души. Испуг его усугублялся тем, что место, куда он попал, совсем не напоминало небо, а походило, скорее, на его противоположность. Правда, здесь не было ни костров, ни котлов с кипящей смолой и серой, ни чертей с вилами, но пан Кшиштоф с замиранием сердца предвидел, что все это у него впереди. Вероятно, это было место, где над ним будут вершить суд и где он выслушает свой приговор – несомненно, суровый.
Пан Кшиштоф испуганно закрыл глаза и стал шептать слова молитвы, обращенной к святой деве Марии, матери и заступнице всех христиан. Слова казались сухими, мертвыми и не шли с языка. Пан Кшиштоф подумал, что так и должно быть: в таком месте, как это, дева Мария не имела никакой власти – просто потому, что сюда попадали только те, от кого она уже отвернулась, или те, кто отвернулся от нее.
Забыв от страха и отчаяния о боли в разбитой голове, пан Кшиштоф открыл глаза и сел, опершись руками о грязный каменный пол. Глаза его мало-помалу привыкли к темноте. Светившееся красноватыми отблесками огня полукруглое отверстие в стене, принятое им поначалу за топку одного из адских котлов, оказалось окном, сквозь которое в холодную проникал свет горевшего снаружи костра. Пан Кшиштоф различил ступени, дверь, ворох гнилой соломы в углу и лежавшего рядом с собой человека с залитым кровью, но странно знакомым лицом.
Вид привычных, земных, хотя и незнакомых предметов несколько успокоил пана Кшиштофа, заставив его почти поверить в то, что он жив. Однако, вглядевшись в лицо лежавшего рядом человека, пан Кшиштоф снова похолодел. Этот человек с простреленной, окровавленной головой был его кузен, третьего дня убитый на дуэли поручиком Синцовым, который действовал по наущению пана Кшиштофа. С тех пор, казалось, минула целая тысяча лет; однако же, и трех дней достаточно было для мертвеца, чтобы перестать разгуливать по свету и быть либо преданным земле, либо объеденным до костей лесным зверьем. Вацлав же выглядел так, словно был убит только что, сию минуту. К тому же, присмотревшись, пан Кшиштоф узнал на нем карабинерский мундир, неизвестно как на нем оказавшийся и по вполне понятным причинам вызывавший у старшего из кузенов самые неприятные воспоминания.
Это была уже самая настоящая чертовщина. Пан Кшиштоф перекрестился, но наваждение не развеялось, а, наоборот, даже усилилось: ему показалось, что лежащий рядом с ним труп дышит. Все-таки это был ад, или чистилище, или что угодно, но только не земля, на которой все сущее, помимо законов божьих, подчинено строгому порядку вещей и где мертвые остаются мертвыми, а не разгуливают по округе в поисках тех, кто их убил.
Мистический ужас, еще более сильный, чем вначале, обуял пана Кшиштофа. Лязгая зубами и бормоча имена всех святых, какие помнил, он пополз прочь от страшного соседа. В этот момент, словно нарочно желая перепугать пана Кшиштофа до смерти, Вацлав Огинский застонал, открыл глаза и поднес руку к голове.
Пан Кшиштоф тихо взвизгнул и отпрянул в сторону, как испуганная лошадь. Ему казалось, что оживший мертвец сию минуту встанет и, протянув к нему окровавленную руку, вцепится ему в горло холодными пальцами. Остатки мужества покинули его, и, вжавшись в угол, он расширенными глазами наблюдал за своим кузеном, который вернулся с того света, наверняка горя жаждой мести.
Покойник тем временем сел, подтянув под себя ноги в сапогах, и, по-прежнему прижимая руку к простреленной, как казалось пану Кшиштофу, голове, пробормотал по-польски:
– Дьявол, я все-таки попался! До чего же глупо. Где это я? И ни оружия, ничего.
Только тут пану Кшиштофу вспомнилось, что за секунду до того, как потерять сознание, он как будто видел рядом с собой какого-то человека, вместе с ним отражавшего атаки улан. Пан Кшиштоф напряг память и припомнил, что на его неизвестном союзнике как будто был белый колет, выделявшийся в темноте отчетливым пятном.
Уверившись в том, что память его не подводит, пан Кшиштоф приободрился настолько, что даже перестал стучать зубами и начал рассуждать более или менее здраво. Живой или мертвый, но кузен действовал на его стороне, а это означало, что ему ничего не было известно о роли пана Кшиштофа в дуэли с Синцовым. Того, кто был уже единожды обманут, ничего не стоило обмануть во второй раз, а это был как раз тот род человеческой деятельности, в котором пан Кшиштоф чувствовал себя как рыба в воде. По инерции перекрестившись еще раз, пан Кшиштоф выбрался из своего угла и осторожно приблизился к кузену.
– Матка боска! – воскликнул он вполголоса и всплеснул руками. – Кузен, Вацлав, ты ли это?!
Вацлав быстро повернул к нему голову, но, узнав, неожиданно для пана Кшиштофа успокоился. Казалось, появление рядом с ним в подвале его кузена было для него в порядке вещей.
– Кшиштоф, – сказал он с ноткой разочарования в голосе. – Тебе тоже не удалось уйти…
– Ну, по крайней мере, сеча получилась славная, – осторожно сказал пан Кшиштоф, желая для начала взять самую нейтральную тему разговора.
– Да уж, – откликнулся Вацлав, и в его голосе пан Кшиштоф явственно расслышал горькую насмешку, – славная… Кстати, кузен, ты не объяснишь мне, каким образом оказался здесь и зачем затеял эту свалку? Если бы не ты… А, да что теперь об этом говорить!
– Но ведь надобно же делать хоть что-то, – рассудительно заметил пан Кшиштоф. – Почему бы нам и не поговорить? Но только рассказывай ты первый. Уж коли я появился неожиданно для тебя, то вообрази, каково мне было увидеть тебя живым после той злосчастной дуэли! Ведь я сам объявил всем, что ты убит!
– Да? – вяло удивился Вацлав. – А зачем?
– Но как же, – сделав вид, что растерян, горячо воскликнул пан Кшиштоф, – как же иначе! Ведь ты и был убит… вернее, казался убитым. А потом вдруг налетели французские карабинеры, и нам пришлось с боем отступить. Двоих я убил своей рукой, – прибавил он, зная, что ничем не рискует, произнося эту ложь.
– Да, – с тем же странным отсутствием интереса к рассказу кузена повторил Вацлав. – Да, я так и думал… Но зачем ты вернулся? Я говорил с княжной, и она сказала мне, что ты сослался на мою просьбу позаботиться о ней. Но, сколько я ни ломал голову, я так и не смог вспомнить, чтобы мы с тобой говорили после дуэли. Да и сам ты только что сказал, что счел меня убитым наповал.
– Гм, – смущенно откашлялся пан Кшиштоф. В вопросе Вацлава не было обвинения, но пан Кшиштоф, будучи на самом деле виноватым, решил, что ему непременно надо оправдаться. – Понимаешь ли, кузен, – продолжал он, – я не могу всего сказать тебе. Тут замешаны государственные интересы, и притом весьма высокие…
– Победоносец, – тоном полной убежденности в правоте своей догадки перебил его Вацлав.
Пан Кшиштоф внутренне оледенел. Такого поворота он никак не мог ожидать, и теперь просто не знал, что сказать.
– Не понял, как ты сказал? – от души надеясь, что чего-то не расслышал, осторожно проговорил он.
– Чудотворная икона святого Георгия Победоносца из Московского Кремля, – повторил Вацлав. – Та, которую везли к армии, но так и не довезли. Она здесь, и ты пришел за ней. Я верно тебя понял?
Минуту пан Кшиштоф боролся с острым желанием задушить своего чересчур догадливого кузена голыми руками. Затем многолетняя привычка действовать прежде всего хитростью, и только потом силой, взяла в нем верх. Несмотря на свой ум, Вацлав казался ему простодушным, как всегда кажутся подлецам недалекими и простодушными честные люди. Его еще можно было обмануть и использовать в своих собственных целях. Будучи уверенным, что творит благое дело, он действовал бы самоотверженно и бескорыстно, а это было именно то, чего так не хватало пану Кшиштофу. О помощнике, который рисковал бы собственной жизнью ради наполнения его кошелька и ничего при этом не желал для себя лично, можно было только мечтать.
– Верно, – сказал он. – Я вернулся сюда за иконой. Я был в том отряде, который конвоировал икону, и один из всех уцелел после стычки с уланами. Мне удалось уйти от погони, и я следил за иконой до самой встречи с вами. Ежели бы то, что ты называешь своим полком, в действительности напоминало полк, я бы уговорил командира остаться и, дав бой уланам, отбить икону, за которую считаю себя по сию пору ответственным, Но в таком деде сорок человек хуже, чем один. Я выследил, где прячут икону, и был уже на расстоянии протянутой руки от нее, но в повозке оказался этот скотина-денщик, из-за которого пропало все дело.
– Ты поторопился, – устало сказал Вацлав. – Нужно было лучше следить за повозками. Тогда бы ты знал, что денщик ночует в капитанской кибитке. Я знал это, и если бы не твой скандал с денщиком, икона уже была бы у меня.
– М-да, – неопределенно сказал пан Кшиштоф, весьма довольный успехом своего обмана. – Интересно, что теперь с нами сделают?
Вацлав пожал плечами.
– Учитывая все обстоятельства, – сказал он, – я думаю, что расстрел будет самым легким для нас выходом. Могут ведь и повесить.
Голос его звучал вполне равнодушно. В последнее время Вацлав Огинский умирал так часто и неудачно, что это занятие успело утратить для него остроту новизны, превратившись в тяжкий рутинный труд.
