Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Однажды мать прочла во французской газете длинную статью о своей гадалке. Та вдруг стала зна­менитостью, распрощалась со своей невзрачной двухкомнатной квартиркой в восемнадцатом округе и брала со своих клиентов по тысяче франков за пол­часа. У нее консультировался весь Париж. Желаю­щим приходилось ждать по два-три месяца. Мать вос­пряла духом: в тот вечер они с братом отправились ужинать в ресторан.

Она ждала уже целых два года… Осталось потер­петь совсем немного. Гадалка посулила ей идеально­го мужчину, мужчину, о котором можно только мечтать. Игра стоила свеч.

– Чем ты думаешь заняться в будущем? – С очаро­вательной улыбкой спросила она у сына, который си­дел напротив, положив ногу на ногу, уперевшись локтем в колено и уткнувшись подбородком в ла­донь. В точности как отец.

– Я хочу рисовать… Подамся в Академию Изящ­ных Искусств…

– Еще чего, – перебила она, – тоже мне, профес­сия. Ты станешь фармацевтом, ветеринаром или дантистом.

– Как сынок Армана?

– Опять ты об этом? Сколько можно вспоминать эту старую историю? Такое случается со всеми дев­чонками. Когда мне было тринадцать лет, меня тоже преследовал один тип, бросался на меня на выходе из школы в пальто на голое тело и совал под нос свою штуковину. Я рассказала матери, а она в ответ пожала плечами и посоветовала обходить его сторо­ной. Она и не думала за меня переживать, и ничего, я сама разобралась. От этого еще никто не умирал!

– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…

– В Академии можно выучиться только на кло­уна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.

– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы поча­ще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта ды­ра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.

– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.

– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.

– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.

– Мамочка, времена Золя давно прошли.

– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Ка­кая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.

– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой бра­тик, но мать его не услышала.

Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.

– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?

– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая со­ломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводи­ла его из себя.

– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.

Брат пожимал плечами, и она продолжала:

– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!

Мать шипела от злости, опустошала стакан, на­ливала еще.

Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые аме­риканцами. Семь лет она следила за головокружи­тельным взлетом своей гадалки, которая теперь каж­дое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто фран­ков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.

После семи лет напрасного ожидания она воз­вратилась во Францию.



Смотреть – стараться увидеть, пытаться разгля­деть кого-то или что-то.

Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.

Исходное значение: «заботиться, печься».



Перед глазами матери, как игрушечные солдати­ки на плацу, один за другим проходили мои поклон­ники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.

Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресто­ран, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на до­рогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плеча­ми, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-ан­глийски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»

Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, пере­стань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».

Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская про­фессия, он неперспективный.

– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляж­ки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчи­ны. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты мо­жешь получать удовольствие? Я бы не смогла…

Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыб­ку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скреже­тал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как прокля­тая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»

Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежно­сти; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза на­полнялись слезами: она чувствовала себя любимой.

Любимой…

Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по теле­визору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хо­роши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных вет­ром» и «Историю любви», выходила из зала с крас­ными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люб­лю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».

– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.

– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с са­мого детства. Ты еще в четыре года смотрела на ме­ня с осуждением, как неродная.

Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.

Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».

– Нет, как же, – протестовала она.

Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев на­полнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие кашта­ны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.

«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.

Далее следовал длинный перечень условий, обя­зательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»

Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заяв­ляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.

Она никогда не бывала мною довольна.

Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смело­сти, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гнев­но взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.

Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменя­ла мне это в вину, упрекала в бестактности и без­различии.

– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто да­ют, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.

– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…

– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, ли­бо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…

В ее понимании малейшее возражение прирав­нивалось к осуждению. Стоило нам высказать мне­ние, не совпадающее с ее собственным, и она чувст­вовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в послед­ней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.

Я должна была, как зеркало, каждый вечер твер­дить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее но­гам и беспрекословно ей подчиняться.

– Я никогда не позволяла себе осуждать родите­лей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась про­сто потому, что они были моими родителями. Дума­ешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.

– Может, ты на самом деле сердилась, просто бо­ялась ему сказать?

– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим от­цом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!

– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!

– Как ты ко мне жестока! Как жестока!

Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.

Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.

И возвращалась.

Я представляла ей всех своих женихов, специаль­но подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле муж­чина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Ма­дагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и ото­мстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные ша­ры, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.

Я преподносила ей молодых людей как заправ­ский товар, старалась выставить их в самом выгод­ном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.

Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хо­рош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-анг­лийски – всю жизнь живет в Америке.

– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.

– Нет, он француз.

– Вот видишь, – вздыхала она.

– Он почти американец.

– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!

Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чув­ствовала себя совершенно опустошенной, и един­ственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюда­ла за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от со­знания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя зна­чительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обык­новенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опо­мнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:

– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…

Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув две­рью, билась головой о стену лифта, заливалась слеза­ми, пинала все, что попадалось на пути – камни, ство­лы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.

Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.

Я хотела, чтобы она меня выслушала, но она была ко мне глуха.

Я хотела, чтобы она меня видела, но она на меня не смотрела.

Я хотела, чтобы она подвинулась, признала за мной право на собственное пространство, но она упорно требовала, чтобы я была ее послушным эхом.

Рядом с ней я становилась беспомощным ребен­ком, принималась лепетать как испуганный младенец, который впервые сел за руль трехколесного велосипе­да, взмыл вверх на качелях, проплыл несколько мет­ров без спасательного круга. Мама, посмотри же на меня, поддержи меня взглядом, не дай мне упасть и пойти ко дну, помоги подняться и не сдаваться, скажи, что я самая сильная, самая смелая, единственная в ми­ре, что мои первые шаги, первые слова, первые рисун­ки удались на славу, что ты гордишься мною, видишь только меня одну, даришь мне место, где в нежном сиянии твоих глаз я буду расти, расти и расти.

Ее глаза не видели, уши не слышали, губы не дви­гались. Она не оставляла мне выбора, и в последней отчаянной попытке быть замеченной, я подкладывала ей под ноги мины замедленного действия.

Она отпихивала их ногой, отчего все они взрыва­лись у меня перед носом.

Чем больше я бесилась, тем острее она ощущала свою жертвенность, осознавала как много принесла на священный алтарь материнства. Подруги, тесным кружком сплотившись вокруг, в один голос твердили: «Бедняжка, после всего, что вы для них сделали, после всего, что вы для них сделали…» И она, стиснув губы и глядя перед собой недобрым взглядом, повторяла: «Я все для них сделала, я жила, не жалея себя, потрати­ла на них свои лучшие годы. Зачем, спрашивается?».

