Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А я знаю… Она зеленая в тон доллару. Это же так естественно. Ты не находишь?

Алан раздосадован и не скрывает этого. Он чувствует, что я готова устроить сцену, и ищет выход из этой дурацкой ситуации. Жалеет, что послушал Бонни. Клянется, что больше никогда и никому не будет оказывать любезностей. Он протягивает мне руку, прерывая затянувшийся разговор, но не тут-то было — я сильно сжимаю его ладонь.

— Спасибо за все. Очень мило, что ты до такой степени предан Бонни… Передай ей, пожалуйста, чтобы больше так не делала. Я не нуждаюсь в благотворительности и привыкла решать свои проблемы сама. С детства. Мне никто никогда не помогал, и от тебя мне тоже помощи не требуется. Пока!

С этими словами я бросаю его посреди тротуара и, глотая слезы, направляюсь к двери. Прохожу мимо Уолтера, который мирно похрапывает на стуле, надвинув фуражку на нос, сражаюсь с многочисленными замками и наконец, горько рыдая, падаю на подушку.

Я верчусь на диване, не находя себе места, мечусь в одинокой постели, как безутешная вдова.

Проклинаю шумную забегаловку во дворе.

Поднимаюсь.

Бреду на кухню за мороженым. Только оно способно залечить мою сердечную рану.

Вижу, что Бонни спит, сидя перед включенным телевизором.

На экране Дэвид Леттерман беседует с Дайаной Китон. По ходу интервью Дайана дрыгает ножками, гримасничает, как школьница, кокетливо подворачивает рукава свитера, надвигает шапочку на лоб, играет краями носочков. Она звонко кудахчет и одновременно стреляет глазками, будто собирается бежать из студии через запасной выход. Бонни спит, откинув голову, с открытым ртом, с газетой в руках. Очки, упав с носа, сползли прямо в декольте. Кожа светится под воздействием питательного крема. Я тихонько забираю у нее журнал и очки. Укладываю голову в горизонтальное положение, подсовываю подушку, поправляю волосы. Спящая Бонни бурчит, но слушается. Во сне она выглядит пугливой, вздыхает, хмурится, морщит лоб, бормочет что-то невразумительное. Мне вдруг хочется ее защитить, успокоить. Я здесь, Бонни Мэйлер, я прогоню твои кошмары. Спокойной ночи…

Я выключаю телевизор, гашу свет и на цыпочках выхожу из комнаты. Добираюсь до кухни, открываю холодильник. У меня там персональная коллекция мороженого. На этот раз мне приглянулся экземпляр от «Хагендас» с шоколадной-прешоколадной крошкой. Надо будет еще прикупить, а то от всех этих переживаний аппетит у меня просто зверский. Я снова ныряю в постель и принимаюсь пожирать мороженое.

Наутро у моего изголовья возникает Бонни. Взгляд у нее озабоченный. Волнуется, старая сводница, как прошел вечер. У меня во рту словно мыши ночевали. Наверное, из-за мороженого с шоколадной-прешоколадной крошкой, а может быть, из-за плитки шоколада или баночки орехового масла, которую я умяла в ночи. Никак не могла уснуть.

— Ну как? — спрашивает Бонни. Она стоит посреди комнаты в легком халатике, с чашкой чая в руке.

Я веду себя сдержанно, о пикантных подробностях умалчиваю, чтобы не разозлить Бонни. Отвечаю, что вечер прошел хорошо, но теперь я волнуюсь, позвонит ли он еще.

— Ха! — восклицает Бонни, отпивая глоток чая и гордо постукивая себя по груди. — А подробнее?

Я начинаю вдохновенно врать. Лучший вечер в моей жизни. Неотразимый Алан, неповторимый вкус беспанцирных крабов и все в том же духе. Похоже, я перегибаю палку: Бонни с подозрением поглядывает на остатки моей ночной трапезы, но вопросов не задает. Что поделаешь? Не могу же я рассказать ей, что случилось на самом деле, она все равно не поймет. Мы живем в разных понятийных мирах.

— У него есть подружка? — спрашиваю я, шевеля под одеялом раздувшимся пальцем.

— Он порвал с Эми…

— Давно?

— Примерно пол года тому назад…

— У него с тех пор кто-то был?

— Не знаю. Но, когда я предложила ему встретиться с тобой, он сразу согласился… Ухватился за такую возможность. Похоже, он только этого и ждал. Поверь моему опыту, я в мужчинах разбираюсь.

И тут случилось чудо. Настоящее чудо. От удивления я приподнимаюсь в постели, не могу поверить, что все это происходит на самом деле. Мне хочется потрогать Бонни, чтобы все сомнения окончательно отпали: она в самом деле мне улыбается. Улыбается теплой, нежной, человеческой улыбкой, радуется моему счастью, светится любовью.

— Ты уверена? — переспрашиваю я.

— На все сто. Говорю тебе, он только этого и ждал. Я просто немного помогла ему, подкинула идею… Понимаешь, Алан выглядит страшно самоуверенным, но это обманчивое впечатление. К тому же не мне тебе объяснять, какие в Нью-Йорке женщины: готовы наброситься на первого встречного самца. А он боится наткнуться на такой экземпляр…

Она снова улыбается. Мягко. Нежно. Деликатно. Словно Дева Мария, склонившаяся над младенцем Христом, который сладко причмокивает у нее на груди. Ее улыбка исходит из глубины сердца. Бонни похлопывает меня по плечу и шепчет:

— Все будет хорошо. Вот увидишь.

На кухне стрекочет телефон. Взглянув на часы, Бонни мигом выпархивает из комнаты со словами:

— Боже! Я опаздываю!

Рухнув на подушку, я обзываю себя последними словами, беспощадно, бесцеремонно. Ну почему, почему я никогда не замечала истинной улыбки Бонни Мэйлер?

Почему?

Почему я раньше не понимала, что белоснежный коврик и престижный адрес для нее всего лишь способ выжить. Бонни Мэйлер приехала в Нью-Йорк, чтобы отвоевать свое место под солнцем, и вынуждена играть по правилам: пла-ни-ро-вать. Лететь, светлеть, худеть, носить норку, менять любовников, иметь внушительный банковский счет и бодрый вид поутру в офисе. Выйти замуж за богатого, обесцветить волосы подобно Брук Шилдс. При другом раскладе она не смогла бы вздохнуть спокойно и сказать себе: «У меня все в порядке: волосы, улыбка, коврик в ванной, адрес, банковский счет, любовники, нежирные йогурты… Нью-Йорк — у моих ног». Но, если когда-нибудь корни ее волос предательски явят миру свой естественный цвет, или она позволит себе прибавить несколько килограммов, или будет любить всю ночь до потери пульса, а утром с опухшим лицом явится на заседание административного совета аппетитных шариков «Крискис», жизнь сыграет с ней злую шутку. Ибо в затылок Бонни дышит другая, чья талия подобна горлышку бутылки, чьи лакированные туфельки и волосики выглядят безупречно, а костюм сидит уверенно и стильно. И сама она готова уверенно и стильно усесться в теплое кресло, еще недавно занимаемое Бонни.