Пан Кшиштоф воспринял его слова спокойно и даже с радостью. Он считал, что капитан Жюно не отважится казнить доверенное лицо маршала Мюрата, имеющее при себе подписанный самим королем Неаполя документ; что же касается кузена, думал пан Кшиштоф, то туда ему и дорога. Французы доделают то, что начал этот мазила Синцов, и притом совершенно бесплатно.
Думая так, он запустил руку в карман, где хранился драгоценный документ, и похолодел: бумажника на месте не было. Осторожно, чтобы не заметил кузен, пан Кшиштоф обшарил себя с головы до ног – с тем же печальным результатом. Бумажник пропал, и не имело смысла гадать, что с ним стало. Его могли вытащить не упускающие случая помародерствовать солдаты, но с таким же успехом это мог сделать и сам капитан Жюно, решивший во что бы то ни стало выполнить свое обещание расстрелять пана Кшиштофа.
Подписанная Мюратом бумага была ему в этом помехой, и капитан мог захотеть избавиться сначала от бумаги, а уж потом от ее владельца. Но так или иначе, а отсутствие документа означало для пана Кшиштофа крушение последней слабой надежды уцелеть. На мгновение ему даже сделалось жаль, что он не умер раньше, в горячем запале схватки, с саблей в руке. Теперь ему предстояла позорная смерть и, что было еще хуже, нестерпимое ожидание этой позорной и неминуемой смерти.
– Погоди, – пролепетал он, – постой, Вацлав. Что такое ты говоришь? Как это – расстреляют? Что это значит – повесят? Надо же что-то делать!
– Что делать? – с любопытством, которое показалось пану Кшиштофу совершенно неуместным, спросил Вацлав.
– Ну, как это – что? Надо бежать!
– Знаешь, – сказал Вацлав, – по-моему, тот улан слишком сильно ударил тебя по голове. Утешает только то, что я его зарубил. Не прими мой вопрос за насмешку, но все-таки, как ты собираешься бежать?
Эта реплика кузена слегка отрезвила пана Кшиштофа. Он взял себя в руки – как раз настолько, чтобы справиться с предательской дрожью в голосе, – и сказал:
– Так что же, мы будем сидеть сложа руки и ждать смерти?
– Думаю, ты прав, – после долгой паузы ответил Вацлав. – Нам отсюда не выбраться, но будет хуже, если мы не попытаемся.
Боровшийся с охватившим его при мысли о неизбежной смерти животным ужасом пан Кшиштоф не вполне понял, что хотел сказать Вацлав этими словами; он понял лишь, что кузен согласен вместе с ним искать выход из западни, в которую они угодили.
Помогая друг другу, они поднялись на ноги и приступили к детальному обследованию стен и пола холодной. Обследование это принесло весьма неутешительные результаты: холодная, как и весь дом Вязмитиновых, была построена на совесть. Камни были пригнаны друг к другу так плотно, что между ними не вошло бы и лезвие ножа, которого кузены все равно не имели; скреплявший эти камни известковый раствор даже не думал крошиться, сколько его ни скребли пряжкой ремня; прутья оконной решетки были намертво вделаны в кладку стен, а дверь оказалась такой массивной и так хорошо заперта, что казалась продолжением стены.
Устав от бесплодных поисков, кузены присели рядышком на ступеньки. Пан Кшиштоф пошарил по карманам, но сигары у него вышли уже давно, о чем он и так прекрасно знал. Вацлав не стал шарить по своим карманам, поскольку там не было решительно ничего любопытного или полезного – одним словом, ничего вообще.
– Итак… – начал он, но Кшиштоф остановил его, схватив за руку и жестом призвав к тишине.
Привлекший его внимание шорох повторился, а в следующее мгновение маленький камешек со щелчком ударился об пол холодной и, отскочив, отлетел к стене.
Глава 10
Хотя капитан Жюно и был встревожен ночным происшествием, он не стал предпринимать никаких чрезвычайных мер, не считая усиления караула. Даже и эта последняя мера была им предпринята скорее для очистки совести, нежели в силу необходимости. Он не стал ни обыскивать дом и парк, ни допрашивать княжну, которая могла знать что-нибудь о причинах ночного переполоха, а могла и не знать. Капитан Жюно рассуждал просто и здраво: если бы у двоих изловленных его людьми диверсантов где-то поблизости были сообщники, они непременно проявили бы себя в творившейся в тот момент неразберихе. Несмотря на обилие находившихся во дворе полуодетых и как попало вооруженных улан, горстка отчаянных бойцов могла бы нанести эскадрону огромный урон, смешавшись с этой галдящей и бестолково размахивающей саблями толпой. Поскольку этого не произошло, капитан Жюно вполне резонно рассудил, что никаких сообщников не было в помине, и, выкурив, как уже было сказано, трубочку табаку, преспокойно отправился спать.
Между тем, по крайней мере один сообщник у отчаянных кузенов имелся. Это была княжна Мария Андреевна, лично благословившая Вацлава на его вылазку и наблюдавшая за ходом событий из окна княжеского кабинета. Отправляясь спать, капитан Жюно учитывал возможность участия княжны в заговоре, но он не верил в то, что хрупкая шестнадцатилетняя девица благородных кровей окажется способной на решительные действия. В этом капитан Жюно ошибался; вообще, самым резонным из всех предположений ему казалось то, что он столкнулся с двумя отчаянными ворами, решившими поживиться содержимым обозных повозок.
После первых минут растерянности и отчаяния, охвативших княжну при виде того, как рушится придуманный ею совместно с Вацлавом Огинским план, Мария Андреевна постаралась взять себя в руки. Она более не сравнивала себя с героинями светских романов, на это у нее не осталось ни времени, ни охоты. Жизнь повернулась к ней своею темной стороной, и надобно было жить, а не фантазировать. Кузены Огинские были в плену, но живы. В судьбе их, однако, не приходилось сомневаться, а это означало, что у княжны есть время только до утра. Не следовало, к тому же, забывать и об опасности, которая грозила самой княжне. Мария Андреевна была неплохой наездницей, весьма успешно решала задачи из математики, говорила и читала на четырех европейских языках, умела мыслить логически и недурно стреляла в цель; единственное, чему не научил ее старый князь, это непринужденно лгать, глядя собеседнику в глаза и мило улыбаясь. Во время допроса, который, по мнению княжны, был неминуем, этот пробел в образовании мог сослужить ей весьма дурную службу. И кто знает, что станется тогда с нею самою, с верным Архипычем, с отцом Евлампием и, главное, со старым князем?
Впрочем, мысли о собственной участи и своем неумении лгать занимали княжну менее всего. Не будь старый князь прикован к постели, она бы, наверное, еще подумала о том, как спасти себя; впрочем, если бы не болезнь князя, ни его, ни княжны здесь бы уже давно не было. Здесь княжна ничего не могла изменить, а значит, и думать об этом не стоило. Судьба посаженных в холодную Огинских была совсем иное – ее можно и должно было изменить, и княжна знала, что могла бы с этим справиться.
Когда дверь холодной с грохотом захлопнулась, и уланы стали, ворча и возбужденно переговариваясь, расходиться по местам и устраиваться досыпать, княжна вошла в спальню деда. Совершенно заморенный Архипыч дремал в кресле подле кровати, ничуть не потревоженный шумом разыгравшейся прямо под окном баталии. Князь Александр Николаевич тоже спал, неловко свернув голову с подушки. Княжна осторожно поправила подушку и, став на колени лицом к красному углу, в котором не было икон, стала горячо молиться о здоровье деда, хорошо понимая при этом, что просит у господа невозможного.
Закончив молитву, она неслышно подошла к окну и выглянула наружу. Лагерь французов как будто угомонился, но у костров все еще сидели небольшие группки улан – курили трубки, допивали вино и о чем-то переговаривались, обсуждая, как видно, последние события.
Княжна поняла, что надо еще подождать, и ожидание это испугало ее больше, чем мысль о том, что предстояло ей сделать. Чтобы хоть чем-то заполнить эти томительные часы, Мария Андреевна, перейдя опять в кабинет, села в кресло старого князя и стала детально, шаг за шагом, придумывать, как и что она станет делать, когда в лагере уснут все, кроме часовых. Думать тут было особенно не о чем, но княжна заставляла себя раз за разом проигрывать все с самого начала, стараясь предусмотреть все возможные неожиданности и препятствия и зная точно, что занимается пустым делом, поскольку предусмотреть все было просто невозможно.
Потом она заметила, что начинает засыпать, в точности как старик Архипыч. Спать было нельзя; вскочив с кресла, княжна стала ходить из угла в угол по кабинету. Необходимо было и никак не получалось придумать какое-нибудь дело, чтобы не спать. Читать она не могла, писать было нечего и не к кому. В темноте бродила она по знакомому с раннего детства кабинету, не решаясь зажечь свет, который могли бы заметить снаружи.
Наконец, эта вынужденная праздность в сочетании с огромной внутренней потребностью немедленно что-то делать натолкнула княжну на счастливую мысль, в корне изменившую ее первоначальный замысел. Все слабые места этого замысла княжна видела и раньше; говоря по совести, это был и не замысел вовсе, а просто его черновик, из которого во все стороны торчали гибельные для любого серьезного дела “если бы” да “кабы”. Замысел этот заключался в том, чтобы подойти к часовому, охраняющему дверь холодной, как-нибудь отвлечь его внимание и, снова как-нибудь, открыть дверь, не имевшую замка, а запиравшуюся снаружи на тяжелый железный засов. Казалось весьма сомнительным, чтобы часовой, даже вступив с княжною в беседу, позволил бы ей отпереть дверь; еще более сомнительной казалась княжне мысль, что она может справиться с вооруженным мужчиной. И потом, подумала она, что это значит – справиться? Убить? Связать? Нет, это, право, смешно. Теперь же, найдя, как ей казалось, способ обойти эти и другие нерешенные вопросы, княжна несколько оживилась и даже повеселела. То, что она задумала, было не к лицу девице ее круга; некоторые ее знакомые сочли бы самую мысль о подобном образе действий непристойной. Но знакомые эти были сейчас далеко – в Москве, Петербурге и дальних своих имениях, не затронутых войной. Никто из них не прискакал, загоняя лошадей, в Вязмитиново, чтобы поинтересоваться судьбой хозяев; так какое право имели они осуждать ее? Никакого, ответила себе княжна и тут же спохватилась, что никто ее не осудит, потому что никто и ничего никогда не узнает.
