Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А мы с Тото в детстве воскресными вечерами просиживали перед телевизором, а потом до ночи в пижамах бегали друг за другом по коридору, крича: «Эй-эй, Ринтинтин!» Мы оба хотели быть Расти, потому что Ринтинтину доставалась самая тяжелая работа, а еще потому, что мама, проходя мимо телевизора, всегда говорила: «Какой все-таки милашка этот Расти! И такой воспитанный!» Расти представлялся нам ловким пройдохой, которому все давалось легко и весело. Я говорю об этом Алану. Он смеется. А потом мы снова молчим.

Мне очень хочется взглянуть на часы, но я себя сдерживаю.

Облокотившись о левую дверцу, он разглядывает Монастыри. Я следую его примеру: прислоняюсь к правой дверце и тоже смотрю. Чтобы убить время, я начинаю водить губами и носом по холодному стеклу, стараясь ни на йоту не отступать от заданной траектории. Жидкость для мытья окон щиплет язык, но я продолжаю водить губами по стеклу, отчего они немеют, словно от наркоза. Здорово, когда никуда не надо торопиться, и все-таки обидно, что время пропадает зря! К тому же… Местность в отсутствие туристов выглядит, прямо скажем, мрачно. Забетонированная парковка пустынна. И о чем он думает? О девушке, которая его ждет? О своем детстве? О поставках колготок?

Он закуривает и мечтательно смотрит прямо перед собой. На кончике сигареты растет башенка пепла, того и гляди упадет ему прямо на пиджак. Я хочу его предупредить, но передумываю: с какой стати мне с ним нянчиться. Ловким, точным движением он неспешно погружает в пепельницу наполовину сгоревшую сигарету, включает зажигание, и мы трогаемся с места. Проезжая по Централ-парку он поворачивается ко мне и спрашивает как бы между прочим, будто приглашая на чашку кофе:

— Вернешься со мной в «Эрию» или поедешь к Бонни?

У меня дыхание перехватывает. От неожиданности я вмиг забываю все свои клятвы и добрые намерения, данное самой себе обещание не спешить, не торопить события, отрешенно наблюдать за происходящим. Я вскипаю, кричу:

— А свечку тебе не подержать? Спасибо за приглашение, но лучше уж я вернусь к Бонни… Ты кем себя возомнил? Думаешь, ты настолько неотразим, что я соглашусь прибыть с тобой на свидание в качестве сопровождающего лица? Может, мне еще поаплодировать, когда твоя подружка кинется тебе на шею?

Видно, что моя тирада его позабавила. Он смотрит на меня и ничего не отвечает. Его молчание окончательно выводит меня из себя, кажется, все мои нервы свернулись в моток колючей проволоки. Я продолжаю на повышенных тонах:

— Чего ты от меня хочешь? Скажу тебе раз и навсегда: я не выношу мужиков, которые напускают на себя таинственность, скрывая собственное убожество, которые ставят себя выше всех, а наделе гроша ломаного не стоят. Предлагают угостить пиццей, а вместо этого везут к дурацким развалинам и пускают слезу, вспоминая далекое детство! Разве это я на тебя набросилась сегодня вечером? Как бы не так, ты сам ко мне подошел. Я спокойно беседовала о литературе с этим славным юношей, ни к кому не приставала. И вдруг является некто и начинает качать права! Приглашает прогуляться при луне и подкрепиться пиццей… И что в итоге? Ни луны, ни пиццы, а вместо них свежеиспеченные руины, которые возникли не раньше чем спальные пригороды Парижа. Это не руины, а новострой, дешевая подделка! Что вы, америкосы, в этом понимаете! Интеллектуальная недостаточность — ваша национальная болезнь! Вы наивно полагаете, что Тициан — это краска для волос, а Версаль — марка автомобиля! Зря я написала тебе письмо, ты его не заслуживаешь! Ты неотесанный грубиян! Бесчувственное чудовище! Надеюсь, больше мы с тобой никогда не встретимся!

Алан сидит, прислонившись к стеклу, башенка пепла растет на кончике сигареты. Он молчит. Ждет продолжения. До него, кажется, ничего не дошло, или ему на меня наплевать. Терять мне больше нечего, и я подвожу черту:

— Я возвращаюсь домой и больше слышать о тебе не желаю. Мое письмо можешь порвать, это была ошибка молодости! Я написала его в минуту растерянности, в порыве самобичевания… Такое со всяким может случиться… Поэтому забудь про письмо, выбрось из головы меня и отправляйся трахаться со своей кикиморой, кем она у тебя служит, манекеном в «Блумингдэйле»? Вот, собственно, и все. Если тебе лень везти меня к Бонни, так и скажи, не стесняйся, я пешочком дойду.

Его ухмылка из ехидной превращается в прямо-таки издевательскую:

— Так и пойдешь? Ночью? Через парк?

— А что тебя это вдруг взволновало? Думаешь, я боюсь?

По правде говоря, боюсь я до умопомрачения. Внутренне содрогаюсь от страха и тайно надеюсь, что он проявит галантность и благополучно доставит меня к Бонни, невзирая на все мои оскорбления и угрозы. Мне хорошо известно, что происходит по ночам в Централ-парке, поэтому я скорее согласилась бы им свечку подержать, чем оказаться в этом диком месте хотя бы на минуту.

— Видишь ли, я бы на такое не решился. Здесь очень опасно.

— Не опаснее чем в Булонском лесу! Все-то у вас, америкосов, самое-самое! Вечно стремитесь к мировым рекордам! Тоска зеленая! Скажу тебя честно: я вас всех ненавижу, а тебя особенно!

— Ну, если я тебе настолько противен…

И он широким жестом распахивает дверцу кадиллака, приглашая меня покинуть машину. Я остолбенело смотрю на него. Неужели он и вправду выкинет меня из салона? Бросит на съедение волкам! Это уже не просто жестокость, это преступное невмешательство, влекущее за собой гибель утопающего.

Я колеблюсь. Выбираю между честью и жизнью.