Лишь однажды Бонни позволила себе ошибиться: вышла за человека, которого любила, и жизнь сурово покарала ее за непростительное легкомыслие. Да, в тот раз Бонни выходила замуж по любви. Доказательством служит свадебная фотография, по сей день стоящая на туалетном столике. На ней Бонни улыбается, держа под руку своего красивого богатого жениха. Рядом с ним она кажется маленькой девочкой на первом причастии. Она будто исповедуется любимому: шепчет, что выросла в Огайо и до сих пор в минуты усталости говорит с провинциальным акцентом, что у ее старика красная шея и вечно грязная спецовка, что она не пропускает ни одной серии «Далласа», что у нее сохнет кожа, что она трясется за свой счет в Сити-банке и мечтает родить любимому ребенка… Она дарит ему свою душу, раскрывает все свои слабости. А что же он? Чем отблагодарил свою Бонни? А он попросту бросил ее, сбежал с какой-то молодухой, упругой и гладкой, словно каучук.

Возлюбленный, узнавший все ее секреты, оставил Бонни совершенно опустошенной. Он ограбил ее, отнял детские воспоминания, взломал потайные засовы. Ему было известно самое главное: что Бонни приехала в Нью-Йорк неотесанной деревенской девчонкой и устроилась работать официанткой. Говорить правду опасно. Настанет день, и тот, кому вы наивно доверились, швырнет вам эту правду в лицо. Скажет: «Эй, ты, деревенщина, подай-ка мне молочный коктейль, да поживее!»

И Бонни принимает решение: с меня хватит. Впредь я буду умнее.

Больше она ни разу не позволит себе растаять, расслабиться, раствориться в ком-то, разоблачиться. Никаких эмоций! Она будет жить в надежном укрытии. Любить на автопилоте.

Ее не за что винить. В огромном городе нельзя жить по-другому. Здесь следует чутко спать, держать ухо востро.

Бонни обязана быть на высоте. Она живет не только для себя. В Огайо остались ее старики. В лавке на главной улице они покупают свежую газету и, обнаружив на первой полосе виды Нью-Йорка, гордо тычут в них пальцем, приговаривая: «Здесь живет наша Бонни. Здесь она преуспела». Они многозначительно подмигивают, похрустывают пальцами, чтобы владелец лавки понял: их дочь и вправду хорошо устроилась, значит, ее родителям можно спокойно продавать в кредит. Без Бонни им не обойтись. Она пишет им длинные письма, сообщает, что у нее все хорошо, просто отлично. К письмам прилагаются фотографии, убедительное подтверждение слов: Бонни позирует в компании знаменитостей. Старики сияют. Такие фотографии впору выставлять в лавке на главной улице. В каждом конверте обнаруживается чек. И жизнь течет как по маслу. Старикам нечего бояться, пока Бонни процветает в Нью-Йорке…

В мегаполисе…

Я думаю о Бонни, о ее стариках.

Обзываю себя последними словами.

Выходит, я не способна полюбить человека, пока он не помрет?

Так что ли?

Человек должен дать дуба, чтобы я его оценила?

А Алан? Что он должен был подумать? Что я психопатка, истеричка, коммунистка.

Я все испортила.

Я всегда все порчу. Ничего не могу с собой поделать. Будто кто-то сверху приказывает мне плохо себя вести. Напишу-ка я Алану письмо, попробую сгладить дурное впечатление. Объясню ему, что последнее время я немного не в себе, он ни в чем не виноват, просто у меня в голове все смешалось из-за бурных переживаний, когда все это закончится, я дам ему знать, и, если я не слишком его шокировала, мы могли бы опять встретиться, я обещаю больше не доставать его окрасом статуи Свободы и потомками Хемингуэя.

Я хотела бы написать ему о другом, но для первого раза сойдет и так…

Я не могу рассказать ему все. Мы еще успеем объясниться, если встретимся.

Лишь бы увидеть его снова.

Я царапаю на долларовых бумажках признание в любви. Вывожу по-французски на зеленых банкнотах: «Я люблю тебя, Алан». Трачу их на мороженое. Расплачиваюсь в «Деликатесах» на углу. В «Блумингдэйле». У Риццоли. В «Тауэр Рекорде». В пиццерии «Рэй Барри», девиз которой: «Enjoy your day with a Ray Barri Pizza»[29]. Наводняю город однодолларовыми признаниями в любви и мечтаю…

Я представляю себе Алана на рабочем месте. Он сидит, закинув ноги на стол, заказывает по телефону бесконечные упаковки колготок и, не прекращая разговора, расплачивается с курьером, который принес сэндвич и охлажденную колу. Протягивает двадцатидолларовую бумажку, а сам продолжает торговаться: клиент попался упрямый. Неуклюжий курьер в мотоциклетном шлеме и плаще достает из необъятной кожаной сумки сдачу, мятые долларовые бумажки. Алан кивает, берет деньги, приподнимается с итальянского кресла, засовывает баксы в карман, бросает рассеянный взгляд на старину Вашингтона и замирает. Под его орлиным носом черной биковской ручкой нацарапаны слова. Буквы бегут вдоль портрета озорным серпантином, образуя заветную фразу «Я люблю тебя, Алан».

Признание в любви по-французски.

Он задумчиво вертит в руках купюру.

Озабоченно разглядывает нос первого президента.

Говорит курьеру, что позвонить можно, но с другого телефона.

Уступает жадному клиенту десять процентов.

Догадывается, кто нацарапал фразу под носом у Вашингтона.

Кладет трубку.

Принимается полировать ноготь, попутно размышляя, что делать дальше.

Девица, несомненно, с придурью. Носит мальчиковые брюки, сражается со статуей Свободы и марает долларовые бумажки.

Стоит ли связываться?

Он улыбается курьеру на прощание, и тот выползает наружу, с трудом преодолевая дверной проем: мешает огромная сумка.

Алан подпирает голову ладонью.

Откидывается на спинку итальянского кресла.

Вскрыв пластиковую упаковку, впивается зубами в сэндвич.

Отхлебывает глоток ледяной колы.

Достает из кармана монетку. Подкидывает. Орел — звоню, решка — не буду.

Решка.

Попробую еще раз. Плохо бросил…

Решка.

Последний раз…

Решка.

Он швыряет монетку в корзину. Отпивает глоток колы. Откусывает кусочек сэндвича-салями.

Смотрит на вереницу буковок под носом у Вашингтона. Девочка точно с придурью…

А вообще — забавная девочка. Смешная… Чем я рискую? Я уже большой мальчик… Он берет трубку, набирает номер Бонни, колеблется. Кладет трубку. После разрыва с Эми он дал себе зарок никогда больше не связываться с психопатками… А эта точно примется меня изводить… Будет следить за каждым моим шагом.

Такое забавное существо…

Он снова звонит. Гудок, второй, третий.

В трубке слышится «Алло».

Он смеется.