Приняв решение, Мария Андреевна прошла в свою спальню и приблизилась к стоявшему в углу большому, обитому железом сундуку. Открывшееся ей зрелище заставило княжну грустно вздохнуть.
Сдерживаемые в какой-то мере капитаном Жюно и, отчасти, сочувствием к молодой хозяйке, уланы мародерствовали не слишком открыто и не применяя грубой силы – не так, как орудует на пасеке медведь, но так, как действует забравшаяся на кухню стая крыс. Встречаясь с княжною во дворе и в доме, солдаты улыбались, весело ей козыряли и говорили приветливые слова, но стоило ей скрыться из глаз, как еще какая-нибудь часть имущества Вязмитиновых бесследно исчезала в солдатских ранцах и в нагруженных до отказа повозках. Считалось, что в спальнях хозяев их беспокойные постояльцы не бывают; на самом же деле никакие приказы капитана Жюно не могли удержать находящихся на завоеванной территорий солдат от мародерства, и спальня княжны,, в которую она теперь заходила нечасто, не избежала участи других помещений в доме.
Запертый на висячий замок сундук был взломан, и откинутая к стене полукруглая крышка напоминала пасть африканского зверя гиппопотама, из которой вместо травы и прочей гиппопотамовой пищи на пол свешивались впопыхах оброненные или просто не приглянувшиеся мародерам вещи. Затеплив свечу, княжна стала разбирать эту перепутанную, истоптанную сапогами груду, отыскивая нужное и с удивлением замечая, что не испытывает никакого сожаления. Ее любимые платья были украдены или испорчены, соболья шубка пропала бесследно, как и многое другое, но Мария Андреевна боялась лишь не найти то, что искала.
Ей, однако же, повезло. Нарядный красный сарафан и расшитая по рукавам и вороту праздничная рубашка не привлекли внимания мародеров. Красные козловые сапожки, дополнявшие этот якобы крестьянский наряд, исчезли, но княжна решила, что в темноте сойдет и так. Переодевшись, она ловко обвязала голову белым платком, сделав узел сзади на шее и оставив открытым только лицо до бровей. Поглядевшись в зеркало, княжна улыбнулась, довольная собой: непривычная одежда, и в особенности платок, изменили ее до неузнаваемости.
Оставалось лишь проверить, совпадет ли ее мнение с мнением часового.
Мария Андреевна подошла к окну и выглянула наружу. Лагерь французов спал. Ненужный костер на заднем дворе почти совсем догорел и светился в темноте большим красным пятном. Княжна заметила, что темнота уже не была темнотою: небо на востоке начинало светлеть, короткая летняя ночь катилась, как ей и было положено, к рассвету, а это значило, что времени у Марии Андреевны осталось всего ничего.
Она хотела задуть свечу, но потом передумала. Свеча наверняка была ясно видна со двора и не могла остаться незамеченной ходившими там караульными. Французы знали, что княжна не спит – если, конечно, их это интересовало. И, если их это интересовало, им лучше было думать, что она находится в своей комнате.
Обеспечив себе, таким образом, нечто наподобие того, что англичане называют алиби, княжна тихо выскользнула из комнаты. Уже спускаясь на цыпочках по лестнице, она подумала, что при ней нет даже ножа, но тут же сердито тряхнула головой и пошла дальше: мысль о ноже была детская, достойная вот именно героини скверного романа, а в реальной жизни совершенно неприменимая. Нож можно было разыскать и взять с собой, но что она стала бы с этим ножом делать, княжна не знала. Переступая со ступеньки на ступеньку, она на минуточку представила себе, как подкрадывается сзади к часовому и бьет его, живого, ножом в спину. Это получилось так жутко, что Мария Андреевна даже остановилась посреди лестницы, почувствовав, как под ней вдруг разом ослабли ноги. Она более не испытывала к французам даже той небольшой симпатии, которая была у нее к ним ранее, но это еще не означало, что она готова была убить человека.
“Ах, это все пустое, – подумала она, стоя на лестнице и держась за перила. – А на самом деле все просто: для того, чтоб убить человека, солдата, это надобно уметь сделать, а я не умею. Что я не хочу резать его ножом, потому что сказано “не убий”, так это вздор. Если мой замысел будет удачен, я убью этого незнакомого мне солдата вернее даже, чем если бы ударила ножом. Не я убью, а убьют другие с моей помощью, но разве это не одно и то же? А если у меня ничего не получится, то убьют их, этих других – Вацлава и его кузена. И выйдет опять, что это я их убила, потому что могла спасти и не спасла. Что же получается? Получается, что выхода у меня никакого нет: и так, и этак виновата. Как же это?..”
Княжна знала ответ. Он был весьма прост и заключался в крылатой французской фразе: на войне как на войне. Фраза эта была ей знакома и казалась раньше пустым звуком, хотя и исполненным романтической мужественности. Теперь же смысл этой короткой фразы предстал перед Марией Андреевной во всей своей ужасной простоте. Война есть война, на войне люди только тем и заняты, что убивают, грабят и мучают друг друга. И если ты, по собственному желанию или невольно, участвуешь в войне, тебе приходится выбирать сторону, за которую ты воюешь, и вместе со всеми убивать тех, кто воюет против тебя. И, раз уж взялся воевать, надобно быть честным перед собой и знать, что и зачем делаешь.
“Знаю ли я, что я делаю и зачем?” – спросила себя княжна и тут же сама себе ответила: “Да, знаю”.
Она сумела, оставшись никем не замеченной, выбраться на задний двор. Дверь холодной находилась за углом; с того места, где притаилась княжна, видно было только полукруглое окошко у самой земли, в котором раньше можно было иногда увидеть какое-нибудь бородатое, с подбитым глазом, бледное с похмелья лицо, выражавшее притворное раскаяние и желание поскорее выбраться на волю. Теперь это забранное толстой вертикальной решеткой незастекленное окно было пустым и черным.
Мария Андреевна собиралась уже подойти к окну, когда из-за угла послышались неторопливые шаги, и оттуда показался часовой в расстегнутом у шеи мундире и сдвинутой почти до самых глаз уланской шапке. Княжна обратила внимание на то, что видит часового почти совсем ясно, и поняла, что рассвет уже близок.
Нужно было торопиться. Когда часовой, пройдя немного вперед, развернулся и скрылся за углом, двигаясь в обратном направлении, княжна тенью скользнула из своего укрытия к окну холодной. Тут ее обожгла новая мысль: а что, если оба кузена все еще лежат в беспамятстве или просто спят? Как быть тогда? Что толку открывать дверь людям, которые не могут через нее выйти?
Присев у окна на корточки, княжна пошарила вокруг себя рукой и, нащупав камешек, бросила его между прутьями решетки в черную темноту полуподвала. Она слышала, как камешек стукнулся о каменный пол. Спустя секунду из темноты появились чьи-то руки и схватились за прутья. Мария Андреевна, хотя и ожидала этого, отпрянула в испуге, но тут вслед за руками показалось испачканное чем-то черным лицо Вацлава Огинского. Княжна с новым испугом поняла, что это черное была засохшая на лице кровь, сочившаяся из вновь открывшейся раны.
Молодой Огинский не сразу узнал княжну, доказав тем самым, что ее маскарад удался. Несколько секунд он вглядывался в нее, а потом, узнав, резко подался ближе к прутьям решетки, прижавшись к ним лицом.
– Княжна? – не веря себе, шепотом воскликнул он. – Мария Андреевна? Как вы…
– Тише, – перебила его княжна. – У нас нет времени. Я сейчас постараюсь отвлечь часового и отпереть дверь. Будьте наготове. Вы можете ходить?
– Мы можем даже бегать, – мрачно ответил Вацлав. – Из самой Польши бежим… Но я не позволю вам рисковать собою!
Княжна Мария нахмурилась.
– Не позволите? – сердито прошептала она. – Хотелось бы узнать, как вы предполагаете это сделать? Может быть, кликнете часового? Перестаньте болтать глупости, сударь, и будьте наготове.
Не слушая возражений, княжна поднялась с корточек и легко подбежала к углу дома. Она выглянула из-за угла и увидела часового, который, стоя к ней спиной, разжигал трубку. Дверь холодной была между ним и княжной примерно на одинаковом расстоянии. Мария Андреевна хотела быстро добежать до двери, отодвинуть засов и броситься наутек. Это было настолько соблазнительно, настолько напоминало какую-то невинную детскую проказу, что княжна уже готова была так и поступить. Но тут ей вспомнилось, что время проказ давно миновало. На войне как на войне, напомнила она себе; а раз так, то часовой, услышав звук отпираемого засова и увидев убегающую девушку в крестьянском сарафане, в самом лучшем случае выстрелит в воздух, поднимая тревогу. О том, куда он выстрелит в худшем случае, княжне думать не хотелось. Так или иначе, дело было бы этим безнадежно испорчено.
Замирая от волнения и страха, княжна вышла из-за угла и, ступая легко и бесшумно, с самым непринужденным видом направилась к часовому. Тот продолжал возиться с трубкой, тем самым облегчая задачу княжны. Когда звук легких шагов и едва слышный шорох сарафана достиг, наконец, его слуха и проник в сознание, заставив резко обернуться и схватиться за ружье, княжна была уже в шаге от заветной двери.