Мои старшие брат и сестра, быстро смекнув что к чему, уехали жить за границу, писали ей коротень­кие открытки, зимой присылали пироги, летом – бу­мажные цветы. Она вешала открытки в рамочках, выставляла пироги и цветы на самом видном месте как трофеи, подтверждающие, что она превосход­ная мать, и без устали хвалила своих старших детей, которые предпочли сбежать от нее подальше.

А я оставалась у подножья крепости и не теряла надежды найти брешь в неприступной стене и про­никнуть внутрь. Я разрабатывала хитроумные пла­ны, целые стратегии, более подходившие для воен­ных действий, чем для покорения сердец. Иногда мне казалось, что дворцовые ворота приоткрылись, и я, ликуя, устремлялась вперед, вставала в стойку побе­дителя, упивалась своим мимолетным торжеством, своими успехами, своей блистательной тактикой и ждала, что она воздаст мне должное. Мне хватило бы одного ее взгляда, чтобы возродиться, почувствовать себя благословленной, обновленной, стать, наконец, личностью, одного ее взгляда, говорящего: «Ты вели­колепна, девочка моя, я люблю тебя». Она не удоста­ивала меня взглядом, и я ощущала себя собачкой, привязанной к ее трону, бешеной собачкой на цепи.

Я была в ее власти, и она прекрасно это сознавала.

После каждой размолвки я приходила первой, заменяя собой былой каталог поклонников.

Мне тоже нужно было уехать, но я еще не была к этому готова…

Уехать, вырасти вдали от этого убийственного, уничижительного взгляда, превращавшего меня в бессильную злобную карлицу.

«Я не хочу быть карлицей, не хочу быть злобной и бессильной», – без конца повторяла я, стоя на краю без­дны, которую она заботливо постелила к моим ногам.

Но тогда – кто же я?

Красивая блондинистая дама часто смотрела на ме­ня испытующим взглядом, ненавязчиво учила отта­чивать фразы, лепить свою действительность, свою точку зрения. Приходя утром на работу, она, словно ненароком, роняла на мой рабочий стол книги, а сама нетерпеливо тянулась к телефонной трубке, отчего су­мочка, соскользнув с плеча, падала на внушительную стопку бумаг.

– Вот, почитайте, – бросала она мне, набирая номер.

Она падает в кресло, заказывает крепкий кофе и рогалик, малюсенький рогалик, чтобы не потолстеть, вынимает сережку и, листая письма, разговаривает по телефону.

Я беру книгу. На ней значится: Джон Фанте[21] «Спроси у пыли».

На обложке пара скрещенных ног в плетеных ко­жаных туфлях и вязаных чулках со следами штопки. От черно-белой фотографии веет бедностью, непо­сильным трудом, борьбой за выживание, в которой каждой доллар дается потом и кровью. Я открываю книгу и натыкаюсь на предисловие Буковского.[22]

Язык Буковского… Слова вспыхивают как искры, ощущение такое, будто кто-то дал залп салюта у ме­ня перед глазами. Я читаю и перечитываю предис­ловие как любовное письмо, затертое до дыр.

Я заучиваю его наизусть, повторяю днем, сидя в пробке, вечером, борясь с бессонницей, на светских мероприятиях, когда возникает желание напиться от скуки. Оно звучит как предвестник скорой побе­ды. Книги меня больше не пугают, писательство уже не кажется уделом избранных и признанных, глядящих на меня с высот книжных полок, славы и мастерства. Из-за спины литературы классической и цивилизованной, изучаемой в университетах, проступают книжки неприличные и невоспитан­ные, пришедшие с улицы, напичканные словечками из обыденной человеческой речи.

«Я был молод, голоден и пьян. Я пытался писать. Я целыми днями просиживал в лосанжелесской му­ниципальной библиотеке, и все, что я там читал, не имело ничего общего ни со мной, ни с тем, что про­исходило за окном, ни с людьми, которые меня ок­ружали. Казалось, весь мир играет в шарады, и ве­ликими писателями признаются только те, кому совершенно нечего сказать. Их тексты представля­ли собой искусную смесь условностей и изощрений: прочти и преподай другим, перевари и передай дальше. В этом был какой-то подвох, все что скры­валось за осторожным и хитрым названием „миро­вая культура“ представлялось мне подозрительным. Похоже, дореволюционные русские прозаики были последними, в чьих книгах еще встречалась игра случая или порыв страсти. Счастливых исключений было так мало, что я проглатывал их в два счета и снова принимался с голодными глазами бродить среди шкафов, заставленных скучнейшими книга­ми. Современные авторы сплошь копались в пре­красной старине и были мне неинтересны. Я снимал с полки одну книгу за другой и недоумевал: „Поче­му всем этим людям совершенно нечего сказать? Почему никто из них никогда не срывается на крик?“ Однажды я все так же наугад взял книгу, рас­крыл ее и проникся. Я оторопел, я чувствовал себя так, будто нашел золотой слиток на городской свал­ке. Я положил книгу на стол, и фразы потекли сами собой, словно несомые приливом. Наконец-то на­шелся человек, которому не чужды эмоции, кото­рый с блистательной простотой смешивает горькое и смешное. Я взял эту книгу и принес домой. Я чи­тал ее, лежа в постели, и еще не дойдя до конца, по­нял, что после Фанте литература уже никогда не будет прежней.»

Я жадно принялась за роман и, подобно Буков­скому, почувствовала, что у меня голова идет кру­гом. Я тоже была изумлена, взволнована. Все дело в простоте, подумала я, в абсолютной простоте. Здесь нет ни ухищрений, ни высоких слов, вставленных для пущей важности, ни абстрактных идей, призван­ных свидетельствовать о высоком интеллекте авто­ра, ни манерности, ни поз. Слова Фанте – это он сам, его сущность, его душа, его повседневность, малень­кие импульсы, исходящие из нутра, из самого сердца так, что читатель чувствует их кожей. Я летела от слова к слову и была не в силах остановиться.

«Сижу я однажды вечером на кровати в номере ма­ленькой гостиницы Банкер Хилл, что в самом сердце Лос-Анжелеса. В этот вечер мне предстоит принять жизненно важное решение касательно гостиницы. Надо сделать выбор: заплатить по счету или убраться вон, как гласит записка, подкинутая мне под дверь за­ботливой хозяйкой. Выбор непростой, есть над чем задуматься. Решение приходит само собой: я просто гашу свет и отправляюсь спать.»

Звонит телефон, сослуживцы что-то мне гово­рят, приносят какие-то бумаги, напоминают, что ра­бота срочная, а я сижу, широко расставив локти и с обеих сторон придерживая книгу. Я смакую каждую фразу. Я сижу на кровати Бандини, как некогда пря­талась в комнате Сережи Каренина. «В то время мне было двадцать лет, и я говорил себе: черт тебя возь­ми, Бандини, не надо спешить. У тебя есть десять лет, чтобы написать великую книгу, так что рас­слабься, дыши воздухом, выходи в город, шляйся по улицам и познавай жизнь. Твоя проблема в том, что ты совершенно не знаешь жизни.»