Алло, так прикольно…

~~~

— Покатай меня на своем мотоцикле, как Маризу, и я сделаю для тебя все, что попросишь…

В деревушке Ля Фрескьер все девочки мечтают прокатиться на мотоцикле Жерара. Погода стоит жаркая. На главной площади тонкой струйкой бьет фонтан, отбиваясь от легкого ветерка. Дедушка и бабушка, тети и дяди, кузены и кузины, мама и маленький братик в этот послеобеденный час мирно спят. Девочка сидит на скамейке у гаража, ждет, когда Жерар вернется из Барсело. Он уехал туда утром, сказал, что у него проблемы со сцеплением.

Солнце бьет прямо в глаза. Сверкает руль мотоцикла, и топливный бак, и сальная прядь на лбу у Жерара. Он хохочет.

— Хочешь, я пойду к тебе в комнату?

Она подходит к парню вплотную, налегает животом на холодный руль и, многозначительно глядя ему в глаза, ждет ответа. В кино роковые женщины поступают именно так.

Жерар перестает смеяться. Он смотрит на девочку, опускает глаза, спрашивает:

— Тебе лет-то сколько?

— Двенадцать. Скоро тринадцать. Осталось четыре месяца…

Жерар окидывает ее презрительным взглядом, снова хохочет:

— Малолетки меня не волнуют!

Он жмет на педаль, мотор трещит.

— Приходи, когда подрастешь!

В воскресенье будут танцы. В гараже. Он еще пожалеет.

Настает воскресенье. Жерар танцует с Маризой. Девочка прижимается к юноше в розовой рубашке. Он помощник мясника, приехал из Марселя, на танцы. Она не видит его лица. Он обнимает ее мускулистыми руками, давит на нее крепким животом, волосы на груди щекочут ей нос.

— Пойдем в амбар? — шепчет он.

Они падают на кучу сена. Юноша говорит, что его зовут Люсьен. Спрашивает, как зовут девочку. Та не отвечает. Расстегивает рубашечку. Ей не страшно. Юноша снимает с нее рубашечку, смотрит. Потом вдруг отворачивается и приказывает ей одеться. Она не понимает, в чем дело. Хватает его за плечо. Он вырывается, вскакивает на ноги, отряхивается. Она, полуголая, бежит к нему, прижимается. Он резко отталкивает ее от себя. Она падает на землю, вскрикивает от боли. Трет ушибленные локти, коленки.

— Ты что, больной?

— Сама ты больная! Тебе лет сколько? Хочешь, чтоб меня посадили? Пойдем, вернемся на танцы.

По возвращении в гараж он, ни слова не говоря, оставляет ее одну. Девочка сидит на стуле, рядом с нею — кузины, кузены и маленький братик. Они не танцуют. Девочка их ненавидит. Им только бы играться: стрелялки, горелки, бирюльки… Она обмахивается платком, ерзает на стуле.

— Скукотища! Я иду домой!

В один прекрасный день она вырастет. Тогда посмотрим!

И вот ей исполняется шестнадцать.

Старший из двоюродных братьев — велосипедист. Будет участвовать в местных гонках. Он тренируется на пару с приятелем по имени Андре. Мальчики вместе гоняют по извилистым горным тропам, смазывают педали, обсуждают сцепления и передачи. В один прекрасный летний вечер они вместе приезжают в Ля Фрескьер. Идет дождь. На них — ветровки с капюшонами. Капли дождя скатываются по лицам. Они устали, проголодались и мечтают о двух вещах — о тарелке горячего супа и теплой постели.

Бабушка пододвигает супницу, просит девочку наполнить тарелки.

Она наливает мальчикам суп. Смотрит на Андре и густо краснеет. Щеки пылают. Они не говорят друг другу ни слова. Он обращается к другим, но не спускает с нее глаз. Ради него девочка готова умереть. Она сидит, опустив глаза. Он ловит каждый ее взгляд. Оба молчат. Она краснеет. Он высокий, красивый. У него блестящие черные глаза, румяные щеки, мокрые волосы.

Двоюродный брат говорит, что им пора ложиться, завтра в шесть тренировка. Им предстоит новый перевал.

На следующее утро она просыпается в шесть часов, приоткрывает ставни и в щелочку смотрит, как они отъезжают. Андре сидит на велосипеде, оборачивается, ищет взглядом девочку. Она отходит в глубину комнаты, чтобы он ее не заметил.

Целый год они пишут друг другу письма.

Безумные письма. Он хочет на ней жениться. Она целует каждое письмо и прячет под свитером. Не ходит на танцы. Другие мальчики вызывают у нее отвращение. Она чистит зубы всякий раз, когда кто-то из них пытается ее обнять или, боже упаси, поцеловать.

И ждет его.

Она спит, скрестив руки на груди, чтобы душа во сне не улетела к другому. Ради нее он готов на все. Будет работать не покладая рук, блестяще сдаст выпускной экзамен, поступит в лучший институт, будет строить заводы, мосты и плотины и называть их своим именем. Ее именем.

Еще, еще, продолжай же, отвечает она.

Он будет лучшим выпускником года. Его примут в Политехническую школу[30]. Там он тоже будет лучшим. И вот настанет выпускной бал в Опере. Они будут вальсировать вместе. Он и она. Муж и жена. Навсегда.

Она целует письмо.

Навсегда.

Пока смерть не разлучит их.

Лежа под одеялом, она ждет.

Скрестив руки на груди.

Завтра Андре преодолеет Варский перевал.

Уже завтра он прибудет в Ля Фрескьер. Она прижмется к нему, и они никогда не расстанутся. Она последует за ним повсюду, безмятежная, спокойная.

Девочка лежит на кровати растревоженная, взволнованная. Вскакивает, смотрит в зеркало, желая удостовериться в собственной красоте, проверить, все ли на месте, все ли готово к его приезду. Снова ныряет под одеяло, складывает руки на груди, в последний раз запирая свою душу. Солнце пробивается сквозь ставни. Он скоро приедет. Она засыпает, счастливая.

Он ставит велосипед и смотрит на нее.

Про них никто ничего не знает. Ни бабушка, ни двоюродный брат, ни мама, ни младший братик. Двоюродный брат что-то рассказывает, младшие задают вопросы. «Да», — рассеянно отвечает Андре, впиваясь в нее взглядом. Судорожно сжимая руль. Пожирая ее глазами. Вокруг радостная суета. Его засыпают вопросами. Да, на выпускном экзамене он был лучшим. Это же замечательно! Он поступил в Политехническую школу! Превосходно! Тетушки и дядюшки, дедушка, бабушка, мама и все двоюродные наперебой восхищаются мальчиком! Ну, Андре, ты силен! Просто великолепен!

Младший братик смотрит на девочку и замечает, что она горит. Почему ты такая красная? Она вся красная! Кра-сна-я! Дурак! Болван! Она до крови щиплет брата, вытирает влажные ладони о его шорты. Отходит в сторону, чтобы не привлекать к себе внимания.

Точнее, к ним.

Она закрывает глаза.

Он здесь.

Смотрит на нее.

Не замечая других, не слыша восторженной болтовни родственников. Ее черноволосый мальчик. Смотрит поверх руля.

Бабушка приносит горячую супницу. Она берет половник. Наливает ему супу. Пристально смотрит на половник и садится. Он ищет под столом ее руку. Она не дает, кладет ладони на стол. Отведя взгляд в сторону, он придвигает коленку. Она не сопротивляется, прижимается бедром к его бедру, стараясь смотреть в сторону.

Она слушает. Он рассказывает про перевалы и горы, про Париж и Политехническую школу. Он любит работать, любит все брать штурмом. Она слушает его истории, молчаливая, счастливая.