– Стой! – грозно сказал улан, направляя на княжну ружье. – Ты кто такая?
Княжна, отлично понявшая вопрос, заставила себя улыбнуться, стараясь при этом, чтобы улыбка вышла как можно более глупой.
– Не стреляй в меня, дяденька, – сказала она, старательно имитируя манеру разговора своей горничной и стреляя глазами так, как это делала во время балов одна ее знакомая графиня, большая дура, думавшая только о замужестве. – Я в деревне была, их сиятельство меня посылали. В деревне солдаты, тут солдаты, страшно бедной девушке…
Она говорила, сама не зная, что говорит, и помня только, что нужно все время заискивающе и глупо улыбаться, и при этом придвигалась все ближе к двери. Глаза ее, смотревшие как будто на улана, на самом деле постоянно возвращались к железному засову, прикипали к нему, ласкали его и ощупывали. Ей казалось, что, если бы не нужно было все-таки строить глазки часовому, она смогла бы отодвинуть засов одной силой своего взгляда.
Слова, произносимые княжной, заведомо не имели значения, поскольку француз их все равно не понимал. Значение имела только блестевшая жемчужными зубами улыбка княжны, ее черные глаза, игриво сверкавшие из-под низко повязанного платка, и прочие детали, которые могли, по ее мнению, привлечь внимание мужчины к тому, что перед ним женщина. Княжне впервой было прибегать к такому оружию против мужчин, и ей вдруг показалось смешным и жалким это древнее оружие. Оружию этому было место в салонах и в будуарах, на войне же оно, это оружие, оружием уже не являлось.
Потерявшись от этой мысли, княжна остановилась на середине фразы и замолчала, опустив глаза, уверенная, что ее сейчас арестуют или просто убьют. Боязливо взглянув на часового, она с удивлением заметила, что древнее оружие, впервые пущенное в дело праматерью Евой, хоть и находилось сейчас в неопытных, неумелых руках, сработало так, как надо. Часовой более не целился в нее из ружья. Ружье было приставлено к ноге, а часовой с неопределенной ухмылкой закручивал штопором свой длинный ус, прищуренными глазами разглядывая княжну.
– А девочка недурна, – вслух сказал улан, немного подвигаясь к княжне и пребывая в полной уверенности, что его не понимают. – Очень недурна, – добавил он и придвинулся еще ближе, обольстительно улыбаясь и выставляя напоказ длинные, пожелтевшие от табака лошадиные зубы.
Этот очевидный успех ободрил княжну настолько, что она, преодолев оцепенение, заставила себя снова войти в роль. Это получилось у нее неожиданно легко. Игривым движением отступив от надвигавшегося на нее улана, она с улыбкой притворной скромности потупилась и склонила набок головку. Отступив еще на полшага, она почувствовала лопатками гладкие доски двери с круглыми бугорками заклепок, а пальцы ее заложенной за спину руки легли на холодное железо засова.
– Что это вы выдумываете, дяденька, – закрываясь другой рукой, будто бы в смущении, певуче проговорила княжна. – Готовы вы или нет, – продолжала она тем же зазывающим игривым тоном, но обращаясь уже к сидевшим в холодной Огинским, – я открываю дверь. Другой попытки уже не будет.
Улан быстро и очень красноречиво огляделся по сторонам, проверяя, нет ли поблизости начальства. Начальства не было, лагерь спал. Часовой облизал губы, прислонил ружье к стене и, подкрутив на этот раз оба уса, решительно шагнул к неизвестно откуда и зачем появившейся здесь русской девке. Это было именно то развлечение, которого давно не хватало улану; наказание же, которое могло последовать, а могло и не последовать за подобные дела, представлялось ему совсем пустячным по сравнению с предстоявшим удовольствием.
Он почти схватил красотку – почти, но не совсем. Красотка вывернулась у него из рук и одним быстрым движением забежала ему за спину. Ее тихий, заманивающий русалочий смех наполовину заглушил другой звук – металлический, скользящий. Улан развернулся, ловя добычу, которую уже считал своею, и только теперь смысл услышанного им металлического звука проник в его сознание.
Княжна хорошо видела, как это произошло. Широкая плотоядная улыбка, топорщившая уланские усы, вдруг исчезла, словно стертая мокрой тряпкой с грифельной доски надпись, горевшие от приятных предвкушений глаза сделались круглыми, погасли и остекленели. Улан еще не успел понять, что произошло, но зато успел почувствовать неладное. Он сделал движение, собираясь обернуться, но было поздно: дверь холодной позади него распахнулась, и четыре руки, выскочив оттуда, как щупальца морского спрута, схватили его. Одна из этих рук зажала ему рот, а остальные три, совершенно как щупальца, резко втянули беднягу в темный дверной проем, как в подводную пещеру.
Княжна Мария, сама не зная зачем, подалась вперед и заглянула в дверь, тут же об этом пожалев. Она увидела Вацлава, который держал улана сзади, зажимая ему рот, и пана Кшиштофа, который, выпустив часового, выхватил из ножен его саблю и на глазах у княжны снизу вверх, как ножом, ударил его этой саблей в живот. Часовой содрогнулся всем телом и вытянулся, выгибая спину, а пан Кшиштоф налег на рукоять сабли и обеими руками втолкнул клинок глубже в тело умиравшего человека. Хлынувшая из горла убитого кровь проступила сквозь пальцы Вацлава, зажимавшие ему рот.
– Проклятье, Кшиштоф, – гадливо морщась и выпуская мертвеца из рук, сказал Вацлав, – зачем же так? Его можно было просто оглушить.
– К чему эта возня? – возразил пан Кшиштоф, небрежным жестом выдергивая саблю из тела убитого и вытирая окровавленный клинок об его мундир. – И потом, что сделано, то сделано. На войне как на войне, кузен.
Княжна отступила от двери, борясь с дурнотой и головокружением. Эти слова – на войне как на войне, – справедливость которых она сама признала всего несколько минут назад, в устах пана Кшиштофа показались ей пустым звуком, сочиненным только для того, чтобы оправдать убийство. Она понимала, что поступок старшего из кузенов был продиктован жизненной необходимостью убить, чтобы не быть убитым самому, но расчетливая и хладнокровная жестокость мясника, с которой все это было проделано, вызывала у нее невольное отвращение и какое-то внутреннее неприятие. Она еще не успела толком разобраться в своих чувствах, но ей казалось, что жестокость пана Кшиштофа была намеренной и доставляла ему удовольствие, а необходимость, напротив, была выдумана лишь для того, чтобы скрыть это обстоятельство.
“Глупости, – мысленно сказала она себе. – Я слишком мало в этом разбираюсь, чтобы судить. Да, на войне как на войне, и, уж наверное, мужчины понимают в этом поболее моего!”
– Торопитесь, господа, – сказала она, – светает.
– Но как же вы? – спросил, подойдя к ней, Вацлав. – Надеюсь, вы с нами?
Княжна поспешно отвела взгляд от его руки, которая, хотя и была наспех обтерта, все еще носила на себе следы крови зарезанного паном Кшиштофом улана.
– Знатная девица не может бегать с нами по лесам, как дикий зверь, скрываясь от охотников, – вмешался в разговор пан Кшиштоф, озираясь по сторонам с настороженным и затравленным видом. Было заметно, что ему не терпится бежать отсюда со всех ног.
– Это правда, – сказала княжна Мария. – И потом, я должна быть с дедушкой. Ступайте, господа, ступайте! Помните, что ваши жизни нужны для дела, которое осталось незавершенным!
Сказав это, она устыдилась собственных слов, показавшихся ей какими-то ненастоящими, выдуманными из головы и ничего не означающими. Она хотела сказать совсем другое, теплое, настоящее, но сказала почему-то то, что сказала. Впрочем, мужчины в ответ на ее слова одинаковым жестом наклонили головы, соглашаясь с тем, что было сказано.
Через минуту, забрав все оружие часового, кузены проскользнули вдоль стены дома и, благополучно миновав другие посты, скрылись в парке.
Княжна едва успела переодеться и затолкать свернутый узлом сарафан в самый дальний угол разграбленного сундука, когда в дверь ее спальни осторожно постучали. Мария Андреевна испуганно выпрямилась, прижав ладонь к губам, чтобы ненароком не вскрикнуть. Сначала она решила, что бегство Огинских уже обнаружено и что ее участие в этом бегстве раскрыто. Однако стук в дверь не был похож на то, как стучат солдаты, явившиеся арестовать преступницу: он был чересчур осторожным и тихим. Не было ни грохота сапог по коридору, ни лязга цеплявшихся за стулья сабель, ни стука ружейных прикладов – словом, ничего из тех звуков, которые производит марширующий по дому конвой неприятельских солдат.
Следующей ее мыслью была та, что это вернулся Вацлав Огинский, чтобы забрать ее с собой. Чувства, питаемые по отношению к ней молодым офицером, конечно же, не являлись тайной для княжны Марии, и она разделяла их – пусть не так пылко, как сам Вацлав, но все же разделяла. Однако сейчас, по ее разумению, было не самое удачное время для выражения этих чувств. Обученная старым князем рассуждать логически, княжна хорошо понимала, что после убийства часового и побега из-под стражи такое рыцарское возвращение было бы поступком, граничащим с непроходимой глупостью. Впрочем, очень многое из того, что с серьезным и даже величественным видом делалось и говорилось мужчинами, казалось княжне ненужным и глупым, и самой ненужной, самой подлой и расточительной из этих совершаемых мужчинами глупостей представлялась ей война.