Решение не очевидно. Как поступить? Кануть в ночь с гордо поднятой головой и пасть смертью храбрых под ближайшим кустом? Или вернуться в теплый, уютный вражеский стан, безропотно сдав оружие?

Я замираю в нерешительности.

Все это время Алан молча смотрит на меня, одной рукой придерживая дверцу.

— Знаешь, мне даже нравится, когда ты выходишь из себя, не пытаешься показать, что ситуация под контролем…

Я смотрю на него, готовая вновь сорваться, я напугана и никуда не хочу идти.

Меня страшит темнота.

Меня пугает парк.

Похоже, полицейские сюда больше не заходят, а банды подростков дежурят на каждом углу и набрасываются на безвинную жертву, оставляя на месте преступления хладный труп…

Из гордости я ступаю одной ногой на землю, а про себя молюсь изо всех сил, заклинаю всех святых на всех небесах: пусть Алан схватит меня за руку, обзовет идиоткой и запихнет обратно в машину. Я опускаю вторую ногу. Вытягиваю руку, стараясь удержать потерять равновесие, встаю. Спешить мне некуда… Ну сделайте же что-нибудь, Господь и компания, побыстрее, пожалуйста, а не то я вернусь в родную Францию не целиком, а частями.

И в это мгновение сильные руки подхватывают меня и втаскивают назад. Моя голова послушно падает ему на плечо, ледяные губы и нос утыкаются в белую рубашку. Сжимая пальцами мой подбородок, он медленно поднимает его, и мое лицо оказывается у него в ладони. Он откидывает мои волосы назад. Проводит пальцами по векам, обзывает меня идиоткой, упрямой ослицей, нажравшейся улиток, Жанной д’Арк придурочной, потом заключает в свои объятия и склоняется надо мной. Я не противлюсь. Он придвигает мои губы поближе к своим, которые тихонько принимаются за дело: не спеша слизывают аммиачный вкус жидкости для стекол, раздвигают их, обдают сладким теплым дыханием, ритмично покусывают, язык разжимает зубы. Он целует мастерски, твердо, и я безвольно плыву по течению, исторгая слабый стон. Он замирает, смотрит на меня, улыбается. У меня мороз пробегает по коже. Вдруг он хочет посмеяться надо мной? Неужели я попалась? Он снова смотрит, снова улыбается и снова принимается целовать — медленно, медленно, будто ему некуда спешить. Я прижимаюсь к нему, падаю на красное кресло кадиллака и смакую…

Смакую каждое мгновение.

В четверть двенадцатого он доставляет меня к дому Бонни. Желает спокойной ночи. Я молчу, с трудом выбираюсь из автомобиля. Ноги у меня подкашиваются, в горле застрял комок, я ни слова не могу вымолвить. Бреду в полусне, плыву как в тумане, едва не врезаюсь головой во входную дверь и вдруг слышу его голос. Я оборачиваюсь. Он вышел из машины, стоит, прислонившись к дверце, жестом просит меня подойти.

Я подплываю к нему.

— Что ты делаешь завтра? — спрашивает он.

Я пытаюсь что-то ответить.

— Хочешь провести вечер со мной?

Я молча киваю. Голосовые связки бездействуют.

— Встретимся у Бонни в половине восьмого?

— Ладно.

Он как-то странно улыбается и оглядывает меня с головы до ног. Я не знаю, как себя вести. Куда девать руки, ноги, что делать с лицом. Я топчусь на месте, отчаянно жестикулирую. Пытаюсь соорудить красивую фразу, типа до свидания, спасибо и до завтра, но поизящнее. Получается нечто на редкость изощренное, я увязаю в словах. А он улыбается и выручать меня не спешит. Потом садится в машину и трогается с места, на прощание картинно помахав рукой. В его улыбке явно читается торжество: я досталась ему без всякого труда. Стоило однажды поцеловать меня во мраке парка, и вот я уже ничем не отличаюсь от других, в частности от той, к которой он поехал на свидание.

Я НЕ ПОХОЖА НА ДРУГИХ ЖЕНЩИН.

Я НЕ ПОХОЖА НА ДРУГИХ ЖЕНЩИН!

Я с силой швыряю сумку в дверцу машины. Алан делает вид, что защищается от удара, прикрывает лицо рукой и отчаливает. А я подбираю с тротуара пудреницу, документы и ключи. Ночной портье дремлет у входной двери. Он ничего не заметил. Я так и киплю от негодования. Стоя на четвереньках посреди улицы, я собираю свои вещи, стараясь не терять достоинства, и молюсь, чтобы Алан не увидел меня издалека в зеркало заднего вида.