Мне двадцать с хвостиком, и я тоже совершенно не знаю жизни.

Я пытаюсь писать, потому что мне кажется, что это именно то, чем мне хочется заниматься. Это единственное, что я умею, единственное, что помо­жет мне обрести себя. У меня нет денег, нет друзей, если не считать блондинистой дамы, но с ней тоже не все понятно…

О жизни я вправду ничего не знаю. Я стараюсь дер­жаться на плаву, ощупью пытаюсь защищаться. Я не­терпелива, порою агрессивна и жестока. Я ненавижу мир, в котором у меня нет своего места. Я ненавижу людей, которые уверенно чувствуют себя в этом мире, где для меня не нашлось места. Я их ненавижу и в то же время завидую им. Как им удается так гладко гово­рить, так четко выражать свои мысли? Отчего у них такая чистая кожа, такая удачная прическа? Что они такого съели? Каким мылом моются? Какие книги чи­тали? Кто был с ними рядом, когда они произнесли свое первое слово? Кто поддерживал их, не скупясь на аплодисменты? Должно быть, они родились в доспе­хах, с самого детства жили с чувством защищенности, с верой в себя. Я изо всех сил пытаюсь на них похо­дить, но мое подражание выглядит неубедительно. Я – всего лишь бледная копия воображаемого идеала. Мне все время приходится притворяться. Я станов­люсь блондинкой-преблондинкой. Кожа у меня матовая-прематовая. Улыбка ослепительная-умопомра­чительная. Другие люди твердым шагом идут по жизни, а мне достаются лишь отдельные фрагмен­ты, позволяющие восстановить неполную картину бытия. Они пришли в эту жизнь с готовым биле­том, а я все еще стою на листе ожидания.

Отдельные фрагменты. Цыганский мужчина в ро­ли папочки, мужчина в сарае, переодетый крестьян­кой, мужчина, разрезавший меня на маленькие кусоч­ки, мужчина коричневый, мужчина серый, мужчина с маленькими ручками. Я бывала палачом, бывала жертвой, любая роль навязывалась мне извне. Жизнь меня била, я безотчетно старалась дать сдачи. По сути, эти роли были идентичны.

Я поднимаю голову, смотрю на красивую блон­динистую даму.

Она вечно разговаривает по телефону, свободной рукой делая пометки.

Я не понимаю, зачем она так со мной возится, за­чем она делится со мною своими сокровищами, ниче­го не требуя взамен. Расход-приход, расход-приход, так устроена жизнь. Ее великодушие кажется мне по­дозрительным. Великодушие всегда подозрительно.

В конце концов я перестаю думать на эту тему. У меня появляются новые друзья: Фанте и Буковский.

Чтобы поговорить с ними по душам, мне не придется вешаться им на шею, а потом доводить их до ручки.



– Тебе ведь случалось заниматься саморазруше­нием, предлагать себя кому попало. Помнишь толстогубого в тот вечер, когда я впервые тебя увидел…

– Я думала, посмотрим, может быть это как раз тот, кто мне нужен… Мне так хотелось, чтобы меня любили, чтобы на меня смотрели.

– Ты готова была наделить его всеми мыслимы­ми достоинствами, объявить идеальным мужчиной, вознести на вершину своего Олимпа. Потом он бы неминуемо оттуда свалился, и ты бы мигом его воз­ненавидела, сочла себя обманутой, хотя обманул бы тебя не он, а ты сама.

– Я же увлеклась не потому, что он привлекателен, богат и всемогущ, а потому, что он смотрел в мою сторону… Раз на меня смотрят, значит я чего-то да стою. Ради того, кто на меня смотрит, я горы готова свернуть…

– Ради меня тоже?

– Ради тебя я готова двигать горы, обращать вспять реки, растапливать ледники, чтобы напоить тебя водой, сдувать с вершин вечные снега, чтобы они, опустившись на твой пылающий лоб, сбили жар.

– И все это ради меня?

– И не только это… Я откопаю в глубинах твоей ду­ши несметные сокровища, о существовании которых ты даже не догадывался. Я освобожу тебя от всех це­пей, от всех оков, мешающих тебе расти. Я поцелуем излечу твои самые страшные раны, они зарубцуются как по мановению волшебной палочки, и ты вновь почувствуешь себя свободным и сильным, красивым и могущественным.

– А в один прекрасный день ты, не сознавая что делаешь, отправишь меня обратно в пустыню, и бу­дешь спокойно смотреть как я умираю от жажды…

– В один прекрасный день я, отлично сознавая что делаю, соглашусь любить тебя по-настоящему. Потому что это ты. Потому что я хочу жить с тобой. Я устала, смертельно устала от этих вечных повто­рений. Я открою тебе свои самые страшные секре­ты, чтобы ты никогда не оказался за бортом. Я рас­скажу тебе обо всех своих причудах, обо всем, что меня возбуждает. Я расскажу тебе все без утайки.



Он так бережно со мной обращался, мой мужчина в черном, моя античная статуя.

В нем было столько заботливости, столько нежно­сти и великодушия. Я с широко раскрытыми глазами принимала его спокойные подарки, которые как нель­зя лучше подходили именно мне, прямиком проника­ли в мое сердце, мою душу, мое тело, обнимали меня как вторая кожа. Подобно земле, долгое время жив­шей без воды, я жадно впивала его любовь, и от этого рубцевались все мои изломы и трещины.

Он смотрел на меня, и под этим взглядом я сама себе казалась великаншей.

Мы оба были великанами, и весь мир принадле­жал нам. Нам было мало вселенной. Мы шли по ней как по огромной карте, гордые и торжествую­щие, будто летели на крыльях от одного потайного грота к другому, повсюду находя несметные сокро­вища. Мы были неутомимы, неуловимы, наша жажда – неутолима. Мы не ведали опасности, не знали пресыщения. Мы были непобедимы. Так мы вступили в вечность.



– У тебя болит голова?

Он уехал на несколько дней. Я сплю в окружении его подарков, на мне его черный шарф, черная фут­болка хранит жгучий запах его подмышек. Я не рас­стаюсь с телефонной трубкой.

– Я пришлю тебе чек, купи себе аспирину…

Он обо мне думает. Заботливо склоняется над моей колыбелью. Подарки так и текут из его рук как из рога изобилия. Я его дитя, его младенец, я свора­чиваюсь калачиком у него на ладони. А потом он вдруг становится совсем другим, увлекает меня в свои объятия. Он такой нежный, порою страшный, порою сладкий, он стремительный и терпеливый. С ним я удваиваюсь, утраиваюсь, умножаюсь до бес­конечности и не перестаю удивляться. Он каждый раз новый, и я с ним каждый раз новая. Я стучу по дереву, чтобы это блаженство длилось долго, чтобы никто на лету не подрезал ему крылья.