В то же время сердце ее при этом стуке радостно забилось. Доводы разума были ничто по сравнению с желанием еще раз хотя бы на минуту увидеть Вацлава и сказать ему те самые нужные, теплые слова, которых она не нашла при расставании. С бьющимся сердцем подошла она к двери и щелкнула задвижкой.
За дверью стоял со свечой Архипыч. Одного взгляда на его потерянное, с трясущимися губами и стоящими в глазах слезами лицо, на более обычного сгорбленную фигуру и мелко дрожавшую в руке свечу хватило княжне Марии, чтобы понять причину его прихода. Сильно бившееся в ее груди сердце вдруг замерло, обратившись в комок холодного льда.
– Дедушка? – одними губами спросила она.
– Горе, ваше сиятельство, – дребезжащим голосом выговорил Архипыч, – горе то какое! Князь наш, батюшка… кормилец.
Голос его сорвался, и старик тихо заплакал. Не помня себя, княжна выбежала из комнаты и бросилась в спальню князя Александра Николаевича. Она утешала себя надеждой, что с дедом, может быть, случился еще один удар, что он при смерти, но еще жив. Архипыч не сказал, что он умер; умом княжна понимала, что старик просто не успел этого сказать, и что сказанного им было вполне достаточно, но сердце надеялось на другое. Марии Андреевне страшно было помыслить, что в то время как она заигрывала с пропахшим табаком и конским потом уланом, ее горячо любимый дед умирал, брошенный всеми, кроме старого слуги, и умер, не успев попрощаться с нею.
Вбежав в раскрытую настежь дверь спальни, она остановилась. Вид лежавшего на постели тела яснее всяких слов сказал ей, что ее надежда была тщетной. Князь лежал в том же положении, в каком она оставила его час или два назад, но жизни уже не было в нем, и это замечалось с первого взгляда даже при неверном мерцании свечей.
– Отмучился, страдалец, – сказал подошедший сзади Архипыч, подтверждая то, что и без него ясно видела Мария Андреевна. – Уж так он об вас спрашивал, так звал…
Упрек, которого не было в словах старого слуги, но который явственно послышался в них княжне, заставил ее разрыдаться и броситься к постели. Она припала губами к колючей щеке деда и невольно отшатнулась, напуганная неприятным ощущением от этого прикосновения. То, что было горячо любимым ею человеком, сохранив его внешность, странным образом превратилось во что-то чуждое, отталкивающее и почти страшное. От этого княжна разрыдалась еще горше позади нее, всхлипывая и отирая струящиеся по морщинистым щекам слезы трясущейся рукой, тихо плакал Архипыч.
Пока наверху происходила эта сцена, внизу, во дворе, обходивший посты французский лейтенант приблизился к дверям холодной, где содержались захваченные накануне пленники. С удивлением заметил он, что дверь подвала открыта настежь и что часового нигде не видно. На его оклик никто не ответил. Причина этого представлялась лейтенанту вполне очевидной, и он велел сопровождавшему его капралу трубить тревогу.
Резкий звук кавалерийской трубы прорезал тишину спящего лагеря, вдребезги разбивая самый сладкий предутренний сон и зовя людей к оружию. Повсюду послышался шум и встревоженные разговоры. Уланы хватали оружие и озирались по сторонам в поисках неприятеля, уверенные в том, что ночное нападение на лагерь повторилось. Капитан Жюно выбежал на крыльцо в расстегнутом мундире, на ходу пристегивая саблю и щуря заспанные глаза. Волосы на его непокрытой голове были взлохмачены, усы грозно топорщились.
Когда причина переполоха разъяснилась, капитан отдал приказ обыскать каждый уголок в доме и в парке, а также выслать конные разъезды для осмотра окрестностей и поимки беглецов. Приняв, таким образом, все необходимые в такой ситуации меры и понимая при этом всю их бесплодность, капитан застегнул мундир на все пуговицы, пригладил волосы и решительным шагом двинулся вглубь дома, придерживая на боку саблю. Мысленно он проклинал эту варварскую страну со всеми ее обитателями, а более всего – собственное благодушие, из-за которого допрос захваченных ночью пленных был отложен им до утра. Их нужно было просто облить водой и допросить, а допросив, немедленно расстрелять.
– Какого дьявола, – не замечая, что вслух разговаривает сам с собой, сердито проворчал капитан, – к чертям собачьим допрос! Их нужно было сразу расстрелять, вот и все. Эти двое слишком дорого мне обошлись!
Теперь, однако же, без допроса было не обойтись просто потому, что капитану необходимо было выместить на ком-то свое раздражение, а расстреливать теперь, после бегства пленников, стало некого. Княжна представила негодяя, имевшего при себе письмо Мюрата, как своего кузена; следовательно, с нее-то и нужно было начинать.
Нарочно громко стуча сапогами, бренча шпорами и грозно кашляя в кулак, капитан поднялся во второй этаж, прошел по коридору и без стука вошел в кабинет старого князя. В кабинете никого не было. Повернув голову, капитан увидел открытую дверь спальни, горевшие там свечи и услышал доносившиеся оттуда рыдания. Капитаном овладело довольно неприятное чувство: галантность офицера и француза боролась в нем с чувством долга и все еще владевшим им раздражением, которое усилилось от слышавшихся из спальни рыданий княжны. Он почти не сомневался, что княжна плачет из страха перед неминуемым наказанием, тем самым подтверждая свою вину. В глубине души ему было жаль эту девочку, которую почти наверное против ее воли втянули в то, чего она не могла понимать, хладнокровно использовали в своих интересах и бросили одну расплачиваться за все. Более всего капитан раздражался из-за этой своей жалости, поскольку уже успел убедиться, что варваров, каковыми он полагал всех без исключения русских, жалеть нельзя. Жалеть их было смерти подобно, но капитан против собственной воли жалел княжну.
“Какого черта, – думал он, уже значительно тише входя в спальню, – ведь это не шпион и не мародер, а всего лишь шестнадцатилетняя девочка, которая годится мне в дочери! Если она будет откровенна и раскается в том, что сделала, я, пожалуй, не трону ее. Она и без того достаточно наказана тем, что до сих пор находится здесь; вреда же от нее не может быть никакого. Почему бы мне не проявить великодушие? В конце концов, несколько убитых солдат – это всего лишь несколько убитых солдат. Солдаты для того и существуют, чтобы их убивали, да и этот ребенок виновен лишь в своем знакомстве с одним из убийц”.
Остановившись в дверях спальни, он громко, значительно кашлянул в кулак, стараясь привлечь к себе внимание, и тут же пожалел об этом: представшая перед ним сцена не нуждалась в комментариях. Княжна, рыдая, стояла на коленях подле кровати, на которой лежал старый князь – несомненно и безвозвратно мертвый. Позади княжны топтался, тоже заливаясь молчаливыми слезами, трясущийся старик, единственный оставшийся при ней слуга, которому, как представлялось капитану, самому оставался шаг до могилы.
Княжна повернула на кашель капитана залитое слезами и оттого ставшее как будто еще прекраснее лицо. Взглянув в это лицо, капитан окончательно смешался. Смерть старика самым естественным путем освобождала княжну от всех подозрений; дряхлый слуга оказывался вне подозрений по тем же причинам, да еще и потому, что был ни на что не годен. Капитану оставалось лишь спросить себя, какого черта он сюда вперся со своей саблей, извиниться и откланяться.
– Простите, принцесса, – с поклоном сказал он, – я не знал… Выражаю вам свое глубочайшее сочувствие…
– Что вам угодно? – ломающимся от слез голосом, но стараясь при этом быть учтивой, спросила княжна.
– Нынче ночью мы изловили двоих диверсантов, – зачем-то сказал капитан, – но они убили часового и сбежали из-под замка. Я хотел задать… Впрочем, это вздор. Еще раз приношу свои извинения. Могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?
– Полезен? – все тем же ломающимся голосом, в котором капитану теперь послышалось усталое презрение, переспросила княжна. – Чем еще, скажите на милость, вы можете быть мне полезны? Впрочем… Я ни за что не попросила бы вас, но больше мне обратиться не к кому, а сама я не могу… не могу… вы понимаете… – Она два раза всхлипнула, но тут же сердито, совсем не по-княжески утерла слезы кулачком и твердо закончила: – Я не могу сама похоронить его и прошу вас оказать мне помощь в этом деле.
Эта просьба стоила ей немалых трудов. Капитан Жюно был для нее враг, и его галантность и участливое выражение лица казались ей тем, чем они и являлись на самом деле – маской, тоненькой скорлупой, под которой скрывался кровавый оскал войны. Однако же, она вынуждена была просить своего врага о помощи, так как в действительности не могла самостоятельно и даже с помощью Архипыча предать тело старого князя земле.
Капитан не чувствовал этих тонкостей и потому не мог быть оскорблен ими, но просьба княжны не вызвала в нем никакой радости. У него, прошедшего множество войн старого кавалериста, было несколько иное, чем у княжны, отношение к смерти. Он понимал, что не согласиться помочь нельзя, понимал, что при этом придется хотя бы внешне соблюсти множество скучных условностей, и заранее этим тяготился. Гораздо привычнее и проще было бы ему бросить тело старика в выкопанную где-нибудь на заднем дворе яму и забросать землей, чтобы не воняло. В самых учтивых и соболезнующих выражениях заявляя княжне свое согласие, капитан вдруг поймал себя на том, что мысленно ищет способ обойтись с покойником именно так. В конце концов, чем он был лучше французских солдат, убитых его соотечественниками под Смоленском или прямо здесь, на заднем дворе его имения? Да ничем, кроме своего происхождения, на которое капитану Жюно было наплевать. Так какого же черта, спрашивается, должен он расшибаться в лепешку, организовывая для этого безразличного ему и совершенно чужого покойника пышные похороны?