Война объявлена, и, можете не сомневаться, победа будет за мной!

~~~

Странная сцена ожидает меня в жилище Бонни Мэйлер.

В своем хорошеньком костюмчике с иголочки она сидит на корточках у низкого стеклянного столика и, не отрываясь, смотрит на пластиковую упаковку, совершенно ничем не примечательную: в таких здесь продают мороженое. Чудно все это — не в правилах Бонни Мэйлер баловаться сладким по ночам.

Она сидит, уставившись на упаковку, время от времени заглядывая в документ, который держит в руке. По-видимому, Бонни раздобыла инструкцию по поеданию мороженого в ночи.

Она даже не заметила, как я вошла.

Я покашливаю. Бонни поднимает голову, подпрыгивает от неожиданности, хватает коробку, бережно ставит на колени, а потом, истошно вопя, швыряет ее обратно на столик. Задев стопку роскошных глянцевых журналов, коробка плюхается на белый коврик.

— Бонни, у тебя все в порядке? — спрашиваю я.

— Не трогай его! Не прикасайся! — стонет Бонни, указывая на упаковку.

— А что там?

Я наклоняюсь и разглядываю загадочный объект. На дне белого пластикового пакета покоится компактная металлическая коробка с кольцевидной открывалкой на крышке. Открывалка очень скромная, покрыта хромом.

— Это мороженое? — интересуюсь я.

Бонни передергивает плечами. Тушь ручьями стекает вдоль ее щек. Вечерний макияж расплылся красными и охровыми пятнами. Она созерцает таинственную коробку словно под наркозом.

Я замечаю на столике коричневую бумажную упаковку, испещренную почтовыми марками: Невада, Калифорния, Нью-Мехико, Огайо, Виржиния, Коннектикут. Похоже, мороженое добиралось до Бонни не одну неделю.

— Это подарок?

— Какой там подарок! — отвечает Бонни, тряся головой, словно пытаясь прогнать ночной кошмар.

— Да что там у тебя, бомба, что ли?

Я пытаюсь разрядить обстановку, но мне это не удается: Бонни сидит мрачная и насупленная.

— Послушай! — резко бросает она. — Мне сейчас не до смеха. Будь, пожалуйста, потактичнее.

— Ладно…

Если от меня требуют тактичного обращения с пластиковой упаковкой, ситуация, видно, и впрямь патовая. Бонни с отвращением отпихивает коробку ногой. Она хочет задвинуть ее обратно под стол, но брезгует взять в руку. Я устремляюсь на помощь, смело хватаю коробку и водружаю на стопку журналов. Когда я разгибаюсь, лицо Бонни искажает гримаса омерзения.

— Откуда у тебя это? — интересуюсь я, проникаясь искренним состраданием к ней.

— Из морга в Лас-Вегасе.

— Откуда? — переспрашиваю я, отпрыгивая в сторону.

— Из морга в Лас-Вегасе, — повторяет она, словно пытаясь убедить в этом саму себя. — Взгляни на марки…

Я беру конверт, вглядываюсь в причудливую вязь иероглифов, в переплетение почтовых штемпелей и констатирую, что Бонни права. На первой марке действительно значится Лас-Вегас, а чернильная надпись сообщает о том, что груз отправлен из похоронной конторы, которая работает круглосуточно, обслуживает клиентов на четырех языках и принимает кредитные карты. Адрес получателя многократно перечеркнут: «Выбыл».

— И что дальше?

— А дальше, я думаю, он много где побывал, прежде чем обосноваться здесь. Его получил Уолтер и вручил мне, когда я вернулась из «Эрии». Представляешь, во что я влипла?

Она настолько потрясена траурной посылкой, что даже не спрашивает, как у меня с Аланом.

Я провожу пальцем по губам. Он целовал меня…

Он меня целовал…

Целовал не спеша, гибкими жадными губами, зажав в ладони мой подбородок, пробуя, вкушая, смакуя, пробираясь все глубже… а семь ангелов все пели и пели. Семь небесных покровителей ворковали над нами и дули в медные трубы, посылая нам благословение своего Жулика…

Странный выдался вечерок. Такое ощущение, что все это мне снится.

Мы сидим с ней вдвоем, склонившись над пакетом. Бонни берет письмо и читает его про себя.

— Надо же до такого додуматься! Несусветная чушь! И мне ко всему прочему придется за все платить!

— Бонни, может, все-таки объяснишь, в чем дело?

Она прижимает письмо к груди, будто желая спрятать от меня.

— Даже не знаю, стоит ли тебя сюда впутывать. Это семейное дело, да еще с таким мерзким привкусом…

Я внимательно разглядываю металлическую коробочку и пытаюсь понять, какие страшные секреты она может таить.

— Мне уйти?

Я ведь живу у нее, вторглась в ее интимное пространство, ей даже поплакать негде, негде душу отвести. Может, она хочет остаться наедине со своей коробочкой и нареветься всласть?

— Хочешь, я пойду спать в твою комнату, а ты посидишь здесь и обо всем подумаешь?

— Ты хочешь оставить меня с этим одну? Не надо, прошу тебя, — умоляет она. — Я так рада, что ты со мной. Мне страшно! Ты даже не представляешь, как мне страшно!

Она вздрагивает. Я обнимаю ее за плечи и массирую спину. Бонни ненадолго расслабляется, а потом вновь погружается в чтение. Не буду я больше мучить ее расспросами. Всему свое время.

Она кусает губы, щурит глаза и читает, слегка подрагивая.

— Принести тебе виски?

Сама не знаю, зачем я это предложила. Должно быть, у меня тоже нервы пошаливают. Это только в детективах невозмутимые следователи успокаивают психующих героинь посредством крепких напитков. Бонни Мэйлер к виски даже не притронется.

— Да, — неожиданно соглашается она. — Только не разбавляй и льда положи.

Я мчусь на кухню. Обнаруживаю в шкафчике позади целого ряда «Перье» бутылку виски и наполняю стакан. Вернувшись в гостиную, я невольно вскрикиваю: Бонни в обмороке. Она лежит без сознания на диванчике, вытянув руки вдоль тела, с запрокинутой головой и открытым ртом. Я кидаюсь к ней, кричу: «Бонни, очнись!» Она подпрыгивает от неожиданности, смотрит как сомнамбула, выхватывает у меня стакан и залпом осушает.

— Налить еще?

— Нет, мне нужно сохранять трезвость ума…

Тогда я тоже решаю выпить и устремляюсь на кухню, выворачивая шею, чтобы не терять Бонни из виду. На лету сдергиваю с полки стакан и с бутылкой под мышкой возвращаюсь в комнату. Бонни хватает бутылку и жадными глотками отхлебывает прямо из горлышка.

— Прости, пожалуйста, — говорит она, вытирая губы. — Ужас какой-то, все тело как будто чужое. Я совершенно себя не контролирую…

Я снова обнимаю Бонни, массирую ей плечи, расстегиваю верхнюю пуговицу и застежку на юбке, развязываю шнурочки на туфельках и укладываю на диванчик. Мы дружно потягиваем виски. Майя косо поглядывает на нас со своего подоконника. Ухо сидит на ней просто чудесно, как родное.

Бонни ставит стакан на столик, садится, потирает руки. Вылитая леди Макбет. Я еле удерживаюсь от вопроса: «Неужели все так плохо?»

— Это Рональд, — роняет она наконец, указывая на металлическую коробочку в упаковке из-под мороженого.

— Как ты сказала?

— Рональд, мой второй муж…

У меня отвисает челюсть. Стальная коробка, пакет… При чем здесь Рональд?

— Это у него шутки такие?

— Здесь пепел. Все, что осталось от Рональда. Он умер в Лас-Вегасе в «Цезар Палэйс» в постели у какой-то дряни, за которой волочился… Я его ненавижу! Ненавижу! — запричитала Бонни, лязгая зубами о стакан. — Она была шлюха, это все знали! Спала с ним за деньги! А ведь я так его любила… Какой подлец!