Я хочу знать как это было с «другими».

С теми, кого ты любил до меня.

Расскажи, расскажи мне про них, пусть у меня за­щемит сердце, я хочу раздуться от гордости, от со­знания того, что я заменила тебе всех этих женщин, отодвинула их в прошлое.

Я задаю этот вопрос шепотом, склонившись над тобой.

Ты, не поднимаясь с постели, берешь меня за го­лову и окидываешь ледяным взглядом, говоришь, четко выделяя каждое слово, словно впечатываешь их мне в мозг, высекаешь как священные заповеди на каменных скрижалях.

– Ты первая, первая, кого я люблю всеми сила­ми души. Все остальные истории были случайны­ми черновиками, пробами, репетициями нашей встречи. Я ждал именно тебя. Я не хочу ничего рассказывать о других!

– Нет, так нечестно, все равно расскажи, я не расстроюсь.

– Я не хочу об этом говорить! Это ты привыкла все рассказывать! А мне нечего сказать.

Я начинаю умолять, прижимаюсь к тебе, обхва­тываю тебя руками и ногами, чтобы расстрогать, разговорить, растопить твое сердце. Ты раздражен­но отмахиваешься.

– Перестань… Это больше не имеет значения. Единственное, что имеет значение, это ты, и ты пре­красно это знаешь.

– Все равно, я хочу знать.

– Что ты хочешь знать? Тебя интересуют романы, которых больше не существует, старые, забытые чувства?

– Меня интересует все, что связано с тобой. Я хо­тела бы знать, как ты пошел в школу, как задувал свечи на именинном пироге, как в первый раз уви­дел снег, как ты бежал в пижамке открывать рожде­ственские подарки, как целовал маму в щечку, как учился плавать и играть гаммы, как…

Ты в бешенстве отталкиваешь меня, отодвигаешь­ся на дальний край кровати и лежишь, скрестив руки на груди. Ты молчишь, но я чувствую, как внутри те­бя кипит злость, и догадываюсь, сколько всего ты хо­тел бы позабыть, вычеркнуть из памяти. Ты лежишь неподвижно, будто ледяная глыба, напряженно уста­вившись в одну точку. От ярости твои зрачки потем­нели и расплылись. Мне становится страшно.

– Ты сердишься?

– С чего ты взяла?

– Не знаю, просто мне вдруг показалось, что ты сейчас, в данную минуту, меня ненавидишь.

– И ты с такой легкостью об этом говоришь? Те­бя совершенно не смущает, что я тебя ненавижу? Ты так в себе уверена?

Я киваю и легонько склоняю голову набок. Я уве­рена, что ты любишь меня больше всех на свете. Когда ты прижимаешь меня к себе и начинаешь ла­скать, у меня будто вырастает новое тело, в твоих объятиях я с каждым днем становлюсь прекраснее. Я улыбаюсь, нежно дую тебе в лицо, показывая тем самым, что я люблю тебя и поэтому хочу знать о те­бе все. Я протягиваю тебе руку в знак перемирия. Ты больно хватаешь её и так сильно тянешь к себе, что я, оторопев, поднимаю на тебя глаза. Ты прижима­ешь меня к себе, падаешь на меня всей тяжестью своего тела и неистово входишь в меня. Я лежу под тобой, словно онемев, боюсь пошевелиться. Ты бе­решь меня как неодушевленную плоть, все дальше и дальше углубляешься в мое тело, не удостаивая меня взглядом, отталкивая рукой мое лицо, чтобы только не видеть его. Тебе вдруг бешено захотелось поглотить меня, раздавить, превратить в свою соб­ственность, в кусок своего тела. Когда приходит дол­гожданное успокоение, и ты все так же молча, не глядя на меня, откатываешься в сторону, я закры­ваю изгибом локтя лицо и плачу как ребенок:

– Ты сделал мне больно.

Ты не смотришь на меня, не пытаешься обнять. Ты говоришь суровым и каким-то чужим голосом:

– Иногда я тебя ненавижу…

– Я тебя тоже.

– Ну, хорошо… Мы квиты. Можешь идти, если хочешь, я тебя не задерживаю.

Ты произносишь это так холодно, так спокойно и безразлично, что я вздрагиваю всем телом.

– И все потому, что я попросила тебя расска­зать о своем прошлом! Неужели ты был настолько несчастен.

– Ты хочешь проанализировать всю мою прошлую жизнь с лупой в руке? Не выйдет. У меня нет прошло­го. Что за дебильная чувствительность! Ты и в самом деле думаешь, что все можно объяснить прошлым, и для этого пытаешься угадать, был ли я счастлив в дет­стве, много ли я выстрадал и изменяли ли мне женщи­ны? Почему все женщины строят из себя сестер мило­сердия! Когда ты так опускаешься, я начинаю тебя ненавидеть! Разве ты не понимаешь, что с нами проис­ходит что-то чудесное, необыкновенное, что я не хочу тебя ни с кем сравнивать? Ты не понимаешь, дурочка?

Я не понимаю, как он мог так завестись из-за са­мого обычного вопроса. Почему ты бесишься? Тебя возмущает, что я прошу тебя вернуться на шаг назад, что я хочу больше знать о твоем прошлом, чтобы лучше тебя понимать? С тех пор как мы вместе, ты держишь меня в полной изоляции, ты стоишь с ру­жьем наготове, готовый выстрелить в любую мину­ту. Ты добиваешься моего расположения, задаешь кучу вопросов, стараешься узнать обо мне абсолют­но все, на руках несешь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой за себя платить.

Ты сделал все, чтобы мы оказались в плену у собст­венной истории. В нашем романе ты – абсолютный монарх и все решения принимаешь единолично. Я подчиняюсь тебе с радостью и легкостью, но стоит мне задать тебе простейший вопрос, проявить есте­ственное для влюбленной женщины любопытство, как ты закипаешь и отказываешь мне в том, чем я так щедро с тобой делюсь.

За что ты мстишь?



Иногда он фальшивит.

Он начинает говорить странным голосом, как бы подражая другим людям, причем эти другие – все­гда женщины. Этот писклявый пронзительный го­лос удивительно не соответствует массивности его тела, кажется что он пришел извне, из какого-то на­вязчивого кошмара, заставляющего просыпаться в холодном поту, этот страшный резкий голос, голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он таким образом озвучивает, кажутся мне нелепы­ми, безобразными марионетками. В такие минуты в нем проскальзывает что-то злое и угрожающее, как будто он сводит с ними счеты.

– Эти женщины тебя чем-то обидели?