Выйдя от княжны и перестав видеть ее заплаканное, но гордое лицо, капитан Жюно окончательно утвердился в своем решении поступить со стариком так, как поступают обыкновенно с убитыми на поле боя неприятельскими солдатами, то есть просто закопать поскорее во избежание появления дурного запаха. Он подозвал капрала, участвовавшего в обыске дома, и отдал ему краткое и энергичное распоряжение касательно организации похорон. Капрал козырнул и помчался собирать похоронную команду.
Тем временем обыск дома, с самого начала совершенно бесцельный и с каждой минутой все более превращавшийся в обыкновенный грабеж, продолжался. Все ценное уже было вынесено, теперь выносилось или уничтожалось остальное. Солдаты без нужды саблями вспарывали обивку кресел и диванов, как будто под нею могли скрываться беглецы, били посуду, которую не могли унести с собой, срывали со стен гобелены и портреты – словом, развлекались в свое удовольствие.
Наконец, волна этого варварского грабежа докатилась до покоев, где сидела над умершим князем Мария Андреевна. Передние солдаты, увидев лежавшего на постели покойника и сидевшую над ним заплаканную княжну, остановились в нерешительности, не зная, как поступить. Смерть на поле боя была для них делом вполне привычным и обыкновенным, случавшимся на их глазах даже более часто, чем насморк. Здесь же было совсем иное, не имевшее отношения к их войне и потому пугающе-величественное. Кто-то перекрестился, еще кто-то снял шапку, но тут задние, которым не было видно того, что происходило в комнате, надавили на передних, и не менее десятка улан под командой лейтенанта ввалилось в спальню, грохоча сапогами и оружием.
Княжна обернулась к ним, и глаза ее сверкнули тем опасным блеском, завидя который в глазах старого князя, даже самые буйные из дворовых мужиков становились тише воды, ниже травы.
– Как вы смеете? – звенящим голосом спросила она, вставая и обращаясь напрямую к возглавлявшему команду офицеру.
Голос этот звучал так надменно и властно, что толстый лейтенант, накануне проигравшийся пану Кшиштофу в карты, смешался и даже сделал коротенький шаг назад. Затем он устыдился собственного смущения, и даже возмутился, как это бывает с ничтожными людьми, когда им кажется, что кто-то, кто заведомо слабее них, посягает на их достоинство, которого они на самом деле не имеют.
– Прошу меня простить, сударыня, – глядя мимо княжны и криво усмехаясь, неприятным голосом сказал он, – но я имею приказ обыскать дом.
– Обыскать? – все тем же звенящим от напряжения голосом повторила княжна. – Да что вы ищете? Разве в этом доме остался хотя бы один уголок, в который ваши мародеры не сунули бы свой нос, и хотя бы одна тряпка, которую они не пощупали своими грязными лапами?
Разговор этот велся по-французски и был вполне понятен находившимся в комнате солдатам, которые при слове “мародеры” негромко, но угрожающе зашумели. Толстый лейтенант с каменным лицом объявил княжне, что намерен выполнить приказ и что для ее же блага он советует ей более не называть солдат его величества императора Наполеона мародерами.
– Где-то в доме скрываются двое шпионов и диверсантов, и мы их найдем. Это война, сударыня, а на войне как на войне, – закончил он свою речь дословным повторением того, что сказал пан Кшиштоф Огинский своему кузену Вацлаву после того, как зарезал часового.
После этого заявления говорить стало не о чем.
– Убирайтесь вон! – приказала княжна таким тоном, что кое-кто из солдат сделал невольное движение в сторону дверей.
– Обыскать комнату! – крикнул толстый лейтенант и первым подал пример, перевернув ночной столик, который стоял у постели князя.
Обыск был недолгим, но весьма основательным. Двое улан даже подрались, не поделив ордена князя. В продолжение всего этого погрома княжна с каменным, вдруг повзрослевшим и осунувшимся лицом стояла у окна, глядя на деревья парка. Толстый лейтенант, привалившись к притолоке дверей, разглядывал ее насмешливым взглядом победителя.
– Еще раз прошу меня простить, – сказал он, когда последний из солдат покинул комнату. В голосе его, как и во взгляде, явственно читалась насмешка победителя над побежденным. – Вы должны понимать, что я только исполняю свой долг. Счастливо оставаться, сударыня.
Княжна не ответила и не обернулась, и толстый лейтенант, небрежно поднеся руку к шляпе, вышел из спальни.
Через полчаса в разгромленную спальню вошли четверо пахнущих землей, в перепачканных глиной сапогах солдат похоронной команды. Не говоря ни слова княжне, громко стуча сапогами и роняя с подошв комья грязи, они подошли к постели, с четырех углов взялись за простыню и подняли ее вместе с телом умершего. Одеяло свалилось на пол, обнажив худые и костлявые ноги князя, торчавшие из-под ночной рубашки. Княжна с криком бросилась к ним, поняв, каким образом капитан Жюно вознамерился выполнить ее просьбу. Один из солдат угрюмо отодвинул ее локтем. Архипычу, который тоже попытался вмешаться и не дать закопать своего благодетеля, как бездомного пса, досталось больше: улан ударил его в лицо пудовым кулачищем, после чего старик, упав на пол, замер, не подавая признаков жизни.
Княжна, поняв, наконец, что сделать ничего нельзя, бросилась к старику-камердинеру. Лицо Архипыча было окровавлено, но он дышал и даже слабо постанывал. Между тем тело князя вынесли вон, небрежно обернув простыней.
Мария Андреевна бросилась следом за уланами. Во дворе она увидела капитана Жюно, который стоя рядом с приехавшим из штаба адъютантом, с сосредоточенным видом читал какую-то бумагу. Бумага эта была приказом выступать в сторону Москвы. Капитан для вида хмурился, но в душе был рад покинуть разоренное имение и двинуться дальше, наступая на город, о котором в армии рассказывали сказки.
– Капитан, это неслыханно! – подойдя прямо к нему, горячо воскликнула княжна. – Это не по-христиански, в конце концов! Ведь вы же обещали!..
Капитан, отлично знавший, о чем идет речь, ожидавший этого нападения и потому старательно делавший вид, что не замечает стоявшую прямо перед ним княжну, с неохотой оторвал взгляд от бумаги и едва заметно поморщился.
– А, это вы… Сожалею, принцесса, но большего я для вас сделать не могу. Через час мы выступаем на Москву, и у нас нет времени на соблюдение формальностей. В конце концов, это война…
– А на войне как на войне, – договорила за него княжна, глядя прямо в лицо капитана Жюно опасно блестевшими глазами.
– Именно так, – согласился капитан. – Я очень рад, что вы согласились меня понять, и хочу еще раз выразить вам свое сочувствие и сожаление о том, что похороны проходят в некоторой спешке.
– В некоторой спешке, – медленно и раздельно, будто эти слова ей были незнакомы, повторила за ним княжна. – Да, мсье Жюно, я вас очень хорошо поняла и запомнила на всю жизнь.
Капитан быстро взглянул на нее, пытаясь понять, была ли в словах княжны угроза, или это ему только почудилось. Княжна продолжала смотреть на него прямым, сухим и блестящим взглядом, говорившим так много, что, казалось, не говорил ничего. В глазах капитана что-то мигнуло, и он поспешно отвернулся к адъютанту.
– Так передайте генералу, что через час мой эскадрон уже будет в седлах, – сказал он. – Скажите генералу, что он может рассчитывать на улан Жюно, как рассчитывал на них всегда.
– Я все передам, – сказал адъютант и сел на подведенную ему лошадь.
– Сударыня, – продолжал капитан, снова повернувшись к княжне Марии, но глядя при этом мимо нее, – мне действительно очень жаль. Я искренне хотел бы помочь вам, но все, что я могу для вас сделать, это предложить место в одном из наших экипажей. – Он сделал жест рукой, указав на дорожную карету князя Вязмитинова, уже выкаченную из сарая, поставленную в ряд с другими повозками и нагруженную награбленным в доме имуществом. – Поверьте, вам опасно здесь оставаться. Одна, в огромном доме, без прислуги… С вами может случиться все, что угодно. Со своей стороны я готов гарантировать вам безопасный проезд до самой Москвы, где, я уверен, между нашими государями будет заключен мир. Там вы сможете вернуться к нормальному течению жизни, а пока… на войне как на войне.
Почти целую минуту княжна смотрела на капитана Жюно своими огромными, сухими, странно и опасно блестевшими глазами, после чего, приняв решение, медленно кивнула и сказала изменившимся, каким-то чужим и мертвым голосом:
– Благодарю вас, капитан. Я с радостью принимаю ваше предложение и готова воспользоваться любезно предоставленным мне в вашем экипаже местом.
– Черт подери, – сказал капитан Жюно, провожая взглядом удалявшуюся княжну, – девчонка чертовски горда!
После этого, на время забыв о княжне, он занялся приготовлениями к предстоявшему походу. Ровно через час, как и было обещано штабному адъютанту, эскадрон капитана Жюно покинул опустевшее имение и вышел на Московскую дорогу, слившись с другими частями французской армии, двигавшимися со стороны разоренной деревни.
Глава 11
Ни один из посланных вдогонку за бежавшими пленниками разъездов по счастливой случайности не наткнулся на кузенов. В восьмом часу утра они, обессилев от голода, жажды и уже начинавшейся, несмотря на раннее время, жары, присели, а вернее, упали отдохнуть в тени старой приземистой березы, которая возвышалась посреди круглой лесной поляны. – Где-то по дороге Вацлав сбросил с себя изорванный, грязный и окровавленный французский колет, оставшись в не менее грязной и окровавленной рубашке. В руке он сжимал ружье, а его левое плечо ощутимо оттягивала книзу сумка с зарядами. Кшиштоф, в коротких ему брюках старого князя и без сюртука, отирая со лба одной рукой смешанный с кровью пот, другой придерживал под мышкой саблю.