Очевидно, эта коробочка попала сюда по какому-то странному стечению обстоятельств. Пепел Рональда, шлюха… Никакой логики во всем этом не просматривается, но терзать Бонни вопросами я не смею. Она сжимает кулаки, заходится в крике:

— Мерзавец! Скотина! Его обнаружили пожарники[43]. Завещание было при нем… Знаешь, что он потребовал? Он пожелал, чтобы его кремировали, а пепел развеяли над океаном, ибо в душе он был моряком. И видимо, поэтому не пропускал ни одной юбки! И вот теперь… на, прочти сама!

В письме, адресованном Бонни и написанном сугубо юридическим языком, адвокат Рональда сообщал, что его клиент скончался при весьма странных обстоятельствах и воля покойного такова: он хочет, чтобы тело его кремировали, а прах в присутствии пятерых совершеннолетних белых свидетелей развеяла над океаном: а) его мать; б) его сестра, а в случае если ни одна из них не согласится на вышеозначенную процедуру, его вдова, при условии, что свидетели будут внимательно за ней присматривать в ответственный момент, учитывая неустойчивость ее психики. Поскольку мать и сестра покойного категорически отказались участвовать в траурной церемонии, адвокат решился передать останки своего клиента Бонни Мэйлер, дабы его последняя воля была исполнена. В завершении письма он сообщал, что, пользуясь случаем, высылает счет, чтобы Бонни выплатила положенный ему гонорар. Аппетиты, надо сказать, у юриста были не хилые! Вполне понятно, что семья покойного проигнорировала его письма!

— Разве вы не разведены? — удивляюсь я.

Бонни колеблется и наконец признается, что разведены они не были. Она не стала официально оформлять разрыв, боялась огорчить родителей.

— Понимаешь, для них было так важно, что я замужем… У меня просто не хватило смелости…

— В таком случае поздравляю, ты действительно его вдова…

— И что мне теперь делать? Куда девать эту коробку?

— Откуда я знаю? Можно отправиться в порт, у меня там подружка живет недалеко… Или сделать все это в выходные в Саузхемптоне… Или доплыть на пароме до статуи Свободы…

— Я ни цента не потрачу на этого негодяя! Умереть в постели проститутки! Верх несуразности! Что же мне делать? Скажи, что мне делать?

Она снова наливает себе виски, и я следую ее примеру. Я в растерянности. Что можно посоветовать одинокой женщине, в распоряжение которой только что поступил прах бывшего мужа, угодившего в крематорий прямиком из борделя?

— У вас нет какого-нибудь фамильного склепа, где его можно было бы втихую захоронить? Места понадобится немного…

Бонни качает головой.

— К тому же, — говорит она, — это все равно не решает проблему. Он хотел, чтобы его прах был развеян над морем, и, если я не исполню это предписание, мне придется иметь дело с его адвокатом. А может, еще и судиться с матерью и сестрой! Слава богу, что он не попросил меня читать молитвы и привести на церемонию симфонический оркестр в полном составе! Господи, ну что же делать? Что мне делать?

Она опускается на колени рядом с коробкой и склоняется над ней, с трудом сохраняя равновесие и кипя от негодования. Юбка у нее задралась, колготки поползли.

— А свидетели? Где я ему найду пятерых свидетелей? Друзей я попросить не могу… Что они подумают? А моя репутация? И шарики «Крискис»? Боже мой, аппетитные шарики «Крискис»! Только бы никто не узнал! Поклянись, что никому не расскажешь! Никому. Надо мной все будут потешаться. Поклянись!

Я вытягиваю руку и торжественно клянусь. Бонни проверяет, не скрестила ли я пальцы за спиной, на мгновение успокаивается и начинает стенать с новой силой:

— За что мне это? Где это видано, чтобы порядочная женщина получила в наследство оскверненные останки бывшего мужа? Я лично о таком никогда не слышала. И что мы в результате имеем? Дело за полночь, а у нас на руках бывший труп.

— И такой компактный, — отмечаю я, поглядывая на коробку. — Как все-таки мало места мы занимаем в этом мире!

— Это не совсем так, — уточняет педантичная Бонни. — Пепел — это одно, а живая плоть — совсем другое.

Я вспоминаю папочку в огромном гробу, его воскресный костюм, парадные ботинки, четки, заботливо вложенные меж скрещенных рук. Дыра на кладбище Сен-Крепен у подножия гор тоже показалась мне огромной, два на два метра, не меньше. Четверо местных жителей несли гроб, который под звуки скаутского гимна был опущен в землю. Светило солнце. Тото крепко сжимал мою руку. Из-за этой дурацкой песни на глазах у него выступили слезы. «Ужас, — бормотал он, — они специально ее поют, чтобы мы заревели…» Я перестала плакать, растроганная красотой сельского кладбища, торжественной песни и всего происходящего. В эту минуту я была почти готова опуститься на коврик рядом с Иовом и вручить Господу свою душу.

— Он был высокий?

— Да, высокий, сильный. А глаза! Глаза ягуара, который пришел напиться к горному ручью! Зеленые с золотой каемкой! Он был красивый… Боже мой! Как я его любила! Я безумно его любила! Чуть не рехнулась, когда он ушел!

Нос у Бонни блестит, веки красные, тушь черными ручьями льется вдоль щек. Она тихонько сопит над своим стаканом и выглядит совершенно потерянной.

— Ты бы предпочла, чтобы тебя кремировали или похоронили целиком? — спрашиваю я.

— Я об этом как-то не думала.

А я думала, но сделать правильный выбор так и не смогла. Обсудить эту проблему с Бонни было бы сейчас весьма кстати. Так редко доводится поговорить с кем-нибудь о смерти, просто так, за стаканом виски. Люди стремятся не затрагивать эту тему. Они так мало об этом думают, словно считают себя бессмертными.

— И все-таки что бы ты предпочла?

— Я что, обязана ответить на этот вопрос немедленно, сию минуту? Нашла время спрашивать! Для тебя нет ничего святого!

— Иногда я думаю, что лучше быть кремированной. Тогда уж наверняка будешь знать, что умерла, и не проснешься в одиночестве, когда последние почести уже отданы… Говорят, многие люди просыпаются в гробах и барабанят в крышку, требуя выпустить их. Представляешь? Потом они медленно умирают от удушья, в страшных муках, заходятся в крике, но все бесполезно: никто и никогда не услышит их голоса сквозь многие тонны земли… Вместо воздуха — углекислый газ…

Бонни смотрит на меня в крайнем раздражении.

— Ты так хочешь поделиться со мной своими мыслями, что не можешь остановиться.

Она права. Я действительно веду себя бестактно. Просто вид этой коробочки странно на меня действует. Все-таки гроб — нечто более человеческое, уютное и понятное. Конечно, в гробу так оперативно не истлеешь, но результат все равно один: рано или поздно от человека остается кучка пепла. Но какова роль червей? Едят ли они пепел? Я не решаюсь задать этот вопрос Бонни Мэйлер, боюсь, что она опять грохнется в обморок.

— Знаешь, — говорю я, желая загладить свою вину, — все-таки ему досталась прекрасная смерть. Многие мечтают умереть в минуту высшего наслаждения, но не каждому это удается.