– Нет, с чего вдруг? – удивленно отвечает он. Мне становится не по себе, я затыкаю уши, мне кажется, что это не он, что его устами говорит кто-то другой.

– Ты похож на Энтони Перкинса в «Психозе»… Когда ты говоришь таким голосом, мне страшно, ужасно страшно.

– Как ты можешь? Ты сама понимаешь, что ты сейчас сказала? Как ты можешь? Как?

Он снова становится холодным будто каменная статуя, смотрит на меня сверху, издали.

– Я никогда тебе этого не прощу!

Он пристально смотрит на меня, но глаз я не отвожу.

Мы расползаемся в разные стороны кровати, бе­рем себе по отдельной подушке, тянем одеяло, заво­рачиваемся в простыни, сооружаем целые саркофа­ги, чтобы изолировать друг от друга наши тела, которые живут своей жизнью и не желают ссорить­ся. Мы спим по отдельности всю ночь, разделенные стеной из моих и его слов.

Утром он кладет мне руку на плечо, придвигается своим огромным телом поближе к моему и шепчет примиряюще:

– Я больше так не буду…

– Прошу тебя…. Когда ты так разговариваешь, мне кажется, что ты ненавидишь этих женщин, что ты вообще ненавидишь женщин.

Он смотрит на меня как ребенок, проснувшийся посреди ночного кошмара. Я обнимаю его, укачиваю, утешаю, и он сразу успокаивается. Он недоумевает, как это он мог так забыться. Должно быть, тому виной неведомые зловредные силы.



А иногда…

Иногда он аккуратно смачивает указательный палец розовым кончиком языка и медленно прово­дит им по бровям, повторяя изгиб дуги, приоткры­вая рот, высунув от усердия язык и согнув мизинец как дурная старуха, которая наводит красоту. Я взрагиваю и отвожу взгляд. Я не хочу видеть его дурной старухой…

Иногда…

Иногда за столом он отнимает у меня нож и вилку и приказывает: открой рот, молчи и жуй, пока я не за­суну тебе следующую вилку. Ты мой ребеночек, мой единственный ребеночек, ты должна во всем меня слушаться. Он неотрывно смотрит на меня, так что глаза вылезают из орбит, расплываются грозной чер­ной лавой, и мне вдруг становится страшно, так страшно, что я выпускаю из рук нож с вилкой и по­корно открываю рот…

Иногда…

Иногда, когда мы занимаемся любовью и броса­ем в бой всю бронетехнику, стремясь напугать, ра­нить, зажать противника и обратить его в бегство, он вдруг плюет мне в лицо, оскорбляет, обзывает последними словами, теми, что можно услышать только в воинственном мраке ночей, которые невоз­можно повторить при дневном свете. Он трясется как в лихорадке, гримасничает, кажется, что в него вселился сам дьявол, с таким остервенением он гар­цует на моем теле, осыпая ударами мои губы, грудь, живот, и когда сладкая пытка подходит к концу, бес­конечное блаженство проступает в его чертах. Вол­на напряжения схлынула, его глаза теплеют, губы расслабляются, он опускает плечи.

Наконец-то мы квиты.

Он с религиозным трепетом покрывает поцелуя­ми мое раскрытое тело, благоговейно склонившись над ним, как над старинной иконой в заброшенной часовне. Его поцелуи – награда за мою доступность, безусловную, безграничную, за то, что я прощаю ему былые прегрешения…

Я вытираю лицо, накрываю свое безжизненное тело измятой белой простыней и неожиданно пони­маю, что эта жестокость предназначается не мне, что она пришла из его туманного прошлого, в кото­ром я все-таки надеюсь разобраться.

Кто была та женщина, причинившая ему столько страданий? Что между ними произошло? Что за при­зрак преследует его неотступно, бесконечно толкая на месть?



Между тем враг затаился и ждет.

Он все видит, примечает, наблюдает и готовит свой приговор. – Этот человек – ненормальный, – говорит мне враг, – совершенно ненормальный. Он порочный, испорченный. Это совсем не тот, кто тебе нужен.

– Зря стараешься, – шепотом парирую я, – на этот раз я тебе так просто не дамся. Я ведь тоже ино­гда издеваюсь над другими людьми, копирую голос, походку. Я тоже порою веду себя как бесстыдная куртизанка, нашептываю всякие непристойности, чтобы подхлестнуть желание, соучаствую в созда­нии запретного мира, основа которого – преступле­ние, наказание и искупление. Физическая близость для того и существует, чтобы люди могли рассла­биться, избавиться от грязи и родиться заново, вый­ти из игры чистыми будто новенькая монета. Тебе этого никогда не понять. В твоем представлении жизнь – большая бухгалтерия, вечное сведение сче­тов. Тебе не дано понять, как это чудесно – про­снуться на рассвете и вспомнить, ощутить, что твое тело прошедшей ночью совершило великое путе­шествие, побывало в запретной галактике, которая принадлежит только нам двоим – мне и ему. Зна­ешь ли ты, что там даже воздух чище, даже если иногда он кажется мерзким, тяжелым и зловонным.

Так обретается свобода, зализываются самые глу­бокие, самые грязные раны. Мы избавляемся от них, окунаясь в пучину греха. Так пишется тайная история двух любовников, не предназначенная для чтения вслух, потому что все слова человеческого языка слишком мелочны, слишком скупы и баналь­ны, чтобы передать это ощущение полета и дара свыше. Так смешиваются в едином порыве самые бе­зумные признания, перебивая друг друга подобно двум близким друзьям после невыносимо долгой разлуки. Так возникает безмолвное безмерное сост­радание, которое могут позволить себе только тела, и никогда – души, где каждый принимает отчаянную жестокость любимого как данность, познает его не­выразимую боль, открывает свою плоть, дает себя распотрошить, измучить, и если нужно, не щадит своей крови.

– Ах! Ах! Ах! – с готовностью возражает он, – а как тебе нравится этот старческий голос, который вдруг пробивается в нем в самый неожиданный момент, те­бе не кажется это подозрительным? Все гораздо страшнее, чем тебе хотелось бы.

Я замолкаю.

И продолжаю защищаться. Я тоже часто веду се­бя как мальчишка: у меня мужская походка, я сую руки в карманы, ношу огромные ботинки, ковыряю в носу, ругаюсь, ору, при необходимости лезу драть­ся, смотрю прямо в глаза тому, кто мне понравился.

Он ничего не отвечает, ждет.

Я тоже жду. Я решила его уничтожить.

Я решила бороться за свою любовь, любить по-на­стоящему, приоткрыть любимому человеку свое внутреннее пространство, подпустить его совсем близко. Счастье дается лишь смелым.