Пора ложиться спать. Мальчики собираются поставить в амбаре палатку. Дедушка одобряет эту идею. Бабушка опасается, что в сене могут водиться змеи. Младшие зевают. Дяди и тети играют в бридж. Мама пьет настойку. Девочка встает, не глядя на Андре. «Поцелуй его, поцелуй», — кричит дядя, постукивая рукояткой ножа по столу. Она выходит из столовой, хлопнув дверью. Дядюшки смеются: «В этом возрасте дети такие глупые! Такие стыдливые!»

Она мчится в свою комнату.

Мальчик бежит за ней. Настигает ее в коридоре.

Гасит свет. Притягивает к себе.

Целует.

Ни слова не говоря.

Упершись ладонями в стену, всей своей тяжестью навалившись на девочку, он жадно всасывает ее губы, обжигает ей нёбо, язык. Она тянется к нему всем телом. Его губы впиваются ей в шею, руки сжимают ее изо всех сил… и она тает, тает в его объятиях, припадает к нему, обнимает, трется животом о его живот, засовывает коленку между его ног.

Забывается.

Он нем, и она нема.

Они дышат единым дыханием, их языки слились в единый язык. И наслаждение, общее наслаждение овладело ими и кипит, готовое взорваться. Он извивается над нею, словно желая проглотить без остатка. Она извивается под ним, подставляя шею, губы, груди.

И вдруг — шаги в коридоре… Кузен ищет Андре, зовет его.

— Я расскажу ему, он должен нам помочь! Сегодня ночью я хочу спать с тобой. Он один может нам помочь…

— Нет, не надо! — умоляет она, рукою зажимая ему рот.

— Почему?

— Я не хочу, чтобы он знал, не надо…

— Я расскажу ему…

— Нет! Пожалуйста!

Она тянет его к себе в комнату, запирает дверь на ключ. Виснет у него на шее. Увлекает в постель. Раздевает его. Раздевается сама. Трется кожей о его кожу. Голой кожей о голую кожу. Зажимает рукой его рот, чтобы он не раскрыл их тайну. Шаги кузена удаляются. Теперь он ищет друга этажом ниже. Андре вздыхает. Ложится на нее, теплый, тяжелый.

Она любит его. Только его. Все так же молча девочка душит его в объятиях, отчаянно, безнадежно, обхватывает обеими руками, словно боится упустить. От одной мысли, что он может уйти, ее колотит озноб. Он уйдет, уйдет. Увидев ее, он наверняка разочаровался. Она недостаточно яркая, не такая, как его одноклассницы. Не очень умная. Значит, он уйдет. Он молчит, потому что боится ее обидеть, а сам думает, что она в общем-то так себе, ничего особенного. Она его больше не увидит. Никогда.

Дрожа, она откидывает голову назад, готовая разрыдаться. Вытягивает шею, открывая ему новое пространство для поцелуев. Он сжимает ее в объятиях и шепчет, уткнувшись губами в ключицу:

— Я люблю тебя! Люблю тебя! Я никогда не смогу полюбить другую! Ты моя женщина! Ты моя любовь! Ты для меня все!

Она напрягается, сжимает зубы и, отпрянув, двумя руками отталкивает его от себя. Отталкивает с такой силой, что Андре падает с кровати. Она прячется под одеяло, отворачивается. Враждебная, ненавидящая, шипит:

— Уходи! Убирайся! Ненавижу! Не хочу тебя больше видеть! Никогда!

Он ничего не понимает, тянется к ней, пытается обнять, но она снова отталкивает его. Смеется над его глупым видом. Он стоит совершенно голый, с открытым от удивления ртом, покрасневшая кожа хранит следы ее поцелуев, на загорелых руках — белые очертания футболки.

— Урод! — кричит она. — Ты бы видел себя! Даже носки снять не потрудился!

Она хохочет, вскакивает с постели, швыряет ему одежду, распахивает дверь.

— Убирайся, а не то я закричу, что ты пытался меня изнасиловать!

И выталкивает его в коридор — нагишом. Он быстро натягивает одежду, и за этим занятием его застает кузен.

— Послушай, Андре…

— Наглый у тебя дружок… — говорит девочка. — Ладно, проваливайте оба! Мне спать пора!

Она запирает дверь и, довольная, падает на постель. Ловко она от него отделалась! Надо же, какой идиот! И еще хотел на ней жениться! И никого к ней не подпускать! Вообразил, что она мечтает принадлежать ему одному! Дурацкая история. И с чего она так на него запала? Разве можно жить с этим розовощеким идиотом, с этим дебильным ботаником?

Она вздыхает. Чувствует боль в животе.

Боль не отпускает всю ночь. Приходится подниматься с постели и бежать в уборную. Она засыпает под утро, когда сквозь ставни уже пробиваются солнечные лучи.

За завтраком Андре печален. Он бледен, неразговорчив, старается не смотреть ей в глаза.

«Какой красивый! — отмечает она про себя, намазывая хлеб медом. — Ему идет быть грустным! Он кажется таинственным и недоступным».

Руки у нее дрожат, бутерброд падает в чашку кофе с молоком.

Теперь ей совсем не хочется, чтобы он уезжал.

А он говорит, что ему пора ехать дальше. Дядюшки и тетушки отговаривают его. Неужели это так необходимо? Пусть останется, хотя бы ненадолго!

— Не могу! — отвечает он, избегая ее взгляда. — У меня куча дел. Надо работать. Пора в путь… Сейчас проверю, в порядке ли велосипед, и поеду…

Дяди и тети разочарованно вздыхают. Обещают приготовить чего-нибудь вкусненького в дорогу.

Он встает, выходит из дома, идет за велосипедом. Его ждет кузен.

Она смотрит ему вслед.

Ей нравится, когда он грустит и не глядит на нее. Ей нравится, когда он исчезает вдали. Она бежит за ним, хватает за руку, просит прощения, говорит, что вела себя как ненормальная. Можешь наказать меня, если хочешь, но не бросай, не бросай меня! Он не желает слушать, отстраняет ее. Она пытается повиснуть у него на шее. Он сопротивляется, хочет отшвырнуть ее, но не успевает: она впивается губами в его губы, и он невольно замирает. Она цепляется за его рукав, умоляет:

— Не оставляй меня, пожалуйста, не оставляй! Я хочу быть с тобой. Только с тобой.

Андре молчит, видно, что он колеблется.

Девочка хватает его за руку, виснет на нем всем телом:

— Я люблю тебя, ты же знаешь. Я люблю тебя.

Он пожимает плечами, говорит, что не хочет слушать эти глупости.

Она дрожит. Это не глупости. Она сама не понимает, что на нее вчера нашло. Клянется, что больше никогда себе такого не позволит.

Они проходят через амбар, минуют палатку. Она обнимает его за талию, он не сопротивляется. Она идет рядом с ним, подстраивается под его шаг.

— Ты мне не веришь? — спрашивает она, глядя ему в глаза.

Он не отвечает. Вид у него печальный, загадочный.

Она тащит его в палатку. Ложится на землю, задирает платье, протягивает к нему руки.

— Иди ко мне…

Он нерешительно смотрит на нее. Нависает над ней в полный рост. Она видит его длинные ноги, прямой нос, румяные щеки. Приподнявшись, берет его руку, кладет себе на живот, прижимает к своей голой пылающей коже.

Он опускается перед ней на колени, закрывает глаза.

Наклоняется ниже, ближе.

Она обхватывает его руками, притягивает к себе с такой силой, будто собирается задушить.

— Прости меня… Я сделаю все, что ты захочешь. Ты мне веришь?

Он не отвечает. Она берет его руку и легонько зажимает между ног. Он колеблется, но пальцы уже начинают поглаживать ее ягодицы и, все больше смелея, тянутся вглубь.

— Да, еще, — шепчет она, закрывая глаза.

И в миг, когда он уже готов овладеть ею, припав губами к его уху, умоляет:

— Только, пожалуйста, не говори ни слова…