Я с опозданием понимаю, что мне не следовало об этом упоминать, потому что ситуация сразу выходит из-под контроля. До Бонни доходит, что свой последний оргазм Рональд испытал с другой! Раньше она видела перед собой лишь жалкую, крошечную кучку пепла в холодной металлической коробке, которую можно безнаказанно оскорблять и проклинать, лелея собственное горе. Но стоило мне произнести роковые слова, и словно злой дух вырвался из коробки, потрясая гигантским эрегированным членом, налитым кровью и спермой. Представив себе эту картину, Бонни окончательно слетает с тормозов. Мне остается лишь отстранение наблюдать за ней и ждать, что будет дальше.

А дальше происходит нечто невообразимое.

Бонни вскакивает, хватает пластиковую упаковку, пытается вытащить оттуда коробку с пеплом, дергает за кольцо, надрывается, извивается, тянет изо всех сил, грязно ругается, ломает ноготь, еще более грязно ругается, посылает ко всем чертям крематорщика, выбравшего такой тугой пакет, проклинает адвоката, имевшего наглость выслать счет, не выразив соболезнований, зажимает пакет между коленями, снова тянет, дергает за кольцо, орет, задыхается, надсадно вскрикивает при каждом движении и наконец резким толчком, едва не вывихнув плечо, высвобождает коробку и мчится в ванную.

Напуганная, я следую за ней.

Что она станет делать с прахом покойного мужа? Высыплет в прозрачную баночку, чтобы ежедневно созерцать во время чистки зубов? Подмешает в кремы и дважды в день будет втирать в кожу, чтобы они постепенно проникали в самое сердце?

Как это романтично!

А может быть, Бонни водрузит урну на бортик ванны и будет разговаривать с душой покойного, погружаясь в ароматную пену? Наконец-то любимый супруг станет ей достойным и надежным другом, которому можно без утайки поверять самые сокровенные мысли.

Однако ни одна их моих догадок не подтверждается.

Бонни решительно поднимает крышку унитаза, со стуком откидывает сиденье, раскрывает коробку и вытряхивает ее содержимое в бездну сортира. Я вскрикиваю, хватаю ее за руку, пытаюсь остановить безрассудный порыв. Бонни ослабляет хватку, коробка выскальзывает, и белоснежный коврик покрывается толстым слоем пепла. Останки Рональда летают по ванной комнате, серыми бабочками кружатся над унитазом, оседая на безукоризненно белой плитке. Такое ощущение, что мы с Бонни очутились в сувенирном стеклянном шарике, внутри которого всегда снегопад. Мы стоим на коленях, перепачканные золой, глотаем и вдыхаем пепел, всхлипываем и чихаем. Бонни задыхается, плюется, отряхивается и вдруг, словно ощутив присутствие возлюбленного супруга, бросается на пол и начинает стенать:

— Ронни, милый, ну где же ты? Ронни, ответь мне! Ронни, зачем ты так со мной поступил? Зачем? Зачем?

Я пытаюсь поднять ее и усадить на единственное в этом помещении сиденье, но она с воплем вырывается и без сил валится на коврик.

— И почему я в твоем списке только третья, после матери и сестры? Неужели я так мало для тебя значила?

— Он просто не хотел тебя беспокоить, Бонни. Твой муж понимал, что его последнее поручение не из легких, и предпочел бы, чтобы его исполнил кто-то из родственников… Рональд хотел остаться в твоей памяти живым и красивым, а не в таком виде…

Я красноречивым жестом указываю на покрытые золой коврик, стены, стаканчики для полосканий, кусочки мыла, полотенчики для рук.

Бонни обращает ко мне лицо, совершенно почерневшее, все в туши и пепле, — лицо мальчишки-трубочиста, и спрашивает:

— Ты действительно так думаешь?

— Да, — отвечаю я, глядя ей прямо в глаза.

— Ты на самом деле считаешь, что он меня немножко любил, совсем чуть-чуть, что даже в постели этой шлюхи он меня капельку любил?

Ничего подобного у меня и в мыслях не было, но я продолжаю уверенно кивать.

— Тогда поклянись памятью своего отца! И если ты лжешь, то пусть он прямиком попадет в ад.

Терять мне, конечно, нечего, потому что с вероятностью в пятьдесят процентов папочка именно там и находится. И все-таки она перегнула палку! Разве можно смешивать двух покойников? Я колеблюсь, но в конце концов вяло вытягиваю руку и клянусь.

— Видишь ли, — терпеливо поясняю я, — то что мужчины нас бросают, еще не значит, что они разлюбили. Просто Рональд не был создан для прочных отношений, потому-то он и закончил свои дни в постели шлюхи! Это прекрасное доказательство того, что к стабильности, к полноценной семейной жизни он был не способен. Теперь-то ты понимаешь, что он тебе не лгал? Рональд был честен с тобой, предельно логичен до самого конца. Не случайно он умер в грязи и разврате, увяз в омуте греха. А ты бы предпочла, чтобы он еще раз женился, купил в рассрочку дом и наплодил детей, который радостно резвились бы на лужайке между пластиковым бассейном и барбекюшницей? Подумай, Бонни, неужели тебе и впрямь бы этого хотелось?

Бонни неуверенно мотает головой.

— Вот видишь, он поступил честно. Ты можешь гордиться им. И, смею тебя заверить, он постоянно о тебе думал, потому и упомянул в своем завещании. В мыслях он все время возвращался к тебе…

Бонни поднимает голову и шепчет, что я, безусловно, права. Она преждевременно поставила на Рональде крест. Будь она терпимее к его шалостям, снисходительнее к его заблудшей душе, ищущей спасения, он бы умер теперь в ее объятиях. А может быть, не умер вовсе… Это она, Бонни, своими бесконечными стенаниями, своей неуемной ревностью приблизила его несчастный конец.

— Ну что ты, — возражаю я. — Ты не виновата в его смерти. Каждый человек хозяин своей судьбы.

— Это я его погубила. Я была нечуткой, категоричной, беспощадной! А он такой был красивый… такой красивый, как сейчас вижу эти глаза ягуара, зеленые с золотой каемкой. — И Бонни, лежа на почерневшем от пепла коврике, содрогается от невыносимой любви.

Потом она вскакивает, бежит к себе в комнату, берет с ночного столика свадебную фотографию в серебристой рамке и, прижимая ее к груди, просит у Рональда прощения, за то, что позволила себе усомниться в его любви, не оценила его честности и благородства, за то, что ввергла его в пучину смерти и в бездну унитаза.

— О прости же меня, — шепчет Бонни, сжимая в руках все, что осталось от их великой любви.

Вдруг она замолкает. Ее осеняет:

— Я же не спустила? Не слила воду?

В самом деле.

— Значит, не все потеряно? Не все потеряно! У меня еще есть шанс все исправить…

Она стремглав несется в ванную, склоняется над тем, что едва не стало последним пристанищем Рональда, созерцает сероватую лужицу с черными прожилками, мчится на кухню, возвращается оттуда с черпаком и пустой бутылкой из-под «Перье» и принимается переливать останки покойного мужа, сопровождая церемонию нежным словами и бесконечными извинениями.

— Вот увидишь, любимый, больше мы не расстанемся. Никогда, я тебе обещаю… Отныне мы заживем с тобой в мире и согласии. Я сделаю все, что ты попросишь. Ты будешь мною доволен…

Прислонясь к дверному косяку, я ошалело наблюдаю за очередной процедурой захоронения Рональда. Бонни пропускает сквозь черпак кубометры воды и выливает жидкий пепел в бутылку, приправляя собственными слезами. Интересно, что она собирается делать с бутылкой? Все-таки Рональд был прав: нервы у безутешной вдовы явно не в порядке. За какую-то четверть часа она умудрилась извлечь останки любимого из погребальной урны, бесцеремонно вывалить их в толчок, перепачкать ими коврик, осыпать проклятиями и поцелуями, процедить и поместить в бутылку.

То ли еще будет!