Она учила нас быть вежливыми со всеми: с сосе­дями, знакомыми и посторонними людьми, с про­давцами и начальниками, со всеми, кто занимает высокую ступень в социальной иерархии. Располо­жение этих людей имело значение, могло сослужить нам службу. В чем именно? Этого мы толком не по­нимали. – Наша жизнь – борьба, – говорила мать, – чем больше у тебя союзников, тем лучше. Никогда не знаешь, как все повернется… Я пекусь о вашем будущем, ради него я готова из кожи вон лезть, вес­ти себя как последняя попрошайка. Добрый день, мадам Женевьев, добрый день месье Фернан, как поживаете? Какое на вас прелестное платье, какая у вас элегантная шляпа. Ваш сын стал совсем боль­шим, чудесный мальчик. Я слышала, он прекрасно учится. Они с моей старшенькой как раз ровесники, могли бы время от времени ходить куда-нибудь вме­сте… Мы, ее дети, предпочитали не задавать вопро­сов. Конечно, она была права. Жизнь – штука не­предсказуемая, лучше всех устраивается тот, кто идет напролом и не страдает от излишней гордости. Мы росли как подсолнухи, расцветающие при свете дня и закрывающиеся с наступлением темноты. Мы изо всех сил старались произвести на людей впечат­ление, улыбались, не позволяли себе ни малейшей небрежности в одежде, ни малейшей оплошности в поведении. Мы изображали образцовое семейство: милое, дружное, безупречное во всех отношениях: ни единой складки, ни единой накладки. Улыбчи­вые, услужливые, тщательно причесанные. Губки бантиком, блузки с кантиком, шляпки с бантиком. Мать гордо вышагивала во главе семьи будто от­важная генеральша, которой окружающие просто обязаны воздавать по достоинству. Ей перепадали скидки в химчистке, право на бесплатный визит к педиатру, пальтишко с капюшоном, ставшее кому-то не в пору, пара лакированных туфель, зелень ле­том, дичь – по осени, старый телевизор, билеты в оперу на откидные места, стажировка для старшего сына, приглашение на чай к старой тетушке, кото­рая была «весьма небедна», или на вечеринку с тан­цами – прекрасная возможность пристроить стар­шеньких в приличное общество.

В роли попрошайки она была умилительна.

Она хотела, чтобы другие люди, все без исключе­ния, были о ней высокого мнения, любили ее, снова и снова приглашали разделить свою сытную трапезу, общались с нею на равных, чтобы ей не приходилось довольствоваться остатками с барского стола. Она рас­считывала, что кто-то преподнесет ей работу и мужа, ордена и медали, поможет обрести социальный статус. Ей смертельно надоело быть никем, сереньким мура­вьем с непосильной ношей на плечах. Ей хотелось, чтобы ее замечали, почитали, чтобы в мире для нее на­шлось достойное место. Этого можно было добиться, только заполучив богатых и могущественных покро­вителей или, на худой конец, беря отовсюду понемно­гу. Она продвигала своих детей как шахматные фигу­ры, ибо благую весть мог принести каждый из нас. По воскресеньям мы отправлялись с визитом в очередной приличный дом, надеясь таким образом утвердиться в обществе, и в этих социально значимых мероприяти­ях была какая-то противоестественная веселость.

Стоило нам переступить порог родного дома, и пра­вила хорошего тона вмиг оказывались позабытыми. Мы сбрасывали выходные костюмы, выкидывали из головы формулы вежливости, стягивали с губ парад­ные улыбки. Мать чувствовала себя усталой и подав­ленной. Машинально отковыривая ярко-красный лак, она покрикивала на нас: «Живее! Подожди, мне неког­да! Сам разберись! Пойди туда! Принеси то! Помолчи! Шевелись! Живо в душ! Марш спать! До завтра!» Ог­лядевшись вокруг, она вздыхала. Жизнь обошлась с ней несправедливо. Она кипела от бешенства, прокли­ная виновника всех своих бед – нашего отца.

Мы послушно семенили за ней, такие же серые муравьи, упорные и старательные, с тем же механи­ческим упрямством день за днем вспахивающими ту же борозду, вызывающие в ней лишь злобу и презрение. Она не испытывала ни малейшей жалос­ти к маленькими человечкам, так сильно на нее по­хожим, высмеивала их за то, что они недостаточно преуспели, не стали самыми первыми, лучшими из лучших. Она ссорилась с братьями и сестрами, ко­торые довольствовались своим маленьким садом, своим насущным хлебом, разносила в пух и прах коллег, всякое упоминание о коих неизменно сопро­вождалось высокомерным притворно-сочувствен­ным взглядом. Она с нескрываемым презрением го­ворила об их мужьях и детях, о четырехкомнатных квартирках в дешевом пригороде и подержанных семейных автомобилях. Она ходила к ним в гости с единственной целью: лишний раз убедиться в соб­ственном превосходстве. Ей не было равных в бла­городстве, уме, красоте и, главное, в честолюбии.

Мы во всем старались подражать матери. Дома мы не разговаривали, а ругались, не играли, а скан­далили. Так у нас было принято. Спасение могло прийти только извне, а семейный очаг был ареной для предательств, сведения счетов, споров и нерв­ных срывов.

– Может быть, поэтому близкие отношения да­ются мне с таким трудом, поэтому я так свирепо за­щищаюсь, когда кто-то пытается ко мне подсту­питься… Мне непросто представить, что другой человек может желать мне добра, я инстинктивно съеживаюсь и выпускаю шипы.

Я тебе специально это рассказываю, чтобы ты понял как со мной обращаться. Это уже начало бли­зости, – замечаю я, – до тебя я никому ничего тако­го не рассказывала.

Мы заходим в кафе-кондитерскую. Я застываю в нерешительности перед тележкой, на которой свер­кают и переливаются всевозможные сласти: мин­дальные пирожные, хрустящие круглые печенья, кремовые рожки, тирамису, фруктовое желе. Ты подзываешь хозяйку и объясняешь ей, что мы хо­тим попробовать все, что у них есть, требуешь, что­бы она принесла несколько тарелок, несколько ло­жечек, чтобы придвинула еще один стол или даже несколько. Она смотрит на тебя с удивлением. Ты начинаешь нервничать, еще раз повторяешь свою просьбу тоном, не терпящим возражений. Она быс­тро выполняет все, что ты просил.

– А у вас в семье было по-другому?

Ты задумываешься, стоит ли отвечать, пытаешь­ся от меня отмахнуться.

– У нас была самая обычная семья… Родители уделяли мне много внимания, особенно мать. Я был единственным ребенком.

– Твоя мать, она какая?

– Как все матери. Мне нечего тебе рассказать. Я плохо помню свое детство. И вообще, я не хочу об этом говорить…

– Почему?

– Потому что это совершенно не интересно…

– Детство не бывает неинтересным…. – Бывает. Давай сменим тему.