– Вот жизнь, – тяжело дыша и еще шире распахивая и без того широко распахнутый ворот, сердито проворчал Кшиштоф Огинский. – А кто-то сейчас нежится в мягкой постели, а когда проснется, станет пить кофе с бисквитами… Тьфу!
Он всухую плюнул на землю и в сердцах воткнул в дерн саблю.
– Да, – стягивая с левой ноги сапог и морщась при этом от боли, согласился Вацлав, – хорошо было бы сейчас стоять во фронте и ни о чем не думать.
Кшиштоф покосился на него с удивлением и несколько раз быстро моргнул глазами, будто не в силах поверить услышанному. Вацлав как будто был неглуп, но как же он, в таком случае, мог мечтать о возвращении в действующую армию – туда, где люди тысячами гибнут и получают увечья без всякой выгоды для себя?
– Ты прав, кузен, – сказал он, – но не надо забывать о том, что перед нами стоит задача возвышенная и благородная – вернуть русскому народу похищенную у него святыню.
– Русский народ мог бы получше присматривать за своими святынями, – заметил Вацлав, принимаясь за правый сапог, – но делать нечего. О том, где находится икона, знаем только мы, а значит, только мы можем ее спасти. Ах, черт возьми, кузен! И зачем ты полез в эту повозку! Сейчас мы были бы уже далеко вместе с иконой, а главное, не поставили бы под удар княжну. Ты знаешь, – обеспокоенный пришедшей ему в голову мыслью, встревоженно повернулся он к Кшиштофу, – ведь французы могут догадаться, кто помог нам бежать!
– Не догадаются, – легкомысленно отмахнулся Кшиштоф. – А если и догадаются, то княжна как-нибудь вывернется. Французы – галантная нация, они с женщинами не воюют.
– В Смоленске, – мрачно сказал Вацлав, – я своими глазами видел, как французское ядро разорвало на куски беременную женщину на пороге ее собственного дома.
– Это случайность войны, – возразил пан Кшиштоф, которому было в высшей степени наплевать на судьбу княжны Вязмитиновой. – Та женщина была просто глупа, если вышла на крыльцо, когда по городу стреляли из пушек. И потом, что ты предлагаешь – напасть вдвоем на эскадрон улан? Ты успеешь один раз выстрелить по ним из ружья, а я – несколько раз махнуть саблей, после чего мы быстро и очень некрасиво умрем. Много ли пользы будет от этого княжне?
– Вот как ты заговорил, – сказал Вацлав, неприятно пораженный этими рассуждениями кузена. – Значит, по-твоему выходит, что княжна Вяз-митинова была глупа, когда, рискуя собственной жизнью, выпустила нас из той мышеловки, в которую мы угодили благодаря тебе?
– Опять – благодаря мне! – начиная горячиться, воскликнул Кшиштоф. – Почему ты думаешь, что там, где не повезло мне, тебе сопутствовала бы удача?
– Потому что я видел, что в повозке спал денщик, – ответил Вацлав.
Пан Кшиштоф закусил губу, подумав о том, что это была правда. Мальчишка всегда одерживал победы там, где он сам терпел поражения. Ему чертовски, оскорбительно везло. Впрочем, последнее поражение пана Кшиштофа еще могло обернуться победой: не подними он ненароком на ноги весь лагерь, икона могла бы достаться Вацлаву.
– Ты прав, кузен, – сказал он. – Я просто устал и сам не понимаю, что говорю. Если бы не княжна, мы уже были бы мертвы. Не стоит нам ссориться из-за одного необдуманного слова. К тому же, и княжна, и икона находятся в одном месте. Если мы твердо решили добыть икону, то почему бы нам заодно не позаботиться и о княжне?
Вацлав кивнул, но тут же тяжело вздохнул, подумав, что в их теперешнем положении будет весьма затруднительно позаботиться не только о княжне, но и о себе самих.
– Да, – сказал он. – Остается пустяк: придумать, как это сделать. Кстати, кузен, ты не хочешь перекусить?
– И пить тоже, – откликнулся Кшиштоф. – Прежде всего пить. Если за каким-нибудь из этих кустов у тебя припрятан накрытый стол, то тебе пора в этом признаться.
– Увы, – печально улыбнулся Вацлав, – увы…
– Да, – раздумчиво протянул пан Кшиштоф, – история… Должен тебе сказать, что если в ближайшее время мы не добудем еды, то можно будет с легким сердцем забыть и о княжне, и об иконе.
Говоря это, он вспомнил об \"украденном у него из кармана письме Мюрата и с трудом удержался от злобного возгласа. За каких-нибудь два-три дня лишиться всего и превратиться в умирающего от голода беглеца – это было не так-то легко переварить. И икона, и Мюрат, дожидавшийся ее, находились от него буквально в двух шагах, а он вынужден был скрываться в лесу, изнемогая от голода и жажды и не смея высунуть носа из кустов! “Княжна, – подумал он, из-под опущенных век злобно поглядывая на Вацлава, – княжна, княжна и княжна, всюду одна только княжна! Провалился бы ты вместе со своей княжной! А ведь как удачно все складывалось, пока я не повстречался с тобой!”
Ему хотелось, не вставая с места, схватить торчавшую из дерна саблю и рубануть Вацлава по голове – раз, и еще раз, и рубить до тех пор, пока то, что от него останется, невозможно будет узнать. Но он сдержал этот неразумный порыв: Вацлав нужен был ему для того, чтобы достать икону. До тех пор им предстояло действовать плечом к плечу, как союзникам и братьям. Ну, а потом… Ах, поскорее бы оно наступило, это “потом”! Но до тех пор было просто необходимо завоевать и укрепить доверие Вацлава, чтобы в нужный момент можно было спокойно подойти к нему со спины, не боясь, что он оглянется – подойти и ударить наверняка…
Он снова посмотрел на Вацлава. Тот, судя по его виду, задремал, сморенный усталостью после проведенной без сна ночи. Тогда пан Кшиштоф устроился поудобнее и тоже закрыл глаза. Мысли его приняли неожиданное направление: ему вдруг представился переполох, произведенный в русской армии и во всей России известием о том, что чудотворная икона святого Георгия похищена и исчезла без следа. Спустя две или три минуты он уже думал о себе как о человеке, только благодаря которому французы продвинулись так далеко и без особенных усилий продвигались дальше. Это он, Кшиштоф Огинский, подорвал боевой дух русского войска; он сыграл в этой войне роль гораздо более значительную, чем оба поссорившихся императора, взятые вместе; и где же, спрашивал он себя, слава, где заслуженный почет? Где деньги, наконец? Подарок для Наполеона – чушь, ерунда по сравнению со значением, которое поступок пана Кшиштофа оказал на ход войны.
В полусне ему представлялось, что он горячо спорит с самим Мюратом, доказывая королю Неаполя, что тот просто обязан выплатить ему двойную против обещанной сумму, несмотря на отсутствие при нем иконы. Пусть иконы нет здесь, у вас, как будто бы говорил он маршалу, – это мелочь. Для истории же важно только то, что иконы нет и у русских. Так неужели тот, кто сумел одной короткой стычкой с десятком кирасир изменить ход истории, не заслуживает столь скромной награды, как несколько миллионов франков? Мюрат в ответ лишь тряс головой с длинными завитыми волосами, бренчал многочисленными золотыми браслетами и смеялся неестественно высоким, более всего напоминавшим лошадиное ржание, смехом.
От этого смеха пан Кшиштоф проснулся, чувствуя себя вялым, разбитым и неимоверно, фантастически усталым. Лицо и все тело его были покрыты холодной испариной, выступившей во сне, в ушах до сих пор отдавались потусторонние звуки нечеловеческого смеха. Пан Кшиштоф тряхнул головой, прогоняя остатки сна, и понял, что на самом деле слышит лошадиное ржание. Потом лошадь с топотом проскакала где-то совсем рядом, и лишь теперь пан Кшиштоф заметил, что остался на поляне один. Его сабля по-прежнему торчала из земли под прямым углом, как стержень солнечных часов, но ни Вацлава, ни его ружья рядом не было. О присутствии кузена напоминала только примятая трава в том месте, где он лежал. Пан Кшиштоф понял, что мальчишка обвел его вокруг пальца, и в сердцах хватил кулаком по земле.
Словно в ответ на этот удар, кусты на противоположном краю поляны раздвинулись, и из них выбрался Вацлав с ружьем в руке.
– Ты знаешь, – сказал он, приблизившись к облегченно переводившему дыхание пану Кшиштофу, – мы с тобой устроились на привал в двух шагах от дороги. Это просто чудо, что нас здесь не обнаружили.
– Черт возьми! – торопливо вскакивая с земли, воскликнул пан Кшиштоф. – Надо уходить отсюда поскорее!
– Я думаю, не стоит, – возразил Вацлав. – Только что мимо нас в сторону усадьбы галопом проскакал какой-то адъютант. Вероятнее всего, у него приказ о выступлении. Мы должны, мы просто обязаны видеть, куда и в каком порядке уходит эскадрон нашего приятеля Жюно.
Пан Кшиштоф снова присел, утирая пот рукавом рубашки.
– Ну и пекло, – сказал он. – Ты не знаешь, сколько можно прожить без воды?
– Точно не помню, – ответил Вацлав, – но знаю, что недолго. Еще я знаю, что совсем недалеко от нас есть речка и усадьба, из которой вот-вот уйдут уланы и в которой имеется колодец с отличной ледяной водой.