~~~

Это случилось само собой.

Она вдруг стала нормально с Ним разговаривать.

И простила Его.

Все стало ей безразлично: Его вечный треп, постоянное бахвальство, гордо выпяченная грудь. Она перестала обращать внимание на Его, мягко говоря, странные поступки. В конце концов, Он был ее папочкой, и с Его причудами оставалось только смириться. Что толку бунтовать, прогонять Его, обзывать последними словами — Он всегда выходил сухим из воды.

Он был ее папочкой, такова данность.

Что она могла иметь против папочки, который без устали твердил: ты самая красивая, самая сильная, и во всей «Галери Лафайет» не сыскать второй такой принцессы, и во всей школе не найдется другой такой умницы… Что взять с такого папочки? И теперь, когда Он таял и силы Его убывали с каждым днем, она прекрасно это понимала.

И засыпала Его вопросами. Она должна узнать все, пока Он еще жив. Чтобы не осталось пробелов и недомолвок.

И Он ответил на все ее вопросы без утайки. Даже на самые древние, терзавшие ее с самого детства, те, которые она не смела Ему задать, не имела права. Они кучкой белых камешков копились в ее душе. И был среди них один, мучивший ее больше других.

Она давно сама знала ответ на этот вопрос, но ей непременно хотелось получить эту информацию из первых уст, чтобы домыслы обернулись наконец реальностью. И тогда она вновь обретет власть над собственным детством, а воспоминания глянцевыми фотографиями улягутся в альбом. Он должен был сам во всем признаться, иначе тень сомнения будет преследовать ее до конца жизни.

Может быть, одного раза будет недостаточно, Ему придется отвечать на этот вопрос снова и снова, пока Его слова не врежутся в память.

И вот однажды она по обыкновению молча сидела у Его изголовья в клинике Амбруаза Паре, не смея нарушить тишину, побеспокоить больного. Сидела и ждала, пока Он не проголодается, не попросит воды, не заговорит с ней, и вдруг вопрос сам собой сорвался с губ, словно мыльный пузырь:

— Скажи, мадам Лерине была твоей любовницей?

— Да, — ответил Он просто, листая газету и ища взглядом прогноз погоды, как будто погода за окном хоть что-то для Него значила.

— И ты действительно любил ее?