~~~

На следующее утро я отправила Алану письмо.

Сначала я хотела собственноручно опустить его в почтовый ящик получателя, чтобы не волноваться, дошло ли оно по адресу, но потом решила, что подобное нахальство может не понравиться Жулику. Я смиренно отнесла письмо на почту, угол Третьей авеню и Пятьдесят третьей улицы, и спустилась в метро. Доехала до нижней части города и вышла на Кэнел-стрит.

Мне была необходима консультация Риты.

В вагоне мое внимание привлекла пара, сидевшая напротив. Всю дорогу они целовались. Она — пышущая свежестью, смешливая блондинка со вздернутым носиком, ровными зубками и блестящими волосами. Он — крепкий брюнет с рельефными мускулами и ослепительной, ничего не выражающей улыбкой. Оба они отличались той стерильной, бездушной красотой, которая чаще встречается не в жизни, а на телеэкране, в рекламе жвачки и колы. То была красота в чистом виде, безликая, бессмысленная, универсальная. Подобные типажи нравятся абсолютно всем и помогают продавать все на свете: особняки, зубную пасту, последний сборник исписавшегося барда с напомаженными волосами… Меня раздражало, как вызывающе они публично лижут друг друга, словно напоминая нам, простым смертным, что в этом городе радости любви мало кому доступны и потому редкие везунчики гордо демонстрируют свое счастье. Я бесилась и про себя ругала их последними словами. В какой-то момент я даже собралась пересесть в другой вагон, но внутренний голос сказал: «Не рыпайся, в соседнем вагоне все сидячие места наверняка заняты. К тому же не одна ты изголодалась по любви! В Нью-Йорке встретить свободного мужчину можно разве что назло статистике, соблазнить его — чистая фантастика, завоевать — сплошная каббалистика».

Мне ли этого не знать: я жила здесь довольно долго. Когда отец, смакуя пиццу, рекомендовал мне написать «серьезную» книгу, я, поразмыслив над его словами, решила на время покинуть родину. На ум пришли имена Хемингуэя, Миллера, Гертруды Штайн и Скотта Фицджеральда. Я вдруг ударилась в романтику и решила всем им подражать, правда, очень по-своему.

В самом начале своего добровольного изгнания я как-то решила через окно перекинуться парой фраз с соседом, жившим в доме напротив. Расстояние между нашими окнами было сантиметров шестьдесят, и я ежедневно наблюдала, как он пыхтит над мольбертом, сама между тем энергично барабаня по клавишам. Я прилепила на стену один из советов Ника: «Не констатируй — демонстрируй!» — и работала, не жалея сил, воображая себя новой Фланнери. А в окне напротив трудился сосед-живописец, и в один прекрасный день я пригласила его на поздний завтрак, на местном наречии именуемый «бранчем». Он долго отнекивался, отказывался разделить мою скромную трапезу, состоявшую из двух яиц всмятку и французских тостов, но в конце концов, стыдливо примостившись на краешке стула, подсел к моему столу.

Узнав, что я иностранка, он поведал мне причину своего смущения. Приглашение на завтрак в устах женщины звучит, по его мнению, вызывающее. Местные жительницы готовы на любую хитрость, лишь бы затащить самца в свою постель. Будучи холостым мужчиной стандартной сексуальной ориентации, без вредных привычек, бедолага не знал, куда спрятаться от своих эмансипированных соотечественниц. Он постоянно был начеку, запирал дверь на три замка, не вступал в разговоры с незнакомками и завтракал исключительно в обществе проверенных людей. В тот день я узнала немало любопытного о взаимоотношении полов в городе Нью-Йорке. Что касается соседа, то больше мы с ним не виделись. Вероятно, он опасался, что я попытаюсь вторгнуться в его жизнь…

Все мои последующие американские приключения только подтвердили первоначальные мрачные догадки. Судьба свела меня с Терри в битком набитом автобусе. В тот вечер я стояла, зажатая со всех сторон, отчаянно вцепившись в кожаную петлю, и вдруг почувствовала, что теряю равновесие. Кто-то из стоявших рядом своим студенческим рюкзаком толкнул мою сумочку от «Блумингдэйла». Это был Терри. Я приняла его извинения. Мы познакомились. Узнав, что я француженка, он проникся ко мне благожелательным интересом и с подчеркнутой галантностью начал задавать вопросы.

Отличительными особенностями Терри были: поставленный голос, незаурядная эрудиция, восковые щеки, голубые кукольные глаза, длинные ресницы и ухоженные ногти. Будучи принципиальным противником зимней одежды, он не носил пальто. Был аспирантом Колумбийского университета: изучал особенности празднества Потлач у индейских кочевников. Собирался посвятить этой волнующей теме свою диссертацию. Мы стали встречаться. Он водил меня в кино смотреть фильмы «по специальности» с участием именитых социологов, с годами все более походивших на предмет своего исследования, кочевых индейцев. Мы посещали концерты, где я изо всех сил старалась не заснуть под монотонную музыку Джона Кейджа. Ходили в Музей современного искусства, где Терри заботливо объяснял мне, в чем разница между почерками Джаспера Джонса и Раушенберга. Иногда он приглашал меня посидеть в кафе в нижней части города, но и там без устали твердил о том, что празднество Потлач сыграло ключевую роль в развитии примитивных культур. И всякий раз я невольно вздрагивала, поймав на себе взгляд его пронзительных ледниково-голубых глаз. Слова Терри звучали веско и сурово. Он просвещал меня с ласковым снисхождением терпеливого учителя. Я не смела до него дотронуться, боялась разрушить ту непередаваемую книжную романтику, которой были полны наши с ним встречи. Внимательно его слушала и все ждала, когда же он сделает первый шаг. И вот, по прошествии пятнадцати лекций в кафе, пяти познавательных фильмов и трех концертов экспериментальной музыки, Терри решился наконец меня поцеловать и даже залез ко мне в постель.