Ты говоришь со мною тем же категоричным то­ном, что и с официанткой. Я замолкаю. Я ничего о те­бе не знаю. Я открываю было рот, чтобы задать новый вопрос, но ты не даешь мне ничего сказать. Ты реши­тельно протягиваешь руку и закрываешь мои губы, тем самым мешая мне говорить, дышать, двигать го­ловой. Ты заключаешь меня в свою теплую ладонь, не позволяя даже пошевелиться.

– Теперь моя семья – это только ты. Я хочу жить с тобой всю жизнь, жениться на тебе. Я буду зани­маться тобой и только тобой, угадывать каждую твою прихоть… Ты самое дорогое, что у меня есть. Ты моя женщина, мое божество, моя рабыня, мое дитя. Вся наша жизнь будет одной бесконечной но­чью, полной блаженства. Ты еще не знаешь, что те­бя ожидает… Готовься к худшему, лучше которого ничего не бывает.

Я задыхаюсь, меня знобит. Я неотрывно смотрю на пирожные, которые лежат у меня на тарелке как спицы велосипедного колеса. Позолоченная острая лопатка неустанно добавляет все новые и новые сла­сти, прижимает их другу к другу, мнет бумажные воротнички, чтобы освободить место, возводит причудливые башенки. Ты указываешь пальцем в сторону тележки, следишь, чтобы она ничего не за­была. Каштановая глазурь кофейного эклера исче­зает под весом ромовой бабы с густым кремом, зали­той янтарным ликером. Я ни за что не смогу их съесть, я не приму ничего, что исходит от тебя.

Я отталкиваю столик, встаю и со всех ног броса­юсь к выходу. Добежав до ближайшей улицы, я ос­танавливаюсь у первой попавшейся двери. Меня неукротимо рвет…



На следующий день я написала тебе письмо.

Я писала его по своей воле, враг здесь был не причем. Мне было страшно. Твой безграничный дар, бессчетные приношения, брошенные к моим ногам, приводили меня в неописуемый ужас.

Впоследствии я обнаружила свое послание на по­лу между стеной и факсовым аппаратом и, развернув, перечитала снова.

«То, что ты сказал мне вчера в кафе, прозвучало чересчур неожиданно. Я еще не готова это услышать, ты слишком спешишь. Ты даешь мне любовь огром­ными глотками, я не в состоянии все это проглотить. Если накормить до отвала голодающего в пустыне, он сразу умрет.

Видишь ли, я пытаюсь понять что такое любовь, пытаюсь испытать ее с тобою вместе… Любовь – это, прежде всего, умение дать другому именно то, что ему нужно, и ровно в тех количествах, в каких он хо­чет. Ты пытаешься задавить меня, взять штурмом. Ты реализуешь собственную потребность любить и да­вать, не считаясь со мной. Я не могу принять от тебя то, что ты пытаешься всучить мне насильно, я не могу все это переварить… Умоляю тебя: будь терпелив, прислушивайся ко мне, не спеши…»

Я еще не знала, что требую от тебя невозможного.

Ты немедленно прислал ответ. Он был лаконичен. «Ты не станешь свободной до тех пор, пока, наконец, не поймешь, что мужчина, который тебя любит, за­служивает большего, чем жалость и презрение».

Так мы впервые поссорились.

Так я впервые вышла из нарисованного тобою заколдованного круга, вышла с криком «чур-чура».



Возвращайся, возвращайся к мужчинам, кото­рые заезжают за тобой на машине, паркуются во втором ряду и принимаются нервно сигналить, не­терпеливо кричать: «Дорогая, ты идешь? Что ты там возишься: мы и так опаздываем… У меня был тяже­лый день». Рожай им детей, купите на пару хоро­шенький особнячок. По вечерам он будет вытяги­вать ноги под столом и спрашивать, разворачивая салфетку: «Что у нас на ужин? Дети уже спят?» Воз­вращайся, возвращайся к ним, меня ты не достойна.

Я займусь тобой по-настоящему, наполню твою голову новыми словами, несчетными чудесами, из которых сами собой родятся несчетные слова и не­счетные чудеса, и все они будут слетать с твоих губ, выходить из под твоего пера. Я сделаю тебя самой главной, самой уверенной, самой сильной. Я буду изучать и ласкать тебя сантиметр за сантиметром, по­ка каждая клетка твоего тела не взорвется от наслаж­дения. Дарить тебе наслаждение станет делом моей жизни… Я буду почитать тебя как принцессу. На тебя еще никто не смотрел так, как это делаю я. Мужчины разучились смотреть на женщин, а женщины – на мужчин. Первые требуют, вторые протестуют. Пер­вые уходят, вторые угрожают. Они расходятся в раз­ные стороны, грустные и одинокие. Жизнь становит­ся горькой как никогда…



Я вновь вернулась в заколдованный круг подруг, чтобы разобраться в самой себе, чтобы спросить со­вета. Я хотела согреться у горячего котла женской ненависти, проникнуться их теплым сочувствием, ощутить близость себе подобных, своих сестер, сго­ревших заживо в адском пламени любви. Но они больше не плясали в лунном свете, не грозились втоптать противника в землю. Отложив свои метлы в сторонку, они удивленно слушали мой рассказ.

– Ты ненормальная! Ты просто не понимаешь как тебе повезло! – восклицает Кристина, облизыва­ясь. – Если он тебе больше не нужен, отдай его мне. Я изголодалась по таким мужчинам. Ты и вправду не притронулась к пирожным? Как можно спокойно смотреть на безе под шоколадным кремом, которое само просится на язык, и не съесть ни кусочка?

– Тебе достался Волшебный принц, а ты своими руками превращаешь его в жабу. Догони его, кинь­ся ему на шею и расцелуй, пока он не возненавидел тебя и не сбежал. У вас есть все, чтобы быть счаст­ливыми: вам нравятся одни и те же вещи, вы гово­рите на одном языке, он свободен, ты свободна, он готов подарить тебе целый мир, а ты отпихиваешь его ногой! Что на тебя нашло! Ты хочешь закончить как я: разбирать шкафы и всхлипывать… – Вздыха­ет Шарли, которая давно уже никуда не летала – ждет следующего рейса, следующего порыва.

– Думай, что делаешь, – говорит Аннушка, – такие внимательные и нежные мужчины на улице не валяются. Сейчас пошлешь его, а потом будешь сильно жалеть. Он принимает тебя как данность, любит тебя такой, какая ты есть, не заставляет напя­ливать на себя то, что ему нравится.

Немного помолчав, она продолжает:

– Ты каждый раз зажигаешься, а потом вдруг бе­решь и резко жмешь на тормоз. Ты коллекциониру­ешь мелкие придирки и используешь их как оружие против безумца, который посмел тебя полюбить! Тебе представилась прекрасная возможность пора­ботать над собой, понять, почему ты не хочешь быть любимой. Именно этим я и занимаюсь, и, зна­ешь, я узнала о себе много любопытного!