— Не-а, — сказал Он, послюнил палец и перевернул страницу. Он ее не любил. Просто был польщен ее вниманием, еще как польщен, ведь она была женой шефа. И к тому же такой красавицей! Все мужики, глядя на нее, облизывались, а поимел-то ее Он! Однажды вечером на парковке Он поцеловал ее в затылок, и она не стала возражать, покорно склонила черноволосую головку. И Ему показалось, что в эту минуту Он расквитался наконец с Лерине и всеми прочими своими шефьями, которые так Его достали!

— Тогда почему ваши встречи так долго продолжались? Почему ты не прекратил их?

— Потому что я был пустым местом, девочка. И в этом отношении, и во многих других, ты же сама знаешь…

— Это не так, — вскипала она. Это невозможно. Ее папочка не может быть пустым местом. Он у нее самый красивый, высокий, элегантный. Самый обаятельный папочка на свете!

— Ш-ш-ш, — перебивал Он. — Именно так. Я всего лишь рисовался, старался сохранять хорошую мину при плохой игре, чтобы произвести впечатление на галерку… и на тебя, девочка моя, понимаешь? С тобой я казался себе большим и сильным, а других просто боялся. А правда оказалась простой и неприглядной… Голая правда. Я — пустое место. И теперь, когда ты выросла, я могу тебе прямо об этом сказать…

А она-то считала Его воплощением совершенства! И требовала от Него невозможного.

И от других мужчин тоже. В каждом из них она хотела видеть героя, которого на самом деле не существовало.

Папочка…

Никчемный мой папочка…

Но и это теперь было ей безразлично… Какая разница? Разве наши близкие должны быть идеальными? Обязаны всегда быть на высоте?

На высоте чего?

Любовь — не спортивный турнир. Главное, что Он ее любил.

А ведь Он действительно ее любил. Только по-своему.

«Дочка, доченька… Моя девочка не будет мыть полы, ей достанется все самое лучшее, все самые лучшие.

Видите, какая у меня девочка… Ты самая красивая, ты у меня замечательная».

Моя девочка…

Девочка моя…

И в сравнении с этим все прочее меркло. Не имело значения.

Да, у них случались взлеты и падения, но ведь так всегда бывает, когда двое любят.

И ненависть стала таять. Она снова полюбила Его.

И других мужчин тоже. Бедных и ущербных, недостойных, нечистых на руку, лживых, жалких, психованных, хвастливых, пустых, жадных, проигравших, но упорно не признававших поражения. Теперь она понимала их и каждому находила оправдание. Сидя рядом с Ним в больничной палате, пронизанной летним солнцем, она жаждала всех принять в свои объятия и нежно убаюкать.

Ее сердце распахнулось. Она готова была отпустить Его…

Она простила Его. И остальных тоже.

Она примирилась с Ним. И с остальными тоже.

И теперь, когда она все это поняла, Ему пора было уходить.

Теперь, когда они наконец помирились…

Он уйдет без боли. Она не допустит, чтобы ее папочка страдал. Он не будет мучительно задыхаться, как предсказывали врачи в броне халатов, притворно сочувствуя Ему. Иногда больные буквально с ума сходят от боли, приходится привязывать их к кровати… Нет, Он уйдет легко, на цыпочках.

Она была готова.

Отныне она за старшую, ей предстоит обо всем позаботиться. В тот день она дала Ему слово.

И держала его.

Стойко.

Он говорил: «Ты вся красная, дочка, давай-ка припудри нос». Укорял: «Ты совершенно за собой не следишь. Эта юбка в мелкую складку просто немыслима». Донимал: «А где мое красненькое? Ты забыла его принести? Ты совсем спятила, девочка».

Он сердился, ругался, чертыхался. А она молчала.

Она знала, что любит Его, и большего не ждала. Мучительное ожидание осталось в прошлом.

Ей хотелось, чтобы вокруг них высились горы, а у ног пенились моря, только бы Он хоть немного развеялся. Чтобы вокруг были кабаки и прелестные женские попки, лишь бы Он утолил жажду…

И главное, пусть Он не страдает. Пусть уйдет без боли.

Она видела, что болезнь с каждым днем подступает все ближе и скоро Он уже будет не в силах сжимать зубы и храбриться.

Однажды… однажды вечером она заехала к Нему по дороге домой.

За ужином были сплошь кретины, говорили много и шумно, хвастались, жонглировали цифрами, обращались к статистике, прикидывали прибыль, делали далеко идущие выводы…

И вот по дороге домой она заехала в больницу.

Было около полуночи. Она поднялась на лифте на восьмой этаж и зашагала по длинному белому коридору, по зеленому линолеуму, к Его палате. Кругом стояла такая тишина, будто все больные одновременно вымерли.

Тихонько, чтобы не разбудить Его, она толкнула дверь.

В первую минуту ей показалось, что она ошиблась номером, потому что по обе стороны кровати выросли железные прутья. Кровать превратилась в клетку. Она не сразу разглядела за прутьями Его: Отец съежился, как младенец, и перекатывался из стороны в сторону, ударяясь головой о стальные бортики. Он скулил, задыхался, запрокидывал голову, задыхаясь, заглатывал воздух, сжимал кулаки, извергая надрывные стоны.

Младенец, который мечется в постели, спасаясь от боли. Глотает воздух, перекатывается, бьется головой о прутья, кусает кулаки и стонет. Беспомощно стонет…

Некоторое время она с ужасом смотрела, как корчится от боли Его огромное тело, потом опомнилась, помчалась по коридору и влетела в комнату ночной сестры. Та вязала на спицах, то и дело сверяясь с выкройкой. Ее губы неслышно двигались, считая петли, ловкие пальцы переплетали нити разных цветов.

— Вы видели, в каком состоянии мой отец? Вы Его видели? — закричала она, вцепившись руками в холодный стол. — Сделайте что-нибудь! Его нельзя так оставлять!

— Я поставила бортики, чтобы он не упал.

— Я не об этом… Поймите, Ему больно. Ему больно! Вы слышите, как Он стонет?