Его белые плечи уже блестели во мраке, вожделенные губы почти касались моего уха, аромат свежей крепкой плоти дразнил воображение, но прежде, чем заключить меня в объятия, Терри на минуту замер и, приподнявшись на локте, объявил, что желает со мной объясниться, пока его ум не замутился блаженством соития. Он поведал мне, что у него есть девушка и встречаются они на регулярной основе последние четыре года. Сообщил ее точный возраст, род занятий, религиозную принадлежность. Рассказал, что она сочиняет талантливые стихи и записывает их в тетрадку в кожаном переплете, а по воскресеньям печет ему превосходные кексы под музыку великого Шуберта. Он добавил, что нежно любит свою девицу и что имя ей Виолетта. По взаимному согласию они позволяют друг другу некоторую степень свободы, и благодаря этой чудесной поправке к договору я и пребываю в настоящий момент нагая в объятиях Терри. Закончив свою речь, он подождал, пока я кивну, подтверждая, что осознаю, сколь скромное место отводится мне в его жизни, после чего улегся сверху и принялся любить меня со свойственной ему серьезностью и вдумчивостью.

Обескураженная услышанным, я не ощутила ровным счетом ничего, никакого возбуждения, ни малейшего намека на приближение экстаза. Приоткрыв в темноте глаза, я с неподдельными интересом наблюдала за его показательным выступлением. Он пользовал меня усердно и технично, благо в наше просвещенное время искусству любви может в некоторой степени научиться каждый. В постели он вновь продемонстрировал эрудицию, тщательно обработав каждую мою эрогенную зону. Ему были знакомы все существующие позы, и в каждой из них он был неизменно энергичен, ритмичен и точен, виртуозно работал бедрами, умело пользовался языком. Я наблюдала за ним удивленно и отрешенно, ничего не ощущая, даже не притворяясь. Впрочем, Терри был слишком озабочен собственными действиями и на мою реакцию не обращал ни малейшего внимания. Он старался ничего не упустить, показать все, что умеет. Закончив соло мастерским поглаживанием моей правой скулы, Терри одарил меня едва заметной улыбкой: он был уверен, что я на седьмом небе от счастья. Довольный собой, он вышел наконец за пределы моей плоти. Я вновь ощутила блаженное чувство свободы, ощупала себя с ног до головы, словно проверяя, все ли на месте, не умыкнул ли Терри какую-нибудь часть моего тела. Смысл произошедшего был мне недоступен.

Минуту назад я занималась любовью с мужчиной, который теперь, сидя на краю постели, надевает носки, заправляет рубашку в брюки и приглаживает волосы, следовательно, этот мужчина — мой любовник.

Да неужели?

Вы сказали Терри?

Кто такой Терри?

Не знаю. Мне вообще ничего о нем не известно. Про Виолетту я теперь знаю практически все и уж точно все про славное празднество Потлач, а вот про Терри — увы.

Мне так и не довелось познакомиться с ним поближе.

В тот вечер, нежно поцеловав меня на прощание, он покинул мой дом и больше не вернулся. Исчез совершенно бесследно, не оставив ни малейших улик, ни единого волоса на подушке для генетической экспертизы. Я тщетно ждала звонка, письма, условного стука, скорбного сообщения из больницы, краткой заметки в «Нью-Йорк Пост». После чего решила, что со мной что-то не в порядке: наверное, у меня несвежее дыхание и уйма физических недостатков. Вероятно, я была не на высоте, то ли дело Виолетта…

Два года спустя, проездом оказавшись в Нью-Йорке, я стояла в очереди у «Дина и Делуки», держа под мышкой целую коллекцию французских сыров. Мое внимание привлек мужчина с восковыми щеками, голубыми глазами и длинными ресницами. Собрав сдачу тонкими пальцами с ухоженными ногтями, он обернулся, и его сумка едва не протаранила мою. Я приняла его извинения. Улыбнулась. Переложила сыры, освобождая руку для дружеского пожатия. Я не держала на него зла. Мне было интересно, как поживают его диссертация и его Виолетта.

Но он был уже далеко…

И вот теперь, глядя на целующихся в вагоне варваров, я терзалась вопросом: есть ли у Алана подружка?

Рита мне все расскажет.

Рита знает все: она ясновидящая, гадалка, практикующая в подвале жилого дома на Форсайт-стрит, того самого, где я некогда обитала, работая над «серьезной» книгой. Я все пыталась уяснить, что в Его понимании означает «серьезная». Четкого определения Он не давал, называл имена. Одни и те же. Шатобриан, Эмиль Золя, Хосе Мариа де Эредиа и почему-то Жан Вальжан. «Нет такого писателя», — возражала я, довольная, что отыграла очко. «Неважно, — отвечал Он, — ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Не стоит звонить из-за таких пустяков — это слишком дорого…» Я в слезах вешала трубку. Шла к зеркалу. Находила себя уродливой, ненужной, заурядной.

Желая поддержать меня в трудную минуту, Тютелька процитировала Монтескье. Его изречение звучало примерно так: «Серьезность — щит для глупца». Я переписала эту максиму каллиграфическим почерком и отправила Ему заказным письмом. Он не ответил.

Так или иначе сопротивляться было поздно, Он посеял во мне сомнения. Я глядела на свою вторую книгу, ту самую, над которой тогда работала, и четко понимала: она не «серьезная». Писательство давалось мне подозрительно легко. Я донимала себя вопросами и все больше терялась. Неужели Шатобриан писал и болтал одинаково? Скорее всего, да. В ту пору не было ни телевидения, ни других подобных глупостей, дурно влияющих на речь человека, поэтому ничто не мешало Шатобриану трепаться в исключительно серьезной манере. И писал он соответственно. В то время Франция воспринимала себя всерьез, и Шатобриан в своем замке де Комбур отражал воззрения эпохи. Он встречался за чаем со своей подругой Рекамье, и речь их звучала выспренне, была полна изящных оборотов и изысканных слов. То был пир языка! Придаточные предложения переплетались причудливым бисером, сослагательное наклонение так и витало в воздухе, а романтичные описания с блеском завершали картину.

А Поль Валери, живший относительно недавно? С ним дело обстояло сложнее. Что, интересно, он говорил другу: «Мне пора в объятия Морфея» или же «Пойду подрыхну»? Вторая версия представлялась мне более вероятной.

Значит, говорил он по-людски, а писал совершенно иначе.

Он хотел, чтобы его стихи звучали серьезно.

Я оказалась между двух стульев. Как же мне писать: языком живых людей или другим, двухсотлетней давности? Не упуская ни малейшей детали, воспевать на десяти страницах кровать под балдахином или непосредственно переходить к восторгу горничной, трепетно отдающейся графскому сыну?