Пан Кшиштоф издал мученический стон и закатил глаза. Вацлав в ответ на это засмеялся и дружески хлопнул его по плечу, вызвав тем самым новую вспышку ненависти в душе пана Кшиштофа. Желание зарубить этого самоуверенного и самодовольного, всеми незаслуженно обласканного, богатого и удачливого сопляка накатывало на пана Кшиштофа волнами, и он уже начал сомневаться, что сможет ли долго это выдерживать. Впрочем, он надеялся, что их совместные с Вацлавом приключения скоро закончатся.
Сборы их были недолгими. Пан Кшиштоф выдернул из земли уланскую саблю и сунул ее под мышку, как тросточку, Вацлав поудобнее пристроил на плече ружье, после чего кузены вышли на дорогу и двинулись в сторону усадьбы Вязмитиновых, держась на всякий случай поближе к обочине, чтобы, во-первых, оставаться все время в тени деревьев, а во-вторых, чтобы при первом же подозрительном звуке иметь возможность своевременно убраться в кусты. Дорогой они беседовали, вспоминая мирное время. Пану Кшиштофу эта беседа не доставляла никакого удовольствия: он вынужден был все время маневрировать между полуправдой и совершенной ложью, не зная, что известно и что неизвестно Вацлаву о его прежних похождениях. Вацлав же, напротив, был весел, оживлен и простодушно сетовал на то, что ранее не нашел случая сблизиться с кузеном, который казался ему прекрасным человеком и верным другом. Старания отца Вацлава, так тщательно оберегавшего честь своей фамилии, что его сын вовсе ничего не знал о своем кузене, кроме одного факта его существования, неожиданно сослужили Вацлаву Огинскому дурную службу: он даже не подозревал, с кем имеет дело, и страшная опасность, которой он подвергался, находясь рядом с кузеном, оставалась незамеченной им.
Теперь, когда он был не один и имел ясную цель, ради которой стоило рисковать и сражаться, Вацлав был вполне доволен жизнью. Рядом с ним был кузен, старший не только по возрасту, но и по воинскому званию (Вацлав не знал, что виденная им на Кшиштофе кирасирская форма была таким же маскарадом, как и его французский мундир или ряса деревенского дьячка, в которой он явился в усадьбу), впереди его поджидало опасное и славное дело, княжна Мария Андреевна была, кажется, к нему благосклонна, и Вацлав не видел, чего еще ему следовало желать от жизни. Неприятности и лишения, испытываемые им сейчас, были делом временным, и избавление от них зависело только от него самого и от его кузена. Да, его могли ранить и даже убить, но Вацлаву с детства внушали, что дворяне для того и живут на свете, оттого и пользуются так широко всеми земными благами, что в момент, подобный нынешнему, отечество может и должно рассчитывать на их самоотверженную готовность умереть в бою. Он был теперь при деле, в строю, и чувствовал себя почти так же, как если бы вернулся в свой полк.
Пан Кшиштоф через силу поддерживал разговор, обходясь по мере возможности одними междометиями, и думал примерно о том же, о чем и Вацлав, но под совершенно иным углом. Сотни подстерегавших на каждом шагу несчастливых случайностей представлялись ему, тысячи возможностей быть убитым или искалеченным, преданным и обманутым, и не было никакого способа избегнуть их. Он тоже, как и Вацлав, был сейчас во фронте, но, в отличие от кузена, совсем этому не радовался, и потому необходимость поддерживать оживленный разговор тяготила его все сильнее.
Вацлав, наконец, заметил его мрачное настроение и нежелание беседовать. Сделав несколько безуспешных попыток развеселить кузена, он замолчал, оставив его в покое. В молчании добрались они до опушки леса, откуда были хорошо видны окрестные поля, невысокий холм, где стояла невидимая за густыми кронами парковых деревьев усадьба, и большой отрезок Московской дороги, петлявшей между возвышенностями. Дорога пересекала узкую речку, через которую был перекинут деревянный мостик. Увидев воду, пан Кшиштоф рванулся было вперед, но тут же остановился и в нерешительности присел под кустом. До воды было самое малое полчаса ходьбы, так что, будучи застигнутым на полпути конным разъездом французов, он не имел бы никакой возможности скрыться. Окрестные поля были частично скошены на корм лошадям, частично вытоптаны проходившими здесь войсками, так что ближайшим от леса укрытием являлся как раз мостик, перекинутый через речку.
Вацлав заметил и правильно понял колебания пана Кшиштофа.
– Нет, Кшиштоф, – с огорчением сказал он, – ничего не выйдет. Нужно ждать. Пока нас ищут уланы Жюно, показываться на открытом месте очень опасно. Нужно ждать, – повторил он со вздохом.
– Ждать, – недовольно пробормотал пан Кшиштоф, отлично осознававший правоту кузена, но хотевший дать выход своему раздражению. – Сколько ждать? Чего ждать?
– Ухода улан, – ответил Вацлав. – А если они не уйдут, – продолжал он, угадав следующий вопрос кузена по недовольному движению его губ, – то уж ночь-то наступит наверняка.
Они залегли в кустах близ дороги, выбрав местечко потенистее, и стали ждать, изнемогая от жары и скуки. Через какое-то время, показавшееся обоим неимоверно долгим, со стороны деревни показалась длинная колонна построенной поэскадронно конницы, за которой тянулся в пыли обоз. С холма, от княжеского дома, спустилась и влилась в эту колонну другая, поменьше – эскадрон капитана Жюно, тоже с обозом в конце. Поднимая до самого неба горячую пыль, уланский полк двигался по дороге, как одно живое существо, похожий на чудовищную змею. Вацлав Огинский наблюдал за этим неторопливым движением, стиснув зубы, сжав кулаки и более всего жалея в данный момент о том, что позади и вокруг него нет его родного полка, вместе с которым можно было бы сию минуту на рысях выскочить из укрытия и обрушиться на французов. Но полка не было, а был один только кузен Кшиштоф, который, привстав на локтях, спокойно разглядывал приближавшихся улан прищуренными, будто бы от солнца, глазами. Этот прищур показался Вацлаву внешним выражением тех же чувств, которые владели сейчас им самим. На самом же деле такое лицо у пана Кшиштофа бывало всякий раз, когда он сосредоточенно обдумывал какую-нибудь очередную свою подлость. Сейчас он внимательно следил за повозкой капитана Жюно, опасаясь потерять ее среди множества других похожих повозок, и одновременно пытался придумать, как заставить Вацлава добыть икону в одиночку. Пан Кшиштоф чувствовал, что уже досыта наигрался в войну. Снова лезть под пули и заниматься фехтованием в темноте с множеством противников ему не хотелось. Пан Кшиштоф жаждал покоя и безопасности и полагал, что все это он уже сполна отработал на многие годы вперед.
Наконец полк подошел так близко, что поднятая копытами лошадей пыль достигла кустов, в которых прятались кузены. На сытых, одинаковой рыжей масти высоких лошадях, отдохнувшие и еще не успевшие даже как следует запылиться, проходили мимо них уланы. В голове колонны везли полковое знамя, безжизненно обвисшее на древке; начищенная медь и острое железо блестели на солнце так, что было больно глазам. Лошадиные копыта шлепали по пыли, взбивая ее фонтанчиками, звякала сбруя, звякали, задевая о стремена, сабли; в рядах слышался смех и разговоры, в которых то и дело повторялось произносимое на французский манер слово “Москва”.
Неосторожно вдохнув висевшую в воздухе пыль, пан Кшиштоф разразился неудержимым чиханьем. Он побагровел от усилий, которые прилагал к тому, чтобы удержать в себе предательские звуки, зажал обеими руками рот, страшно выкатил глаза и скорчился, отвернувшись от дороги, но справиться с природой было выше его сил: чем больше он старался не чихать, тем чаще и громче это у него выходило. Впрочем, производимый марширующим мимо кавалерийским полком шум поглощал эти звуки без остатка, так что даже сам пан Кшиштоф едва мог их слышать.
Вацлав сидел рядом с чихающим кузеном на корточках, держа на коленях заряженное ружье, и смотрел на ехавших мимо французов. Он видел командира полка, проехавшего так близко, что его, казалось, можно было достать стволом ружья. Молодой Огинский подумал при этом, что стволом не стволом, а пулей он достал бы полковника наверняка и так же точно, как если бы ткнул в выбранное место пальцем. Сразу же вслед за этим он подумал не без грусти, что в самом начале кампании, только-только надев гусарскую форму, он бы, наверное, так и поступил, несмотря на угрозу собственной жизни и явную бесполезность такого поступка. Но с тех пор он сильно переменился, хотя времени прошло всего ничего, каких-нибудь два месяца. Вацлав, со свойственной юности склонностью к преувеличению, чувствовал себя совсем другим, чем раньше – повзрослевшим и даже, как ему казалось по молодости лет, постаревшим в боях ветераном. До ветерана ему, конечно, было далеко, но он теперь уже не нуждался более в том, чтобы каждую секунду доказывать другим и себе, что он храбр и может не кланяться пулям. Избавившись от этой потребности, занимавшей ранее все его мысли, он сделался свободен в своих поступках и незаметно для себя самого превратился в настоящего солдата, способного действовать умело, хладнокровно и с наибольшей пользой для дела.
Кавалерия прошла, и мимо кузенов потянулся обоз, уже успевший раздуться до невероятных размеров.
– Вот она, – сказал Кшиштоф, утирая выступившие на глазах от щекотания в носу слезы и указывая на повозку капитана Жюно, в которой поверх клади лежал на животе денщик Поль. – И этот мерзавец тоже здесь, – прибавил он, подразумевая денщика.
– Ты славно его отделал, – с улыбкой отвечал Вацлав. – Пожалуй, с его ранами он не сможет до конца кампании сесть не только на лошадь, но даже и на стул.
– Жалко, что он не издох, – кровожадно проворчал Кшиштоф. – Этакая крикливая скотина!
– На Москву идут, – забыв о денщике, задумчиво проговорил Вацлав.