Они, как по команде, скинули колдовские одеяния, вырядились в роскошные бальные платья, надели хрустальные башмачки и, устроившись у сводчатых окон дворца, принялись мечтать о моем доблестном рыцаре. Каждая надеялась, что на горизонте замаячит мужчина, подобный тому, кого по мановению вол­шебной палочки преподнесла мне сама жизнь.

Одна Валери хранила молчание, и я с надеждой обратилась к ней:

– Ты же понимаешь, как тяжело принимать лю­бовь, когда тебе ее навязывают с такой силой, с таким апломбом…

– Он должен понять, должен к тебе прислушать­ся. Объясни ему еще раз… Но раз тебе захотелось убежать далеко и быстро, видимо, ты и впрямь по­чуяла опасность. В чем она состоит, мы с тобой по­ка не знаем. Доверься себе, своим эмоциям, своей интуиции. И все-таки стоит дать ему еще один шанс, стоит дать себе еще один шанс…

Подруги дружно советовали мне вернуться в ла­биринт страсти, наказывали победить всех драко­нов, покусившихся на мое любящее сердце, вырвать с корнем все колючки, посмевшие затмить собою солнечный свет. Я была их чрезвычайным и полно­мочным послом, и они надеялись, что моя миссия обернется успехом, что я привезу из своего путеше­ствия факел надежды. Теперь я билась не за себя од­ну, я защищала от посягательств их общую мечту.



Чувство пустоты подступило ко мне быстро и не­заметно.

Ты запрыгнул обратно на пьедестал, и мне очень тебя не хватало.

Чувство пустоты ходило за мной по пятам как надоедливый супруг, чей неуместный пыл вызыва­ет законное раздражение. «Подожди, оставь меня в покое, – попросила я, – разве ты не видишь, как мне надоели твои приставания».

Но чувство пустоты не сдавалось, оно заполони­ло мой воспаленный мозг, завладело моим вообра­жением. Оно поставляло мне такие слайды, такие ка­дры и мгновенные снимки, от которых кровь стыла в жилах.

– Интересно, чем сейчас занимается твой пре­красный возлюбленный? – нашептывало оно. – Как знать, может быть в этот самый момент он обедает в обществе двух или трех барышень, жадно внима­ющих его словам, которых не меньше, чем когда-то тебя взволновал его глубокий, властный, ласковый голос, его мощная фигура, выдающая сильного и щедрого любовника, этот пронзительный взгляд, который видит тебя насквозь. Одна из них склонила голову на его ладонь и ловит каждое его слово, по­жирая рассказчика глазами, другая под благовид­ным предлогом придвигается к нему поближе, а тре­тья, уходя, тихонько подсовывает ему сложенную втрое записочку со своим номером телефона…

Я имею дело с режиссером изобретательным и спонтанным, он жестом фокусника извлекает из ру­кава очередную картинку и одним щелчком вдыхает в нее жизнь.

– А знаешь ли ты, – шепчет он, – что человек, ко­торого любят, светится изнутри, излучает необыкно­венное обаяние, обладает редкой притягательной си­лой? К нему, как бабочки на огонек, слетаются те, кто жадно ищет новых чувственных потрясений, новых приключений. Они сразу чуют, что за ним стоит дру­гая женщина, и принимаются его вожделеть. Воз­можно, они видят его в тысячу первый раз, но имен­но в этот вечер они смотрят на него по-особенному. При мысли о том, что соперница остановила свой выбор именно на нем, на мужчине, которого они прежде не замечали, они загораются страстным же­ланием принять вызов, попробовать кусочек чужого пирога, урвать его целиком.

– А что в этом странного? – ухмыляется он. – Это же так естественно. Любовь – это не только возвы­шенные чувства… – И он отступает, хихикая и поти­рая руки, заставляя меня страдать и беспокоиться, мучить себя, воображая все новые страшные сцены, пытая себя с новой силой, отчего будущее наслаж­дение станет еще восхитительней.

Чувство пустоты становится невыносимым. Оно сносит меня с пути, отбивает желание сме­яться, петь, нежиться на солнце, не спеша жевать бутерброд, дурачиться, заражая других своим счас­тьем. Я вдруг становлюсь грустной, я гасну и чахну на глазах. Я опустошена, обескровлена. Мне очень тебя не хватает. Чувство пустоты заслоняет собою любовь, занимает все больше и больше простран­ства, стирая из памяти воспоминания о счастье и наслаждении, о нашей жизни вдвоем. Оно всемо­гуще, и требует, чтобы все перед ним трепетали, отдавали ему все до последней капли, ибо оно не­насытно, страшнее его нет в этом мире людоеда, вампира, серийного убийцы, его мишень – счастье, которое двое не сохранили в тайне, о котором по­смели раструбить вслух.

Просочившись в самое сердце жертвы, безжало­стный злодей принимается по капле высасывать из нее радость жизни. Еще недавно она видела мир в розовых тонах, светилась от любви, думала только о нем, о своем единственном мужчине, о его нежной аппетитной плоти, о его тонкой восприимчивой ду­ше. В этом мире не было острых углов, она брала его под руку и складывала губы в улыбку, кивала ан­гелам и прыгала как дитя. В этом мире не было пре­дела волшебству, а всякая жестокость казалась лишь частью наслаждения. И вдруг он резко обо­рвал ее, словно вонзил ей в сердце булавку, оставляя ее истерзанной и исколотой.

О, сладостная боль, возникающая всякий раз, когда я представляю его с другой!

О, мука, острая как наслаждение, доводящая до потери пульса, истязающая мое сердце, чем ты не­стерпимее, тем сильнее я сознаю, что жива, что терзаюсь из-за него.

Все из-за него, только из-за него…

Чувство пустоты зажало меня в свои безжалостные тиски, и я сдалась.

Я подняла трубку, набрала твой номер, откашля­лась, произнесла:

– Это я.

– Завтра мы уезжаем к морю. Приятель оставляет мне ключи от дома. Я заеду за тобой в десять, буду ждать внизу.



За окном машины мелькает нормандский пейзаж.

Я стараюсь не встречаться с тобою взглядом.

Твой взгляд обращен ко мне, он забрасывает ме­ня вопросами. – Зачем ты это сделала? – недоумева­ет он. – Ведь все, что я сказал тогда в кафе, не было для тебя открытием. Почему ты отвергла слова, ко­торые сама нашептываешь мне в безнаказанности наших ночей, которых требуешь, протягивая ко мне руки и ноги? Почему ты позволяешь своему телу го­ворить то, чего не хочешь услышать из моих уст?

Я сижу к тебе спиной, но слышу все, что говорит мне твой взгляд.