На занятиях Ника подобными вопросами никто не задавался. Более всего там ценилась точная передача эмоций. Достаточно было взглянуть на рожи соучеников, и сразу становилось ясно, сумели ли вы произвести на них должное впечатление, удалось ли вам донести до них переживания своих героев. Стоя перед нами в своих развалившихся кроссовках, Ник повторял: «Неважно „как“, главное — „о чем“». Я увязла в клубке неоднозначных вопросов, не могла разрешить великую дилемму и в результате писала все меньше и меньше. Время шло, я размышляла, деньги таяли. Сначала я снимала квартиру в престижном районе, потом франк по отношению к доллару стал падать, я переезжала, и каждое мое жилище было скромнее предыдущего. Последним пристанищем стала комната на Форсайт-стрит.

В парке напротив дома обитали бродяги и гуляли местные шлюшки. Мне пришлось кардинально изменить походку и стиль одежды. Я старалась ничем не выделяться. Носила старые джинсы, старую куртку, старые кроссовки. Брела вдоль стены, занавесив глаза челкой, втянув голову в плечи и сжимая в кармане деньги, предназначенные первому встречному, который настойчиво попросит меня раскошелиться. Для пущей убедительности приставив нож к горлу.

В подъезде не было ни консьержа, ни домофона. Гости кричали под окном, и я кидала им ключи. В носке или в перчатке. Необходимо было точно прицелиться, чтобы ключи не угодили в помойку. Отдельного туалета мне не полагалось. Приходилось делить удобства с соседями: пятидесятилетним художником, страдающим запорами, и молодой польской иммигранткой.

Девушку звали Катя. Она считала себя человеком с твердыми принципами, в подтверждение чего без конца повторяла две-три заезженные фразы. Подобные особи меня невероятно раздражают, но обходиться без Кати я не могла. Она прекрасно знала окрестности и умела бороться с тараканами. От нее я узнала о существовании «тараканьих мотелей» — картонных коробок, которые выглядят ярко и нарядно, скрывая внутри ядовитую вязкую субстанцию. По замыслу производителей, таракан, привлеченный красочным объектом, должен проникнуть внутрь и сгинуть навеки. «They check in, they never check out»[31] — гласила реклама. Слоган не врал, но проблема была в другом: тараканы крайне редко наведывались в «мотель». Умные насекомые не ловились на броскую приманку, предпочитая держаться на расстоянии. Внутрь забредали только маразматики, невротики и разини, то есть ничтожный процент тараканьей популяции, в целом исключительно крепкой и жизнеспособной. Тараканам даже атомная бомба не страшна, настолько они живучи.

Я тоже выжила.

Привыкла.

Даже полюбила этот квартал.

И его обитателей. Трижды в неделю я пробуждалась под звуки органа. Служба шла по-испански. Дородные матроны в фартуках выгуливали свое потомство. Мальчишки запускали самодельные фейерверки и покачивали бедрами в такт музыке, доносившейся из гигантских приемников. Бродяги волокли свои тележки, набитые выброшенными бутылками и коробками. Шлюшки курили марихуану, а в дни везения баловались кокаином, сидя на капотах брошенных автомобилей. Копы при исполнении равнодушно проходили мимо. Мы обменивались приветствиями: «Hi! Sweetie, how are you today? Fine and you? Fine, thank you»[32]. Я сутулилась, а они, напротив, стояли навытяжку, выставляя напоказ игривые бюстгальтеры. В полночь, спустившись за сигаретой в бар «Ла Бодега», я снова нос к носу сталкивалась с ними. В перерывах между клиентами они забегали сюда передохнуть и, сидя у барной стойки, заклеивали лаком стрелки на колготках, вычищали грязь из-под ногтей, жевали резинку и обсуждали клиентов. Среди последних преобладали белые клерки, забредавшие сюда в костюмах и галстуках, чтобы в промежутках между деловыми встречами получить свою порцию грязного секса. Надушенные белые жены с ухоженными ногтями подобных вольностей им не позволяли. «Blow job»[33] девушки предпочитали делать коренным американцам, но с представителями прочих этнических групп ощущали себя свободнее.

«У америкосов яйца чистые, а в башке — тараканы», — говаривала Мария Круз, хорошенькая восемнадцатилетняя пуэрториканочка в тесных джинсах и розовых виниловых сапожках на высоких каблуках. Она была у девиц душой общества. «Такие забитые, скажу я тебе. Мы работаем не покладая языка, избавляем их от комплексов».

Слушая Марию Круз, подруги покатывались со смеху, а она, царственным жестом хлопнув по стойке, заказывала всем по чашечке кофе. Мария Круз была местной звездой. Родилась она в Гарлеме, в бедном латиноамериканском районе. Сбежав из дома в пятнадцать лет, попала в молодежную банду, каких в Бронксе развелось немало. Жили они воровством, промышляли в богатых кварталах, а потом, вернувшись в свое логово, по-братски делили добычу. Однажды Мария Круз решила не возвращаться. Она брела по Пятой авеню, засунув руки в карманы краденой куртки, и разглядывала гигантские лимузины, из которых выходили дамы в роскошных платьях и кавалеры в смокингах. Разодетые швейцары услужливо распахивали перед ними двери. В тот вечер Мария Круз дала себе слово, что когда-нибудь она тоже будет ездить на таких машинах. И ей сразу стало легко и весело, будто желанная перемена статуса уже свершилась. Запрыгнув на скамейку, она заговорила сама с собой: «Надо жить так, будто я уже богата… Надо работать над собой, надо стать сильнее, чтобы удача не застала меня врасплох, чтобы я была готова к роскоши и богатству. Главное — не пасовать. Побеждает тот, кто смел…»

В тот памятный вечер Мария Круз предалась мечтам. В тот вечер она в первый и последний раз ощутила себя свободной. Она несла себя по улице как королева. Воображала себя «той самой знаменитой» мисс Марией Круз. Она — известный парикмахер-косметолог, у нее свой Институт красоты на Мэдисон-авеню. Трехэтажное здание с небесно-голубыми кабинками, ковровые дорожки — светло-серые… нет, тоже небесно-голубые, а светло-серыми у нас будут двери, и на каждой из них серебряная табличка с именем мастера. Окрыленная мечтой, она шла вдоль Пятой авеню и была счастлива, что вырвалась из банды, что ей больше не придется мчаться по тротуару, спасаясь от погони, отчаянно стуча каблучками по асфальту. В два часа ночи Мария Круз улеглась на ступеньки богатого дома в Верхнем Ист-Сайде и, мысленно выбирая цвет занавесок и форму для мастеров, нанимая парикмахеров, прикидывая расценки, зарплаты и часы работы, незаметно заснула. На следующее утро, обслужив первого в своей жизни клиента, Мария Круз заработала на кофе с глазуньей. «В первый раз я получила два бакса и семьдесят пять центов! С тех пор мои ставки выросли! И ваще, живу я на Манхэттене. Не в самом, конечно, раю, но все впереди… В один прекрасный день я распрощаюсь с Хосе, достану заначку и открою свой институт…»

Я готова была слушать Марию Круз всю ночь, но за ней неотступно следил Хосе, а клиенты на длинных машинах разъезжали вдоль парка. Мария Круз залпом допивала кофе, поправляла колготки, приглаживала мини-юбку из искусственной кожи, надувала щеки, как кларнетист, и возвращалась на службу.