Она трясла головой, едва сдерживаясь, чтобы не растерзать сестру вместе с вязанием, не вонзить ей спицы прямо в грудь, спокойно и безразлично вздымавшуюся при каждом вдохе. Не отводя глаз от выкройки, сестра ответила: «Нет, не слышу». Она установила решетки и больше ничем помочь не может. Вот утром подойдет доктор, с ним и поговорите, а она никаких решений не принимает, она только исполняет предписания. Сестра повела бровями, начиная новый ряд петель.

— А позвонить, нельзя ли позвонить доктору? Он оставил свой домашний номер, на случай, если…

— Звонить доктору, в такое время? Да вы с ума сошли!

Нет, пока еще не сошла, но скоро сойдет, если никто не поможет ей облегчить страдания отца.

— Вы с ума сошли, с ума сошли! — повторяла сестра, расправляя свитер и зажимая под мышкой спицы. — Я не позволю вам ему звонить!

— Не дадите позвонить отсюда, я пойду к телефону-автомату…

Она схватила аппарат и набрала номер врача, разбудила его, промямлила что-то невнятное в свое оправдание, попросила добавить отцу морфия, дать Ему вдвое, втрое больше…

— Но поймите, я не могу, не могу я этого сделать, — отвечал доктор, — у Него и так максимальная дозировка. Если я добавлю еще, он умрет… я врач, я не могу убивать своих пациентов!

Она умоляла его, просила сделать все что угодно, только бы отец из беспомощного младенца опять превратился в человека, только бы перестал биться головой о стальные прутья.

— Умоляю вас, доктор, все что угодно…

— Ну я же не могу, не могу. Если я вас послушаю, ему крышка. Понимаете, крышка!

— Неважно, — отмахнулась она, — это все неважно. Для Него и так все кончено, вы же знаете. Вы не говорите об этом вслух, но знаете. Пытаетесь ободрить, но в душе понимаете, что счет идет на дни. Зачем же продлевать Его страдания? Объясните мне, зачем?

— Я врач, вы не можете от меня этого требовать…

— Я подпишу любую бумагу, все, что велите, прямо здесь, в присутствии сестры. Потом расскажете, что я вас шантажировала, грозилась выпрыгнуть в окошко, что-нибудь в этом роде… Ну пожалуйста, пожалуйста, доктор… Я не хочу, чтобы Он так страдал, не хочу…

На том конце провода воцарилось молчание. Врач не знал, что ответить.

— Я все подпишу, в присутствии сестры. Она будет свидетелем, скажет, что я ей угрожала… Я все подпишу. Вам не придется ни за что отвечать, вся вина будет на мне. Пожалуйста, доктор, ну пожалуйста! Зачем такой ценой продлевать Его жизнь на несколько дней? Это бесчеловечно, недостойно. Во имя чего Он должен так страдать? Вы же знаете, что Ему конец, он храбро сражался, но проиграл. Вы это знаете. Вы уверены, что это — конец. Во имя чего Он должен страдать?

Доктор по-прежнему либо молчал, либо механически повторял: «Вы требуете невозможного, я врач, моя работа лечить, а не убивать, дарить жизнь, а не смерть…»

— И это, по-вашему, жизнь? Это уже смерть! Он весь сморщенный, как младенец! Стонет как младенец, сосет как младенец, ревет как младенец!.. У Него даже нет сил ругаться, не то что бороться, Он и встать-то самостоятельно не может… Прошу вас, доктор! Приезжайте и сами посмотрите, если вы мне не верите. Послушайте, как Он стонет. Это невыносимо. Когда вы Его увидите, вы тоже будете согласны на все… Умоляю вас, доктор, пожалуйста… — заклинала она.

Она была готова ко всему, и врач это почувствовал. Некоторое время он молчал. Сестра перестала вязать и так напряженно вслушивалась в тишину, что ее пальцы, неподвижно застывшие на спицах, излучали слабое свечение.

Наконец врач прошептал:

— Передайте трубку сестре…

Сестра отложила вязанье и подошла к телефону. Забормотала: «Да, да… Но я с этим не согласна доктор. Совершенно не согласна. Разве это наша работа? Скажите, разве мы должны такое делать?»

Потом слушала молча. Теребила край свитера и шептала: «Ладно… хорошо…»

Положив трубку, сестра встала, достала из-под будущего свитера потайную связку ключей, открыла аптечку, извлекла оттуда ампулы морфия и зашагала к Его палате.

Она молча пошла следом. Движения сестры стали нарочито резкими и неровными, в каждом жесте сквозило неодобрение. Сестра добавила в капельницу морфия, не взглянув ни на нее, ни на Него. Удостоверилась, что капельница в порядке, пластырь на месте. Сообщила, что ждать уже недолго, так что лучше бы остаться здесь, ведь она сама этого хотела. При последних словах глубокое презрение проступило на лице сестры.

Она спросила у сестры, скоро ли подействует морфий, скоро ли отпустит боль.

— Очень скоро, — ответила та.

И ушла, вцепившись руками в края жилетки.

Она села у изголовья и принялась ждать.

Она ждала и ждала.

Отец потихоньку успокоился. Вытянулся в полный рост на своей зарешеченной кровати, разогнулся, расслабился, разжал губы, легонько вздохнул. Она не столько слышала, сколько видела Его дыхание, грудь едва вздымалась под одеялом. Она сняла решетки, причесала Его, умыла туалетной водой и стала гладить по лицу, пока гримаса боли не сменилась выражением покоя. Она разговаривала с Ним, как с ребенком: «Все прошло, — успокаивала она Его, — теперь все позади. Больше тебя никто не обидит. Я с тобой… Не расстраивайся. Это просто сестра попалась кретинская, но доктор вмешался, он пообещал, что тебе больше не будет больно…» Она положила Его руки поверх одеяла и стала гладить длинные тонкие пальцы с прозрачными выпуклыми ногтями. Провела ладонью по щеке, поцеловала Его и просидела рядом с Ним всю ночь. Они были вдвоем.

Он спал безмятежным детским сном.