Еще одним поводом спуститься ночью в бар «Ла Бодега» было общение с Ритой. Она страдала бессонницей и раскладывала за стойкой гадальные карты. В то время Рита являла собой довольно жалкое зрелище. Она безуспешно пыталась похудеть, страдала нервными припадками и ночи напролет просиживала в баре, передвигаясь при помощи табурета на колесиках. Рита была так слаба, что все необходимое всегда держала под рукой: карты, кофе, морковные палочки, сигареты, салфетки, румяна. Иногда владелец бара оставлял ее за стойкой одну, обслуживать ночных посетителей. Барменша из Риты была никудышная. Она изнуряла себя диетами и потому плохо соображала. Просишь салями, а получаешь пачку «Салема». Впрочем, на Риту никто не обижался, потому что она бесплатно гадала на картах. Ясновидческие способности от диеты не страдали. Рита видела «вспышками», и на почве голода ее зрение только обострялось. «Еда отягощает ум, — менторским тоном заявляла Катя. — Mens sano in corpore sano[34]… Американцы неправильно питаются. Жрут свои консервы и тупеют».

Катя хотела знать, сумеет ли она добиться успеха и поселиться в верхней части города, среди богатых и удачливых. Меня интересовало, получится у меня «серьезная» книга или нет. Рита не понимала, что я имею в виду, мои путаные объяснения ее не устраивали, дело упорно не двигалось с мертвой точки, карты сулили нечто противоречивое. В качестве компенсации Рита предсказывала мне новые романы, новых любовников, разрывы и полеты на самолетах. Обещала встречу с брюнетом, и со вторым брюнетом, и с третьим… и большую любовь. При этих словах я вскакивала и принималась ее пытать. Когда? Когда же это случится? Когда я встречу свою большую любовь?

Но точного времени Рита назвать не могла, она «видела» только факты.

Рита скажет, что у меня будет с Аланом. Позвонит ли он завтра вечером или же в ожидании его звонка я успею перечитать «Илиаду» и «Одиссею».

Я спускаюсь по Кэнел-стрит, миную китайский квартал, сворачиваю на восток, прохожу мимо китайской прачечной, куда некогда сдавала белье. С владельцем приходилось объясняться на пальцах: он ни слова не понимал по-английски. Я на полной скорости пролетаю по Бауэри и оказываюсь на Форсайт-стрит.

Ритина гадальная лавка находится на том же месте. Похоже, дела идут неплохо. Рита обновила вывеску. На фасаде красуется ладонь с красными и зелеными линиями, а также золотистая колода карт и надпись: «Рита Морена. Узнай свою судьбу». Я толкаю дверь. Оторвавшись от журнала, Рита плывет мне навстречу.

Именно плывет, потому что передвигаться иначе Рита неспособна: весит она не менее центнера. Килограммы жира мешают ей ходить, заставляя клониться то влево, то вправо. Она встает и волной рахат-лукума устремляется ко мне. Я успела позабыть, что она такая толстая.

Худеть она больше не хочет. Говорит, что жир защищает ее от домогательств. Без этого студенистого слоя она была бы совершенно беспомощна в нашем жестоком мире. Она уже побывала худой, хорошенького понемножку. Ее потрясало, что люди подходят к ней совсем близко, практически вплотную. Это приводило ее в ужас. Сбросив лишний вес, она вновь оказалась на грани нервного срыва. Доктор забыл ее предупредить, какие опасности подстерегают в этой жизни тех, кто решился быть стройным. Их все хотят, все вожделеют, буквально рвут на части. Рита рано поняла, что мир жесток. «С тех самых пор, как родители предложили мне поиграть с тостером в ванной», — смеется она. Теперь на ее теле выросла защитная броня, талия, бедра, икры надежно укутаны. Рите больше нечего бояться. Отныне она полностью владеет ситуацией. Рита обнимает меня, приподнимает, целует, ставит на пол и, радостно повизгивая, щиплет обеими руками.

— Ты пришла! Класс! Два года прошло, и никаких вестей! Что случилось?.. Ой, подожди, помолчи, у меня «вспышка»! Ты встретишь мужчину. Здесь, в Нью-Йорке. Я его вижу… Он высокий, красивый. Влюбится в тебя как безумный… Не перебивай… Я его вижу. Еще вижу самолеты и снова самолеты… Потом свадьба… Он иностранец, брюнет. Вижу большой праздник, на тебе зеленая блузка… Да, именно… И пальма в углу…

Я висну у нее на шее, целую ее. Ну, что еще ты видишь? Но Рита утомилась, она падает на стул. Миг озарения позади.

— А что потом?

— Все будет хорошо… Я это чувствую. Вы поженитесь и…

— Ты уверена? Уверена, что не ошиблась?

Рита дуется. Вбирает один подбородок в другой. Отворачивается. Гигантской гармонью сплющивается на стуле.

— Ну прости, пожалуйста, это я от волнения… Понимаешь, я именно такого встретила и теперь не смею надеяться. Все получилось по-дурацки… Я его случайно послала…

— Он еще вернется, вернется… Расскажи, как ты? Что твой отец? Он умер?

Я киваю, и в горле снова застревает комок. Когда кто-то говорит о Нем вслух, мне становится страшно. Будто я только что впервые получила официальное подтверждение Его смерти, узнала, что Он умер окончательно и бесповоротно. Я вздрагиваю, внутренне съеживаюсь. В эту минуту я похожа на зябкую старушонку.

— Тебе тяжко? Очень тяжко?

А ты как думала…

— Надо довериться Богу, ты понимаешь меня? Надо верить, что Он там, наверху, что Он наблюдает за тобой.

Я качаю головой. Этот вариант мне не подходит.

— А ты попробуй… Помолись Пресвятой Богородице.

Она тычет пальцем в пластиковую Мадонну, которая стоит на верхней полке, одним локтем упершись в радиоприемник, другим задевая вентилятор.

— Она тебя поймет. Если твой отец умер, это значит, что отпущенное ему время истекло…

— Я не верю, Рита. Не верю и все. Не получается. Когда он умер, все родственники дружно молились, а я завидовала им лютой завистью… Я бы с радостью помолилась, чтобы было не так больно. Изо всех сил пытаюсь поверить, но ничего не выходит. Будь я верующей, все было бы не так безнадежно. Я не сомневалась бы, что однажды встречусь с ним вновь…

Слезы текут по моему лицу.

Рита встает, подплывает к холодильнику, достает мороженое под названием Health Bar Crunch[35].

— Недавно появилось. Ты такое уже пробовала?

Я утвердительно икаю. Мне известны все сорта и виды мороженого. За три недели я успела наверстать упущенное. Рита ставит мороженое на столик, втыкает в него две ложки, плюхается на пуфик.

— Держись… Сейчас я тебе пасьянс разложу.

— Расскажи, как там все остальные… Катя, Мария Круз, старый художник, у которого запоры?

— Этот никуда не делся… Все такой же!